Вторая красноперка насаживается на самый крупный крючок, и не успевает Костя забросить, как рыба едва не вырывает удилище у него из рук. Костя подсекает и начинает выводить, но добыча не поддается и рвет удочку. Обливаясь потом, холодея от страха и восторга, Костя слегка попускает и идет вдоль берега - сачка у него нет, рыбу взять нечем, а тащить на крутой берег нельзя - сорвется. Но вот наконец узенькая песчаная полоска. Костя прыгает вниз и подтаскивает добычу к берегу. Черная спина, огромная зубастая пасть, злобные стеклянные глазки. Кругом ни палки, ни камня. Костя рывком хватает ее под жабры и падает вместе с бьющейся щукой на берег.
Оборвав поводок, оставив удочки, Костя, обеими руками взяв щуку под жабры, несет ее перед собой, как кипящий самовар. Щука бьет его хвостом по животу, голым ногам и беззвучно хлопает пастью, из которой торчит поводок.
Испуганно-восторженный вопль Нюры и завистливое молчанье Миши слаще всяких похвал для Кости.
- Вот это да! - говорит подошедший Тимофей. - На удочку?
- На удочку!.. - задыхаясь от счастья, отвечает Костя.
- На живца?
- На живца!
- Здорово!
Тимофей тычет пальцем в обвисшее белое брюхо рыбы, она судорожно дергается и сильно хлопает его по руке.
- Ну зверь! - изумленно тянет Тимофей, отдергивая руку. Он всовывает в рот щуке ивовую ветку, рыба яростно хлопает челюстями, и Тимофей показывает измочаленный обломок: - Видал? А если бы палец?..
Брошенная на песок щука несколько раз подпрыгивает и затихает. Костя бежит за своими удочками. Кукан с последней красноперкой уплыл, но Костя о ней не жалеет. Тимофей и Миша снимают со своих куканов ершей для ухи. Солнце уже село, клёв кончился. Насадив живцов, Костя и Миша забрасывают удочки и крепко привязывают их. Это так, на случай, если подвернется сомёнок.
Нюра, подстелив тряпочку, чистит щуку. Костя берется чистить ерша, но осклизлая рыбешка, исколов ему все руки, так и остается недочищенной, и сконфуженный Костя передает ее Тимофею. Тот уверенно и неторопливо сбивает колючие плавники, потрошит, потом берет следующего, и, пока Нюра возится со щукой, все ерши оказываются очищенными.
Тем временем Миша разжигает костер. Сухие тонкие веточки вспыхивают, как спички, потом, шипя и постреливая, загораются толстые, зеленые. Над почерневшей гривой ивняка танцует пламя, отражение его бежит через все русло Старицы к противоположному берегу. Серые ветлы на нем потемнели и кажутся большими животными, притаившимися у воды.
От ведра, в котором бурлит закипающая вода, пахнет лавровым листом и перцем. Оголодавшие ребята глотают слюнки и следят за Нюрой, бросающей туда соль, картошку, рыбу.
Костя сидит в сторонке и смотрит на реку. Огненные отблески, черные ветлы, угрюмая холодная гладь Старицы превращаются в неясные, но волнующие картины. Окружающее незаметно тает, вместо него в полуяви-полусне возникают смутные, но грозные и упоительные видения неведомых миров, зверей и див, среди которых пробирается он, Костя. Ужасные опасности подстерегают его на каждом шагу, а он бесстрашно идет им навстречу... Вот далекий шорох, шум шагов, треск веток. Что-то огромное, темное движется к ним... Сердце у Кости замирает и куда-то проваливается...
- Ну, как улов, рыбаки? - слышит он голос Ефима Кондратьевича. - На уху наловили? Или на одной картошке будем сидеть?
- Наловили! Наловили! - кричит Нюра. - Ой, тато, Костя такую щуку поймал! Такую щуку!.. Ужас!
Нюра и Миша наперебой рассказывают об улове, о Костиной щуке. Костя тоже присоединяется к ним. Молчит один Тимофей. Он деловито помешивает уху, пробует и объявляет:
- Готова.
