Выезд за границу, если довериться описанию Карамзина, был весьма прост: нудная и грязная дорога лишь до границы, особенно в плохую погоду. Паспорт Карамзин легко справил в Московском губернском правлении, дабы ехать по суше, через Ригу и Дерпт, а в Петербурге передумал и хотел сесть на корабль, чтобы быстрее оказаться в Германии. Для этого надлежало «объявить» паспорт в адмиралтействе. Там знакомая ситуация: «надписать» документ отказались, так как в нем был указан путь не по воде. Пришлось следовать, как предписано, но это было единственное огорчение. На заставе майор принял путешественника учтиво и после осмотра велел пропустить. Стражникам Карамзин бросил сорок копеек, чтобы не рылись в чемодане.
На деле, однако, запрещение сменить маршрут не было бюрократической закорючкой, но указывало на непростую систему выезда из страны. О появлении того или иного субъекта с указанием примет и того, что он может вывезти или ввезти недозволенного, кто с ним следует, и прочее, полиция уведомляла заставу заранее спецпочтой или даже курьером. На заставе опытные сыщики беседовали с выезжающим, выясняя, тот ли он, за кого себя выдает. Так что подозрительное лицо вполне могли задержать.
Исчезновение Пушкина, которому запрещено отлучаться из Михайловского, заметили бы сразу. Перехватить беглеца в дороге не стоило труда, тем более что проезжать надо вблизи Пскова. А уж на границе непременно бы задержали. Каторга грозила бы и Вульфу как сообщнику. Но еще раньше рискованным пунктом плана мог стать именно гостеприимный Дерпт. Не говоря о том, что он кишел осведомителями, возможность встретить знакомых, ехавших из Петербурга в Европу или возвращавшихся обратно, была слишком большой. Появись ссыльный Пушкин в Дерпте нелегально, немедленно последовали бы неприятности. Вот почему заговорщики вскоре стали развивать план: как появиться в Дерпте на законном основании, чтобы затем найти возможность осуществить второй этап.
Трудности упирались в одно: отсутствие разрешения на выезд за границу, для которого нужен веский повод. Этот повод был без долгих размышлений предложен Пушкиным, поскольку он уже сочинялся им раньше в Одессе: опасная, лучше всего смертельная болезнь, вылечить которую здесь нельзя, а значит, необходимо квалифицированное (читай: заграничное) хирургическое вмешательство. Сообщение о принципиальной возможности получить разрешение, то есть о том, готовы ли друзья хлопотать за Александра в высших кругах, должен был привезти Лев, а он не ехал. Но в Михайловском неожиданно появился лицейский друг Пушкина Иван Пущин.
Оба они не оставили ни строки относительно проблемы, которая больше всего в то время волновала поэта, хотя даже мелкие подробности их встречи, бесед и прощания можно прочитать в воспоминаниях. Пущин нашел приятеля несколько более серьезным, чем прежде, однако сохранившим веселость. Пили за Русь, за Лицей, за отсутствующих друзей, даже, вроде бы, за революцию. Одиннадцать месяцев оставалось до выхода на площадь тех офицеров, которых стали называть декабристами. Пущин членом их тайного общества уже был, но на деловые вопросы поэта не отвечал. Пушкин понял и не обиделся, сказав: «Может быть, ты и прав, что мне не доверяешь. Верно, я этого не стою – по многим моим глупостям».
У Пущина были основания для скрытности. Много лет спустя, пройдя каторгу, он спрашивает себя: что было бы с Пушкиным, привлеки он его тогда к тайному обществу? Сибирь, если бы и не иссушила его талант, то не дала бы развиться. Пушкину, по мнению Пущина, необходимо было разнообразие. «…Простор и свобода, для всякого человека бесценные, для него были сверх того могущественнейшими вдохновениями. В нашем же тесном и душном заточении природу можно было видеть только через железную решетку, а о живых людях разве только слышать».
