Ей хотелось приблизиться к Игорю Ивановичу в понимании международного и внутреннего положения. С одобрения Макарцева Локоткова в городской Дом политпросвещения стала ходить по вечерам и честно отсиживала на лекциях, когда другие, отметившись, смывались в магазин. А когда оттрубила два года в университете марксизма-ленинизма, он даже не похвалил.
Такое у нее в жизни было в первый раз, и это серьезно, и она была глубоко несчастна. Анечка даже гордилась тайно своим несчастьем. Все же такой человек, что и сравнить его не с кем, не то что променять. Ни на кого больше она и смотреть не может. Но ведь она стареет, неужели она зря четыре раза лечилась в санаториях? Ведь и проверить, помогли ли продувания и грязи, нельзя!
Так продолжалось семь лет, безо всякого движения. В позапрошлом году в приемную решительно вошел посетитель невысокого роста, с папкой под мышкой, и хотел проникнуть прямо в кабинет главного редактора. Анечка вскочила и решительно заслонила собой дверь.
– Игорь Иваныч занят. Вы по какому вопросу, молодой человек?
– По вопросу непорядочности. Отойдите!
– Как это отойдите? Здесь я распоряжаюсь. Пока не скажете, для чего, не смогу доложить, а пока не смогу, он не примет… Из какой организации?
– Я литератор, – прокричал он. – Понимаете, что это такое? Доложите вашему редактору: я хочу сказать ему, что я о нем думаю!
Он захохотал ей в лицо, забрызгал слюнями. Потом вдруг остановился. Анечка поняла, что понравилась.
– Это к делу не относится, – она опустила долу ресницы.
– Послушайте, – проговорила она. – У нас вон сколько молодых девочек. Они все готовы дружить с молодыми людьми…
– Мне не нравятся молодые, – сказал он. – Они только берут, но ничего не могут дать взамен…
– Душу.
– Точно, дьявол! Заказали статью, сперва хвалили, потом заставили три раза переделывать. Все, что я хотел сказать, вычеркнули, что не хотел – вставили, а теперь морочат голову «завтраками»: завтра, завтра…
– Редактор не знает. Если бы знал, принял меры.
– Что вы-то его защищаете? – он посмотрел так, что Анечка покраснела. – Можно подумать, вам перепадает! Да он вам не пара!
В тот день путеводная нить оборвалась. До Анны Семеновны вдруг дошло, что с Игорем Ивановичем у нее все как-то глупо. Да ведь, в сущности, и нет ничего! Она действительно ему не пара. Не такой он породы, чтобы заводить отношения. Это же ясней ясного, как она раньше не поняла? Поняв, она весь день и всю ночь думала: что же ей теперь делать? Уходить, как она делала всегда? Но, с другой стороны, ведь ничего не было! Да и куда ей пойти с незаконченным высшим образованием после такой солидной организации? Разве что на понижение. И нехорошо так – ведь недавно комнату ей дали от редакции в Теплом Стане, и они с матерью туда переехали из школьной каморки. Далеко, конечно, у черта на куличках, но если б Игорь Иванович не позвонил в Моссовет, и этого бы не дали. Он еще пожалеет, что не получил от нее радостей за эти семь лет. Пожалеет, ан будет поздно.
И она осталась.
На другой день настойчивый молодой человек (он оказался, к невезению, на целых шестнадцать лет моложе Анечки) позвонил и предложил встретиться. Поскольку ее любовь к Игорю Ивановичу вчера окончилась, Локоткова дала согласие. Они сходили в шашлычную. Шашлыка там не было, съели люля-кебаб, выпили бутылку «Гамзы». И Сема (надо же, его, по роковому стечению, звали Семеном, как Анечкиного отца) предложил зайти к нему в скромные апартаменты попить чайку.
Она поднялась с ним на четвертый этаж старого дома на улице Кирова, в коммунальную квартиру с длинным коридором, заставленным шкафами. Едва он закрыл дверь, как притянул, не зажигая света, Анечку к себе и стал бешеными руками проверять у нее наличие то одного, то другого.