Такого вкусного варева Костя никогда не ел. Он ест до изнеможения, до пота, пока живот у него не вздувается, как барабан, и готов бы есть еще, но больше не лезет.
Ефим Кондратьевич расстилает на остывшем уже песке свой дождевик, рядно, они укладываются на нем ногами к костру, но спать никому не хочется.
- Что притихли, воробьи? - спрашивает Ефим Кондратьевич.
В костре громко щелкает, раскаленный добела уголь отскакивает в сторону, вверх взлетают искры. Нюра вздрагивает.
- Все равно как выстрелило... - смущенно говорит она.
- Эх, ты! - пренебрежительно оттопыривает губу Миша. - А если взаправду выстрелит? Умрешь от страха?
- Я? Я ничего не боюсь! Да, тато? Это неожиданно потому что, вот я и вздрогнула. А так нисколечко - пхи!
- А если бы ты в Корее жила? - говорит Тимофей.
- Ух, я бы этих фашистов!.. - грозит Нюра кулаками.
- Они всю сожгли ее, Корею, - строго говорит Костя.- Бомбами и напалмом. Это такой бензин, как студень. Ни городов, ни деревень не осталось. Вожатая нам читала, как американский журналист писал, что там вместо деревень остался только голубой пепел...
Ребята затихают. Им представляется никогда не виданная страна. С воем и ревом несутся самолеты, без конца падают бомбы, и всю страну, все горы и долины охватывает пламя, и вот уже ничего не остается, кроме серо-голубого пепла...
Косте становится стыдно своих выдумок. Зачем выдумывать всякие чудища и страхи, когда есть люди страшнее всяких чудищ? Он решает, что если уж идти в моряки, то обязательно в военные, а если не удастся, так просто в военную школу.
Должно быть, о том же думают и остальные, потому что вдруг Тимофей, набычившись, словно продолжая с кем-то разговор, упрямо говорит:
- Ну, а я в танкисты. Батько же у меня - танкист. Вот и я тоже, - и снова умолкает.
- Куда же еще? - насмешливо улыбается Миша. - Тебя только танк и выдержит! Вот и будет: со всех сторон железо, а посередке - дерево.
- Ладно... "Дерево"... Это не твои шарики-винтики вертеть.
- Да без этих шариков-винтиков твой танк - глухая и слепая коробка!
- Бросьте, ребята! - говорит Нюра. - А я буду... Я даже не знаю, кем я буду. Мне всего хочется! И геологом, и инженером, и ученым... Только, наверно, лучше всего - летчиком! Да? Я и сейчас, бывает, зажмурюсь, и кажется, что уже лечу...
- С кровати, - насмешливо добавляет Миша.
Нюра бросает на него презрительный взгляд:
- Ну и что же, что девушек не берут? А я добьюсь! Я прямо в Москву поеду, а добьюсь, вот увидите! - Большие глаза ее сверкают таким сердитым голубым огнем, что не остается никаких сомнений в том, что она добьется. Она поворачивается к отцу: - Правда, тато?
- Правда, Аннушка. Конечно, лучше, если дело выбрать по сердцу. Только настоящий солдат не перебирает, а если нужно - приставили его к какому делу, он там и стоит... А смелость и уменье во всяком деле нужны, иначе и себя и других погубишь. У нас вот на миноносце был один случай...
- Дядя Ефим, а вы разве были во флоте? - загорается Миша.