Оставим в стороне вопрос о том, был ли бывший заключенный Пущин свободен от внутренней цензуры, когда писал воспоминания. Но почему у него не возникло вопроса: а предложи он поэту стать членом тайного сообщества, тот согласился бы? Соответствовало это его планам? Думается, отрицательный ответ более отвечает истине. Для Пущина неволя впереди, для поэта она реальность, от которой надо бежать. Пущин был скрытен с другом, а Пушкину скрывать нечего. Наоборот, ему нужен дельный совет давнего друга. Вот почему нам кажется, что тема бегства из России висела в воздухе во время пребывания Пущина в Михайловском. Косвенное доказательство в том, что он привез и они читали рукопись грибоедовского «Горе от ума».
Пушкин еще раньше в письме к Вяземскому интересовался комедией Грибоедова, в которой (до Пушкина дошли слухи) выведен Чаадаев. Читая, слушая, споря, Пушкин видел перед собой автора, который презирал окружающую его реальность не меньше, чем он сам. Понимал ли Пушкин то, что позже сформулирует Грибоедов: горстка прапорщиков не перевернет Россию? Впрочем, он и сам мог высказать подобную мысль. А выход? Грибоедов указал его недвусмысленно: «Бегу, не оглянусь…». Если воздуха не хватает, для интеллигентного человека остается, по Грибоедову, один выход: «И вот та родина… Нет, в нынешний приезд, я вижу, что она мне скоро надоест». Практически Пушкин копировал Чацкого: «Карету мне, карету! Пойду искать по свету, где оскорбленному есть чувству уголок». Только идти искать надо было, в отличие от Чацкого, без пафосных монологов, тихо.
Пушкин нуждался в помощи друзей, а ни брат, ни Дельвиг не приезжали. Пущин же видел положение русского интеллигента в ином свете: он думал о переустройстве России и своем месте в этом процессе. Ни практических советов, ни помощи в финансировании предприятия Пущин предложить не мог, кроме банального совета попытаться выхлопотать разрешение.
Могли они также, по-видимому, договориться, что Пущин подаст сигнал, чтобы Пушкин тихо прикатил в Москву. Это не наша гипотеза: Анна Ахматова заметила, что задуманный как раз в это время Дон Гуан приезжает тайно в столицу, чтобы повидать друзей, и это, по ее мнению, несомненная параллель с биографическим эпизодом сочинителя. Как часто бывает, творческое воображение опережало, а иногда и вообще заменяло поступки. Сам Пушкин в это время сильно ушиб руку: лошадь поскользнулась на льду, и он упал.
С легальным отъездом было не так легко, как друзья могли предполагать. Пущин из конспирации поехал не специально к Пушкину: целью поездки было навестить сестру, Екатерину Набокову. И все-таки в Михайловское явился священник Иона, дабы проверить поведение хозяина и гостя, а затем сообщить по инстанциям. В результате полиция, правда, спутав Ивана Пущина с соседом поэта Павлом Пущиным, который хотел в то время поехать за границу, разрешения на поездку последнему не выдала. Полиция ошибалась, но следила внимательно.
Серьезно ли поэт готовился к отъезду? Пушкин подчеркивал, что относится к литературе как к явлению универсальному. Словно вспомнив детство, он написал стихотворение по-французски. О чем эти стихи? О розе, которая отделилась от родного стебля, – вполне прозрачная аналогия. На практике же Пушкин не рвал деловые связи, беспокоился о публикациях в Петербурге и Москве, об ошибках и пропусках, отправил к Плетневу в Петербург поправки к «Евгению Онегину». Поэт проводил время то в Тригорском, то с Ольгой, дочерью приказчика Калашникова. Калашникову Пушкин доверял письма. Тот возил их в Петербург: три дня туда – столько же обратно, и письма эти миновали почту. Возил также рукописи, книги и вещи, которые Лев посылал в Михайловское.
Через три или четыре дня после приезда Пущина Вульф должен был уехать в Дерпт на следующий семестр, а окончательное решение не приняли и не договорились о шифре для переписки. Одной из нерешенных загадок пушкинистики остается исчезновение всех писем Вульфа, которые он посылал Пушкину. Скорей всего письма эти, содержащие нежелательные для постороннего глаза сведения, Пушкин сжег вместе с другими своими бумагами, когда ждал обыска.
