Ее дом стоит на самой окраине города, в тихой тополиной глуши, затерянный средь трех маленьких Озер. Крепкий, добротный, он со всех сторон окружен садом, который переходит в лес. В саду много старых, разросшихся яблонь и маленьких, приземистых, обильно плодоносящих вишен, в тени которых растет густой черноглазый паслен.
Мария Петровна хорошая хозяйка, каждая вещь у нее знает свое место. Три большие комнаты, кухня, просторные сени, сарай для дров — все чистое, ухоженное.
Управится она с делами, заварит чай с шиповником, поговорит с котом Тимофеем — и на крыльцо. Тишь кругом, тополя за садом шепчутся, солнце оранжево красит яблоню перед крыльцом, а с нее нет-нет да и упадет, сорвется с треском темное, в соку, яблоко, глухо стукнется о землю и замрет в пожелтевшей траве.
На крылечке сидит Мария Петровна. Сидит тонкая, по-девичьи стройная, руки на коленях, и лишь лицо — коричневое, сухонькое, в долгих морщинках; выцветшие, цвета кофейных зерен, глаза без ресниц, опущенный грустный рот с сиреневой каймой, волосы спрятаны под тугой красной косынкой, халат теплый, яркий, из-под него выглядывают обрезанные валенки и тонкие лодыжки в серых пуховых носках.
Хоть и сентябрь на дворе, а солнышко печет вовсю, греет плечи, колени, слепит глаза.
Поскребет изнутри дверь Тимофей, толкнет и сам откроет, сядет рядом, как хозяйка, прямо, строго, обовьет лапы хвостом, полуслепыми от старости глазами, желтыми, как осенний лист, уставится на яблоню и жмурится, урчит; черный нос, сухой и твердый, подрагивает, и только редкий ветерок, пробежав по густой серой шерсти, заставляет встрепенуться острое розовое ухо.
Многое вспоминается Марии Петровне в такие минуты, особенно часто — Николай, покойный муж. Она и крылечко полюбила за то, что ждала на нем мужа с работы. Так же вот управится, бывало, присядет и смотрит на калитку, на тропу за забором, не мелькнет ли черная кожанка, не послышатся ли знакомые шаги. Наконец калитка распахнется, и войдет он, статный, подтянутый; и кожанка сидит ладно, и сапоги начищены до блеска. Лицо круглое, румяное, шея крепкая, того и гляди, гимнастерка лопнет.
— Марья, а Марья, а к крыльцу не примерзнешь?
Подойдет, поцелует, а потом идет в дом. Обедают долго, едят сытно.
— Ну, хозяйка, накормила, — Николай встанет из-за стола, хлопнет себя по тугому, стянутому жестким солдатским ремнем животу, скажет, улыбаясь:
— Ну и накормила! Как же я теперь работать буду?
Николай всю жизнь в военных, оттого и выправка такая, и стать, и голос: командирский, громкий. После отставки утвердили его работать на нефтебазу, начальником. Там и работал до самой смерти.
Умирал на руках у жены.
— Маша, жаль, деток нет… — говорил напоследок. — Одна остаешься.
Плакала Марья, держала на коленях его голову и плакала. Не могла понять смерть, не могла и не хотела. В Бога не верила, а когда голосила на кладбище, когда за гробом рвалась, и его вспомнила. «На что, — кричала, — на что тебе мой Коля? Зачем мужа от жены родной отрываешь?»
А детей не было да и не могло быть. Еще ребенком упала она зимой в колодец, сильно застудилась, чудом жива осталась.
Девицей росла сбитой, озорной и смышленой. На химика-пищевика выучилась и в город работать приехала. Подружки городские курить научили, сначала чтоб «фасон держать», потом втянулась и без папироски уже никуда.
Колю встретила на танцах, в парке. В первый же вечер объявила ему, что курит. «Не вздумай приставать, — предупредила. — Целовать курящую женщину все равно что пепельницу, понял?» И расхохоталась.