- Был. На Балтике всю войну... Это еще в начале войны было, когда немцы в Прибалтику только ворвались, суда на приколе еще не стояли... Миноносец наш ходит в дозоре. Туман небольшой, самолетов бояться нечего, но воды берегись - немецкие подлодки шныряют, а мин они набросали без счету! И всяких. Что было, то и бросали: и новые и старье всякое. Идем мы, вдруг сигнальщик кричит: "Справа по борту мина!" В самом деле плавает старушка, гальваноударная. Это такая, с рогульками. Ну вот. Расстояние порядочное, однако вахтенный начальник доложил командиру, переменил курс - миноносец отходит подальше, чтобы расстрелять ее. Но вахтенный не отдает команду, в бинокль смотрит. "Что-то, - говорит, - странная какая-то мина". И все тут смотрят на нее - кто в бинокль, кто в кулак, а кто просто так. Смотрят, смотрят, и все видят, что в этой мине что-то на особицу, а что - понять не могут. А один матрос - глаза у него лучше всякого бинокля работали подходит и говорит: "Разрешите доложить, товарищ лейтенант. Там на мине человек висит". Как так? Как может человек на мине висеть? Это не качели в детском садике, на таких качелях на небо взлетишь. Командир скомандовал спустить шлюпку - может, это какая фашистская подлая выдумка, и тогда ее надо разгадать, чтоб другие не нарвались, а может, и в самом деле какая отчаянная душа уцепилась. Но лейтенанту приказывает близко не подходить, людьми не рисковать, действовать по обстановке. Отошла шлюпка, подгребает осторожно к мине, не очень близко, а так, что все видно. В самом деле: висит человек на мине, за рогульки держится. И человек, по всему видать, наш: в тельняшке, и все обличье русское. Окликнули его - живой, голову поворачивает, а голоса не подает. Тут кричит ему один: "Эй, браток, хоть невеста и хороша, не торопись со свадьбой, успеешь обвенчаться! Подгребай сюда!" - "Отставить неуместные шутки! - говорит лейтенант. - Зубы над этим не скалят. Человек в обнимку со смертью плавает". Старшина ему кричит: "Бросай свою чертову цацку, греби сюда!" А он только голову поворачивает и "мама" сказать не может и не отрывается. Видно, руки у него как вцепились, так и закоченели, и голос и силы человек от холода или, там, от страха потерял. Что тут делать? На шлюпке не подойдешь и конец не кинешь - он может не ухватить, а ну как дернешь по этой рогульке - и его в пыль и от шлюпки ничего не останется. Тут один матрос и говорит: "Разрешите, товарищ лейтенант, попробую снять этого мореплавателя". - "Давай, - говорит лейтенант, - только осторожнее". Разделся тот, кончиком обвязался и поплыл. Кончик за ним понемножку травят. Подплыл он, видит: человек уже не в себе, понимать понимает, а сделать со своими руками ничего не может - зашлись. И голос пропал. Подплыть-то подплыл, а как его снимешь? Волна хоть и небольшая, а бьет, и эта чертова игрушка на ней танцует - не подступишься. Подплыл наш матрос к тому человеку со спины, вцепился рукой ему в волосы благо кудри густые да длинные, - а другой давай пальцы его разжимать. Намучился он с ним - прямо беда! Вода холодная, а ему жарко стало. Пальцы у того, как крючья, - совсем окостенели. Мало-помалу оторвал одну руку, потом вторую, отпихнулся изо всей силы ногами, а там на шлюпке следили - рванули конец к себе. Вот его тащат, он одной гребет, другой того держит. А у того руки так и застыли - поднятые кверху, вроде как у святых на иконах. А эта подлая мина хоть и тихонько, а за ними плывет - куда, значит, течение. Ну, тут на шлюпке тащат их за кончик, чуть не под водой, лишь бы поскорей. Подтащили, подняли их... Потом мину расстреляли, конечно. А человек тот отошел. Спиртом растирали и всякое такое. Отошел...
Ефим Кондратьевич зажигает погасшую трубку.
- А где тот матрос? Живой? - спрашивает Миша.
- Живой. По Днепру теперь плавает.
- А тот, что с мины его снимал?
- И тот живой... Ну, спите давайте, а я проеду, хозяйство свое посмотрю. Скорый на Херсон должен идти.
Ефим Кондратьевич уходит, а ребята долго молчат, и каждый думает об одном: а он сумел бы сделать то, что сделал этот отчаянный матрос? Им хочется думать, что - да, сумели бы и они, но сказать это вслух не решаются, потому что это было бы пустое бахвальство: на словах сумеет каждый, а вот попробуй на деле...
Так и не решив этого вопроса, Тимофей и Миша засыпают, а Костя никак не может уснуть. Ему представляется волнующееся хмурое море, окутанное легкой дымкой тумана, зловещий металлический шар с рогульками, танцующий на волнах, и человек, который вырывает у смерти уже обреченную, окоченевшую жертву...
