Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Узник россии

ModernLib.Net / Дружников Юрий / Узник россии - Чтение (стр. 19)
Автор: Дружников Юрий
Жанр:

 

 


Впрочем, из сталинского периода пушкинистики можно извлечь и еще более категоричные суждения. «Пушкин… всею душою хотел участвовать в революционной организации», считал литературную деятельность революционной и патриотической. «Нет сомнения в том, что, как и декабристы, Пушкин верил в успех «военной революции», ждал ее, готовил своей политической лирикой». Ода «Вольность» написана под прямым влиянием Николая Тургенева и непосредственно в его присутствии. Не анархии, а вроде бы следования существующим в стране законам желал поэт от власти, то есть осуществления прокламируемого права:
       Лишь там над царскою главой
       Народов не легло страданье,
       Где крепко с Вольностью святой
       Законов мощных сочетанье. ( I .283-284)
      Разумеется, для России утверждение метафизической сущности закона, стоящего выше царя, уже есть крамола. За попытку сопоставить слово и дело властей, за то, что частное лицо смеет открыто сказать о нарушении закона, наказывали без проволочек. Идея улучшить социальное и политическое положение общества носилась в российском воздухе, и Пушкин ее впитывал. Идея эта была не нова и не в России рождена. С Запада пришли и радикализм, и либерализм, и многое другое, но в сравнительно неразвитой политической атмосфере России начала ХIХ века оппозиция все еще видела только два пути: смиренных прошений и бунта. Правительство в совершенствовании системы, как это происходит на Западе, мало участвовало, но даже прошения, если они заходили в своих целях далеко, рассматривало как подкоп под устои.
      Когда Пушкин вернулся из ссылки, времена изменились. «Пушкин был вообще простодушен, – вспоминал впоследствии Вяземский, – уживчив и снисходителен, даже иногда с излишеством…». Вот Пушкин уже и верит, что преобразования пойдут сверху, что Николай I – это Петр I на новом этапе. Начни теперь Пушкин делать политическую карьеру, как он собирался после Лицея (что, впрочем, для бывшего ссыльного вряд ли возможно), он стал бы либеральным консерватором, а не «разрушающим» либералом, – таково мнение Вяземского. А все ж либерализм Александровской эпохи, сформировавший Пушкина, был чем-то большим, нежели просто общественной тенденцией. Окутанный флером романтики, надежды и молодости, он и для зрелого Пушкина являл собой некую точку отсчета, оставался отголоском периода, который поэт успел застать.
      В новой атмосфере Пушкин соприкоснулся с несколькими явлениями политической жизни, искры которых опалили его. Степень ожога трактуется по-разному. Для Радищева, к которому Пушкин относился с почтением, идеалом борцов за свободу были американцы. «Твой вождь, свобода, Вашингтон», – писал Радищев. Восхищался он Франклином, а русских борцов за свободу, вроде Пугачева, не упоминал вообще.
      Либерализм американского образца был эталоном и для многих декабристов, хотя ни один из них не был в Америке. Элементы политического устройства США прослеживаются по документам декабристов, что отразилось и в названиях тайных обществ. Было Общество Соединенных Славян и даже просто Соединенные Штаты – название, данное Николаем Бестужевым Кяхтинскому кружку. Декабристы распространяли свои симпатии к Америке среди интеллигенции Сибири. Позже, как вспоминает Андрей Розен, правительство отправило в Читу инженерного штаб-офицера с помощниками, чтобы выстроить там огромную тюрьму по образцу американских исправительных домов. Декабристы стремились заимствовать у Америки конституцию, а власти – конструкции тюрем.
      Мысль о непонимании, о беспросветности жизни в России владела Пушкиным, но – иначе, чем декабристами.