Простившись с Пущиным и Вульфом, поэт сидит у моря и ждет погоды, как он сам написал в письме. Брат так и не прибыл. Родители и друзья отговорили Льва ехать, запугав строгими карами, которым он мог подвергнуться за помощь брату в бегстве. Пушкин пытается доказать Льву, что брат за брата не ответчик. «Твои опасения насчет приезда ко мне вовсе несправедливы, – пишет он в конце января или начале февраля 1825 года. – Я не в Шлиссельбурге, а при физической возможности свидания лишить оного двух братьев была бы жестокость без цели, следственно вовсе не в духе нашего времени, ни…» (Х.98). Строчка осталась не оконченной, мы можем лишь гадать, что еще поэт имел в виду.
Но у Льва есть основания испугаться. В дни, когда Пушкин отправляет из Михайловского письмо, в Петербурге выходит отдельной книжкой первая Глава «Евгения Онегина», написанная еще в Кишиневе и Одессе, и в ней черным по белому:
Когда ж начну я вольный бег?
Пора покинуть скучный брег
Мне неприязненной стихии… (
V
.25-26)
Открывается издание посвящением помощнику в побеге брату Льву. В письмах Пушкин полон уверенности, что на русском Парнасе скоро произойдут перемены. Какие именно? Жуковский писал Пушкину: «По данному мне полномочию предлагаю тебе первое (выделено Жуковским. – Ю.Д.) место на Русском Парнасе» (Б.Ак.13.120). От первого места Пушкин отказывается. Он назначает сам себя Министром иностранных дел на Парнасе, что более соответствует его интересам, а на Русском Парнасе он оставляет вместо себя Рылеева. В этой игре словами, кажется нам, тоже отразились мысли поэта о бегстве.
Глава третья
ЛЕГАЛЬНО, ДЛЯ ОПЕРАЦИИ
Если бы Царь меня до излечения отпустил за границу, то это было бы благодеяние, за которое я вечно был ему и друзьям моим благодарен.
Пушкин – Жуковскому, между 20 и 25 апреля 1825
Во время Рождественских каникул в беседах с Алексеем Вульфом Пушкин то и дело возвращается к вариантам отъезда. Примерно в то же время он сочиняет несколько странное произведение, которое он никак не озаглавил, но которое названо пушкинистами «Воображаемый разговор с Александром I». Разумеется, опубликован набросок не был. С трудом расшифрованный текстологами черновик в сочинениях Пушкина печатается сплошным потоком, без абзацев. Между тем в нем звучит явный диалог царя с поэтом о поведении последнего.
Обращение к императору дружеское и непринужденное, но строгое. Поразительно то, что поэт предвидит беседу, которая состоится с царем, правда, с другим, через полтора года. В рукописи соседствуют мысли, противоречащие одна другой. Но самое интересное для нас видится в конце. Сперва Пушкин написал, что он сделал бы с поэтом на месте царя Александра: «Я бы тут отпустил А.Пушкина». Желание оформилось в своего рода записанный сон: отпустить, конечно же, за границу. Затем Пушкин зачеркнул эту мысль и написал, что император бы «рассердился и сослал его в Сибирь» (Б.Ак.11.24 и 298). Было предположение, что воображаемый разговор с царем написан Пушкиным специально для друзей.
Чтобы выбраться из России, у Пушкина два варианта: легальный и тайный. Каждый раз, испытав тщетность одного, он обращается к другому. Переходы эти сопровождаются унынием, упадком сил. Неверие в достижение результата незаметно подкрадывается еще до очередной попытки. Однако весной 1825 года, состояние у него хотя и не очень хорошее, но все же лучше, чем он описывает Вяземскому: «У меня хандра и нет ни единой мысли в голове моей» (Х.107). А вот Рылееву: «Тебе скучно в Петербурге, а мне скучно в деревне. Скука есть одна из принадлежностей мыслящего существа. Как быть?» (Х.113). Пушкин сгущает краски, чтобы заставить друзей, на которых он возложил определенные поручения, действовать, не тянуть.
