– Вот стерва.
– Кто? – не понял Кутищев.
– Когда он закричал, бабушка… Когда закричал… Я как вскочу. А доктор…
– Не волнуйся, детка, тебе сейчас вредно волноваться. Наше молоко, что коровье, от волнения портится, как на солнце… Я помню, корда молодая была.
– Имела.
– Вам не нравится, что ей нравится мой товарищ? Что же вы молчите? Почему вы такая молодая, а такая злая?
– Какая есть.
– Думали: так и доживать нам вдвоем. А теперь нас – семья.
– Нy, вот и хорошо, детка.
– Потому.
– У ней жених есть. Вот что!
– Нельзя.
– Потому что у ней такой жених, что вы ему со своей болтовней в подметки не годитесь.
– Может быть.
– Тогда все ясно.
– Ну ясно – и отстаньте от меня.
Девушка демонстративно отвернулась к окну. Кутищев тоже стал смотреть в окно. Ветер по-прежнему с силой бил в стекло водой.
«Вот и налицо самая настоящая трагедия, – подумал Кутищев, – достойная романа». Ему захотелось утешить девушку. Он хотел сказать: «Послушайте, не стоит в самом деле…», но в следующее мгновение не понял, что произошло. За окном полыхнуло, и Кутищева кинуло на Машеньку. Был еще раздирающий барабанные перепонки женский крик, катящаяся по проходу стюардесса, опять синее сияние в окнах. Последнее, что запомнил Кутищев, – запах пыльных девичьих волос.
2
По ту сторону горной речки кто-то курил. Глорский зачерпнул котелком бурлящей в темноте воды, но не смог идти. Он опустился на камень и, машинально массируя ноги, стал смотреть в сторону курящего человека. Ночь была по-горному темной. Даже звезды выглядели не такими, как на равнине: были редкими и тусклыми. Они почти не давали света, и Борис едва видел воду у своих ног, хотя с вечера знал, что поток мелок, широк и завален камнями. Его перейти нелегко было и днем, а ночью сделать это было совсем невозможно. Наверно, человек на том берегу знал это, поэтому сидел неподвижно и курил. Он курил, когда Борис, спотыкаясь о камни, шел к речке, когда зачерпывал воду, и сейчас, когда массировал ноги. Огонек то разгорался, то затухал. На том берегу тянулись непроходимые заросли, и как попал туда человек, было непонятно. А главное – зачем? И почему молчит? Ведь он наверняка слышал, как Глорский шел к речке, зачерпывал воду, видел их костер. Они шли уже второй день и не встретили ни единой души, а тут вдруг сидит человек и спокойно курит… и, главное, молчит… Борис хотел окликнуть незнакомца, но вдруг огонек поднялся и перешел на другое место, ближе к воде. Было непонятно, как человеку легко удалось пробраться в такой чащобе и без единого треска.
Предчувствуя недоброе, Глорский поднялся, но не успел сделать и шага, как огонек тоже двинулся следом, по-прежнему бесшумно, потом заметался вдоль речки, очевидно курящий искал переход, и вдруг ринулся прямо на Бориса, прямо через бурлящий поток. Глорский вскрикнул, бросил котелок и побежал к костру, расшибая ноги о камни. Перед костром был обрыв, Борис стал карабкаться наверх, сорвался и ударился о камень затылком. Лежа на спине, прямо перед глазами увидел уже не один, а два огонька. И он закричал от ужаса…
Костер жарко пылал, освещая крону огромного развесистого дерева и край обрыва, откуда доносилось клокотание речки. Игорь, чихал и кашляя от дыма, варил кулеш. Глорский лежал в траве и смотрел на редкие звезды и на то, как взвивались вверх искры от костра. Они взлетали так высоко, что мешались со звездами, и казалось, что это гаснут не искры, а звезды.
– Почти готов, – сказал Кутищев, пробуя деревянной ложкой из котелка. Борис слышал, как он разворачивал полотенце с миской и ложками, резал хлеб и открывал консервы.