       Нас мало избранных, счастливцев праздных,
       Пренебрегающих презренной пользой,
       Единого прекрасного жрецов. ( V .315)
      Нас мало… В Москве и Петербурге все были родней, знакомыми: и диссиденты, и доносчики, и обыватели, и царедворцы, – тонюсенький слой нарождающейся российской интеллигенции. «Обществом» в то время стали называть узкий круг, который во времена Пушкина составлял по всей России едва ли несколько тысяч. Часть лиц круга были служилыми, часть независимыми, но все лучше или хуже знали всех. В то время со всеми образованными людьми большого города можно было встретиться в течение нескольких дней. В Москве достаточно было назвать фамилию приятеля, и извозчик довозил к дому, даже если приятель сменил квартиру недавно.
      Всеобщее кровное родство охватывало всех. Поэты Пушкин и Веневитинов были четвероюродными братьями. Пушкин и Грибоедов – родней: бабка Хомякова, с которой по женской линии состоял в родстве Пушкин, была урожденная Грибоедова, а сам Грибоедов – двоюродным братом декабриста А.И.Одоевского. По матери Пушкин являлся родственником Чаадаева. Родственные связи соединяли Пушкина с декабристами Чернышевым, Муравьевым, Луниным. Жена Карамзина Екатерина была единокровной сестрой князя Вяземского. Жуковский состоял в родстве с братьями Киреевскими. Знакомые Пушкина Раевские значились родственниками Ломоносова, их родней были также Денис Давыдов и возлюбленная Пушкина Елизавета Воронцова. Брат жены Николая Алексеева, кишиневского приятеля Пушкина, женился на Ольге, сестре Пушкина. Другой приятель, граф Федор Толстой, по прозвищу Американец, был двоюродным племянником Льва Толстого, а сам Лев Толстой оказался четвероюродным внучатым племянником Пушкина. Список можно продолжить; семейное родство уходило за границу.
      Офицеры составляли часть элиты, немногие из них оказались членами тайных обществ: историки позднего времени насчитали 337 человек, которые замышляли заговор с целью произвести военный переворот. Отдаленность декабристов от народа, которую с легкой руки Ленина внушали поколениям советских студентов, никакого значения не имела. Свободы хотела небольшая группа людей, а под свободой они разумели свободу духа для себя и послабления для производителей, занятых в общественном труде, чтобы те могли больше производить. Наиболее сознательные дворяне, в том числе братья Тургеневы и Новороссийский губернатор Воронцов, пытались освободить своих собственных крепостных без конфликта, не только из гуманизма, но и из выгоды, понимаемой по-европейски, ибо рабский труд неэффективен. Освободить не то что всех своих крепостных, годовой труд которых Пушкин проматывал за ночь за ломберным столом, но хотя бы одну Арину (не важно, хотела служанка того или нет) в голову поэту не приходило.
      Политические перевороты удавались в России и раньше, и позже. Декабристов раздавили не потому, что они не имели популярности, а потому, что они недостаточно точно спланировали захват власти, а также не подготовили заранее сильную и популярную личность для замены царю. Захвати они власть, это была б диктатура покруче николаевского абсолютизма. Стань главой государства, скажем, полковник Пестель, Пушкин играл бы при нем ту же придворную роль, а возможно, идеологические рамки и цензура стали бы еще жестче, чем при Николае. Поэта, пожалуй, пустили бы за границу, но потребовали стихов, воспевающих Великую Декабрьскую революцию 1825 года и ее мудрых лидеров.
      На практике система госбезопасности, которую Пестель предлагал в «Русской Правде» для будущего устройства государства, была бы вовсе не американского образца, а скорее образца эпохи Ивана Грозного. Рылеев грозил Булгарину, что когда они придут к власти, они отрубят ему голову, подложив под нее «Северную пчелу». Значительной части офицерства был свойствен шовинизм, и декабристы его принимали. О демократии в западном понимании подчас говорились наивные слова. Нам кажется, победи Наполеон Россию, он дал бы ей прав и свобод больше, чем о том мечталось самым либеральным из декабристов.