В сущности, он пытается осуществить и легальный, и нелегальный способы уехать одновременно. Настроение портит лишь растянутость ожидания, невыполняемость просьб, срыв сроков, о которых договаривались. Он спешит срочно получить три тысячи рублей за стихотворения, переизданные без его ведома. «Хотел бы я также иметь, – просит заговорщик у брата, – «Новое издание Собрания русских стихотворений», да дорого 75 р. Я и за всю Русь столько не даю» (Х.101). «Писал ли я тебе о калошах? не надобно их» (Х.102). В самом деле, зачем в Европу везти калоши, привезенные оттуда? Надобно другое, и Лев в Петербурге выполняет срочные и важные поручения брата: закупает ему в больших количествах вино, ром (12 бутылок), лимбургский сыр, а кроме того, дорожный чемодан. Б.Модзалевский, комментируя это письмо поэта, писал: «О дорожном чемодане просил Пушкин брата и ранее – когда деятельно собирался бежать за границу».
Родители и друзья в Петербурге встревожены. Мать пишет письмо Осиповой в Тригорское, спрашивая о состоянии сына (письмо не сохранилось). Осипова немедленно отвечает, но не ей, а отцу Пушкина. Письмо Осиповой тоже неизвестно, но если оно повторяет предупреждение Жуковскому о том, что Пушкин собирается бежать за границу, в этом нет ничего хорошего. Княгиня Вера Вяземская шлет Пушкину письмо, выражая беспокойство в связи с рассказом Ивана Пущина. Все они волнуются не случайно. Их тревога вызвана также состоянием здоровья Пушкина, на описание которого поэт не жалеет красок.
Пушкин приступает к подготовке нового варианта выезда: царь, учитывая его здоровье, подорванное смертельной болезнью, вынужден будет дать разрешение. Свою позицию Пушкин объясняет так: «…более чем когда-нибудь обязан я уважать себя – унизиться перед правительством была бы глупость» (Х.97). Предстоящие действия требуют решительности не только от самого зачинщика, но и от его окружения. Он распаляет себя перед сражением. Это самовнушение, он убеждает самого себя в том, что добьется цели, иначе нет смысла и начинать.
Момент вроде бы опять подходящий. С одной стороны, брань в печати: «Онегин» – грубая и бедная копия Байрона, и совет автору сделаться «русским и более оригинальным». С другой – императрица Елизавета Федоровна, которой Карамзин дал «Руслана и Людмилу», получила удовольствие от чтения – факт пригодится для просьбы о спасении заболевшего сочинителя.
Идея зазвучала еще в Одессе и ожила в Михайловском: смертельное заболевание. «Вот уж 8 лет (в других местах Пушкин пишет 5 лет и 10 лет. – Ю.Д.), как я ношу с собою смерть» (Х.71). Сам больной (к врачам он не обращался) определяет свою болезнь как «аневризм» и «род аневризма». Согласно современным взглядам, аневризм есть выбухание ограниченного участка истонченной стенки сердца, обычно после инфаркта, или ограниченное расширение просвета артерии вследствие растяжения и выпячивания ее стенки при атеросклерозе, сифилисе или повреждении. Несколько упрощеннее, но так же это понималось тогда. Даль, сверстник, друг Пушкина и врач, объяснял, что аневризма – растяжение, расширение в одном месте боевой жилы (артерии). Всякого рода аневризмы были модными болезнями того времени.
По сути заболевание действительно серьезное. Но Пушкин жаловался на аневризм сердца (un anevrisme de c?ur – Х.142), а мать Пушкина писала, что у него «аневризм в ноге». Потом и поэт решил жаловаться на аневризм на правой голени. Врач и пушкинист В.Вересаев писал так: «По-видимому, Пушкин действительно страдал варикозным расширением вен нижних конечностей. Но, конечно, все его жалобы на эту болезнь имели одну цель, – чтобы его отпустили для лечения за границу». На самом деле от этой болезни поэт не страдал вообще. Он просил брата прислать ему «книгу об верховой езде – хочу жеребцов выезжать» (Х.109). Оригинальное занятие для человека с тяжелой формой аневризмы! Доказательством здоровья является тот простой факт, что после попыток выехать для операции из Михайловского Пушкин об аневризме просто забыл.
