Новый президент был человеком молодым и еще не успел разочароваться в жизни. Ему бы в какую-нибудь европейскую страну — цены бы ему не было. Там население сидит и ждет, пока его облагодетельствуют властной вертикалью, чтобы немедленно начать подчиняться. Однако же нового президента, с его умом и талантом, угораздило родиться в России, и порядок ему пришлось наводить здесь, у нас. А у нас население законами не просто не интересуется, а откровенно пренебрегает. Увидев же только что отстроенную и свежевыкрашенную вертикаль власти, первым делом поднимает на нее ножку, после чего перестает замечать.
Видать, через некоторое время президент что-то такое начал чувствовать, потому что с горечью как-то сказал своим верным соратникам: мол, придумывают у нас законы десятки, а нарушают — миллионы, причем с особым цинизмом и редкой изворотливостью.
Это значит что? Это значит, что президент у нас не безнадежен, и со временем вполне может научиться руководить страной в наших сверхтяжелых, я бы даже сказал, экстремальных условиях.
Мы помним, конечно, горькие и бьющие прямо в точку слова поэта:
Но начальник умным не может быть.
Потому что — не может быть.
А все равно хочется надеяться на лучшее.
Да. Теперь, дружок, я расскажу тебе сказку. Крибле, крабле, бумс.
В мрачные времена, о которых никто уже и не упомнит, были в нашей прекрасной стране лагеря. В них сидели заключенные. Они прокладывали дороги, добывали руду, валили лес и занимались прочим общественно полезным трудом. За это их кормили и давали кое-какую одежду. Кормили не так чтобы очень, да и одежда была не из дома моделей, но процесс шел.
Этих заключенных охраняли специально обученные люди. Они следили за тем, чтобы никто не сбежал, от работы не отлынивал и каждый воспитывал в себе правильное отношение к жизни.
А через некоторое время кому-то пришло в голову посчитать, сколько заготовили, к примеру, леса, сколько за это время заключенные сожрали баланды, сколько сносили бушлатов и чуней, в какую сумму обошлась охрана, во что влетели хозяйственные постройки, включая жилье для лагерного начальства, и так далее. Посчитали — и схватились за голову. Потому что получилось, что очень дорого. Сплошное вредительство получилось.
Вредительство — это такое специальное слово, придуманное советской властью. Дело в том, что некоторые гнилые интеллигенты в свое время предупреждали — вся эта история с немецким марксизмом для нашей страны чужеродная штука. Внедрить ее, конечно, можно. Но страна оглядится, обнюхается, почешет, не спеша, поротую задницу и постепенно разберется с новшеством, преобразовав его по своему образу и подобию. Из этого такой оксюморон может возникнуть, что никаким историческим материализмом не объяснишь.
Марксисты-ленинцы в оксюморон не верили. По ихней науке оксюморона никак получиться не могло. Поэтому гнилых интеллигентов посадили на пароход и отправили куда подальше, чтобы они своим пессимизмом не затуманивали надвигающееся светлое будущее. А наблюдаемые труднообъяснимые явления решили называть вредительством. Потому что вредительство есть вещь материальная и потому более приемлемая, чем какой-то буржуазный оксюморон.
Ну так вот. С обнаруженными посредством арифметических действий вредителями разобрались быстро, благо здесь технология была отработана, и стали думать, как жить дальше. Чтобы труд заключенных не так дорого обходился государству рабочих и крестьян.
Особо напрягаться не пришлось, поскольку марксистская наука уже содержала в себе ответы решительно на все вопросы. Заготовку леса и прочих полезных вещей поручили профильным министерствам. А тому министерству, которое отвечало за заключенных, оставили только самих заключенных и их охрану. Задумано это было так. В профильное министерство поступает лес. После этого оно платит министерству, ведающему заключенными, деньги. И вот на эти деньги содержится охрана, закупается дополнительная колючая проволока, приобретаются чуни и так далее. Потом, в наше уже время, это назвали хозрасчетом. А тогда просто говорили, что социализм — это учет.
А еще решили, что заключенных надо материально заинтересовать в результатах своего труда. И назначить им заработную плату. Много добыл того, чего положено, — много получи. Мало добыл — мало получи. И из тех денег, которые платили профильные министерства, часть пошла на оплату труда. Небольшая часть. Но, с учетом общей численности заключенных, вполне весомая.