      Даже умнейшие из них (Николай Тургенев, Михаил Орлов, Никита Муравьев) рассматривали литературу как средство пропаганды своих идей. В стихотворениях «Деревня» и «Вольность» поэт выполнял их социальный заказ, не совсем ведая, что творит. Для достижения своих целей Николай Тургенев рекомендовал Пушкину не бранить правительство (то есть не высовываться, чтобы не испортить дело), а служить. Поэт, по молодой запальчивости, спорил и даже вызвал Тургенева на дуэль.
      Взрослый Пушкин понимал, а возможно, и предвидел опасность. Так образовалась дистанция между ним и декабристами, которую советское пушкиноведение из понятных соображений стремилось сократить. Здравые ориентиры терялись. «Пушкин считал русское дворянство (не как замкнутую касту, а как культурную силу) могучим источником общественного прогресса и даже резервом революционного движения», – писал Лотман. Скорей всего, поэт понял, что дух новой свободы пахнет кастовостью, что к власти придут те, кто ее добивается, и свобода творчества останется недосягаемой мечтой. Или, может быть, он стремился избежать нелитературных занятий, непременных для члена подпольной организации. Не был Пушкин и «декабристом без декабря», как его иногда называют.
      Да, имя его фигурировало в протоколах допросов. Но в отличие от Байрона, который действовал, сражался, помогал греческой революции, Пушкин был от дел декабристов в стороне. Иван Пущин говорил, что Пушкин «совершенно напрасно мечтает о политическом своем значении, что вряд ли кто-нибудь на него смотрит с этой точки зрения». Однако, когда власти разобрались с реальными виновниками, опала распространилась на тех, кто знал о заговоре и не донес, а также был знаком с арестованными. Пушкину приписали чисто русскую вину: дружеские отношения с арестованными. «Бунт и революция мне никогда не нравились, это правда, – писал он Вяземскому, – но я был в связи почти со всеми и в переписке со многими из заговорщиков» (Х.163).
      Поэта вернули из ссылки; подозрения, казалось, списали в архив. Пушкин менялся: ода «Вольность» казалась ему детской. Период волнений, связанных с декабристами, этот «узел русской жизни» (выражение Льва Толстого, которое Солженицын, возможно, заимствовал для сегментации романа «Красное колесо») миновал. Пушкин глядит в будущее, предпочитая отодвинуться на солидное расстояние от кровавого финала: «…Взглянем на трагедию взглядом Шекспира» (Х.155).
      Для многих такой подход звучал кощунственно. Сдержанный Вяземский кипел гневом: «И после того ты дивишься, что я сострадаю жертвам и гнушаюсь даже помышлением быть соучастником их палачей? Как не быть у нас потрясениям и порывам бешенства, когда держат нас в таких тисках… Я охотно верю, что ужаснейшие злодейства, безрассуднейшие замыслы должны рождаться в головах людей, насильственно и мучительно задержанных. Разве наше положение не насильственное? Разве не согнуты мы в крюк? Откройте не безграничное, но просторное поприще для деятельности ума, и ему не нужно будет бросаться в заговоры, чтобы восстановить в себе свободное кровообращение, без коего делаются в нем судороги…».
      А Пушкин уже завязывает новый «узел» своей жизни. Еще недавно он вроде бы обсуждал мысль, пустить ли Онегина в декабристы. Он сделал бы, наверное, декабристский роман, одержи декабристы победу, – ведь грибоедовский Чацкий и пушкинский Онегин рождались почти одновременно. Грибоедов назвал комедией то, что было национальной бедой. Пушкин ушел в иронию, а «декабристские» главы сжег, и это тоже доказывает суть его отношения к декабристам. Теперь, когда наступило время политической апатии и скрытого недовольства интеллигентной части дворянства, Онегин волей автора стал обыкновенным конформистом, в котором не очень нуждается страна, да и самому Евгению в ней скучно. Может быть, колебания, кем сделать героя и куда его отправить путешествовать, говорят о взглядах русского поэта больше, чем сами высказывания?
