Рассчитывать на жалованье в случае нелегального бегства Пушкин не мог, в тайные агенты не готовился, надеяться за границей на помощь семьи не приходилось. Оставалось получить как можно больше сейчас. Вот почему из месяца в месяц весь 1823-й и 1824-й годы он бомбардирует семью одной и той же просьбой. «Изъясни моему отцу, – втолковывает он брату, – что я без денег жить не могу… Все и все меня обманывают – на кого же, кажется, надеяться, если не на ближних и родных» (Х.53-54). Отец не возмущается, но и не помогает, поэтому Пушкин жалуется: «Мне больно видеть равнодушие отца моего к моему состоянию, хоть письма его очень любезны» (Х.54).
К весне 1824 года письма поэта становятся все настойчивее: «Ни ты, ни отец ни словечком не отвечаете на мои элегические отрывки – денег не шлете», – пишет он брату (Х.69). Не получая субсидий от родных, он обращается к друзьям. «Прости, душа – да пришли мне денег», – просит он Вяземского (Х.70). И опять без особой изобретательности брату Левушке: «Слушай, душа моя, мне деньги нужны» (Х.74).
Он надеется на третий (помимо службы и семьи) источник дохода и рассчитывает получать больше за литературные произведения, благо издатели их охотно публикуют. Происходит то, что позже он выразит отточенной формулой в стихотворении «Разговор книгопродавца с поэтом», вложив свою мысль в уста книгопродавца:
Наш век – торгаш; в сей век железный
Без денег и свободы нет. (
II
.178-179)
Публикации в столицах волнуют поэта прежде всего гонораром. Даже цензура притесняет его тем, что не дает заработать: «Жить пером мне невозможно при нынешней цензуре…» (Х.53). Вопросы честолюбия, всегда для него болезненные, теперь отбрасываются в сторону. «Печатай скорее, – торопит он Вяземского насчет «Бахчисарайского фонтана», – не ради славы прошу, а ради Мамона» (Х.63). Маммона согласно Новому Завету – как бы дух богатства, которого верующим рекомендуется остерегаться. «Впрочем, – говорит Пушкин в другом письме о том же стихотворении, – я писал его единственно для себя, а печатаю потому, что деньги были нужны» (Х.67). «Что до славы, – объясняет он брату в уже упомянутом нами письме о подготовке бегства в Константинополь, – то ею в России мудрено довольствоваться. Русская слава льстить может какому-нибудь В.Козлову, которому льстят и петербургские знакомства, а человек немного порядочный презирает и тех и других. Mais pourquoi chantais-tu? (Но почему ты пел? – фр.) На сей вопрос Ламартина отвечаю – я пел, как булочник печет, портной шьет, Козлов пишет, лекарь морит – за деньги, за деньги, за деньги – таков я в наготе моего цинизма» (Х.65).
Взгляды свои на независимость писателя Пушкин заимствовал, читая в личной библиотеке графа Воронцова труды Пьетро Аретино – итальянского борца за высокие гонорары. Проблемы гонорара усугублялись тем, что авторских прав в России не было. Пушкин пытался подойти к русскому издательскому пиратству с европейских позиций, что ему, разумеется, не удавалось.
Издатели платили Пушкину от 11 до 25 рублей ассигнациями за стихотворную строку. Но количество строк, которые он мог продать, чтобы на них жить, было невелико. Он написал в Одессе чуть больше тридцати стихотворений, из них опубликовано было в 1824 году три, а при жизни поэта семь. За поэму «Кавказский пленник» Пушкин получил 500 рублей, а за «Руслана и Людмилу» ему платили частями, причем книгоиздатель вернул часть суммы в виде непроданных книг. Трудность состояла и в том, что все договоры велись через друзей, знакомых и родных, а издатели, пользуясь путаницей, обманывали и посредников, и автора.