В лагерях в то далекое время сидели враги народа, действием или помыслом согрешившие против советской власти. А еще там сидели социально близкие элементы, которым советская власть никак не мешала жить. Потому что они и при любой другой власти точно так же занимались бы своим делом — грабежами, убийствами и другими вещами, безусловно нехорошими, но не такими противными, как неверие в историческую миссию пролетариата.
Эти самые социально близкие советской власти элементы очень не любили врагов народа. Потому как чувствовали, что именно враги народа своими злокозненными действиями и помыслами препятствуют наступлению того самого светлого будущего, при котором социально близкие станут полноправными членами коммунистического общества.
Эта нелюбовь выражалась в том, что врагов народа всячески третировали, отнимали у них еду, сколько-нибудь пригодную одежду, да еще и заставляли выполнять положенную норму выработки за себя и за социально близкого парня.
Повсеместное внедрение материальной заинтересованности было встречено в социально близких кругах с нескрываемым энтузиазмом. Впервые появилась реальная возможность не просто сделать свое пребывание в лагере максимально комфортным, но и создать необходимую материальную базу для грядущего освобождения, которое когда-нибудь обязательно наступит.
Во вражеской среде была проведена необходимая разъяснительная работа. В день выдачи зарплаты неподалеку от кассы возникал неприметный мужичок из воров, и каждый отходящий от окошечка добровольно делился с ним полученными деньгами. Надо сказать, что более половины воры никогда не отбирали. Но и менее трети — тоже никогда.
К вечеру все собранные средства стекались к казначею социально близких. Казначей отсчитывал часть, необходимую для безбедного существования до следующей получки, а остальное затаривал в дерюжные мешки из-под картошки. Это был неприкосновенный запас, о котором знали решительно все, но на который никому, включая начальника зоны, никогда и в голову не приходило посягнуть.
С определенной, зависящей от численности контингента периодичностью, набитые мешки загружались в транспортное средство. Чаще всего это был железнодорожный вагон. По договоренности с руководством лагеря к вагону приставлялась дополнительная вооруженная охрана, следившая за сохранностью груза.
И вагон шел на волю.
На известных заранее полустанках состав останавливался, к вагону подбегали темные личности, стрелки сбрасывали им мешок или два, личности расписывались в получении и исчезали.
Мешки с деньгами расползались по стране, подолгу задерживаясь в известных только посвященным потайных местах, и ждали своего часа. Когда очередной вор выходил на свободу, ему уже было известно, в каком именно подвале лежит его доля, и сколько ему назначено получить, дабы отметить начало новой жизни.
Надо сказать, что московское начальство, когда оно придумывало материальную заинтересованность, такого сюрприза вовсе не ожидало. Начальство думало, что оно единожды завезет в зону рубли, раздаст заключенным, в течение месяца заключенные снесут рубли в ларек, а к следующей получке эти же рубли снова будут розданы. Начальство и представить себе не могло, что через месяц треть этих рублей разойдется по подвалам и исчезнет из оборота.
Это только Солженицын точно знает, сколько в стране было лагерей и сколько в них сидело народу. Нам точно знать не нужно. Нам достаточно знать, что — много. И через какое-то время начальство с ужасом обнаружило, что все печатные станки, какие только есть в стране, работают на обеспечение мест лишения свободы необходимой рублевой массой. Станки печатают, деньги поступают и — пропадают бесследно.
Небольшой экскурс в наше недавнее прошлое. При старом президенте наша страна очень полюбила брать в долг доллары. Из западных стран к нам приходили эти самые доллары, потом наблюдалось какое-то шебуршение, раздавались странные утробные звуки, и доллары исчезали бесследно. Вот вчера только завезли, а сегодня уже нету. И опять надо в долг просить. Я иногда думаю — а не помнит ли кто из стариков, где находились те самые подвалы? Вот бы пошуровать…
Ну да ладно. Дурным и безнадежным было бы наше начальство, ежели бы не сумело найти управу на это безобразие. Их же много, начальников, их десятки или даже сотни, как мудро заметил новый президент, тот, что пришел на смену старому.
Хватит, сказало начальство, хватит завозить в места лишения свободы наши советские рубли и тем подрывать основы денежного обращения. Раз там непонятно что происходит, давайте для зон придумаем другие рубли. Специальные. Назовем их как-нибудь… бонами, например. И зарплату будем выдавать этими самыми бонами. Причем хождение боны будут иметь только в зоне. Тогда с денежным обращением у нас опять все будет в порядке.