– Я не хочу.
– Надо обязательно. Ты не ешь уже второй день.
– Я не хочу.
– В горах так нельзя. Горы требуют сил.
На соседнем дереве, под которым стояла их палатка, каркала ворона. Наверно, ей давно уже хотелось спать, но мешали эти неожиданно появившиеся люди с их костром, палаткой, запахом пищи и голосами. Ворона каркала методически, соблюдая абсолютно ровные промежутки времени, и это было противнее, чем если бы она суетилась и нервничала. Вороний крик являлся единственным звуком, который разносился по заснувшим темным горам. Горы переходили в небо, небо переходило в горы, иногда в ущельях мерцали звезды, иногда кусок неба оказывался без звезд, – все смешалось, как в первый день творения мира…
– Прогони ворону…
Кутищев снял с рогаток котелок, поставил его на землю и стал ползать, на ощупь разыскивая камни.
– Кыш! Кыш, гадина!
Камни ударялись в листву и долго скакали по веткам. Ворона улетела.
– Садись.
– Не хочу.
– Еда укрепляет нервную систему.
– Ты ешь.
– Без тебя я не буду.
– Как хочешь.
Друзья долго молчали. Ворона каркала в отдалении.
– Если бы не они… – сказал Глорский, – если бы мы сели у окна…
– Перестань. Мы же договорились.
– Если бы сели у окна…
– Может быть, консервы разогреть?
– Когда меня кинуло на нее, я ее поцеловал… Понимаешь, я ее поцеловал…
– Мы же договорились. Садись есть.
Ворона снова вернулась на свое место и стала так же методически каркать. За многие годы она привыкла ночевать на этом дереве, и, наверно, впервые люди потревожили ночлег.
– Прогнать ворону?
– Не надо.
– Ты бы все-таки съел. Завтра будет тяжело идти. На вот консервы, я их подогрел.
Глорский машинально взял банку, вилку и начал есть.
– Если бы мы если у окна! – вдруг закричал он и отбросил банку.
Кутищев сходил и принес банку.
– Ты зря себя травишь, – скатал он, ставя консервы на прежнее место. – Откуда кто знал? Если бы его кинуло влево… Давай не будем об этом. Ты же дал слово.
Да, они дали слово не говорить друг с другом о том, что произошло. И они не сказали ни слова за те два дня, которые шли по горам, но сейчас, когда Глорский пошел к речке за водой для кулеша и увидел светлячка, которого принял за курящего человека, и когда потом его притащил, совершенно разбитого, к костру Игорь, у Бориса сдали нервы, и он впервые заговорил о том, что произошло.
Потом все удивлялись: откуда у этого мальчика с бледной застенчивой улыбкой взялось столько мужества, хладнокровия? Если бы не он, никого бы не осталось в живых. Он сумел посадить горящий самолет брюхом на молодой густой ельник и вывести всех наружу до взрыва. Даже успели спасти большую часть вещей.
Когда самолет рухнул набок, многие из пассажиров оказались непристегнутыми, их вырвало из кресел и покатило вперед. Другие, наоборот, рванулись к люку, который, конечно, никто не знал как открыть. Поднялась паника. И тогда в дверях появился командир.
– Ни с места! – крикнул он громко, срывающимся мальчишеским голосом. – Встать всем по одному! Иначе стреляю!
Шум стих, «мала куча» распалась, и все вдруг с ужасом увидели, что на них направлен пистолет. В тот момент, конечно, никому и в голову не пришла мысль, что это зажигалка.
Глорский очнулся от крика. Он долго лежал с закрытыми глазами, не понимая, откуда крик и отчего он. Лежать было неудобно: голова провалилась между спинкой виденья и окном, правая рука была заломлена назад, ноги привалил тяжелый теплый мешок. Борис с трудом высвободил голову и руку и тотчас же понял, что его ноги привалило не мешком, а это Ирочкино тело. Ирочка сползла с сиденья и лежала на полу, свернувшись клубочком, затылком к Глорскому.