- Костя! А Костя! - слышит он шепот Нюры. - А знаешь, это ведь тато про себя рассказывал. Он тогда матроса с мины снял. Только он не любит про это рассказывать. А приезжал к нему друг - тот самый, что на мине висел, они думали, что я сплю, и всё вспоминали, а я не спала и слышала...
Ошеломленный Костя широко открывает глаза и рот.
- Ага! - продолжает Нюра. - Все как есть слышала! Ты только у него не спрашивай, а то он рассердится. Я тогда утром спросила, так он сказал, что мне приснилось и чтобы я не приставала с глупостями.
- Вон он какой! - с чувством говорит Костя.
- У! Ты еще даже не знаешь, какой он... Он такой!.. - Нюра не находит слов и делает неопределенный, но очень взволнованный жест. - Я же, ты знаешь, найденная.
- Как - найденная?
- А так. Вот он вернулся с флота. Да? А ни мамы, ни меня нет. Он туда, сюда - нет, и всё. Мама же эвакуировалась, а куда - никто не знает. Эшелон ушел на восток. А сколько их было! И может, мы уже разбомбленные, может, нас уже нет? Да? А он не поверил и начал искать. Сколько он искал - ужас просто! И нашел! То есть нашел место, где мы раньше были, - в Кустанае. Только мамы уже не было... она умерла... - Голос Нюры вздрагивает. - А меня тоже не было. Меня сдали в детский дом, а он переехал, а потом снова переехал. И опять ему никак не найти. А он все-таки нашел. Всю Среднюю Азию изъездил и нашел! Это я уже помню, это в сорок шестом году было. И тогда он сказал: "Теперь, дочка, шабаш. Поехали до дому и будем жить вместе". Вот мы приехали и живем. Он потому и в бакенщики пошел. Он же матрос, мог на пароход или на море, а он не захотел, чтобы меня не оставлять. "А вдруг, говорит, - опять потеряешься!.."
- Хороший он у тебя!
- Ага. Вот только если бы мама была жива!.. Это хорошо, когда есть мама...
В голосе Нюры звучит глубокая печаль. Костя не находит, что сказать, чем утешить ее, и молчит.
- Тебе хорошо - у тебя мама есть! Расскажи, какая она. А?
- Что значит какая? - растерянно переспрашивает Костя. - Обыкновенная. Мама как мама...
Он будто ненароком меняет позу, отворачивается от костра, потому что лицо и даже уши его начинают гореть. С удивлением и стыдом он чувствует, что ему нечего сказать о своей маме, он ничего о ней не знает.
Вот папа - другое дело. Папа был убит на войне, когда Костя был еще маленький, но он хорошо знает, где служил капитан Голованов, какие у него награды и за что они получены.
А о маме он никогда не думал. Костя был слишком занят своими делами, чтобы думать о ней. И что же тут думать? Когда он просыпался, на столе стоял завтрак - это была мама. Приходил из школы - его ждал обед. Нужны были чистые рубашки, или новые башмаки, или пальто - они появлялись, и это тоже, конечно, была мама. Она делала все, что нужно было Косте, а больше он ни о чем не думал. Если Костя баловался, обижал Лельку, мама сердилась и строго отчитывала его. Что же еще?
Свернувшись калачиком, Нюра давно уже спит, а Костя, сопя и ворочаясь, вспоминает и думает. И, оказывается, вспомнить можно многое.
Он смутно помнит себя еще совсем-совсем маленьким. Живут они не в Киеве, а в завьюженном, насквозь продутом буранами Барнауле. Зимой бураны могут человека свалить с ног, и он замерзнет, а летом ветер со свистом несет над городом песок и пыль. Как ни кутайся и ни прячься, песок всюду на вещах, на одежде, скрипит на зубах.
Зимой Косте нечего надеть, и на улицу его не пускают. Завернувшись в одеяло, он сидит у окна, смотрит на воющие белые вихри и ждет маму. Приходит она поздно, закутанная во всякое тряпье, как матрешка, в огромных бахилах - пимах. Она толстая, но, раздевшись, оказывается маленькой и худенькой. Мама топит печку, кормит Костю, и, если ей не нужно опять идти в госпиталь, они садятся к теплой печке и немножко разговаривают.