Выдумка очевидна, но легенда могла показаться убедительной. Пушкин жаловался еще на юге, но всякая тяжелая болезнь прогрессирует. Лечение за границей при отсталости отечественной медицины считалось вполне нормальным явлением и даже хорошим тоном. Все состоятельные люди ездили лечиться, или принимать ванны, или просто пить целебную воду на курортах Европы. Традиция не делала исключения ни для царской фамилии, ни для чиновников, ни для военных. Ездили и целыми семьями.
Выезд на лечение обычно не вызывал возражений «высшего начальства», как называл правительство Пушкин. И выдуманные болезни не были препятствием, так как их легко изображали больные и не могли проверить врачи. Жена Николая Огарева вспоминала аналогичную историю, произошедшую тридцать лет спустя: «Не без хлопот получили наконец паспорт на воды, по мнимой болезни Огарева, для подтверждения которой Огарев разъезжал по Петербургу, опираясь на костыль…».
Сразу за границу – Пушкину ясно – его не выпустят. Имело смысл проситься лишь в Дерпт (Тарту) и только для операции. Дерпт был небольшим и весьма провинциальным уездным городом Лифляндской губернии, зато университет в нем считался одним из старейших в Европе и лучшим из шести российских. Либеральней других, он даже был разогнан, но в начале ХIХ века восстановлен. Профессура и язык, на котором преподавали, оставались немецкими. В Дерпте имелся «профессорский институт для природных россиян», то есть институт повышения квалификации и переподготовки кадров для других учебных заведений России. «Дерптский университет, – писал известный хирург Николай Пирогов, – тем отличался от других русских университетов, что он возобновляет свои силы, заимствуя их прямо от Запада…».
Перед отъездом Вульф убедил Пушкина, что медицинское свидетельство о необходимости лечения за границей получить удастся. Имелись знакомые, а также знакомые знакомых, которые могли посодействовать, оказав протекцию. Остановились на докторе Мойере, фигуре, идеально подходящей.
Иоганн Христиан Мойер (он же Иван Филиппович) был тридцатидевятилетним профессором Дерптского университета и заведовал университетской хирургической клиникой. Родился он в немецкой семье обер-пастора в Ревеле (Таллинне). Мойер получил богословское образование в Дерпте, где был единственный в России теологический факультет лютеранской ортодоксии, затем поехал учиться медицине в Геттинген, Павию и Вену. Крупная и влиятельная фигура, Мойер стал позже ректором Дерптского университета. Доктор слыл также талантливым музыкантом и поддерживал дружеские отношения с Бетховеном.
Русское общество в Дерпте было немногочисленное. В доме Мойера собирался местный и проезжий столичный бомонд. Кого только не заносила к нему судьба из представителей европейской культуры, рекомендованных общими знакомыми да и просто едущих мимо интересных людей! Алексей Вульф водил знакомство с Мойером и бывал у него в гостях; Пушкин не раз слышал о Мойере.
Великодушный, открытый, трудолюбивый, талантливый и щедрый человек, этот обрусевший иностранец оказывал гостеприимство многим. «Он имел влияние на самого начальника края маркиза Паулуччи, – писал Анненков. – Дело состояло в том, чтобы согласить Мойера взять на себя ходатайство перед правительством о присылке к нему Пушкина в Дерпт как интересного и опасного больного, а впоследствии, может быть, предпринять и защиту его, если Пушкину удастся пробраться из Дерпта за границу под тем же предлогом безнадежного состояния своего здоровья. Город Дерпт стоял тогда если не на единственном, то на кратчайшем тракте за границу, излюбленном всеми нашими туристами».