«Как удобно лежит», – машинально подумал Борис и с трудом стал менять положение, чтобы посмотреть, кто же там кричит. И встретился взглядом с Кутищевым. Кутищев смотрел на него широко раскрытыми глазами. На правом плече у него лежала голова Машеньки. Голова тоже смотрела в упор на Глорского…
«Кажется, живы», – хотел сказать Борис и вдруг увидел, что глаза, смотревшие на него в упор, бессмысленны и пусты.
Кричал Игорь:
– Девушка! Девушка!
Люди передвигались в проходе, копошились на своих местах, но это было как в замедленной киносъемке. Потом, словно киномеханик пустил аппарат с большей скоростью, все задвигались быстрее, закричали. Крик Игоря потонул в общем крике. Окна то застилало дымом, то они прояснялись. Раза два снизу высовывались красные языки, как головки змей, решивших узнать, что делается внутри.
Глорский знал, чем это грозит.
– Наружу! Скорее! – крикнул он Кутищеву и стал теребить Ирочку за шею. – Ирочка, очнитесь. Надо выходить!
Голова девушки моталась. Глорский стал вытаскивать тело в проход. Но там уже было столпотворение. Пассажиры сбились в кучу, лезли друг на друга.
«Конец, – подумал Глорский. – Сейчас взорвется». И тут в проеме кабины появился бледный вихрастый человек с пистолетом… Как кошка, воспользовавшись всеобщим замешательством, он пробежал прямо по телам в хвост самолета, открыл дверь и стал возле нее со своей зажигалкой-пистолетом.
– Прыгай! По одному! Быстро!
Самолет опустел за несколько минут. Вынесли раненых и тех, кто был без сознания. И только один грузин в фуражке-блине не хотел покидать самолет.
– А вэщи? – спрашивал он. – Зачэм же пропадать вэщи?
Потом они смотрели, как догорали, фыркая и стреляя, обломки взорвавшегося самолета. Иногда обломок взлетал над ельником и падал где-нибудь неподалеку, но никто не двигался Командир стоял впереди всех, засунув руку в карман, наверно все еще продолжая сжимать пистолет-зажигалку, и ветер трепал его чубчик на мальчишеской голове.
Потом пришло много машин: санитарных, пожарных, милицейских, просто случайных, мчавшихся по шоссе и увидевших аварию… Врачи начали осмотр раненых, размещали людей по машинам. Глорский и Кутищев получили легкие ушибы, и их определили в открытый грузовик, где сидело большинство пассажиров. Потом колонна двинулась через мокрый ельник к блестевшему вдали от дождя шоссе.
И только Ирочку и Машеньку везли отдельно, сзади всех, в «скорой помощи» со вставляющимися носилками. Везли резко, не тормозя осторожно перед рытвинами, как обычно это делается… И внутри не сидел санитар…
Город, куда их привезли, был равнинный, жаркий, полный нарядных отдыхающих, с шумящими фонтанами, пышной южной зеленью. Там летали голуби, весело звенели трамваи, и люди, истомленные жарой, пили темное пиво с белыми высокими шапками над кружками из желтых цистерн.
Они, пассажиры с этого самолета, никак не могли расстаться. Вместе заполняли в милиции какие-то бумаги, вместе ждали в поликлинике, пока перебинтуют легкораненых, вместе пошли через весь город на вокзал брать билеты тем, кто решил ехать поездом. Вместе пошли обедать в кафе…
Возле одной из узких улочек Глорский и Кутищев, не сговариваясь, остановились, переждали, пока пройдут все, и пошли в сторону синевших над домами гор…
* * *
– Может, глотнешь?
Кутищев порылся в рюкзаке и достал фляжку со спиртом. Глорский отхлебнул, ничего не почувствовал. Потом сделал еще два больших глотка.
– Выпей и ты.
Кутищев опять порылся в рюкзаке, достал складной стаканчик, и, глядя через бутылку на свет костра, плеснул туда.