Мама работает медицинской сестрой. Уходя на дежурство, она оставляет Косте вареную картошку или, изредка, кашу и хлеб. Хлеба мало, и мама просит есть его не сразу, а понемножку. Костя обещает. Но день длинный, ждать скучно, и от этого есть хочется еще больше. Костя щиплет его понемножку и незаметно съедает весь. Когда приходит наконец мама, Костя голоден, как хозяйский Шарик. Он ест и ест и, только наевшись, вспоминает:
"А у тебя, мама, разве нет хлеба? Почему ты одну картошку?.."
"Ешь, ешь, - улыбается мама. - Мне не хочется. И потом, тебе надо расти, а я уже большая, выросла..."
Иногда, проснувшись ночью, Костя видит, что мама сидит у коптилки, и плечи ее вздрагивают. Это потому, что от папы долго нет письма, и мама беззвучно плачет над его старыми письмами. Костя начинает нарочно громко ворочаться, мама гасит коптилку, ложится рядом с ним, и он, согревшись, засыпает.
Когда с фронта приезжал папа, Косте было не до мамы. Он примерял папины медали и погоны, расспрашивал про войну и всюду ходил за ним. Он помнит, что мама тогда стала еще красивее и была веселее всех. Она бегала и смеялась, как маленькая девочка, тормошила Костю и постоянно пела. Папа провожал ее счастливыми глазами и тоже смеялся...
А когда папа погиб, она стала опять такой, как в Барнауле. Только еще бледнее и печальнее. Косте тогда было шесть лет, а Лелька еще лежала в коляске. Марья Афанасьевна, соседка, приходила к ним, останавливалась у порога и, пригорюнившись, жалостливо смотрела на Лельку и Костю. "Сиротки вы, сиротки! Как же вы теперь будете?" - приговаривала она.
Однажды мама рассердилась и сказала ей:
- Марья Афанасьевна, я попрошу вас детей моих не жалеть - у них есть мать!
Она кончала тогда институт и каждый день ходила на лекции. Когда прибыло извещение о гибели папы, она опять начала работать медсестрой и все-таки ходила в институт. Приходила она поздно, и случалось, что, вернувшись из школы, Костя не находил обеда, а мама сидела у стола, закрыв глаза и опустив руки. Костя сердито швырял свою сумку с книгами и бурчал, что вот учишься, учишься, а поесть вовремя не дадут!
"Не сердись, Костик, - устало говорила мама. - Я сейчас..."
Костя наедался и убегал к товарищам, а когда возвращался, мама что-нибудь шила или стирала. И Костя удивлялся: что это такое, что мамы вечно шьют и стирают, как будто нет дела интереснее!
Иногда мама просила Костю поиграть с Лелькой или убрать комнату. Костя возмущался и ехидно спрашивал:
"А кто будет за меня уроки учить? Лелька, да?"
Мама ничего не говорила и убирала сама...
Костя долго ворочается на гремящем дождевике, но, как бы он ни лег, все ему жестко и неудобно. Он дает себе множество обещаний и честных слов и, вконец истомленный стыдом и запоздалым раскаянием, засыпает.
А КАКОЕ У ТЕБЯ ПРИЗВАНИЕ?
- Костя! Вставай же, Костя! - будит его Нюрин голос. - Ребята уже давно ловят. Ты всегда так долго спишь? Да?
Костя сразу же вспоминает вчерашний разговор, и у него пропадает охота вставать, ловить рыбу. Он ничего не отвечает и поворачивается на другой бок.
- Не хочешь - как хочешь, - решает Нюра. - Я тогда сама буду ловить.
Костя слышит, как она собирает удочки и уходит. Тогда он поднимается. Пусть уходит! Очень нужно, чтобы она опять заговорила про вчерашнее!.. Солнце еще не взошло, но уже почти совсем светло. Над рекой опять тает легкая дымка тумана. Поеживаясь от прохлады, идущей с реки, Костя пробирается к ухвостью острова. На берегу Старицы сидят рыболовы: неподвижный Тимофей, суетящийся даже сидя Миша и Нюра.