Знаете, как они все здорово придумали? В каждом лагере свои собственные боны ввели. До того доходило, что даже на разных лагпунктах ввели разные боны. Чтобы чего не вышло. Чтобы не было никакого стимула тащить дензнаки не то чтобы на материк, а и за пятьдесят километров.
А вот теперь вы задумайтесь. Кому, если не считать нескольких десятков начальников в Москве, эта гениальная затея была выгодна? Да никому! Ворам точно не была выгодна, она напрямую подрывала их жизненные интересы. Лагерному руководству тоже не была выгодна. Почему — догадайтесь сами. Сопровождавшим вагоны стрелкам — прямой убыток. Да и московским начальникам, по большому счету, эта затея выгодна была очень недолго. Когда свои премии и ордена они за нее получили, затея стала им неинтересна.
А наш народ не любит, чтобы никому не было выгодно. Когда никому не выгодно, у нас непременно что-нибудь происходит.
Я случайно наткнулся на один загадочный документ. Примерно конец сороковых или самое начало пятидесятых. Главное управление лагерей категорически запрещало завоз и реализацию в зоне мужских, а также женских, наручных часов.
Вот, подумал я, как интересно. С чего бы это вдруг такая немилость к наручным часам? Не иначе как кровавые бериевские палачи решили скрыть от несчастных заключенных, сколько им, заключенным, приходится вкалывать на лесоповале. Вот ведь какие жестокие негодяи.
Вы, наверное, тоже так подумали. А зря.
Все куда проще было. Собрались воры, пошуршали неконвертируемыми бонами, пораскинули мозгами и дали знать оставшимся на воле коллегам, что надо делать. Коллеги свистнули своим людям в системе розничной торговли, и в зоны эшелонами пошли наручные часы. По тем временам дефицит номер один.
Надо еще объяснять? Касса. Получка. Неприметный мужичок. Треть зарплаты в бонах. Ларек. Часы — на все. Поутру сгибающиеся от непосильной тяжести верблюды выносят из зоны коробочки с часами. Их уже поджидает, потирающий от радости руки, директор вольного магазина. За его спиной у еще не открывшегося магазина очередь, все ждут. Вечером те же верблюды вносят в зону выручку. Дальше по старой схеме. Вагон. Стрелки. Подвал.
Ну ладно. Ну запретили часы. Напугали ежа этой самой. Вы сомневаетесь, что максимум через месяц было придумано что-то новенькое? Я ни минуты не сомневаюсь.
А историю эту я вот зачем рассказал. В те далекие времена у нас было принято так. Если сегодня что-то решили, то сегодня же должны и исполнить. Лучше, чтобы еще вчера. Но крайний срок — завтра. А то в лагерную пыль сотрут.
Тут надо отметить, что так оно и получалось. Сказано, к примеру, чтобы назавтра на Кавказе ни одного чеченца не было — и пожалуйста. Утром проснулись — ни одного нет.
Сказано, чтобы завтра во всех местах лишения свободы были боны в необходимых количествах, — и хоть ты застрелись, а должны быть. Где хочешь бери, из чего хочешь делай. В Вятлаге из чайных пачек картинки резали и лагерной печатью освящали. В Ленской зоне из отработавших свое шин делали квадратики и жгли клеймом.
А в зоне под Кандымом подсуетились. Завезли из Иркутска невесть как уцелевшие колчаковские деньги и раздали в получку. Читали зеки, что грозит им за подделку невиданных купюр с двуглавым орлами, и животики надрывали. Смешно было до колик.
Глава 34
Рефлексия
Больше всего Адриана беспокоило нарастающее чувство неуверенности в себе. Он постоянно ощущал свою чужеродность, которая не исчезала, что бы он ни предпринимал. Стоило ему показаться на людях, как в нем безошибочно, с первого взгляда, распознавали иностранца. Это было как в Японии, где белый человек сразу же бросался в глаза, будто неряшливая капля мороженого на вечернем костюме. Но в Японии это объяснялось вполне рациональным образом. А здесь никаких рациональных объяснений обнаружить не удавалось.
Сначала он решил, что все дело в белой лайковой куртке и длиннокозырной кепке «Go Blue». Запрятал их в чемодан и остался в тельняшке и пятнистых военных штанах. Но все равно каждый раз, когда Адриан спускался в холл гостиницы «Волга», стараясь не слишком грохотать черными военными ботинками, находящиеся там люди прерывали свои разговоры на полуслове и разворачивались в его сторону, одни — стесняясь своего любопытства, а другие — даже не пытаясь его скрыть.