Пушкин печатал написанное ранее; что же касается большой новой работы, начатой еще в Кишиневе, названием которой стали просто имя и фамилия героя, то автор с самого начала знал, для чего он ее пишет. «Вроде «Дон Жуана», – объясняет он в письме Вяземскому, – о печати и думать нечего; пишу спустя рукава» (Х.57). «Спустя рукава» – шифровка, встречающаяся в письмах Пушкина. Означает она вовсе не небрежность, не написанное кое-как, а написанное свободно, без внутренней цензуры и на цензуру не рассчитанное.
«На досуге пишу новую поэму, «Евгений Онегин», – делится он с Александром Тургеневым, – где захлебываюсь желчью. Две песни уже готовы» (Х.62). «Захлебываюсь желчью». .. Первая Глава «Евгения Онегина» становится зеркалом состояния поэта на привязи. В оглавлении, составленном самим поэтом спустя семь лет, когда он дописывал роман, первой части дано название «Хандра». Причина хандры – болезненная тоска по загранице. Тоска автора навязывается герою – ленивому домоседу, никуда не собирающемуся бежать. Отсюда идет постоянно ощущаемая несовместимость, отторжение авторских отступлений от основного сюжетного движения. Пушкин стал Чайльд-Гарольдом, которому, как писал Байрон, родина казалась тюрьмой. Ю.Лотман, замечая, что часть первой главы посвящена замыслу побега, пишет: «Маршрут, намеченный в XLIX строфе, близок к маршруту Чайльд-Гарольда, но повторяет его в противоположном направлении».
Пушкин то и дело соскальзывает на свои любимые мысли о радости свободной жизни за границей. Мелькают европейские имена, названия, отголоски европейских будней, всегда похожих на праздник, и европейской мысли, сочетающей историю с современностью. Возможно, состояние это передавалось Пушкину от друзей, вернувшихся «оттуда», особенно благодаря впечатлениям сверстника и приятеля Туманского.
Поэт Василий Туманский, теперь чиновник той же канцелярии Воронцова, только что вернулся из Парижа, где два года был вольнослушателем в Коллеж де Франс. Рассказы Туманского о Европе были бесконечны, и Пушкин слушал их с завистью, скрывавшейся иронией. Лишь в тридцатые годы ХХ века стало известно, что Пушкин уничтожил части первой главы «Евгения Онегина». Не исключено, что там было значительно больше информации о проблеме бегства из Одессы.
Онегин был готов со мною
Увидеть чуждые страны;
Но скоро были мы судьбою
На долгий срок разлучены. (
V
.26)
Пушкин сообщает, что его герой собирался ехать за границу с автором. По сюжету события эти происходили, когда автор познакомился с Онегиным в Петербурге, то есть готовность эта была до ссылки, до весны 1820 года (еще одно доказательство стремления Пушкина выбраться за границу после Лицея). Тогда они и строили планы совместных заграничных путешествий. Но тут Онегин получил извещение о болезни дяди, а Пушкину пришлось против воли менять маршрут и отправиться на юг.
Словно предвидя, что начало «Евгения Онегина» будет толковаться вовсе не так, Пушкин в беловой рукописи добавил эпиграф на английском, который весьма многозначителен, но в печатном издании исчез: «Nothing is such an enemy to accuracy of judgеment as a coarse discrimination» (V.487) – Ничто столь не враждебно точности суждения, как недостаточная проницательность. Эдмунд Берк, которому принадлежит мысль, был крупным правительственным чиновником, оратором и писателем Англии ХVIII века. Скорей всего, Пушкин отыскал эту цитату в личной библиотеке Воронцова.
Нет оптимизма и во второй главе «Онегина», писавшейся в Одессе и позже названной «Поэт». Она представляет собой как бы альтернативу первой, зазеркалье, прогноз того, что произойдет с поэтом, который, вырвавшись в Европу, решает вернуться обратно. Об онегинской строфе имеется большая литература, отметим лишь, что стиль строфы, выработанный с самого начала, для данного содержания оказывается слишком легким, поскольку рассказывается мрачная история русского интеллигентного молодого человека «с душою прямо геттингенской», который вернулся из Европы в родную деревенскую дыру и вскоре был убит.