Мойер, едва ему предложили, согласился немедленно ехать, чтобы спасти первого для России поэта (его собственные слова). Однако приезд хирурга вовсе не входил в план михайловского заговорщика. Мыслилось наоборот: убедить хирурга ходатайствовать о присылке Пушкина к нему, а затем ни в коем случае не лечить больного, отказаться оперировать его, а воспользоваться своим авторитетом, влиянием и связями, чтобы отправить пациента для операции и излечения дальше на Запад.
Для того чтобы сноситься по почте о претворении плана в жизнь, Вульф и Пушкин договорились вести переписку, не вызывающую подозрений при контроле почты. Первичная перлюстрация писем от Пушкина и к Пушкину осуществлялась в Пскове, а затем уже в Петербурге и Москве. Часть писем задерживалась. «Дельвига письма до меня не доходят», – жаловался поэт брату (Х.125). Пушкин старался, если не забывал, говорить намеками, впрочем весьма прозрачными. В данном случае речь в письмах должна идти о коляске, будто бы взятой Вульфом для отъезда в Дерпт. Если доктор Мойер согласится просить Лифляндского и Курляндского генерал-губернатора маркиза Паулуччи о больном Пушкине, Вульф напишет, что он собирается немедленно отправить коляску назад владельцу. Если же Пушкин прочитает в письме, что Вульф хочет оставить коляску у себя, значит, успех под сомнением.
Кроме того, Вульф должен в закодированном виде сообщать Пушкину вообще всякую информацию, касающуюся данной проблемы. Ехавшие из России путешественники подолгу останавливались в Дерпте, доставляя знакомым свежие столичные новости и сплетни. Вульф выяснит, что в новостях касалось Пушкина. В письмах сообщения Вульфа будут выглядеть так: тема – издание в Дерпте полного собрания сочинений Пушкина – проблема выезда. Слова главного цензора, касающиеся возможности издания, – это шансы поэта на выезд, то есть слухи о настроении «высшего начальства». Заметки первого, второго и т. д. наборщиков – мнения того или другого из представителей местных властей и проч.
Весна идет к концу, и после длительного бездорожья близится хорошее время для давно задуманного путешествия. Но Вульф не торопится. Возможно, с Мойером он и не говорил. Пушкин строчит ему письмо и, взяв мать Вульфа Осипову себе в соавторши, просит ее позвать сына домой, дабы решить неотложные вопросы. К письму Пушкина, адресованному Вульфу в Дерпт, видимо, по просьбе поэта его соседкой сделана приписка о подготовке Вульфа к этой поездке. Осипова пишет весьма недвусмысленно о намерении сына ехать за границу летом: «Очень хорошо бы было, когда бы вы исполнили ваше предположение приехать сюда. Алексей, нам нужно бы было потолковать и о твоем путешествии». «Нам» – имеется в виду Осиповой с Пушкиным.
Похоже, однако, что под влиянием матери, которой замысел не нравится, Вульф тоже обещает на словах помочь, но ничего не делает, тянет, чтобы побег не состоялся. Пушкин тем временем начинает действовать на другом фланге, запуская вперед уже не пешки, но фигуры. В Петербурге Лев получает распоряжение рассказать о болезни Пушкина Жуковскому.
Во-первых, тот с Мойером родня: сводная сестра его по отцу была тещей Мойера, а сам он был женат на любимой племяннице Жуковского Марье Протасовой, которая два года назад умерла. Поэт и сам мечтал на ней жениться. Во-вторых, Жуковский хорошо знаком с губернатором Паулуччи и виделся с ним, когда тот бывал в Петербурге. В-третьих, и это очень важно, Жуковский имеет влияние на царствующую чету. Наконец, в-четвертых, он собирался в Германию через Дерпт, ему и карты в руки. Не случайно письмо Пушкина к Мойеру, посланное несколько позднее, исследователи обнаружили в бумагах Жуковского. Значит, он и Мойер вели переговоры о болезни Пушкина.