Он сменил лайковую куртку на синий китайский пуховик, похожий на те, в которых ходила половина города, но это ничего не изменило. Он перестал улыбаться, разговаривая с кассирами и таксистами, специально отрепетировал перед зеркалом хмуро-озабоченное выражение лица, наблюдаемое им повсеместно, но стоило ему с этим выражением лица появиться в ресторане, как к нему сразу же подлетели два официанта и один из них сообщил:
— Господ интуристов вот в том зале обслуживают. Прямо и направо. У вас что-то болит? Врача не надо?
Он упорно вслушивался в речь находящихся рядом людей, заучивая слова и запоминая интонации. Но разученная им фраза: «К картинной галерее, шеф, два счетчика плачу» — тут же вызвала обычную реакцию: «Вы откуда русский так хорошо знаете?»
Однако еще сильнее, чем это внешнее выпадение из окружающего его мира, Адриана угнетало ощущение какого-то непреодолимого барьера, мешающего понимать окружающих его людей. Ощущение это возникло не сразу. В Москве, рядом с полковником Крякиным и Борисом Шнейдерманом, его еще не было. Беседы с секретаршей Ларисой и госпожой Икки, демократическим композитором и отчаявшимся руководством свекловодческого совхоза, даже с жуликом в пастырском сюртуке, — все это не слишком выходило за привычные рамки, хотя и отдавало некой экзотикой. И бессмысленная презентация фонда, никому не нужная тогда и заведомо не нужная теперь, с озлобленными серыми прокурорами и дурацкой пьяной поездкой за город, хоть и не сильно, но напоминала дружескую вечеринку по поводу открытия художественной студии где-нибудь в Гринвич-Виллидж.
Впервые он почувствовал этот барьер, когда узбеки кормили его пловом, когда он совершенно неожиданно для себя ощутил странный разрыв в непрерывной ткани времени, когда ушедшие столетия, пропитанные сладким запахом баранины и пряным ароматом барбариса, обступили его, напирая и теснясь. Когда он, получивший не самое плохое в мире образование, вдруг оказался беспомощно бессловесным рядом с этими людьми, пришедшими из пахнущей кровью и конским потом вечности, в которой звенели, рассекая воздух, кривые сабли и колючие веревки затягивались на шеях побежденных, в которой детей выстраивали у телег и рубили тех, кто был выше колеса. А еще в этой вечности готовили плов и неспешно пили зеленый чай, пекли в земляных печах пресные лепешки, говорили о бессмертной любви и молились Аллаху, великому и милосердному, пасли скот и читали по звездам Великую книгу судеб.
Знакомство с майором Лешей по поводу идиотской курсовой задницы, конфликт с сиреневым Ляпиным и президентом банка Махмудовым, усугубленный уроном, нанесенным чучелу гамадрила, благополучное разрешение этого конфликта с помощью полковника Крякина, добившегося-таки возвращения похищенных денег, только укрепили этот барьер, привнеся в странную мозаику несколько непонятных узоров. Да, в этой загадочной стране были законы, несомненно были. Может быть, излишне суровые, наверняка исключительно глупые, но они были. Тем удивительнее оказалось наблюдать, как, вопреки всем правилам и нормам, сходятся вместе те, кто эти законы нарушают, и те, кто обязан по долгу службы следить за их неукоснительным соблюдением, и как в этом противоестественном единении нарушителей и блюстителей закона рождается решение, опять же, ни на каком законе не основанное, но устраивающее всех. А еще более удивительным было то, что абсолютно все воспринимали такое положение вещей, как должное, и никак не намеревались его изменить.
Странно и непонятно было то, что Адриан, родившийся и выросший в самой свободной стране мира, здесь, в России, чувствовал себя как бы связанным по рукам и ногам среди вольного племени аборигенов. Эти аборигены были фантастически свободны, их законы были придуманы не для них, а для посторонних наблюдателей — смотрите, дескать, и у нас все как везде, вот законы, вот суды, вот полиция, все как у вас. Но в своей повседневной жизни аборигенами управляли не законы, а неизвестные миру обычаи, никак этих аборигенов не стеснявшие, потому что впитаны они были с молоком матери.