Снизу по темной и неподвижной еще реке идет лодка. Это Ефим Кондратьевич завершает утренний объезд бакенов.
- Дядя Ефим! - кричит ему Костя. - Возьмите меня с собой!
Ефим Кондратьевич причаливает, Костя прыгает в лодку, и они плывут дальше. Дядя на весла Костю не пускает: у него еще не сошли водянки; Костя берет кормовое, правит и изредка, где нужно, подгребает. Они оба молчат и работают.
Косте приятно это спокойное мужское молчание, приятно погружать весло в темную тугую воду, слышать ее курлыканье под веслами и смотреть на бегущую навстречу им широкую водную гладь.
Кланяющийся красный бакен Чертова зуба остается позади - они погасят его на обратном пути, - уплывает назад остров. Они гасят огни на белых бакенах, потом переваливают к правому берегу, пускают лодку по течению и один за другим гасят красные.
Рыболовы уже поджидают их на берегу. Нюра приплясывает от нетерпения и размахивает живой сверкающей низкой - своей добычей. Миша о чем-то спорит с Тимофеем, который неторопливо снимает рыб с кукана и бросает в ведро.
Тимофей и Миша снова садятся на весла, а Нюра, захлебываясь и давясь словами, рассказывает, какие огромные рыбины срывались у нее с крючков. Тимофей добродушно усмехается, а Миша дразнит Нюру и говорит, что она не умеет отличить голавля от головастика, а тоже садится ловить.
Лодка пристает к берегу, Тимофей и Миша берут свои ведра с уловом.
- Так ты приходи, Костя! - говорит Миша. - Я тебе радиоузел покажу.
- Ага, приходи, - подтверждает Тимофей, - мы тебе все покажем.
Они уходят, но, сделав несколько шагов, спохватываются и кричат:
- Спасибо, дядя Ефим! Можно, дядя Ефим, мы еще придем?..
Ефим Кондратьевич подтаскивает лодку повыше на берег. Костя ему помогает. После ночного разговора ему хочется делать все так, чтобы это было приятно дяде. Не то чтобы он заискивал или рассчитывал на похвалу - и без всяких похвал Косте приятно помогать ему и даже просто быть возле него.
Прибрав инвентарь, дядя идет отдыхать - ночью он не спал, - Нюра опять моет пол, потом собирается что-то стряпать, и Костя остается один. Он купается, ныряет, но одному купаться скучно, а нырять, когда никто не видит твоего полета, и вовсе не интересно.
Костя устраивается на корме лодки, стоящей у берега, опускает ноги в воду и смотрит на реку. Какая она все-таки большая! В Киеве, особенно если смотреть сверху, с Владимирской горки, или из Первомайского сада, она кажется узкой и тесной. В середине и конце лета песчаный выплеск Труханова острова подходит чуть ли не к самому правому берегу, а причалы на нем становятся похожими на длинные недостроенные мосты - так мелеет и сужается река. Между быками бывшего Цепного моста, подвернув штаны, бродят рыболовы. И, если бы Костя не опасался, что мама узнает и ему влетит, он бы свободно переплыл с берега на берег. Конечно, не один, а, скажем, вместе с Федором.
Здесь не переплывешь. Если опустить голову к воде, левый берег кажется совсем низеньким и очень далеким. Он и в самом деле далеко, даже грести устаешь. И течение быстрое. Журчащие струи все время мягко и упруго выталкивают Костины ноги на поверхность; у самого дна вытянулись и дрожат, как струны, зеленые нити речной травы.
Костя пробует представить себе, как от сверкающей ряби на поверхности до темного дна, где, поводя усами и отдуваясь, лежат в ямах сомы, от этого гористого, коренного, до левого, низменного, берега, во всю эту ширину и глубину идет тугая, упругая толща вод. Идет ежеминутно, ежечасно, из года в год, зимой и летом, ни на секунду не останавливаясь, не иссякая.