– Я так не могу, – словно оправдываясь, объяснил он.
Борис вдруг почувствовал голод. Он потянулся к котелку с кулешом и стал есть, дуя в ложку и обжигаясь. Кулеш оказался невероятно вкусным: с дымком, жирный.
Игорь достал вторую ложку и присоединился к другу. Они выскребли котелок до дна, съели остатки консервов, напились воды и легли возле угасающего костра.
– Понимаешь, я так больше не могу, – сказал Глорский. – Идти и молчать. Молчать и думать о том… О том, что нас тоже могло не быть. И мы бы не сидели с тобой сейчас у костра, не ели бы кулеш, не слушали эту глупую ворону… Как те девочки… Так и не увидели море… Им не надо было прислоняться к стеклу.
– Кто же знал…
– Оказывается, умирать не так уж страшно. Я даже не успел осознать. Страх приходит потом.
Кутищев приподнялся, пошарил в траве и бросил в тлеющий костер пучок хвороста. С треском взвилось вверх искристое пламя.
– А я по-настоящему испугался, когда ты крикнул мне… Показалось страшно мерзким взлететь вместе с самолетом. Почему-то представил своих «гвардейцев»… Как идут они вслед за запаянным гробом, и даже проститься с отцом нельзя. Вообще-то они бы не пропали. Они очень самостоятельные у меня. И это, знаешь, как-то утешало в тот момент. Я подумал, как правильно я делал, что воспитывал их именно так. Помучились бы, конечно, годок-два, а потом встали бы на ноги… Старший уже совсем взрослый…
Пламя опало. Темнота стала оседать на углях пеплом. С гор дунуло сырым ветром. Кутищев опять пошарил в траве, но ничего не нашел.
– Дрова все. Схожу…
– Не надо. Давай спать.
– Еще немного.
Кутищев ушел. Костер все больше покрывался плотной коркой пепла, лишь кое-где из-под нее выскакивали веселые фонтанчики огня. Глорский, не вставая, нарвал сухой травы, бросил на угли. Вспышка вырвала из тьмы часть поляны, ствол дерева, кусты. Кусты шевелились, словно в них кто-то прятался. Борис почему-то вспомнил, как он видел костер с балкона в телескоп… Может быть, и его сейчас кто-то рассматривает из кустов… Или держит на оптическом прицеле. Борис не знал, почему ему пришла мысль об оптическом прицеле. Он ярко представил себе всю картину со стороны. Ночь, горы, лес, догорающий костер, мечущиеся по поляне красные блики, скорчившаяся возле костра фигура, такая открытая, беззащитная… И человек, удобно положивший в развилку дерева винтовку с оптическим прицелом, в который хорошо видна поляна, костер, он, Борис Глорский…
Глорский поежился Вот почему, оказывается, нельзя подглядывать. Потом кажется – за тобой тоже кто-то все время следит.
– Игорь! – крикнул Глорский.
В кустах послышался треск.
– Еле набрал! Но сушнячок отличный. – На поляну вышел Кутищев, как всегда спокойный, уверенный.
Костер снова стал ярко плести свое не оставляющее следов грубое кружево. Опять стало тепло. Человек с винтовкой, имеющей оптический прицел, перестал целиться и ушел Борис больше не чувствовал его взгляда.
– Да, страшно не было, – сказал Глорский, чуть отворачивая лицо от ярко пылавшего пламени. – Просто за какой-то миг перед глазами прошла вся жизнь Сто раз сам писал: «В этот момент перед глазами прошла его жизнь». Писал, хотя казалось это враньем. А оказывается – не вранье… Когда все перемешалось, думал, что конец, я встретился глазами с одним человеком…
– С безруким?
– Откуда ты знаешь?
– Ты с ним поздоровался…
– А он не ответил…
– Да.
– Когда все смешалось, когда мы толпились в проходе и должно было вот-вот взорваться… мы столкнулись лицом к лицу с ним. И я знаю, что он подумал… Я знаю, что он подумал… Знаешь, что он подумал? «Эх ты…» – он подумал.