Пушкин писал роман вольно, будто не намеревался иметь дело с цензурой, но при этом надеялся на достаточную проницательность читателя. О каком же читателе он думал? «Я бы и из Онегина переслал бы что-нибудь, да нельзя: все заклеймено печатью отвержения» (Х.78). Тем, кто предлагал ему попробовать опубликовать первые главы «Евгения Онегина» в столице, он запрещал даже размышлять об этом: «Об моей поэме нечего и думать – если когда-нибудь она и будет напечатана, то верно не в Москве и не в Петербурге» (Х.67). Где же в таком случае? Остается предположить, что рукопись писалась, чтобы взять ее с собой на Запад.
Одновременно Пушкин пытается получить из Петербурга другую рукопись, которую неосмотрительно проиграл в карты приятелю Никите Всеволожскому. Вяземскому он недвусмысленно объясняет, что предисловию, которое тот написал для публикации «Бахчисарайского фонтана», тоже лучше бы увидеть свет не здесь: «Знаешь что? твой «Разговор» более написан для Европы, чем для Руси» (Х.69).
Но деньги продолжают держать Пушкина на старом месте, и он начинает думать о возможности подороже продать неоконченный роман в стихах издателям здесь, в России. «Теперь поговорим о деле, т.е. о деньгах, – обращается он к Вяземскому (да простит читатель за то, что приводим ненормативный текст классика). – Слёнин предлагает мне за «Онегина», сколько хочу. Какова Русь, да она в самом деле в Европе – а я думал, что это ошибка географов. Дело стало за цензурой, а я не шучу, потому что дело идет о будущей судьбе моей, о независимости – мне необходимой. Чтоб напечатать Онегина, я в состоянии х.., т.е. или рыбку съесть, или на х… сесть. Дамы принимают эту пословицу в обратном смысле. Как бы то ни было, готов хоть в петлю» (Х.70).
Вопрос о том, что это – лишь начатый кусок неоконченной вещи, не обсуждается. Быстро с публикацией также не выходит, хотя в принципе никто не говорит «нет». Пушкин расстроен: время-то не ждет! «Онегин» мой растет, – сообщает он приятелю. – Да черт его напечатает – я думал, что цензура ваша («ваша», как будто он уже гражданин Франции. – Ю.Д.) поумнела при Шишкове – а вижу, что и при старом по-старому» (Х.76). Хочется написать и продать побольше, но никто не спешит платить.
Его выводит из себя нерасторопность, неделовитость, разброд среди знакомых в Петербурге, от которых он зависим и которые вовсе не торопятся сделать то, что для него – вопрос жизни: «…мы все прокляты и рассеяны по лицу земли – между нами сношения затруднены, нет единодушия…» (Х.73). Если бы не финансовая зависимость, он бы давно порвал с ними со всеми, за исключением разве что двоих: «Ты, Дельвиг и я, – говорит он брату, который вообще далек от словесности, – можем все трое плюнуть на сволочь нашей литературы – вот тебе и весь мой совет» (Х.73). Весьма типичное свойство русского интеллигента, находящегося в возбуждении: потребность к единодушию, когда все должны думать, как он, все обязаны понять и одобрить его; а если он хочет плюнуть, то и все должны плевать вместе с ним.
Его расходы превышают поступления, и мысль настойчиво ищет средство сразу решить проблему, в один присест разбогатеть. В карты он поигрывал еще в Петербурге, а в Кишиневе становится азартным игроком. Надежда вдруг выйти из-за стола с состоянием делается навязчивой, когда деньги нужны до зарезу, и судьба обязана смилостивиться.