Коля все понял, и через два месяца они поженились. А когда Маша узнала, что детей не будет, пришла и сказала: «Бросай меня. Бесплодная я баба. Пустоцвет. Так-то вот».
Не бросил, любил сильно, возил с собой по всей стране, куда по службе отправляли, а когда война началась, оставил ее в этом доме и уехал. «Жди меня здесь». Письма писал хорошие, веселые, с фотокарточками, где он все с генералами да с начальниками большими и в кожанке. Шутил в письмах, а она читала и плакала, плакала и ждала. Война кончилась, а его все нет и нет. Нагрянул неожиданно, зашел в дом и остановился как вкопанный. Он узнал ее, конечно, хотя в памяти оставалась пухленькая веселая Маша. Он смотрел на маленькую, словно высохшую, хрупкую женщину и не мог понять, что с ней сталось. Все в ней заострилось, потончало, что ли, а лицо так словно потемнело, потухло.
А она вдруг засмеялась, его увидя, засмеялась грубым, осипшим и прокуренным голосом: «Что, кожа да кости? Вот так мы и жили всю войну, зато выжили…»
И подумалось тогда обоим, что дороже друг для друга людей на свете нет, что драгоценней этой минуты быть не может.
И стали они жить-поживать в своем доме. Развели сад, огород. К ним тянулись люди — друзья довоенные, кто жив остался, и однополчане Николая, Машины подруги, почти все вдовы. Гуляли шумно, весело и, хмельные, уходили подальше в лес, жгли костры, пели песни, плакали, смеялись…
Мария Петровна достала из одного кармана телогрейки коробку с «Беломором», из другого — клочок ваты и маленькую отвертку. Привычным движением скрутила жгутик из ваты и сделала фильтр, посмотрела на готовую папироску, вздохнула и закурила. Голубой дымок, как бы нехотя, растворился в холодном прозрачном воздухе. Тишина давит, оглушает, кажется, вся природа сговорилась и онемела, даже тополя стоят не шелохнувшись, застыли посеребренными свечами, высокие и величественные. Тимофей спит, уютно устроившись у ног хозяйки, подмяв под себя мягкие, пушистые лапы.
А ведь было и здесь шумно, еще совсем недавно, когда решилась Мария Петровна пустить на квартиру студенток-медичек. Шустрые были девчонки, громкоголосые, неряхи и неумехи. Они нарушили весь уклад дома и все делали не так, как хотелось бы и к чему привыкла хозяйка. Проспав утром, они убегали в училище, оставив неубранными постели, полные тазы с мыльной водой и остатки завтрака на кухне…
Сначала Мария Петровна молча прибирала за ними, успокаивая себя тем, что это все временное, случайное, но потом начались самые настоящие скандалы с криками, шумом, выяснением отношений, слезами и хлопаньем дверей: молодые не любят, когда их учат. «Ведь я так помру скоро», — думалось ей по ночам, когда одолевала бессонница.
Наступила зима, и стало понятно, что отступать поздно, не выгонять же людей на мороз. А потом все как-то само собой наладилось. Зима их сблизила, примирила и успокоила. Сидя втроем в жарко натопленной кухне, они слушали метель за окном, пили чай с травами и коротали время в долгих разговорах.
Тимофей мурлыкал перед печкой, и огонь, отражаясь, играл в его янтарных, выпуклых глазах.
Мария Петровна скучала, когда студентки где-нибудь задерживались допоздна, и поэтому, когда они наконец возвращались и, поужинав, сразу шли спать, сама шла к ним в комнату. Она не знала и не задумывалась никогда над тем, как относятся к ней квартирантки. Не могла она знать и того, что они попросту смеялись над ней, когда она заходила к ним в комнату. Худая, в трикотажной ночной рубашке, из которой остро торчали плечи, она усаживалась на высокий сундук, закидывала ногу на ногу, отчего сваливались непомерно большие валенки, и, пригладив на маленькой, с кулачок, словно высохшей, голове редкие седые пряди, начинала что-нибудь рассказывать.