– Не возбуждай себя.
– «Эх ты, Глорский», – он подумал.
– Пошли спать. Костер совсем потух…
– Это мой школьный учитель.
– Пошли спать. Костер потух…
– Он меня… Представляешь… он меня даже в тот момент…
– Пошли спать.
Они залезли в палатку и застегнули полог.
– Постарайся заснуть, – сказал Кутищев. – Спокойной ночи.
– Спокойной ночи…
ВАН ИЧ
Он преподавал литературу. Вообще-то его звали Иваном Ильичом, но постепенно имя сократилось, и он стал Ван Ичом. Ван Ич не признавал ни методики, ни учебников. Он знал наизусть всех поэтов, мог читать по памяти целые главы из прозаических произведений, ему были известны до мельчайших подробностей биографии поэтов и писателей, их друзья, связи, любовные истории. Его урок превращался в винегрет. Ван Ич метался между партами, декламировал, сам себя перебивая пришедшими на ум историями, одновременно спрашивал, ставя оценки (оценки ставила за него примерная ученица, сидевшая на первой парте). Ничего нельзя было предугадать заранее. Круглые отличники хватали на его уроках «двойки». Закоренелые двоечники получали «пятерки». Сначала администрация школы пыталась бороться со стихией Ван Ича, втиснуть его в привычные рамки методики, потом просто показывала его приезжим инспекторам, как анекдот, потом, как всегда это бывает, привыкла.
Другой странностью Ван Ича было то, что он не выделял никого из своих учеников, даже, наверно, не помнил их лиц. Очевидно, это происходило потому, что все отвечали, наперекор бурной энергии учителя литературы, по учебнику. Даже примерная ученица, хотя она тянула на золотую медаль. Ибо отвечать так, как требовал Ван Ич, было выше человеческих возможностей.
Первым человеком, которого учитель литературы в силу ряда причин вынужден был заметить, оказался Борис Глорский. Произошло это при следующих обстоятельствах.
В тот год у них в школе в моде была игра в прятки. Это оказалось настоящим бедствием, свалившимся на школу, какой-то эпидемией. Откуда взялась эта эпидемия, осталось загадкой, но в тот год в прятки играли все классы, начиная с первого и кончая десятым. Играли до уроков, после уроков и даже во время уроков. Взбешенный завуч, бывший боцман, гонял по пыльным школьным чердакам за прятавшимися, вытаскивал за шиворот из разных укромных закоулков, наказывал немилосердно, но все было бесполезно. Эпидемия разрасталась. Поползли слухи, что даже молодые учителя потихоньку во время большой перемены стали поигрывать в эту игру.
Королем игры в прятки считался Борис Глорский. Найти его было делом совершенно безнадежным (например, однажды много часов подряд он отсиживался в неработающей дымовой трубе банно-прачечного хозяйства).
На почве пряток и произошло «первое знакомство» Бориса с Ван Ичом. Глорский поспорил с классом, что он спрячется в помещении класса во время урока Ван Ича и отсидит весь урок.
Так и сделали. Перед началом урока весь класс вышел в коридор и честно не подглядывал в замочную скважину. Затем после звонка все расселись по своим местам.
Глорского в классе не было.
В открытую дверь (ему всегда оставляли дверь открытой) вбежал Ван Ич.
– Итак, Герцен! – закричал он еще с порога, кидая на стол зажатый под мышкой журнал (примерная ученица тут же встала и аккуратно раскрыла его на нужной странице).
Урок начался.
Спрятаться в классе можно было в следующих местах:
1. За шкафом (самое элементарное. Вряд ли Глорский пойдет на это).
2. В шкафу (но шкаф забит старыми картами и всяким хламом).
3. Между печкой и потолком (но пространство было настолько невелико, что там не уместился бы и двухлетний ребенок).