Картежники скрывались в подвалах греческих кофеен, – рассказывает одесский старожил. Какие темные дела делались в этих подвалах, сказать трудно. Однажды во время игры в подвал ворвался полковник полиции. Хозяин немедленно погасил свечи. Когда свечи снова зажгли, полковника в подвале уже не было, но не было и пятнадцати тысяч рублей, лежавших на столе. В рукописи второй главы «Евгения Онегина», написанной в Одессе, появилась строфа, которую Пушкин после выкинул:
Страсть к банку! ни дары свободы,
Ни Феб, ни славы, ни пиры
Не отвлекли б в минувши годы
Меня от карточной игры;
Задумчивый, всю ночь до света
Бывал готов я в эти лета
Допрашивать судьбы завет:
Налево ляжет ли валет?
Уж раздавался звон обеден,
Среди разорванных колод
Дремал усталый банкомет.
А я, нахмурен, бодр и бледен,
Надежды полн, закрыв глаза,
Пускал на третьего туза. (
V
.434-435)
Но выиграть не удавалось, скорее наоборот, карты отнимали последнее. Играл Пушкин и в бильярд. Но тут шансы внезапно разбогатеть были еще меньше, чем в карты. Денежные проблемы настолько захватили Пушкина весной 1824 года, что, казалось, ничего на свете более важного не существует. Любопытно, что как раз в это время начальство было им довольно. Граф Воронцов, который еще недавно просил Пушкина заняться чем-нибудь путным, теперь его хвалил. «По всему, что я узнаю на его счет, – писал Воронцов в Петербург, – и через Гурьева (градоначальника Одессы. – Ю.Д.), и через Казначеева (правителя канцелярии Воронцова. – Ю.Д.), и через полицию, он теперь очень благоразумен и сдержан».
Никто из посторонних как будто бы не догадывался о далеко идущих планах поэта.
Глава четырнадцатая
ОТ ТУЧ ПОД ГОЛУБОЕ НЕБО
Из края мрачного изгнанья
Ты в край иной меня звала.
Пушкин, «Для берегов отчизны дальной» (
III
.193)
Жизнь в молодой столице Новороссийского края шла своим чередом, а жизнь Пушкина своим, и ничто не предвещало неприятностей. Сто лет спустя Владислав Ходасевич, уже будучи в Берлине, первым заметил, что в сочинениях Пушкина неблагорасположение правительства представлено в виде дурного климата. Это касается и строк «Брожу над морем, жду погоды…», и писем поэта, в которых он то и дело жалуется на обстоятельства: «Ты не приказываешь жаловаться на погоду – в августе месяце – так и быть – а ведь неприятно сидеть взаперти, когда гулять хочется!» (Х.46). По Ходасевичу, «отношения с правительством и мечты о побеге за границу… даны в терминах, так сказать, климатических и метеорологических». Дискуссии по поводу разрешения выехать или возможности бежать построены у Пушкина и его знакомых на прогнозах погоды наверху.
Современному русскому интеллигенту этот язык столь же близок, поэтому ситуацию в начале весны 1824 года определим так: погода испортилась, подул ветер, над Пушкиным начинают сгущаться тучи. Но вот что любопытно: ветер подул не с севера, откуда его можно было ждать, а возник в Одессе. В конце февраля – начале марта погода испортилась. Друзья принялись искать объяснения этим обстоятельствам еще при жизни поэта. Но и по сей день, несмотря на сотни написанных работ, биографы расходятся во мнениях. Переводя с языка метеорологического на обычный, получаем: отношения между Пушкиным и его непосредственным начальником и покровителем графом Воронцовым неожиданным образом испортились.
О новороссийском генерал-губернаторе Михаиле Воронцове написано немало. Один его архив, который успели частично издать до революции, составляет тридцать семь томов. В обширной библиографии можно найти ему славословия:
Благословляют Воронцова
И город тот, и те края!
Монаршей воли исполнитель,
Наук, художеств покровитель,
Поборник правды, друг добра,
Сановник мудрый, храбрый воин,
Олив и лавров он достоин!