      В Москве середины двадцатых годов, в которую Пушкин вернулся, был популярен Шеллинг и немецкая философия. Своих философов Россия еще не имела: Чаадаев только готовился в мыслители. Человек иного темперамента, Пушкин следовал ему, но рвался все изведать, постичь, задыхался от однообразия и тупости, – такова была его натура. «Служенье муз не терпит суеты» (II.246), – философствовал он, а на практике следовал как раз обратному. Филипп Вигель говорил, что Пушкина «сама судьба всегда совала в среду недовольных». Но не судьба, а он сам стремился туда, куда нельзя, он рвался к запретным плодам.
      Пушкин был истинным интеллигентом, а в этом всегда есть диссидентство. Сам он в философской, политической и литературной борьбе чаще всего оставался беспартийным и призывал к терпимости. Возможно, потому Пушкин не стал противником трона. Он выступал лишь против преследования за незлобные рассуждения о свободе, заимствованные большей частью из французской литературы. Проживи Пушкин на два десятилетия дольше – все он смог бы излагать почти свободно, как то делали Некрасов, Добролюбов, Щедрин; мог и уехать куда угодно, и вернуться. Позже тоже сажали – но уже не за литературу, а за попытки свержения власти посредством террора.
      Пушкин становился с возрастом скептиком – чем старше, тем больше, и это сближает его с двадцатым веком. Он походил на западного человека, случайно оказавшегося в Тмутаракани. Друзей декабристов понимал и жалел, но в успех их дела серьезно не верил. Вспомним строки из «Андрея Шенье»:
       Что делать было мне,
       Мне, верному любви, стихам и тишине,
       На низком поприще с презренными бойцами? ( II .234)
      В его задачу не входило переустройство власти в России; политической свободы жаждала душа для творчества. Взгляды его менялись, но эта позиция оставалась в нем стойкой. Позже он скажет: «Не приведи, Господи, увидеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный!». В 1916 году лидер партии кадетов Павел Милюков приведет эти слова в Государственной Думе как предупреждение, что революция уничтожит зачатки русского парламентаризма.
      Иное дело – распространять идеи западного просвещения; тут он был миссионером. Свой просветительский историзм он заимствовал безо всяких изменений у Вольтера. Взгляды поэта сложились под влиянием Баранта, Гизо, Тьерри и других западных историков, по которым он мерил Карамзина, себя, всех и всё, что происходило в России.
      Просвещенная монархия – опять европейское явление, идеал, до которого, он понимал, России далеко, но путь логичный, естественный. «Свобода – неминуемое следствие просвещения», – говорил Пушкин. Отсюда и должность, придуманная им для себя: «Свободы сеятель пустынный», который трудился зря. В советской пушкинистике это объяснялось тем, что у Пушкина имелись «глубокие сомнения в идеях безнародной революции». Видимо, поэт проштудировал Ленина и понял, что декабристы были страшно далеки от народа. Между тем пушкинское понимание сущности народа было куда более реальным и куда менее лицемерным, чем у последующих поколений политиков, которые манипулировали не только понятием «народ», но и самим народом.
      Под словом «народ» поэт понимал «простонародье», то есть крестьян и мещанство. Хотя в произведениях Пушкина появляется простой люд, крестьяне и видно доброе отношение к ним автора, народ не был ни основным героем пушкинских произведений, ни его читателем. «Но, милостивые господа, – задаст риторический вопрос Иван Тургенев в своей знаменитой речи о Пушкине, – какой же великий поэт читается теми, кого мы называем простым народом?». Пушкин откровенно смеется над народом в «Путешествии из Москвы в Петербург».