Ощущение от этого окружения чем-то напоминало то, что испытывает в веселом собрании взрослых еще не отправленный спать ребенок. Он боится громко рассмеяться, закричать, побежать куда-то или потребовать еще сладкого. Потому что если он будет замечен, то его немедленно изловят и отправят спать, а если и не отправят, то укоризненно покачают головой.
Вся беда в том, что быть незамеченным Адриану никак не удавалось.
А еще его смутно тревожил совершенно уже непонятный контраст между этой, никак не декларируемой, но явственно наблюдаемой вольностью и, напротив, отчетливо и непоколебимо заявленной стариком в черном философией обожествления государства и его установлений. Он чувствовал, что старик не один, что за ним стоит мощная сила, исповедующая ту же веру и те же принципы.
Адриан не понимал, как могут сосуществовать эта вера и эта вольница. Но они сосуществовали, хотя и никак не совмещались.
Совмещение их было бы эквивалентно образованию критической массы урана в мгновение, предшествующее взрыву.
Попытавшись однажды представить себе это совмещение, Адриан почему то вспомнил Откровение Иоанна Богослова.
Глава 35
Перелет
— Да нет же, Левон Ашотович, — сказала стюардесса Жанна, — это не он. Похож, но точно не он.
— А я тебе говорю, что он. У меня глаз верный. Раз увижу кого, на всю жизнь запомню. Даже если просто так. А уж если кто в международном рейсе дверь в туалете сломает, того никогда не забуду.
— Не он, Левон Ашотович, тот иностранец был. А это наш.
— Да какой он тебе наш! Подумаешь, тельняшку одел… Ты на физиономию его посмотри.
Жанна вздохнула. Мирно спавший в десятом ряду субъект в тельняшке, спецназовских штанах и черных высоких ботинках, от которых на весь салон несло свежим гуталином, никак не походил на лощеного американца, устроившего скандал на рейсе Нью-Йорк — Москва. Да и мог ли иностранец полететь хоть куда-нибудь с таким чучелом?
На плече у субъекта посапывала огненно-рыжая оторва, с бюстом не менее пятого размера, ярко намазанными губами и огромными фиолетовыми кругами вокруг глаз. На оторве были белесые джинсы и ковбойка, на которой, прямо над пряжкой ремня, не доставало одной пуговица. Разошедшаяся ковбойка открывала взгляду верх белого живота и пупок с встроенным в него позолоченным колокольчиком.
— Ты меня слушай, — сказал Левон Ашотович, не желая более тратить время на препирательства. — Приглядывай за ним. Этот катафалк и так на ладан дышит. Начнет опять буянить — вызывай немедленно.
На самом же деле Адриан не спал. Он просто прикинулся, будто засыпает, чтобы отбиться от неукротимой общительности Анки, а потом, когда ее сморило, он так и остался сидеть с закрытыми глазами на случай, если ей придет в голову проснуться.
Анка не отлипала от него всю неделю, которую он был вынужден просидеть в Самаре, дожидаясь курьерской почты от отца. Адриан встретился с ней на следующий же день после посещения ночного ресторана с эксклюзивным стриптизом из Шри-Ланки, и она привела его домой смотреть старые письма. Сергей Андреевич, по-видимому, был о визите предупрежден, потому что дверь в его комнату была закрыта и оттуда доносилось только раздраженное шарканье.
Анка вывалила перед Адрианом ящик с бумагами, распахнула дверцу платяного шкафа и стала возиться там, без умолку болтая.
— Придурки эти, — говорила она, — они же ничего не понимают. Им что надо? Чтоб было, как у других. Чтоб девка вышла, разделась быстро, сиськами перед ними помахала, этим самым местом покрутила — и все. И влындить ей потом. Я Егорке-то говорю — я тебе, говорю, сделаю эротический театр и сама там буду режиссером. Со всей страны люди смотреть поедут. А он что? Ржет. Вот ты, американец, скажи, если у тебя будет выбор — просто так пойти посмотреть, как девки раздеваются, или пойти в эротический театр — ты куда пойдешь? По глазам вижу, что пойдешь в эротический театр. Тебе, небось, в Штатах стриптиз этот и так на зубах навяз.
Вряд ли Анка могла угадать по глазам Адриана, что его потянет именно в эротический театр. Потому что как раз в этот момент он добрался до тонкой пачки писем, перетянутой аптечной резинкой.