– У меня все на месте, – гордо сказала она, отстраняя и отстраняя его настырные руки. – Но так нельзя! Так я уйду. Сразу – нехорошо, потому что несерьезно. Чего доброго, подумаете, что я легкомысленная.
– Ни за что не подумаю! – говорил он, высвобождая свои руки из ее рук и опять принимаясь за свое нахальство. – И потом, я еще вчера понял, что это серьезно…
– А ты любишь детей, Сема? – уже дрожа и теряя холодный расчет, безо всякой надежды на честный ответ, прошептала она.
Все– таки семь лет воздержания, а ночью снились такие оргии, где она одна, а вокруг нее человек пять мужчин, и все проявляют намерения, и она такое им позволяет, что днем и себе самой страшно напомнить.
– Люблю. Но больше – собак…
– Да подожди ты, не рви кофточку, лучше уж я сниму.
Анечка переехала к нему жить, и вскоре выяснила, что лечение опять не помогло. А Семен купил немецкую овчарку и очень к щенку привязался. Щенок гадил везде, где мог, и ел дорогие Анечкины чулки. Она стала приходить пораньше и весь вечер приводила комнату в порядок, потому что Семе было некогда. Он возился с овчаркой, а в перерывах колотил на пишущей машинке киносценарии, которые никуда не брали. Он носил пижаму западного образца, с галунами и золотыми пуговицами, купленную в комиссионке. Курил трубку и десять раз на дню варил кофе, за которым для свежести каждый день ходил в соседний магазин «Чай». И на Анечке, как он ей объяснил, женился потому, что она соответствовала стандартам Бальзака.
Локоткова стала от этого соответствия счастлива. С Игорем Ивановичем была по-прежнему в оперативных отношениях, но делала многое уже без той души. Теперь она убедила себя, что всю жизнь хотела просто выйти замуж, как все, а ребенок – это так, неосознанное. Ей есть о ком заботиться, у нее муж, а у мужа собака. Одно только ее обижало: почему Семен не предложит ей сходить зарегистрироваться? Конечно, она скажет, что не надо, какая разница, была бы любовь, но все-таки почему? А с другой стороны, и в этом было свое утешение. После регистрации Локотковой придется сразу начать платить налог шесть процентов за бездетность, что при ее зарплате было бы очень глупо.
8. НОЧНОЕ ЧТЕНИЕ
Игорь Иванович порядком устал, хотя привык быть с утра до вечера на людях, принимать почти одновременно несколько решений, посещать несколько мест. Он растерянно стоял посреди кабинета, не зная чем заняться. Поколебавшись, вынул из кармана ключи, открыл сейф, в котором хранил секретные документы. На внутренней стороне дверцы сейфа была наклеена отпечатанная красным шрифтом бумага с грифом «С» – секретно, служебная тайна: «Порядок пользования постановлениями парторгана. Лицо, получившее выписку из протокола парторгана, не может знакомить с ней других лиц, не имеющих прямого отношения к выполнению данного постановления. Выписку из протокола надлежит хранить в железном шкафу (сейфе). Приобщать выписку из протокола к советскому, профсоюзному и другому делопроизводству, снимать с нее копии запрещается. (Из инструкции ЦК КПСС по работе с секретными документами)».
Тяжелую серую папку он вложил в сейф на верхнюю полку, подальше. На этой полке у него лежал ТАСС, литеры А и АБ, предназначенные для редакторов центральных газет. Белый ТАСС для членов редколлегии он лишь просматривал, литеры читал. Его не обижало, что ему не полагается читать красный ТАСС. Такова дисциплина. Он подумал только, что накопилось много прочитанных бумаг, которые пора сдать. Заперев сейф, он позвонил домой.
– Мясо тебе, Гарик, поджарить? – спросила Зинаида.
– Поджарь. Или нет, ну его к шутам! Свари кофе.
– После не заснешь…
– Вари! И ложись спать, Зинуля. Мне придется дома поработать.