Больше спрятаться было негде. Разве Глорский настолько идиот (а может быть, и гений!), что, воспользовавшись суматохой, забился под чью-либо парту возле стены? На всякий случай каждый посмотрел у себя под ногами. Затем по классу пошла гулять записка: «Он в шкафу. Все вытащил заранее». Записка обошла весь класс. В знак согласия каждый на ней расписался, и только Пяткин, самый тупой человек во всей школе, нацарапал: «Он за шкафом. Пяткин».
Затем с командного пункта – «Камчатки» – поступил приказ: «Синицыну проверить шкаф».
Синицын был парнем оторви да брось, и проверить для него шкаф, да еще на уроке Ван Ича, было делом плевым. Для проформы он поднял руку и пробасил (Синицын сидел в классе третий год, и у него появился бас и стали прорезаться усики):
– Ван Ич, можно в шкаф?
Учитель литературы в это время шпарил наизусть главу из «Былого и дум» и, естественно, этот идиотский вопрос оставил без внимания. Тогда Синицын вперевалку направился к шкафу, раскрыл его и стал в нем рыться (шкаф был преогромнейший).
– За-ш-ш-ка-ф-ф-ф, – зашептал Пяткин шепотом, который смог бы разбудить заснувшего летаргическим сном.
Сделав несколько кругов по классу, учитель литературы наконец заметил рывшегося в шкафу Синицына. Продолжая читать главу, Ван Ич побежал к шкафу. И вот, когда он пробегал расстояние между столом и шкафом, кто-то довольно отчетливо вскрикнул:
– Ой!
Иван Ильич перестал читать и остановился.
– О-ей-ей! – наконец уже явственно раздался вопль.
Все раскрыли рты от изумления. Крик явно шел из-под земли. Чтобы проверить свое предположение, Ван Ич притопнул ногой. И тогда уже человек под землей заорал не своим голосом. Учитель литературы с выражением почти мистического ужаса на лице уставился на половицу. Из-под пола вылез взлохмаченный, поцарапанный Глорский. Из правой щеки, куда ему вонзился гвоздь от половицы, сочилась кровь.
– Здравствуйте, Ван Ич! – поздоровался Глорский.
– Да-да, – сказал он. – Я слышал… Это вы играете в прятки…
– Да, Ван Ич.
– Но все-таки, согласитесь, на уроке литературы, особенно когда мы проходим Герцена…
– Я понимаю. Извините, пожалуйста, Ван Ич.
– Нет, нет… особенно когда мы проходим Герцена…
– Я больше не буду, Ван Ич.
– Нет… нет… Если вам не интересна жизнь Герцена и вы предпочитаете играть в прятки, вместо того чтобы читать «Былое и думы», я не буду вам мешать. Пожалуйста, продолжайте.
– Да нет, Ван Ич, я предпочитаю «Былое и думы».
– Нет, прошу вас, полезайте назад… Как ваша фамилия?
– Глорский, Ван Ич. Я всегда с удовольствием читал «Былое и думы», Ван Ич.
– Нет… прошу вас.
– Но я очень люблю «Былое и думы».
– И все-таки я не хочу насиловать вашу волю.
– Это не насилие, Ван Ич. Мне самому надоело лежать под полом.
– И все-таки полезайте назад… Как ваша фамилия?
– Глорский.
– Полезайте, товарищ Глорский Надо всегда доводить дело до конца.
– Я в другой раз, Ван Ич.
– Если вы не полезете назад и тем самым нарушите свои обязательства перед товарищами, я вынужден буду доложить директору… э… э… о вашей непорядочности.
Лезть под пол было, конечно, лучше, чем идти к директору, и Глорский, тяжело вздохнув, опять лег под пол.
С тех пор ритуал начала урока у Ивана Ильича несколько изменился. Он уже не кричал с порога: «Сегодня – Пушкин!» или: «Сегодня – Добролюбов!», а вежливо осведомлялся:
– Мой урок не помешает ничьим планам?
– Нет, Ван Ич, – хором отвечал класс, и громче всех – Глорский.
– А товарищ, который слушал Герцена из-под пола, здесь присутствует?