Лев тоже не очень спешил исполнить поручение брата. Пушкин надеется, что к нему приедет Дельвиг. Собирался к нему и Кюхельбекер. А вскоре приходит письмо из Москвы: Пущин тоже подключился помогать другу. Он спрашивает, получил ли Пушкин деньги, сообщает, что из Парижа ожидается приезд их общего лицейского приятеля Сергея Ломоносова. Дипломат, уже отработавший секретарем в русском посольстве в Вашингтоне и теперь служащий в Париже, Ломоносов собирается по пути свернуть из Дерпта и навестить михайловского отшельника.
Из этих троих приехал в апреле 1825 года Дельвиг. Валяясь на диване, он внимательно выслушивал поручения друзьям в Петербурге. Он все понял и увез с собой письма. Кстати, письма Пушкина к Дельвигу сразу после смерти Дельвига были уничтожены во избежание прочтения полицией. Прошел месяц, на дворе май, а дело ни с места. Пушкин написал брату, что ждет от Дельвига «писем из эгоизма и пр., из аневризма и проч.» (Х.112). Смысл понятен: заполучить разрешение выехать для операции аневризмы. Ну, что же они не действуют: ни Дельвиг, ни Вульф, ни Жуковский, ни Мойер? Чего тянут?
Трудность состояла в том, что в основе замысла лежал подлог. Пушкин в операции не нуждался, а добросовестного врача и порядочного человека Мойера склоняли к лжесвидетельствованию. Возможно, цель оправдывала средства, но ни Вульф, ни Дельвиг не спешили разглашать суть дела и вводили в заблуждение других участников. Те, кто должны помочь Пушкину – Жуковский и сам Мойер, – приняли аферу за чистую монету.
Мать и брат не пожалели красок, чтобы напугать Жуковского. Обеспокоенный страшным заболеванием друга, Жуковский пишет Пушкину, умоляя обратить на здоровье самое серьезное внимание. Он просит написать ему подробнее, чтобы начать хлопоты о лечении. С генерал-губернатором Паулуччи уже предварительно переговорено, но сути дела Жуковский никак не может уяснить. «Причины такой таинственной любви к аневризму я не понимаю и никак не могу ее разделять с тобою, – пишет он. – Теперь это уже не тайна, и ты должен позволить друзьям твоим вступиться в домашние дела твоего здоровья. Глупо и низко не уважать жизнь. Отвечай искренно и не безумно. У вас в Опочке некому хлопотать о твоем аневризме. Сюда перетащить тебя теперь невозможно. Но можно, надеюсь, сделать, чтобы ты переехал на житье и лечение в Ригу» (Б.Ак.13.164).
Несказанно удивился Пушкин, с одной стороны, непонятливости друга, а с другой – возможности перебраться на море. Но если с маркизом Паулуччи Жуковский переговорил, а дело не решено, то какие еще хлопоты нужны? Куда обращаться? Ответ напрашивался сам собой. Маркиз Паулуччи рад пойти навстречу, но он лицо должностное. Именно Паулуччи придумал гуманную форму слежки и просил помещика Пещурова поручить отцу поэта надзор за сыном. Вряд ли можно рассчитывать, что Паулуччи отступит от установленного порядка и не испросит разрешения у тех, унижаться перед которыми Пушкин еще недавно считал глупостью. Сам маркиз Паулуччи, пробыв наместником в Прибалтике до 1829 года, отказался от царской службы и уехал в Италию.
Если хочешь выехать, понимает Пушкин, гордость надо положить в карман и нижайше просить, обещать, что ты был, есть и будешь послушным и преданным. Что касается аневризмы, то должен же Жуковский понять подтекст. «Вот тебе человеческий ответ: мой аневризм носил я 10 лет и с Божией помощью могу проносить еще года три. Следственно, дело не к спеху, но Михайловское душно для меня. Если бы царь меня до излечения отпустил за границу, то это было бы благодеяние, за которое я бы вечно был ему и друзьям моим благодарен» (Х.111).
Жуковский не понял сути просьбы или сделал вид, что не понял, ибо «душно» в Михайловском может означать желание вернуться в Петербург. Но и Пушкин не считался с реальными возможностями Жуковского: сочинил прошение Александру I, и Жуковский должен передать бумагу наверх, дабы решить дело в пользу Пушкина.