      Чернь раздражала поэта. Чернь у него противная, тупая, малодушная, коварная, бесстыдная, злая, неблагодарная, развратная, глупая, безумная. Это необразованная толпа – холодная, ничтожная, эгоистическая, бессмысленная, презренная, подлая. Такова впечатляющая коллекция эпитетов из текстов поэта. Это – «двуногих тварей миллионы» (V.42) – сердцем хладные скопцы, клеветники, рабы, гнездилище всех пороков и т. п. Оскорбления льются, как из рога изобилия. Людской толпе, то есть быдлу, говоря сегодняшним языком, – высшая его доза презрения.
      Однако же так относиться к людям великий поэт не должен, и вот адресат пушкинского презрения сужен и утвержден в инстанциях: чернь, оказывается, – лишь великосветское общество. Стало быть, носители всех упомянутых пороков – элита страны: русское дворянство, интеллигенция; а поскольку только они и были грамотными в России, – это читатели Пушкина, друзья, родня и знакомые его, а значит, и он сам.
      Неприятие черни традиционно объясняют тем, что свет травил поэта. Но сам он, по утверждению современников, был склонен к слишком частым посещениям знати. Пушкин действительно презирал пьяную и жеманную публику, которая, являясь из казарм в первые ряды театра, хлопает «из приличия» (VII.8). Своих критиков и издателей он называл божьими коровками, злыми пауками, российскими жуками, черными мурашками и мелкими букашками. Собратьев писателей он именует «нашей литературной Санкт-Петербургской сволочью» (Х.110). Даже у своего учителя Державина Пушкин предлагал восемь од оставить, а все прочее сжечь. Нелестно отзывался и о читателях: «пусть покупают и врут, что хотят» (Х.69).
      Но не только и не столько обывательская часть верхушки общества являлась чернью для Пушкина, но народ «с бесчувствием холодным». Это масса, которая по-французски не говорит и по-русски плохо понимает. Ей нужен кнут. С Пушкиным согласен барон Егор Розен, который писал ему: «Чернь наша сходит с ума – растерзала двух врачей и бушует на площадях – ее унять бы картечью!» (Б.Ак.14.621). Не только Пушкин, даже декабрист Кюхельбекер боялся волнений черни.
      Не царь, а толпа требовала, чтобы вешать смутьянов за ноги, дабы дольше умирали и зрелище было эффектнее. Не ласковы и характеристики народа: он бессмысленный, жалкий, поденщик, раб нужды, рабский народ, вообще стадо. Сколько многозначительного написано об одной фразе Пушкина в «Борисе Годунове»: «Народ безмолвствует». А он просто безмолвствует, и более ничего. Он безмолвствует, потому что это темная, забитая масса, mob, что по-английски одновременно означает толпу, сборище, стадо и воровскую шайку. Народ безмолвствует не потому, что у него особое мнение, а просто потому, что у него никакого мнения нет.
      Через три года после «Бориса Годунова» Пушкин напишет и легко опубликует стихотворение «Чернь», в котором определенно выскажется о роли народа: «Молчи, бессмысленный народ» (III.85). Для собрания стихов Пушкин дал ему новое название «Поэт и толпа», что сути не изменило. Это стихи о поэте, Божьем избраннике, рожденном для звуков сладких и молитв, которому народ мешает творить. Реальный народ настолько искалечен веками рабства и страха, что свобода и ценности цивилизации ему не понятны. А если и требовались, то не в виде свободы слова, а в виде еды и сапог. Такой народ готов топтать все, что создавалось другими народами, свидетелями чего мы и оказались в двадцатом веке. Взгляды Пушкина на многие явления менялись, но отношение к народу оставалось неприязненным:
       Стадам не нужен дар свободы,
       Их должно резать или стричь. ( II .143)
      Впрочем, не так уж часто общался Пушкин с народом, если не считать прислугу, извозчиков и станционных смотрителей. Брата в письме Пушкин инструктировал вполне цинично: «С самого начала думай о них (людях. – Ю.Д.) все самое плохое, что только можно вообразить: ты не слишком ошибешься» (Х.593, фр.). В письме к Давыдову Пушкин более конкретен: «…люди по большей части самолюбивы, беспонятны, легкомысленны, невежественны, упрямы…» (Х.78).