Двадцать лет спустя, когда Воронцов был назначен губернатором на Кавказ, его пребывание в Одессе современник назвал «Золотым веком Одесской словесности». В советском пушкиноведении Воронцов традиционно обозначался как негативная личность, невинной жертвой которой стал гениальный поэт. Исторические факты свидетельствуют об ином.
Отец Михаила Воронцова, Семен Воронцов, был в течение двадцати лет русским послом в Англии. Он отличился в бою с турками в Бессарабии, а умер в Лондоне. Дочь Семена Воронцова была замужем за лордом Пемброком. Сын управлял землей, отвоеванной отцом, но и сам был человеком недюжинной отваги. Кутузов называл его храбрецом. На Кавказе он вынес из-под огня раненого товарища, под Бородином сам был ранен. Триста раненых солдат он разместил у себя в имении, чтобы вылечить их. Он запретил телесные наказания солдатам и не раз конфликтовал с Александром I. Перед уходом русской армии из Франции генерал Воронцов расплатился за кутежи в долг всех офицеров и разорился. Финансы его поправила лишь женитьба на дочери богатого польского шляхтича Елизавете Браницкой.
Жуковский обессмертил Воронцова в стихах. Лев Толстой писал об этом своем дальнем родственнике в повести «Хаджи-Мурат»: «Воронцов, Михаил Семенович, воспитанный в Англии, сын русского посла, был среди русских высших чиновников человек редкого в то время европейского образования, честолюбивый, мягкий и ласковый в обращении с низшими и тонкий придворный в отношениях с высшими». Комментаторы советского издания поправляют Толстого в примечаниях: Воронцов был «жестокий и хитрый царедворец».
Отношение Воронцова, безусловно серьезного государственного деятеля, к Пушкину было крайне доброжелательным. Знаток древних литератур и книг эпохи Возрождения, он привил Пушкину интерес к истории, к архивным документам. Губернатор строил порт, поселения, развивал экономику, создавал управленческий аппарат, поднимал культуру, и, как пишет одесский автор, покровительствовал евреям и иностранцам.
«По долгу и вкусу, – писал он, – я старался помочь и давать пример по части виноделия». В результате усилий губернатора на южном берегу Крыма и в Бессарабии посажено было более четырех миллионов виноградных лоз, привезенных из Франции, Германии, Испании и Греции. Новороссийские вина стали известны на всю Россию. Воронцов сделал Одессу богатой. Свое жалованье он отдавал нуждающимся подчиненным. Пушкин в их число не входил. Уделять много внимания молодому поэту Воронцов не мог, но продолжал оставаться к нему терпимым. Ничто не предвещало ссоры, ибо еще перед Новым годом Пушкин собирался с Воронцовыми в Крым на весенние каникулы. Что же вдруг изменило отношение губернатора к подчиненному?
Анненков считал, что Пушкин был плохим чиновником. Такой же точки зрения придерживался Сергей Аксаков. Чем занимался рядовой служащий 10-го класса Пушкин в канцелярии Воронцова, точно неизвестно. Ни единой бумаги, им подготовленной на работе, не найдено, да много ли их было? Его нельзя было назвать бездельником на службе только потому, что он там не появлялся вообще. Жалование исправно шло, но размером его Пушкин был недоволен и возмущался вслух. И все же можно ли считать, что именно служба была причиной внезапного охлаждения к нему Воронцова?
Хотя стихи в канцелярии сочинял не один Пушкин, его прочили губернатору как талантливого писателя, и он отнесся к рекомендациям со всей серьезностью. В первом номере журнала, издаваемого Фаддеем Булгариным, появилось весьма доброжелательное напутствие: «Гений Пушкина обещает много для России; мы бы желали, чтоб он своими гармоническими стихами прославил какой-нибудь отечественный подвиг. Это дань, которую должны платить дарования общей матери, отечеству». Пушкина откровенно призывали заняться пропагандой, и он, с его настроениями, мог только посмеяться в ответ. «У нас еще нет ни словесности, ни книг, – записывает он в черновике, – все наши знания, все наши понятия с младенчества почерпнули мы в книгах иностранных, мы привыкли мыслить на чужом языке…» (VII.14).