«Смело полагаясь на решение твое, посылаю тебе черновое самому Белому; кажется, подлости с моей стороны ни в поступке, ни в выражении нет. Пишу по-французски, потому что язык этот деловой и мне более по перу. Впрочем, да будет воля твоя: если покажется это непристойным, то можно перевести, а брат перепишет и подпишет за меня». Игривый тон смягчал важность сопровождающего письма и вряд ли настраивал Жуковского на серьезный лад. Вслед за жизненно важной просьбой шли стишки, посвященные общему приятелю, отбывающему за границу:
Веселого пути
Я Блудову желаю
Ко древнему Дунаю
И мать его ети. (Х.111)
В прилагаемом Пушкиным прошении на имя царя Жуковский с удивлением прочитал нечто обратное тому, что написано в письме: «Мое здоровье было сильно расстроено в ранней юности, и до сего времени я не имел возможности лечиться. Аневризм, которым я страдаю около десяти лет, также требовал бы немедленной операции. Легко убедиться в истине моих слов». Итак, в письме к Жуковскому – насчет аневризма «дело не к спеху», а в приложенном письме на имя императора – аневризм требует «немедленной операции». Сомневаемся, что Жуковский легко сообразил, где истина и где вранье. Далее Пушкин переходил к сути: «Я умоляю Ваше Величество разрешить мне поехать куда-нибудь в Европу, где я не был бы лишен всякой помощи» (Х.604-605, пер. с фр.).
Предложение о замене письма поэта переводом за подписью брата Льва не было странным. Друзья знали, что почерки обоих Пушкиных изумительно похожи, а подписи почти идентичны. Но, разрешая перевести свое письмо, поэт не предполагал, как это будет истолковано. Жуковский отправился к Карамзину. Не исключено, что они прощупывали почву и еще с кем-то советовались. Придумали, что достичь желаемого разрешения легче, если к всемилостивейшему монарху обратится не сам больной ссыльный поэт, а его чувствительная мать, скорбящая от нависшей над ее чадом угрозы смертельной болезни.
Текст прошения долгое время не был известен. Черновик обнаружен М.Цявловским в Румянцевском музее подшитым в книгу писем Пушкина брату, а беловик опубликован в 1977 году в деле «О всемилостивейшем позволении уволенному от службы коллежскому секретарю Александру Пушкину… приехать в г. Псков и иметь там пребывание для лечения болезни». Дело начато 11 июня 1825 года, а закончено 3 февраля 1826 года. Оно находится в архиве Генштаба, куда шла вся почта к царю, когда тот был в отъезде. До этого в Генштабе пушкинских документов не искали.
«Ваше Величество! – обращается мать Пушкина к царю 6 мая 1825 года. – С исполненным тревогой материнским сердцем осмеливаюсь припасть к стопам Вашего Императорского Величества, умоляя о благодеянии для моего сына! Только моя материнская нежность, встревоженная его тяжелым состоянием, позволяет мне надеяться, что Ваше Величество соблаговолит простить меня за то, что я утруждаю Его мольбой о благодеянии. Ваше Величество! Речь идет о его жизни. Мой сын страдает уже около 10 лет аневризмой в ноге; болезнь эта, слишком запущенная в своей основе, стала угрозой для его жизни, особенно если учесть, что он живет в таком месте, где ему не может быть оказано никакой помощи! Ваше Величество! Не лишайте мать несчастного предмета ее любви. Соблаговолите разрешить моему сыну поехать в Ригу или какой-нибудь другой город, какой Ваше Величество соблаговолит указать, чтобы подвергнуться там операции, которая одна только дает мне еще надежду сохранить сына. Смею заверить Ваше Величество, что поведение его там будет безупречным. Милость Вашего Величества является лучшей тому гарантией. Остаюсь с глубоким уважением Вашего Императорского Величества нижайшая, преданнейшая и благодарнейшая подданная Надежда Пушкина, урожденная Ганнибал».