       Кто жил и мыслил, тот не может
       В душе не презирать людей… ( V .24)
      Там же, в «Евгении Онегине», поэт размышляет о злобе. Она, по Пушкину, существует в двух ипостасях: злоба слепой фортуны и злоба людская. От окружающей его злобы он страдал, сам становился злым. Лирический герой пушкинской поэзии (то есть сам поэт) не был мизантропом. Достаточно вспомнить щедрое «дай вам Бог любимой быть другим» или «чувства добрые я лирой пробуждал». Мечтая бежать за границу, Пушкин скептически оглядывал даже прекрасную половину империи:
       …вряд
       Найдете вы в России целой
       Три пары стройных женских ног. ( V .19)
      Читайте: и это лучше только за границей. Но утешал себя тем, что и остальное человечество – отнюдь не ангелы:
       …в наш гнусный век
       На всех стихиях человек –
       Тиран, предатель или узник. ( II .293)
      Две крайности: одни тираны, другие узники, а между ними прослойка доносчиков – очевидно, для поддержания контроля одних над другими. Но если существует только три категории людей, значит, каждого человека, включая и самого поэта, придется отнести только к одной из этих категорий. Пушкин был, несомненно, в роли узника. Оценка народа и отдельных его представителей логически вытекала из того простого факта, что, в отличие, например, от французов или американцев, русский народ (декабристы не в счет) не предпринимал усилий к переменам: «человеческая природа ленива (русская природа в особенности)» (X.464).
      Поэта раздражала «пошлость русского человека». К простым людям Пушкин относился сочувственно, но считал: если «крестьяне узнают, что правительство или помещики намерены их кормить, то они не станут работать» (VIII.26). Ни у Пушкина, ни у его единомышленников не было ни грана русофобии. Напротив, многие черты народа почитали они имеющими универсальный характер. Так, Пушкин совместно с Кюхельбекером делали выписки из книги Вейсса «Основания или существенные правила философии, политики и нравственности», вышедшей в Петербурге в 1807 году. И среди выписок было такое: «Токмо шесть главных побудительных причин возбуждают страсти простого народа: страх, ненависть, своевольствие, скупость, чувственность и фанатизм…». Ко времени послессылочной жизни в Москве социологические изыски Пушкина упростились. Он не строил моделей русской политической системы, а просто объяснял в письме к другу Дельвигу: «…люди – сиречь дрянь, говно. Плюнь на них да и квит» (Х.176).
      Жизнь Пушкина в Москве оказалась совсем не такой, как мечталось в деревне. Эйфория прощения миновала, уступив место рассудку, отрезвлению, пониманию того, что ошейник как был, так и остался, и все, с чем он сталкивается здесь, ему чуждо. Старые проблемы не разрешились, висели тяжкими заботами, выхода не видно, и формой выражения недовольства его теперь становится скука. Скука оборачивалась меланхолией, меланхолия – тоской. Тупиковое состояние усиливало ненависть ко всему окружающему. Ощущение непонимания, одиночество в толпе оставляло чувство безысходности. Это состояние его в конце 1826 года отмечают все знакомые, старые и новые, а прежде всего, он сам. «Злой рок преследует меня во всем том, чего мне хочется», – пишет он приятелю Зубкову меньше чем через два месяца после возвращения в Москву (Х.621, фр.). «Я устал и болен» (Х.173).