Воронцов не был столь прямолинеен, как Булгарин. Никакими рамками прославления империи, царя или своей персоны он Пушкина не связывал – для этого он был достаточно умен. Он не хуже Пушкина понимал, сколь отстала русская культура от Запада, сам вносил посильный вклад в ее прогресс и вправе был рассчитывать на серьезное отношение талантливого писателя к этому важному предмету. Он ждал от поэта той самой просветительской деятельности, к которой Пушкин, вообще говоря, питал интерес и важность которой хорошо понимал. Не корысти ради ожидал Воронцов вклада, будь то в поэзии, истории, журналистике или любой другой области. А Пушкин выглядел гулякой, играл в карты и предавался ничегонеделанию. Сочинения поэта, что Воронцову удавалось прочитать, были, по мнению графа, вторичными, подражанием Байрону. Воронцов знал Байрона лучше Пушкина, причем не во французских переводах.
М.Горький считал, что Пушкин пытался доказать публике: писатель в иерархии государства стоит выше чиновника, но в то время над этим могли только смеяться. Однако, применительно к данной ситуации, Пушкина ставили на место по его собственной, Пушкина, вине. «Как человек он мне не понравился, – вспоминает его одесский знакомый. – Какое-то бретерство, suffisance и желание уколоть, осмеять других». Suffisance у французов – означает тщеславие, самодовольство. Это ощущали многие, с кем он общался.
В сущности, Пушкину была обеспечена нормальная жизнь даже в том случае, если бы он не занимался ничем ни в канцелярии, ни в литературе. Но он перессорил чиновников Воронцова, за глаза оскорблял хозяина и его гостей. Он демонстрировал свое презрение к сослуживцам, которые не сделали ему ничего дурного. Вдобавок в Одессе Пушкин попал под влияние Александра Раевского, адъютанта Воронцова. Эгоист и циник, лукавый демон, Раевский еще более распалял Пушкина из корыстных соображений.
Похоже, именно характер и поведение поэта вывели Воронцова из себя: «Здесь слишком много народа и особенно людей, которые льстят его самолюбию, поощряя его гнусностями, причиняющими ему много зла. Летом будет еще многолюднее, и Пушкин, вместо того, чтобы учиться и работать, еще более собьется с пути». Речь, как видим, идет о несовместимости. Пушкин и сам чувствовал это. Впрочем, с одним человеком в Одессе совместимость Пушкина, наоборот, увеличивалась. Это была супруга графа Елизавета Воронцова.
Пятью годами раньше, в Париже, Элиса Браницкая, богатая наследница, вышла замуж за командующего русским экспедиционным корпусом во Франции генерала Воронцова. Жена Одесского губернатора была старше Пушкина на семь лет, но, по мнению современников, отличалась от сверстниц молодостью души и очаровательной наружностью. Неудивительно, что другие пушкинские увлечения в значительной мере ослабевают, а Воронцова становится центром его временной вселенной. Она этим центром в Одессе действительно была. При посещениях пышного двора генерал-губернатора дамам полагалось целовать руку его жене – удивительное сочетание англоманства с азиатчиной.
О романе Пушкина с Воронцовой написано много. Много сказано и о том, что Александр Раевский, дальний ее родственник, также в нее влюбленный и столь же успешно добившийся взаимности, настраивал графа против Пушкина, будучи с обоими в прекрасных дружеских отношениях. Версия, известная в пушкинистике, утверждает, что Пушкин, хотя и был увлечен Воронцовой, в альянсе ее с Раевским играл роль прикрытия. Поэт не замечал зигзагов двойной игры, в которой он был пешкой, но позже наступило прозрение.