Никто не знал, как в ту злосчастную зиму мучилась она зубами. Раз пришла вся заплаканная, с ртом, набитым ватой, села на кухне и промолчала до ночи. Что-то изменилось в ней, появилось в выражении лица жалкое и смешное. Поздно ночью, когда квартирантки засыпали, она плотно закрывала свою комнату, садилась перед зеркалом и осторожно проводила пальцем по гладким, почти зажившим деснам.. Потом доставала из буфета стакан и, вынув из воды новенькую розовую челюсть, примеряла ее и снова прятала в буфет.
А весной студентки ушли от нее, сами ушли, по своей охоте. «Далеко больно от училища, да и по лесу ходить вечерами страшно». И сразу стало спокойно, тихо в доме, и Мария Петровна с облегчением вздохнула…
Папироска погасла, а уходить не хотелось. Тимофей, приоткрыв один глаз, осмотрелся мутным взглядом и опять забылся сном. Солнце переместилось и высветило в густом бурьяне, в самом углу сада, старую прогнившую лодку. Казалось, она уже вросла в землю и трава растет теперь прямо из днища. Лодка, лодка-спасительница…
В один год наводнение было, весна жаркая, ранняя, талая вода затопила все вокруг. Вышла Мария Петровна рано утром на крыльцо, чтоб дров набрать, и дыхание перехватило от страха: сад затоплен, а возле самых ступенек вода плещется, холодная, черная. Ушла она в дом, хотела закурить от расстройства, а папирос не оказалось. Вдруг ее кто-то окликнул, выглянула она в окно и увидела две лодки. В одной сидел сын теперешнего начальника нефтебазы, во второй она узнала свою лодку.
— Марь Петровн! — крикнул мальчик. Он был в фуфайке, радостный, возбужденный. Она вышла на крыльцо.
— Ты чего?
— Меня отец прислал, чтобы я вашу лодку отыскал и к крыльцу подогнал…
— Зачем? — удивилась Мария Петровна.
— Как зачем? — мальчик удивленно покачал головой. — А как же вы, интересно, в магазин выберетесь или в больницу, например?
— Твой отец действительно считает, что мне под силу доплыть до магазина?
— А здесь близко совсем… Еще он велел вам хлеб передать. — И он дал ей сверток.
— А ты сам-то сегодня в город не поедешь?
— Не-а. Не поеду. Мне уроки учить надо. А чего там делать-то?
— Да мне папиросы нужны…
— Это только завтра.
Его лодка качалась на воде, словно в нетерпении поскорее оттолкнуться от крыльца и поплыть дальше через лес, к озерам, а там — и в саму Волгу…
Никто не видел, а поэтому никто и никогда не узнает, как добиралась в тот день Мария Петровна до города. Никто не видел, как плыла она по тихим тополиным аллеям, касаясь веслами густых, разбухших от лопающихся почек веток, как плыла по высокой мутной воде, распугивая птиц и обещая им на обратном пути дать хлебца.
Тепло одетая, в высоких резиновых сапогах, она не торопясь добралась до ближайшего берега, спрятала лодку в кустах и дворами, не оглядываясь, быстро пошла в центр. Накупив хлеба и курева, вернулась и так же, по затопленному лесу, поплыла обратно. По пути кормила птиц, оставляя на отмелях и редких островках мелко крошенный хлеб. Когда подгребала к своему саду, залюбовалась закатом, как в зеркале отраженном в водной глади, слепящим, как на пожаре, верхушками дальних тополей, розовыми, еще голыми веточками смородины и залитым красным светом крыльцом…
— Тимофей, Тимоша-а, пойдем обедать, сынок. Пора. — Мария Петровна поднялась. — Ты слышишь меня, Тимоша?
— Маша!
Она вздрогнула и обернулась: за забором мелькнула кожанка.
— Коля?!
Поднялся ветер, зашумели, заволновались тополя, градом посыпались яблоки, где-то далеко-далеко, за озером, прокричала выпь…