Письма были из разных мест. Самое последнее, как и говорила Анка, из Мирного, одно почему-то из Севастополя. Еще два письма были из Якутска. Первый же, судя по сильно затертой дате на почтовом штемпеле, конверт оказался пустым.
— Читать будешь? — спросила Анка, прервав на полуслове рассказ о некой Белле, которая спит с Егором и постоянно напевает ему, что Анка ни черта в стриптизе не понимает и ее надо гнать поганой метлой. — Давай читай. Я сейчас на стол быстренько накрою. Выпьешь?
Адриан сделал рукой неопределенное движение. Он бегло просматривал испещренные карандашом и шариковой ручкой листки, пытаясь найти хоть какое-то указание на возможное направление поисков. Но письма никакой фактической информации не содержали и вообще были на редкость одинаковыми по содержанию, отличаясь одно от другого только длиной. Единственно бросилась в глаза Адриану повторяющаяся из письма в письмо странная фраза: «Судьбу сломали, а жизнь осталась». Да в последнем письме из Мирного Иван Диц, неизменно подписывавшийся «Твой Ванюшка», звал Анну Андреевну к себе.
— писал Диц,
«жить здесь можно, люди кругом хорошие, у меня пенсия да еще надбавки, квартиры нету, да я в общежитии комендантом, так что не пропадем на старости лет…»
— А Анна Андреевна не ездила к нему? — спросил Адриан, оторвавшись от письма.
Анка, уже накромсавшая колбасы и хлеба, завершила сервировку стола и отрицательно помотала головой.
— Она болела. Тут от него лет семь назад грузин приезжал, заходил. Посидел с ней, поговорил — и ушел.
— Грузин?
— Такой в годах. Лысый. С усами.
— А он никакого адреса не оставлял?
Анка задумалась, потом выдвинула ящик комода, покопалась там и радостно подняла над головой тетрадный лист.
— Оставил. Руку-то не тяни, не тяни. Сейчас посидим, выпьем, поболтаем о том, о сем, потом отдам. Ну что, мужчина, ухаживай за мной, ухаживай.
Но дожидаться, пока Адриан начнет за ней ухаживать, Анка не стала, сунула Адриану в руку кусок хлеба с колбасой, подняла рюмку и, сказав «За все хорошее», лихо ее опрокинула. Потом положила голову на руки и уставилась на Адриана.
— Слышь, — сказала она, — а этот Иван Диц, он тебе кто?
— Родственник, — признался Адриан, — очень дальний родственник. Я даже точно не знаю, как это называется по-русски. Мой прадед был родной брат его деда.
— А чего ты его ищешь?
Адриан удивился. Он искал Ивана Дица, потому что ему про него сказал отец. Потому что он был родственником. И больше ни почему.
Анка сверлила Адриана взглядом, а потом неожиданно подмигнула.
— Найдешь его — и что?
— Не знаю, — сказал Адриан. — Скажу, что я его родственник. Может быть, ему нужно помочь. Может быть, он захочет приехать к нам в Штаты, познакомиться с моим отцом.
— А ты всех родственников в гости приглашаешь?
— У меня больше нет родственников, Анка.
— А я?
— Ты?
— А что тут такого? Бабка, между прочим, замужем не была. Так что от кого папашка мой народился, это вопрос. Он у меня сорок седьмого года, а твой Иван Диц в Сибирь поехал в сорок шестом. Вполне при таком раскладе может оказаться, что ты — мой братишка, какой-нибудь там четвероюродный. Седьмая вода на киселе. Кузен-кузнечик. Если этот Иван Диц признает, что папашку моего он заделал.
Такого поворота в разговоре Адриан не ожидал. Никак не предполагал он, что может оказаться в родстве с самарской стриптизершей, желающей стать режиссером эротического театра. Поэтому он уронил на пол кусок колбасы, покраснел и глупо улыбнулся.
— В общем, так, — подвела итог Анка. — Поедешь искать своего родственничка — я с тобой. Нечего тебе одному по Сибири мыкаться. Пропадешь еще. В Сибири закон — тайга, медведь — хозяин. Со мною целей будешь. А там разберемся. Если он мой дед, глядишь, и породнимся.
В течение следующих четырех дней Анка следовала за Адрианом неотлучно, она по утрам встречала его в холле гостиницы, отгоняла нищих, а по вечерам провожала до самого номера, отшивая по дороге привязчивых самарских проституток. Следила, что и где Адриан ест, стояла у будки переговорного пункта, откуда Адриан звонил домой, кутала ему горло шарфом, раскрывала зонтик, когда шел дождь, заботливо спрашивала, не нужно ли ему в туалет, и сопровождала до дверей. И непрерывно говорила, от чего у Адриана даже началось нечто вроде нервного тика.