      Разрядкой его, кроме попоек, как всегда становятся карты и женщины, колесо ежедневной, еженощной гульбы. Выигрыши, чаще проигрыши, случайные связи, тяжкие похмелья. Издатель Михаил Погодин с грустью отмечает в дневнике: «Досадно, что свинья Соболевский свинствует при всех. Досадно, что Пушкин в развращенном виде пришел при Волкове». А.А.Волков, начальник корпуса жандармов, обо всем доносил по службе Бенкендорфу, и едва ли не в каждом сообщении упоминался беспорядочный образ жизни Пушкина.
      Ему 27, и вроде бы надо остепениться, устроить свою жизнь. В октябре Пушкин сошелся с Зубковым, приятелем Ивана Пущина, стал бывать у него. Там встретил Софи Пушкину, сестру жены Зубкова, свою однофамилицу. После двух встреч в обществе он неожиданно для всех (и для себя самого) делает предложение. У Софи есть жених, да и вообще она не воспринимает серьезно столь стремительную атаку. Пушкину отказано, и он бежит в Михайловское. «Еду похоронить себя в деревне», «уезжаю со смертью в сердце» (Х.621, фр.), – вот лексикон писем тех дней.
      Он умоляет Зубкова уговорить Софи, упросить ее, уломать, настращать скверным женихом и женить на ней его, Пушкина. Но возникает ощущение, что женитьба на Софи не есть ни заветная цель, ни мыслимое им счастье, а ближайшая пристань, к которой одинокий парусник нацелился причалить в плохую погоду. Желание, несмотря на все словеса о влюбленности и даже страсти, не от сердца, как у него обычно, а от усталости, от головы. Получив отказ, он остыл так же быстро, как вскипел.

Глава десятая

НОВАЯ СТАРАЯ СТРАТЕГИЯ

 
       Из Петербурга поеду или в чужие края, т.е. в Европу, или восвояси, т.е. во Псков, но вероятнее в Грузию…
 
       Пушкин – брату Льву, 18 мая 1827, не по почте
 
      Эйфория, следствием которой явились пылкие, благодарные рифмы о покровителе-серафиме, дала свои плоды. Реакция наверху была благосклонной, и Пушкин вполне логично рассчитывал на дальнейшее улучшение своего положения. Поэт, кажется нам, искренне поверил императору, хотя постепенно осознавал, что им управляют. Он стал более трезво относиться к предписаниям начальства, но сознательно стремился заслужить доверие Николая Павловича, даже расположить его к себе.
      Если это не было искренне, то можно толковать как своего рода стратегию: надувательство благонамеренностью и патриотизмом тех лиц, которых не удалось надуть другим путем. Славословь его величество и получишь компенсацию в виде большей свободы или, скажем, заграничного паспорта. Иными словами, убедившись на горьком опыте друзей, что непокорные сгорают, не успев достичь цели, а сервилисты преуспевают и кое-чего добиваются, он начинает играть роль сервилиста. Для этого требовались определенные актерские данные, и они у поэта были. Метод, знакомый большинству российских интеллигентов. Основы принципа беспринципности (необходимого, чтобы выжить) тогда уже вполне сложились. Осуждать этот принцип легко тому, кто никогда не жил при тирании. Но вот у Байрона неожиданно читаем:
       Во мне всегда, насколько мог постичь я,
       Две-три души живут в одном обличье.
      У Байрона такое состояние добровольное, оно являло собой богатство души и противоречивость ума. Для Пушкина это была необходимость молчать, о чем думаешь, соглашаться с тем, с чем не согласен. «Горе стране, где все согласны», – писал Никита Муравьев. Но горе и отдельной личности, которая выскажется не так, как надо, и, чтобы выжить, личность хитрит. А кто не хитрит, тот жертва; Пушкин уже испытал это на себе.
      Ничего сверхъестественного в таком положении поэта в России не было. Стихотворец по сути своей предназначался для воспевания сильных мира, и все предшественники Пушкина почитали сие за норму. Историк и писатель Иван Лажечников рассказывал Пушкину: «…Когда Тредиаковский с своими одами являлся во дворец, то он всегда по приказанию Бирона, из самых сеней, через все комнаты дворцовые, полз на коленях, держа обеими руками свои стихи на голове, и таким образом доползая до Бирона и императрицы, делал ей земные поклоны. Бирон всегда дурачил его и надседался со смеху» (Б.Ак.16.64).