Основания для ревности у Воронцова были серьезные, если учесть, что вскоре Воронцова родила, и, судя по мнению нескольких биографов Пушкина, оба успешных любовника полагали ребенка своим. Считать ревность Воронцова основной причиной их ссоры принято давно. Так полагал и сам Пушкин, а позже Герцен и Огарев. Так считал и Вигель: «Он (Воронцов. – Ю.Д.) не унизился до ревности, но ему казалось обидным, что ссыльный канцелярский чиновник дерзает подымать глаза на ту, которая носит его имя».
Воронцов перестал доверять Пушкину. Служебные отношения между ними висели на волоске, а личные прекратились. Поэт был злопамятен и мстителен, обид не прощал и всеми своими поступками только ухудшал ситуацию. Отдельные авторы утверждали, что Михаил Воронцов расправлялся с поклонниками своей жены путем политических доносов: он донес и на Пушкина, а потом отправил в ссылку, в Полтаву, Раевского. Однако Воронцов был правительственным функционером, на своем посту автоматически выполнял все административные распоряжения, поступающие сверху, и, плюс к тому, был озабочен поддержанием порядка во вверенной ему губернии. За Пушкиным наблюдали больше, чем за другими, и Воронцов это знал.
При тогдашнем всеобщем ожидании политических перемен во всех углах Европы в одесских салонах разговоры тоже были относительно свободными, и Воронцов не был ретроградом. Крамольные высказывания и даже политические сочинения Пушкина его мало волновали. Позже выяснилось, что английский купец Томсон снабжал декабристов в Одессе либеральными газетами и брошюрами. Пушкин знал Томсона, «контрабандная» литература доставалась и ему. Но такую литературу Пушкин мог просто брать в библиотеке Воронцова: никто его в чтении не ограничивал.
Официальная пушкинистика построила такую модель: власти считали Пушкина причастным к делам декабристов и именно за это начали его преследовать в Одессе. Отмечалось, что «речь должна идти об идейных вещах», что в Пушкине видели «активного участника» политического движения, что он был «политически опасен». Еще смешнее прогнозы такого типа: если бы Пушкин остался в Одессе, он пошел бы на эшафот с лидерами декабристов.
Полагать, что губернатор боялся политического влияния Пушкина на одесситов, наивно. Чтобы довести сдержанного, воспитанного в английской манере человека до возмущения, вынудить его отправить жалобу правительству, прося избавить от мелкого чиновника, для этого, нам кажется, потребовалось весомое основание. Для внезапного возмущения необходима внезапная причина.
«Одесский вестник», фактическим редактором которого был Воронцов (почему-то его называют еще и цензором «Одесского вестника»), охотно печатал стихи Пушкина в самый разгар их конфликта и после. Одесское общество смертельно надоело Пушкину, но он во многих домах оставался желанным гостем. Воронцов был терпим к ухаживаниям за своей женой и смотрел на это, так сказать, по-европейски. У него самого были адюльтеры.
Но (и здесь мы приближаемся к нашей гипотезе) появилась причина, узнав о которой новороссийский губернатор не на шутку обеспокоился. Ему сообщили, что ссыльный чиновник Пушкин, наблюдать за поведением которого Воронцову было вменено в обязанность персонально его императорским величеством, – что этот чиновник собирается нелегально бежать за границу. Еще несколько дней – и служащий его собственной канцелярии может удрать за пределы империи.
Неприятные последствия подобного происшествия Воронцов при всем его либерализме оценил немедленно. Намерения Пушкина он мог рассматривать не только как непорядочность по отношению к себе, но и как предательство по отношению к отечеству и лично государю императору, который занимался делом опального поэта.
Кто мог сообщить Воронцову о намерениях Пушкина? Ответить несложно. Генерал-губернатор, согласно административному порядку, регулярно получал детальные отчеты о поднадзорных лицах от одесского градоначальника, от полицмейстера, от правителя своей канцелярии и, конечно, от столичной полиции, которая переправляла губернаторам выписки из перлюстрированной корреспонденции с надлежащими комментариями.