За эти дни он узнал, в какой школе училась Анка, как звали всех ее учителей, с какими мальчиками ходили ее подруги, кому из них удалось выйти замуж и родить, а кому нет, про три курса педагогического техникума и полгода челночного бизнеса, про идиота папашку, рехнувшегося на своих книжках и перебивающегося с хлеба на воду, про работу официанткой в пивной и про бар в той же гостинице «Волга», где ее снимали случайные клиенты, про неудачную организацию туристической фирмы и вполне удачную торговлю чудодейственными вьетнамскими мазями для улучшения цвета лица, про хозяина ночного ресторана Егора и его друзей, — про корабли и башмаки, про королей и капусту, — про нелегкую судьбу героев «Санта-Барбары» и любимую певицу Мадонну, про Пугачеву и Киркорова, Ельцина и Брежнева, про волжских осетров и пиво «Жигулевское», про певца Талькова и актера Шварценеггера, про тупых чукчей, хитрых евреев, щедрых грузин, прижимистых эстонцев и ленивых русских, про сволочей-мужиков и несчастных баб, про пьяных врачей и ширяющихся пацанов, про жар-птицу и золотую рыбку, Емелю и щуку, Илью Муромца и бабу-ягу, про Чернобыль и Юрия Гагарина.
Она начинала говорить сразу же, как только Адриан появлялся в поле ее зрения, хватала его под руку и вела, заглядывая Адриану в лицо и вдавливаясь в него тяжелой налитой грудью. Она не брала у него денег, напротив — постоянно сама старалась заплатить, вытаскивая мятые купюры и мелочь из висящего на шее кожаного кошелька. Она забрала у него паспорт и по каким-то своим каналам купила билеты на самолет до Мирного, куда, даже в новейшие демократические времена, иностранцам ходу не было.
Странным образом, Анка напоминала Адриану забытую в Москве госпожу Икки, хотя решительно никакого сходства между ними не обнаруживалось. Госпожа Икки была маленькой и расплывчатой, а Анка — большой и крепко сбитой, госпоже Икки было за пятьдесят, а Анке — чуть за двадцать, на госпоже Икки одежда, включая и знаменитое страусовое боа, болталась, как рубище, а Анка выпирала из кожаной юбки и ушитой до полного облегания белой блузки, как из второй кожи, госпожа Икки была серой и невзрачной, а Анка — неприлично яркой, подобно райской птице или негритянской певичке из новоорлеанского бара. Может быть, все дело было в отношении к Адриану — наседочном, оберегающем, болезненно материнском, именно болезненном, потому что родная мать относилась к Адриану куда менее трепетно.
Когда Адриан находился рядом с Анкой, у него возникало странное ощущение пребывания в материнской утробе, где не надо ни заботиться о пропитании, ни даже дышать, поскольку все необходимое поступает в его организм по невидимой, но прочной пуповине, где нет страха и чувства чужеродности, где его со всех сторон окружает немного пугающее, но уютно засасывающее месиво, темное, влажное, теплое, чавкающее, пахнущее фермой и размокшей от дождя глиной.
Вот это столь неожиданно возникшее понимание абсолютной защищенности и сыграло главную роль в принятии решения о поездке вместе с Анкой. И хотя ее притязания на родство были совершенно смехотворны, иногда Адриан представлял себе Анку в их американском доме, в кресле напротив отцовского, рядом с камином. И в эту минуту ему казалось, что окна их дома выходят не на серый от дождя Гудзон, а на раскрашенный во все цвета радуги и жизнерадостно вопящий Кони-Айленд.
Успокоенный тихим сопением Анки, Адриан осторожно достал из кармана переднего сиденья полученный от отца желтый конверт. Он дважды изучил его содержимое, но так и не смог окончательно поверить в эту фантастическую историю.
В конце сороковых годов фирма «Юнайтед Принтерс» в очередной раз затеяла аукционную распродажу своих архивов. Среди прочего, за один доллар был продан старый русский контракт, по которому Омское правительство обязалось заплатить фирме четырнадцать миллионов долларов по предъявлении надлежащим образом подписанных документов о получении груза русских банкнот.