      С тех времен нравы изменились, но в отличие от других, Пушкин надевал шутовской колпак, которого раньше побаивался, не ради чинов или денег, а ради свободы. Ему, холерику, человеку очень темпераментному и очень вздорному, подчиненному порыву, осуществить новый метод было легче, чем кому-нибудь другому. «Как поэт, как человек минуты Пушкин не отличался полною определенностью убеждений», – мягко писал Бартенев.
      Не будем забывать, что во времена Пушкина пишущему человеку продаваться было не так противно, как в советское время. Трудовые процессы еще не назывались сражениями, жатва – битвой за урожай, беседа иностранного гостя – идеологической диверсией, поездка в деревню – десантом, литература и искусство – передовым фронтом, а гусиное перо – оружием поэта, приравненным к штыку. В этом отношении психика общества еще не была изуродована. Переходы от одной крайности к другой Пушкин совершал сравнительно легко, хотя и жаловался на судьбу. «Я имею несчастье быть человеком публичным, а вы знаете, что это хуже, чем быть публичной женщиной», – сказал он Владимиру Соллогубу.
      Вяземский как-то отметил, что Пушкин никогда не писал картин по размеру рам, изготовленных заранее. В одно время сочиняются послание во глубину сибирских руд к декабристам, где звучат отголоски старых призывов к свободе, и стихи, где восхваляются карательные меры против борцов за эту свободу и царская забота о благе государства.
      В «Стансах» Пушкин в первых же строках объявляет, что именно хочет он получить взамен за создаваемый им для нового царя исторический пьедестал:
       В надежде славы и добра
       Гляжу вперед я без боязни… ( II .307)
      Далее в тексте воссоздается грандиозная фигура Петра Великого, который сперва покарал мятежников, но быстро привлек сердца правдой, укротил наукой нравы и смело сеял просвещение, а сам при этом был простым и скромным тружеником. В стихотворении – призыв к царю быть неутомимым и твердым, как его прапрадед (Пушкин не мог не понимать, что значили в тот момент слова «быть твердым").
      Итак, поэт в художественной форме возвеличивает императора, изображая преемственность великих деяний царской фамилии. А царь поэту за его усердие жалует покровительство и прекращение преследования. Логично поэтому, что стихотворение заканчивается прозрачным пожеланием Николаю Павловичу: быть таким же незлобным памятью, как Петр, забыть старые грехи, гирей висящие на шее поэта. Советский пушкинист сделал заключение, что «Пушкин рассматривал это стихотворение как план прогрессивной политики, на которую он пытался направить Николая I». Нам же кажется, что если Пушкин и рассчитывал направить политику правительства, то, прежде всего, в своих интересах, что, тем не менее, никак нельзя ставить поэту в вину.
      Не таких, однако, стихов ждали от вернувшегося из ссылки кумира его друзья и почитатели. Они возмущены тем, что независимый, самолюбивый Пушкин нашел себе столь холуйское занятие. За неприкрытую лесть Пушкина осудили даже те, кто сам был не без греха, а многие из знакомых от него отвернулись.
      Шагать в ногу со всеми, как Пушкин теперь пытался, то и дело не получалось, он сбивался. Записка «О народном воспитании», при том, что у автора ее было «одно желание усердием и искренностью оправдать высочайшие милости, мною не заслуженные» (VII.35), не произвела должного эффекта, хотя отдельные мысли в записке могли понравиться. Например, о том, что «влияние чужеземного идеологизма пагубно для нашего отечества» (VII.31) и что надо развивать доносительство в учебных заведениях. И мракобесы такое писать прямо не всегда решались.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42