О том, что почта его подвергается сыску, Пушкин знал. Перлюстрация достигла в стране таких размеров, что власти выпустили секретное распоряжение, запрещающее на почтах вскрывать письма без высочайшего распоряжения о лицах, к которым «целесообразно применять перлюстрацию». Одной из постоянных забот поэта было избежать утечки информации в письмах. «Пиши мне покамест, если по почте, так осторожно, а по оказии что хочешь», – предупреждал он Вяземского еще из Кишинева (Х.47). А из Одессы напоминал: «Отвечай мне по extra-почте!» (Х.53).
Ища канал для пересылки почты с надежными людьми, чтобы прислать Вяземскому «тяжелое», Пушкин каламбурит: «Сходнее нам в Азии писать по оказии» (Х.63). Вяземский не понял насчет «тяжелого», то есть рукописей, и решил, что у Пушкина нет денег, чтобы отправить посылку. И из Одессы следует терпеливое разъяснение: «Ты не понял меня, когда я говорил тебе об оказии – почтмейстер мне в долг верит, да мне не верится» (Х.70). Для контроля Пушкин просит уезжающих, если не застанут адресата, привести письмо ему обратно. О том, что не все его письма доходят, он также знал. Но и хранить письма было опасно, особенно миновавшие почту. Вот почему переписка Пушкина, Дельвига и Боратынского, по их взаимному согласию, адресатами уничтожалась.
Намеки на подготовку к бегству были и в открытых письмах вполне прозрачны. Но для того, чтобы узнать мысли и планы Пушкина, перлюстрация, которая проводилась формально, была не очень нужна. Достаточно послушать, подглядеть, с кем он встречается, что говорит. Видимо, имея в виду проблему бегства из Одессы, Анненков писал: «Тысячи глаз следили за его словами и поступками из одного побуждения – наблюдать явление, не подходящее к общему строю жизни».
Пушкин не был скрытен. Почты остерегался, но по оказии писал брату Льву, что Синявин, адъютант графа Воронцова, «доставит тебе обо мне все сведения, которых только пожелаешь» (Х.69). А в это время другой адъютант Воронцова Отто-Вильгельм Франк доносил Воронцову обо всем, что творилось вокруг, в том числе, собирал для него ходившие по рукам тексты Пушкина. Третий адъютант, Раевский, любовный конкурент Пушкина, двуличность которого позже раскусил и сам поэт, разжигал антипатии своего патрона. Пушкина уже не будет в Одессе, когда наступит позднее прозрение: не Раевский ли был злым гением?
Но если цепь ему накинул ты
И сонного врагу предал со смехом… (
II
.182)
Вокруг Пушкина были и добровольные, и профессиональные осведомители. Добавим к имени Липранди графа Ивана Витта, начальника военных поселений Новороссии, организатора тайного сыска на южных территориях. И, конечно, женщину, в которую Пушкин влюбился по приезде в Одессу, но страсть к которой позже, как он сам отмечал, «в значительной мере ослабла» (Х.56). Речь идет о Каролине Собаньской.
Собаньская притягивала Пушкина. Тот часто гулял с ней вдоль моря, и она его умело выспрашивала. Знал ли Пушкин, что она любовница хитрого генерала Витта? На этот вопрос можно ответить утвердительно. Она и Витт не скрывали своих отношений. Но Пушкин не догадывался, что Собаньская – агент политического сыска. Информация от нее попадала в секретные отчеты генерала и шла наверх. Если она была в курсе планов Пушкина (а он любил поверять свои мысли вместе со своими чувствами), то в курсе была и полиция. В будущем эта женщина станет играть еще более важную роль в жизни поэта, но об этом в свое время.
Таким образом, администратор Воронцов имел немало возможностей узнать о планах Пушкина. Похоже, именно бегство он имел в виду, говоря, что этот молодой человек «еще более собьется с пути». Воронцов начал искать оптимальный выход. Все прочие соображения вдруг собрались вместе и подкрепили необходимость срочного действия. Он решает как можно быстрей избавиться от Пушкина, пока тот еще только собирается совершить свой отчаянный поступок.