– Остынет – будешь холодный пить?
– Холодный.
Бросив трубку, он снова отпер сейф. Раз уж папка находится у него, надо по крайней мере знать содержимое. Может, после прочтения станет яснее, почему она тут оказалась. Портфелей Макарцев никогда не носил и завернул папку в старый номер «Известий». Надев пальто, он окликнул Лешу.
– Совсем? – спросила Анечка.
– Совсем. Если что, пусть звонят домой…
– А шапку, Игорь Иваныч? Шапку-то забыли… Снег идет, мокрый…
Локоткова скрылась в кабинете и вынесла ему пыжиковую шапку. В коридоре Игоря Ивановича остановила курьерша. Она несла из цеха только что тиснутые полосы и думала, что редактор захочет, хотя бы на ходу, еще раз взглянуть.
– Отдайте Ягубову, – против обыкновения распорядился он.
В машине он механически положил сверток на заднее сиденье, но тут же снова взял его в руки. Он не раз слышал, как передают друг другу самиздат и как это опасно. Он всегда посмеивался над этим занятием. Леша покосился на хозяина и промолчал.
Зинаида мужа не встретила, значит, спала. Последнее время она часто ложилась рано: говорила, что устает, хотя отчего ей особенно уставать? Борис тоже пребывал дома, музыка на этот раз слышалась божески тихая. Он не вышел, и Макарцев к нему не заглянул: угомонился ребенок, и слава Богу.
Сдвинув на кухне в сторону невымытые тарелки, Игорь Иванович снял с плиты остывший кофейник и попытался налить себе кофе. Из носика накапало немного гущи. Сын успел к кофейнику раньше. Макарцев матюгнулся больше для формы, чем по сути, подхватил сверток и ушел к себе в кабинет. Он вытащил из шкафчика бутылку экспортной «Кубанской», налил рюмку. Рядом оказался пузырек валокордина, которого не было в аптеках. Значит, Зинаида специально съездила за ним в спецполиклинику. Он накапал в водку двадцать капель волокордина, поморщившись, выпил, зажег ночник и улегся на диван.
Начинать читать ему не хотелось. Много лет Макарцев бегал глазами по строчкам по обязанности. В статьях для своей газеты и в материалах для ЦК он заранее знал, о чем прочитает, и останавливал внимание только на том, что «отклонялось».
Он потерял вкус к чтению и любил свою газету как объект, независимый от содержания. Он был уверен, что даже обязательные материалы в ней привлекательнее, действуют сильней, чем в других газетах. Известных советских писателей, которые дарили ему книги со щедрыми надписями, Макарцев слегка презирал. Дефицитные зарубежные романы, которые ему откладывали в книжном коллекторе, привозил жене. Строго говоря, он вообще не читал, но – выполнял партийный долг. Читаемое он мог мерить на вес или на погонные метры. Он, как раб на цепи, обязан был перекатывать эти камни. Каждый раз он преодолевал себя, старался пробежать мельком, облегчить ношу, скорее заглянуть в конец, лишь бы убедиться в правильности и подписать.
Тем более не любил читать он такие книги. Они выбивали из колеи. Он ловил себя на том, что разучился спорить по принципиальным вопросам даже сам с собой. Десятилетиями уверенный: все идет как надо и иначе быть не может, – он раздражался, читая, будто кое-что неправильно. Он просто выходил из себя, слыша, что все неправильно. В конце концов, разве это не свободное право – иметь те убеждения, которые у него давно есть? Он налил себе для бодрости еще рюмку водки и опрокинул в себя, не закусывая, только поморщился. Растянувшись на животе, повернул ночник, чтобы свет не резал глаза, и начал читать.
9. МАРКИЗ АСТОЛЬФ ДЕ КЮСТИН
РОССИЯ В 1839. Самиздат, 1969.