– Я здесь! – вскакивал Борис.
– Может, вам, товарищ Глорский, не интересна тема сегодняшнего урока?
– Что вы, Ван Ич! – горячо протестовал Борис. – Я очень люблю эту тему!
– Ну, тогда прочтите мне отрывок.
И так почти каждый урок. В конце концов Ван Ич довел Глорского до того, что тот сочинил на него эпиграмму (подражание Пушкину). Популярностью эпиграмма затмила лучшие произведения Александра Сергеевича. Ее переписывали, выучивали наизусть. Вдохновленный Глорский приступил к поэме. Поэма пошла гулять по всей школе. Это уже был настоящий успех. Глорский приступил к созданию романа в стихах. Неизвестно, чем бы кончилось «воспевание» учителя литературы, если бы кто-то (скорее всего это была примерная ученица) предупредительно не положил полное собрание сочинений Глорского на стол Ван Ича.
Иван Ильич внимательно прочитал поэму (на это ему потребовалось пол-урока, в течение которых класс сидел, затаив дыхание, а Глорский серьезно подумывал, не выброситься ли ему из окна), потом спросил:
– Кто же автор?
Класс молчал.
Иван Ильич почему-то уставился на примерную ученицу и стал пожирать ее глазами.
– Вы?
– Что вы, Ван Ич! – вспыхнула ученица. – Разве я бы позволила такое?! Вы заявите, Ван Ич, в милицию, они сразу разберутся.
– Это я, – встал Глорский.
– A… это тот товарищ, который слушал Герцена из-под пола?
Глорский опустил голову.
– Я вас попрошу остаться после уроков.
После уроков Ван Ич сказал:
– А что, неплохо написано. Вам надо серьезно заняться литературным творчеством. Вы находчивы, изобретательны: это надо же додуматься – залезть под пол, – а самое главное, вы владеете образным словом.
Глорский ожидал услышать что угодно, но не это.
– Я не хотел именно про вас, Ван Ич, – забормотал он в растерянности. – Это само собой получилось…
С этого вечера началась их дружба.
Иван Ильич дал Борису несколько тем для стихов. Потом они вместе попробовали силы в рассказе. Ван Ич остался доволен первыми опытами. С его сопроводительным письмом Глорский отослал все свое творчество в областную комсомольскую газету. Вскоре там напечатали небольшой рассказ, а остальное вернули с бодрой рецензией: «Продолжайте работать».
На радостях Иван Ильич пригласил своего ученика к себе домой. Борис впервые посетил домик учителя литературы. Об этом домике в школе ходили самые невероятные слухи. Первоклашки, например, утверждали, что Иван Ильич разводит змей и кладет их на ночь под подушку. Среди учеников старших классов ходили смутные слухи о каких-то запрещенных книгах, «еще с буквой „ять“».
Домик Ивана Ильича оказался маленьким, чистеньким, обсаженным со всех сторон старыми акациями. Никаких змей там, конечно, не оказалось, запрещенных книг тоже не было видно, хотя с буквой «ять» имелось предостаточно. Домик состоял из трех комнат. В одной из них жил Иван Ильич. Во второй помещалась библиотека, (полки с книгами от пола и до потолка). В третьей был архив. Здесь в аккуратных папках лежали подлинные письма советских и русских литераторов, старинные фотографии, рукописи, редкие издания книг. Иван Ильич вел большую переписку с такими же, как он, чудаками. На некоторых конвертах даже стояли заграничные штемпели.
Совершенно неведомый мир открылся перед Борисом. Мир привязанностей, дружбы и ненависти, честности и подлости, давно угасших страстей. Бесстрастные лики великих, смотревших со страниц учебника, вдруг ожили, заговорили, стали ухаживать за женщинами, драться на дуэлях, восхищаться друг другом или, наоборот, ненавидеть. В знакомые произведения вдруг вторглись цари, начальники жандармских управлений, чиновники, женщины, вообще люди неизвестные, посторонние. Они стали как-то влиять на произведения великих, на образ их мыслей. Все это было невероятно интересно и даже немного страшно. Как будто с пьедестала спустился отлитый в бронзу человек и заговорил с тобой простым языком о самых земных делах, например, спросил, как пройти на Щепной рынок.