Раньше река была для Кости местом, где купаются, ныряют с вышки, загорают, катаются на лодках и катерах. На уроках географии учитель говорил, что это "водные пути" и "белый уголь", но эти слова оставались сами по себе, а на первом плане были обжигающий песок пляжа, слепящие зайчики на воде и трепещущие на леске красноперки.
Теперь река выглядит иной. Спокойно несет она свои воды, и, как ни бороздят ее волны, как ни кромсают колесами и винтами пароходы, она остается такой же спокойной и величавой.
А пароходы идут один за другим. Большие и маленькие. Белые и нарядные - пассажирские и серые - буксиры. Одни идут торопливо и легко, в одиночку, другие грузно, с натугой тащат вереницы барж или плотов. Каждый раз на подходе к острову сверху они гудят строго и предостерегающе: "Посторонись, иду-у-у!" И сразу же за каменной грядой берега широко распахиваются - плыви, мол, не задерживайся...
Нюра кончает стряпню, будит отца и зовет Костю завтракать.
- Тато, мы к бабушке в село сходим, - говорит Нюра. - Ладно? Да? А то я уже сколько не была, просто ужас! Она же к нам прийти не может. Да? Ей потом на гору не влезть. А мы сбегаем. И к ребятам. Обед я приготовила, и ты разогреешь. Да?
И вот они идут по луговине к Гремячему яру. Из-под ног брызжут кузнечики, над головами вьются столбики мошкары. Где-то в Старице, заросшей травой, квакают и стонут лягушки. Нюра то и дело нагибается, рвет скромные блеклые незабудки, фиолетово-синий мышиный горошек и похожий на яичницу-глазунью бело-желтый поповник. Цветы тонко и нежно пахнут свежестью реки и сеном.
Широкая, заросшая травой улица пустынна. Только посередине, там, где колесами и копытами дорога взбита, как пуховик, взрываются пыльные клубы. Там куры ныряют в пыль, встряхиваются, ошалело смотрят по сторонам, сипят и снова ныряют. В тени плетней и вишняков, вывалив розовые языки и хакая, лежат разомлевшие от зноя собаки. Они провожают взглядом Нюру и Костю и опять закрывают глаза. Только один большой пес приподнимается, лениво бухает простуженным басом и вертит лохматым хвостом в прошлогодних высохших репьях, словно не может решить, рассердиться ли ему и залаять как следует, или надо, наоборот, приветствовать их. Однако и для того и для другого слишком жарко. Нюра и Костя не обращают на него внимания, и, покружившись на одном месте, он снова ложится.
Хата бабушки - в глубине двора. Ее совсем не видно за розовыми кустами, красными, лиловыми стрелами мальв, львиного зева.
Бабушку, маленькую, сморщенную старушку с выцветшими, но когда-то, должно быть, такими же голубыми, как у Нюры, глазами, они находят на огороде.
- Внучка пришла? - говорит она, и морщинки на ее лице разбегаются в радостной улыбке, словно улыбается каждая из них. - От и добре, що пришла! А це хто?.. А, Юхимовой сестры сынок. От який гарнесенький!.. Здрастуй, здрастуй!.. Ну, ходимте до хаты.
После зноя улицы в хате кажется прохладно и сумеречно от вишен, заслонивших окна.
- Ну от, сидайте, молочка выпейте... Як вы там з батькой хозяйнуете?
Пока из Нюры словно взапуски выскакивают слова, бабушка ставит на стол молоко, хлеб.
Костя пьет сначала из вежливости, потом наливается молоком, пока в животе у него не начинает бултыхаться. Ему нравится и маленькая прохладная хатка, и ласковая, тихая бабушка.
- Мы пойдем, бабуся! - вскакивает Нюра. - Нам еще и к Мишке надо, и к Тимке...
- Бижить, бижить, - кивает бабушка. - Тильки потом заходьте, я вам сметанки наготувала...
Знойная улица кажется такой длинной, что Косте тоже под конец хочется повалиться под плетень, высунуть язык и истомлено хакать, как разомлевшие собаки.
- Уже скоро... Вот уже пришли, - говорит Нюра.
Небольшой домик под черепицей с распахнутыми настежь окнами, как и всё здесь, прячется в тени деревьев. На двери висит строгая табличка: "Посторонним вход воспрещается".