(Рукопись из серой папки в отрывках, привлекших особое внимание И.И.Макарцева)
ПРЕДИСЛОВИЕ САМИЗДАТЕЛЯ
Тому, кто стремится понять настоящее, мы рекомендуем обратиться к прошлому. Прочтя книгу маркиза де Кюстина, император Николай швырнул ее на пол и крикнул:
– Моя вина! Зачем я говорил с этим негодяем?
Между тем он говорил с Кюстином, стремясь представить себя и Россию в выгодном свете.
Записки французского путешественника, побывавшего в Петербурге, Москве, Ярославле, Нижнем Новгороде и Владимире, издавались много раз на всех европейских языках. В нашем отечестве их запретили сразу, и за последующие 130 лет полностью они так и не были изданы, хотя дважды такие попытки предпринимались.
В 1910 году был издан краткий пересказ книги, сделанный В.Нечаевым под названием «Николаевская Россия», с тщательным изъятием критики и добавлением лести по отношению к царскому двору. Под тем же названием в 1930 году издательство Всесоюзного общества политкаторжан и ссыльно-поселенцев (вскоре снова посаженных) выпустило книгу тиражом 4000 экземпляров в переводе Я. Гессена и Л. Домгера, назвавших автора Адольфом. К сожалению, были изъяты «не всегда идущие к делу исторические экскурсы» и философские размышления, а в критических местах перед словом «Россия» в текст вставлено «царская». Комментарий убеждал цензуру, что книга превратилась во вполне «исторический документ». Эти оправдания не спасли издательство от разгона.
Итак, Третье отделение передало эстафету ОГПУ: сочинение маркиза де Кюстина, которое Герцен назвал, без сомнения, самой замечательной и умной книгой, написанной о России иностранцем, недоступно.
Наша работа над переводом книги «La Russie en 1839» par Le Marquis de Custine идет медленно, учитывая условия и возможности, но мы спешим пустить для чтения первый черновой вариант. В известном смысле эта книга глубже запрещенных у нас трудов М. Джиласа, Р. Конквеста, Д.Оруэлла, А.И.Солженицына, поскольку рассматривает не слой пороков идеологии, ртутными парами которой мы дышим последние полвека, а глубокие исторические корни отечественного деспотизма. Часть мыслей Кюстина стала сбывшимися пророчествами, другая показала, что ничто в нашем отечестве не улучшается со времен Иоанна Барклая (1582—1621), писавшего: «Это (московиты) – народ, рожденный для рабства и свирепо относящийся ко всякому проявлению свободы; они кротки, если угнетены, и не отказываются от ига».
Впрочем, не будем навязывать свою точку зрения, дабы не уподобиться некоторым нашим согражданам. Предоставим слово самому де Кюстину.
Здесь Макарцев зевнул. Он читал поверхностно, не вникая особенно в текст, перескакивая с абзаца на абзац и по привычке деля выхваченные фразы на «можно» и «нельзя». На «нельзя» у него был удивительный нюх. К концу предисловия Макарцев поморщился: ну что может сказать этот старикашка, проехавший в экипаже по России, которой давным-давно нет!
– Есть! – раздался голос. – К сожалению, стало даже хуже.
– Кто здесь? – спросил Макарцев, и горло у него сжало от страха.
Он повернул голову: перед ним стоял невысокий мужчина средних лет, странно одетый по нынешним временам. На нем был расстегнутый синий фрак и панталоны до колен, жилет в голубую полосочку, черные чулки и туфли на каблуках с пряжками и со шпорами. Белоснежную рубашку с обильными кружевами и бриллиантовыми запонками украшал большой голубой бант на шее. Сбоку свисала шпага. Макарцев вдохнул дурманящий запах сильных духов.
– Простите, что вторгаюсь к вам без приглашения, – сказал маркиз де Кюстин. – Но вы мне любопытны как мужчина умный и при том состоящий при власти. Вот почему я решил разделить с вами чтение моей книги.