Глорский полюбил литературу, полюбил до страсти. На уроках Ван Ича он не пропускал теперь ни слова из восторженной, сумбурной речи учителя. Он рылся в его архивах, читал взахлеб все подряд. Собственные опыты казались ему теперь жалким бредом. Он уничтожил все, с горя пошел в станционный буфет и выпил там сто граммов водки и кружку пива. Пьяный, он явился домой к Ивану Ильичу и устроил ему скандал. Он бегал по комнате учителя, норовя сбросить с полок тома сочинений великих, и кричал, что Иван Ильич поступил нечестно, жестоко, просто подло, заставляя его писать дерьмо, потом взял за руку и повел в кладовую, где стояли кованые сундуки с золотом и драгоценными камнями. Ван Ич метался, защищая от пьяного ученика свои сокровища, и тоже кричал. Он кричал, что великие тоже начинали с дерьма, что он, Иван Ильич, перечитавший в тысячу раз больше, чем стоящий перед ним пьяный желторотый щенок, ответственно заявляет, что талант у этого щенка есть, что даже сейчас, в невменяемом состоянии, он имеет образный язык, сравнив свои опусы с дерьмом, а произведения великих со скрынями, в которых золото и драгоценные камни. Потом он напоил поэта крепким чаем и уложил спать.
У них состоялся серьезный разговор.
– Все уже написано, – говорил Борис, когда они сели ужинать. – Повторять зады я не хочу. Скучно, противно и унизительно. Как на уроке, когда списываешь с учебника.
– От тебя это уже не зависит: хочешь ты писать или Нет. Если тебя природа снабдила пригласительным билетом в зал, где идет диспут на тему «Зачем мы?» и где в президиуме сидят великие, ничего обидного нет постоять на балконе, а потом послать в президиум записку. Например, «Шаганэ ты моя, Шаганэ». А вдруг твоя записка окажется той каплей, наполнившей чашу, которую наполняло человечество в течение тысячелетий. Ты просто не можешь не прийти. Не каждому присылают пригласительный билет. Пусть шанс один из миллиарда, но он существует.
– Вы уверены, что билет мне этот послан?
– Пока нет. Даже на балкон. Но думаю, что заглянуть в дверь тебе можно.
Тогда Борис так и не понял, обиделся он или, наоборот, был польщен этим странным разговором. Он много работал. Уже в десятом классе печатался в областных газетах, и даже в одном «толстом» журнале дали его рассказ с портретом.
– Но только не зазнавайся, – шутливо говорил Иван Ильич своему любимому ученику. – Билет на балкон дам только я. Договорились?
У Глорского появились поклонницы. На литературных вечерах он читал свои стихи, многие, особенно семиклассницы, переписывали их в альбомы.
На выпускном вечере танцевали до рассвета, пили шампанское, клялись в вечной дружбе, объяснялись в любви, тайком резали на партах свои имена. В общем, все было, как на всех выпускных вечерах и как, наверно, будет всегда.
Иван Ильич хватил лишнего. Еще никто не видел его так сильно выпившим.
– Все… – бормотал он. – Не для кого… Ну, Борька, смотри… дай я тебя поцелую… У меня ты первый да и последний, наверно… Долго мне не протянуть… Ты только смотри, тово… Что-нибудь этакое… Хоть одну строчку… Понял? Иначе не пущу на балкон, понял?
– Ага… Иван Ильич… Я вам буду высылать все… до единой строчки. Честное слово! Если бы не вы…
– Я… не я… Ты работай… Ты на всех наплюй… Работай, как сам чувствуешь. И на меня наплюй… Что я… Я ведь тоже пишу стихи… Так… А у тебя талант… Берегись… Страшная штука.
– Вы пишете?..