- Как же мы?.. - недоумевает Костя.
- Ничего... Сейчас! - говорит Нюра и пронзительно свистит.
В окне появляется прихрамывающий молодой парень в выгоревшем от солнца кителе без погон и со светлым, тоже выгоревшим чубом.
- Что еще тут за свистуны? - притворно хмурится он.
- Это я, Федор Павлович, - смущенно улыбается Нюра. - Это я Мишу зову. Он здесь? А можно нам ваш узел посмотреть? Я уже видела, а он - нет. Это мой двоюродный брат. Он сын моей тети... У тато сестра - так она его мама.
- Тоже радист?
- Нет, он не радист. Мы только посмотрим и ничего трогать не будем. Вот честное пионерское!
- Не будете? - прищуривается Федор Павлович. - Михайло! - окликает он. - Тут твои дружки пришли.
Миша выходит на крыльцо и ведет их в домик. Он старается двигаться медленно, говорить неторопливо и солидно, явно подражая Федору Павловичу, но ему это плохо удается.
- Вот смотрите, - говорит он, - это приемное устройство, это усилитель. Принятые антенной радиоволны идут сюда, здесь они усиливаются, а потом... Нюрка, убери руки!.. идут по радиоточкам. Питание у нас свое, от колхозной электростанции...
Комната уставлена железными шкафами и шкафчиками, покрашенными в светло-серый цвет. На них множество всяких ручек и кнопок. Косте, как и Нюре, хочется потрогать их, но он удерживается. Если бы еще был один Миша, а то тут же сидит этот Федор Павлович и, отставив левую ногу - должно быть, на протезе, - ковыряет отверткой в какой-то замысловатой штучке, из которой в разные стороны торчат обрывки разноцветных проводов. На столе перед ним стоит коробка репродуктора, и в ней тихонько шепчут что-то разные голоса, булькает музыка.
- Раньше мы только транслировали московские, киевские программы. А сейчас оборудовали студию и теперь можем сами передавать и доклады, и самодеятельность, и всё... И председатель и бригадиры могут наряды прямо по радио давать. Раньше чуть что - беги по хатам, а теперь взял микрофон - и пожалуйста: "Яков Лукич, как у вас там яровой клин? Жмите, жмите давайте! Чего? Косилка сломалась? Сейчас... Кузница? Кузьма Степаныч! Слетай посмотри, что там у Лукича с косилкой..." Здорово?
- Здорово! - соглашается Костя. - А ты чего делаешь?
- Дежурю. Федору Павловичу помогаю. Поправляю чего надо. Я все умею!
- Михайло, не задаваться! - не поднимая головы, говорит Федор Павлович.
- Есть не задаваться, Федор Павлович!.. Ты сколько тут будешь?.. Мало... А то я бы тебя научил. У нас радиокружок, пятнадцать человек. Ну, все изучают, а самые лучшие...
- Михайло... - предостерегающе доносится от стола.
- Есть, Федор Павлович... Ну, те, которые лучше разбираются, - те дежурят на радиоузле. Нас таких четверо. Вот мы по очереди и дежурим. А ты в кружке работаешь?
- Нет. У нас дома приемник. "Рекорд".
- Ну, "Рекорд"! Это разве приемник... Вот "Радиотехника" - это да!.. А на радиостанции ты был?
- Разве туда пускают?
- Одного не пустят, а с экскурсией пустят. Правда, Федор Павлович? Ух, я бы на твоем месте!.. - Лицо и вся подвижная фигурка Миши выражают такой стремительный порыв, что без слов становится очевидным, как много бы он сделал, будучи на месте Кости.
- Киевская кончилась, переключай на Москву, - говорит Федор Павлович.
- Есть!
Миша подлетает к щиту первого металлического шкафа, переключает какие-то рычажки, крутит маленькие черные диски с насечкой по краям. Из репродуктора на столе оглушающе гремит бас, потом, словно поперхнувшись, затихает, вместо него звучит оркестр, он с громом и стуком изображает, как быстро-быстро пилят дрова.
- Американский джаз, - смеясь, оборачивается Миша.