– Да вы же иностранец! – возмутился Игорь Иванович. – Я завтра же должен доложить, что вы были у меня в квартире, иначе…
– Ах, не волнуйтесь, месье Макарцев, – успокоил его Кюстин. – Никто не знает, что я здесь. Наученный горьким опытом, я на этот раз проник в вашу страну через озоновую дыру в атмосфере. А там нет ни пограничных ищеек, ни жуликов-таможенников. Если позволите, я присяду, а вы читайте. Не бойтесь, читайте… Мне интересна ваша реакция, только и всего.
Кюстин уселся в кресло, сделав руками нечто вроде пасса, успокаивающего Макарцева, прикрыл веки и, казалось, задремал. А Макарцев послушно стал читать рукопись.
Первое, что бросилось мне в глаза при взгляде на русских царедворцев, было какое-то исключительное подобострастие и покорность. Они казались своего рода рабами. Впечатление было таково, что в свите царского наследника господствует дух лакейства, рабское мышление, не лишенное в то же время барской заносчивости. Эта смесь самоуничижения и надменности показалась мне слишком малопривлекательной и не говорящей в пользу страны, которую я собрался посетить.
На следующий день карета моя и весь багаж были на борту «Николая I», русского парохода, «лучшего в мире». Русский вельможа, князь К., происходивший от потомков Рюрика, обратился ко мне, назвав меня по имени, и развил свои взгляды на характер людей и учреждений своей Родины.
– Беспощадный деспотизм, царящий у нас, возник в то время, когда во всей остальной Европе крепостное право было уже уничтожено. Со времени монгольского нашествия славяне, бывшие прежде самым свободным народом в мире, сделались рабами сперва своих победителей, а затем своих князей. Крепостное право настолько унизило человеческое слово, что последнее превратилось в ловушку. Правительство в России живет ложью, ибо и тиран, и раб страшатся правды. Наши автократы познали когда-то силу тирании на своем собственном опыте. Они хорошо изучили силу деспотизма путем собственного рабства, срывают злобу за свои унижения и мстят неповинным. Думайте о каждом шаге, когда будете среди этого азиатского народа…
Религиозная нетерпимость является главным рычагом русской политики. То, что могло иметь место в Европе лишь в средние века, в России случается в наши дни. Россия во всем отстала от Запада на четыре столетия.
Иностранцев продержали более часа на палубе без тента, на самом солнцепеке. Затем мы должны были предстать перед трибуналом, который заседал в кают-компании.
– Что, собственно, вы желаете делать в России?
– Ознакомиться со страной.
– Но это не повод для путешествия!
– У меня, однако, нет другого.
– С кем думаете вы увидеться в Петербурге?
– Со всеми, кто разрешит мне с ними познакомиться.
– Сколько времени вы рассчитываете пробыть в России?
– Не знаю.
– Но приблизительно?
– Несколько месяцев.
– Быть может, у вас какое-нибудь дипломатическое поручение?
– Нет.
– Может быть, секретное?
– Нет.
– Какая-нибудь научная цель?
– Нет.
– Не посланы ли вы вашим правительством изучать наш социальный и политический строй?
– Нет.
– Нет ли у вас какого-нибудь торгового поручения?
– Нет.
– Значит, вы путешествуете исключительно из любознательности?
– Да.
– Но почему вы направились для этого именно в Россию?
– Не знаю…
– Имеете ли вы рекомендательные письма к кому-нибудь?
Меня заранее предупредили о нежелательности слишком откровенного ответа на этот вопрос. Ищейки русской полиции обладают исключительным нюхом, и, в соответствии с личностью каждого пассажира, они исследуют их паспорта с той или иной строгостью. Какой-то итальянский коммерсант, шедший передо мною, был безжалостно обыскан. Он должен был открыть свой бумажник, обшарили все его платье и снаружи, и внутри, не оставили без внимания даже белья. Стали рыться в моих вещах и особенно в книгах. Последние были отняты у меня почти все.
Россия – страна совершенно бесполезных формальностей.
Тут Макарцев оторвал глаза от рукописи и вздохнул.
– Ну, как? – спросил его тотчас маркиз де Кюстин.
Он элегантно сидел в кресле, перекинув одну ногу на другую, и наблюдал за Игорем Ивановичем.
– Конечно, вы, французы, многого не понимаете, – сразу начал объяснять ему Макарцев. – Почему мы, русские, должны подстраиваться под ваши традиции? У нас же совершенно иные условия! И все же не исключено, что мы перегибаем палку, не умеем с уважением отнестись к иностранцам. А вы нас встречаете хорошо.
Подобие одобрения проскочило в черных глазах Кюстина, но вдруг он спросил:
– А к своим?
– Что? – не понял Игорь Иванович.
– Я хочу сказать: к своим уважения не требуется?
Макарцев не нашелся что ответить, пробурчал нечто вроде «ну, знаете ли…» и продолжал читать. Он не заметил, как равнодушие к чтению сменилось у него любопытством и как он в рассуждении перескочил из девятнадцатого века в двадцатый безо всякого затруднения. Впрочем, ему, конечно, помогал маркиз. Игорь Иванович незаметно привык к его присутствию и читал теперь добровольно, ведь никто его не принуждал. Мог бы отложить – ясно же о чем! – а читал. Сердце не болело, голова тоже, спать не хотелось. Он читал с интересом, и скепсис, давно в нем живший, только усиливал этот интерес.
– Постойте-ка, – вдруг прервал себя Макарцев, заколебавшись, и посмотрел на Кюстина. – А вы меня не обмишуриваете?
– Обми… что? – спросил маркиз.
– Я говорю: да это же просто мистификация! Кто вам поверит, что вы написали это сто лет назад?!
– Сто тридцать, – поправил Кюстин.
– Пускай сто тридцать, черт с вами! Ведь это же явная антисоветчина!
– Но позвольте, месье Макарцев! Я написал это за сто лет до большого террора Сталина! Это же исторический факт…
Макарцев не нашелся, что возразить, и молча уткнулся в рукопись.
То, что привык он читать, говорить, слышать, здесь начисто, без всяких компромиссов, отсутствовало. А то вредное, осужденное раз и навсегда, мешающее нам шагать вперед, то, что он великолепно умел обходить и отсеивать, умел не слышать, – вылезло. Макарцев стал читать возмущеннее и потому активнее. Возвращался назад, забегал в нетерпении вперед. Последовательность рассуждений его не интересовала. Он был уверен, что умеет выхватить главное быстрее, чем его удавалось изложить автору.
А сам маркиз де Кюстин между тем тихо сидел в кресле, наблюдая за своим читателем.
Всякий иностранец, прибывший на русскую границу, трактуется заранее как преступник. Здесь можно двигаться, можно дышать не иначе, как с царского разрешения или приказания. Все мрачно, подавлено, и мертвое молчание убивает всякую жизнь. Кажется, тень смерти нависла над всей этой частью земного шара.
Скудость, сколь тщательно она ни прикрывается, все-таки порождает унылую скуку. Нельзя веселиться по команде. Драмы разыгрываются в действительной жизни – в театре господствует водевиль, никому не внушающий страха. Пустые развлечения – единственные, дозволенные. Слова «мир», «счастье» здесь столь же неопределенны, как и слово «рай». Беспробудная лень, тревожное безделье – таков неизбежный результат автократии.
В угоду власти все стараются скрыть от иностранца те или иные неприглядные стороны русской жизни. Никто не заботится о том, чтобы искренне удовлетворить его законное любопытство, все охотно готовы обмануть его фальшивыми материалами. Все, проживающие в России, кажется, дали обет молчания обо всем, их окружающем.
В день падения какого-нибудь министра его друзья должны стать немыми и слепыми. Человек считается погребенным тотчас же, как только он окажется попавшим в немилость.
У русских есть названия всего, но ничего нет в действительности. Россия – страна фасадов. Прочтите этикетки – у них есть цивилизация, общество, литература, театр, искусство, науки, а на самом деле нет даже врачей: стоит заболеть, и можете считать себя мертвецом!
Русский двор напоминает театр, в котором актеры заняты исключительно генеральными репетициями. Никто не знает хорошо своей роли, и день спектакля никогда не наступает, потому что директор театра недоволен игрой своих актеров. Актеры и директор бесплодно проводят всю свою жизнь, подготовляя, исправляя и совершенствуя бесконечную общественную комедию. В России каждый выполняет свое предназначение до последних сил.
– Это кто же директор театра? – невольно вслух спросил Макарцев.
– Неужели вы не поняли? – вопросом на вопрос ответил Кюстин и засмеялся.
– Вам, критиканам, советовать легко. Вам подавай коммунизм на блюдечке! А где нам его взять готовым?
– Нам не надо вашего комизма, – грустно сказал Кюстин, не поняв слова. – И я вообще не знаю, чего вам надо. Я просто писатель и высказываю свое мнение, правду, как я ее понимаю, только и всего.
Макарцев сердился и оттого увлекался еще больше. Он не мог не признать, что это умная книга, потому что не было в ней дешевой брани. Тут не упрекался лично он, Макарцев, представитель руководящей партии и, значит, ответственный в какой-то мере за величайшие события века.
– Да ведь я, если хотите знать, – сказал Игорь Иванович, – всегда стараюсь смягчить, сделать культурнее, быть справедливее, человечнее, то есть быть настоящим коммунистом.
– Вижу, месье, – прищурил глаза Кюстин. – Поэтому я и пришел к вам.
– Имей я больше власти, и система была бы не такой, как она есть. Но что я могу поделать один?
– Ведь я вас не сужу, – вздохнул Кюстин. – Да вы читайте дальше…
В России нет больших людей, потому что нет независимых характеров, за исключением немногих избранных натур, слишком малочисленных, чтобы оказать влияние на окружающих. Самый ничтожный человек, если он сумеет понравиться государю, завтра же может стать первым в стране. Каждый поступок, возвысившийся над слепым и рабским послушанием, становится для монарха тягостным и подозрительным. Эти исключительные случаи напоминают о чьих-то притязаниях, притязания – о правах, а при деспотизме всякий подданный, лишь мечтающий о правах, – уже бунтовщик.
Приезжайте в Россию, чтобы воочию убедиться в результате страшного смешения духа и знаний Европы с гением Азии. Оно тем ужаснее, что может длиться бесконечно, ибо честолюбие и страх – две страсти, которые в других странах часто губят людей, заставляя их слишком много говорить, здесь порождают лишь гробовое молчание.
Величественный проспект доходит, постепенно становясь все безлюднее, некрасивее и печальнее, до самых границ города и мало-помалу теряется в волнах азиатского варварства, со всех сторон заливающих Петербург и расходящихся во все стороны от нескольких почтовых шоссе, постройка которых только начата в этой первобытной стране. Город окружен ужасающей неразберихой лачуг и хибарок, бесформенной гурьбой домишек неизвестного назначения, безымянными пустырями, заваленными всевозможными отбросами – омерзительным мусором, накопившимся за сто лет жизни беспорядочного и грязного от природы населения.
Русские заимствовали науку и искусство извне. Они не лишены природного ума, но ум у них подражательный. Все православные церкви похожи одна на другую. Живопись неизменно византийского стиля, то есть неестественная, безжизненная и поэтому однообразная. Не люблю я искусства в России. Коллекцию Эрмитажа особенно портит большое количество посредственных полотен. Собирая галерею Эрмитажа, гнались за громкими именами, но подлинных произведений больших мастеров немного, подделок гораздо больше.
Самый воздух этой страны враждебен искусству. Все, что в других странах возникает и развивается совершенно естественно, здесь удается только в теплице.
Презрение к тому, чего они не знают, кажется мне доминирующей чертой русского национального характера. Их быстрый и пренебрежительный взгляд равнодушно скользит по всему, что столетиями создавал человеческий гений. Они считают себя выше всего на свете, потому что все презирают. Их похвалы звучат, как оскорбления. Вместо того чтобы постараться понять, русские предпочитают насмехаться. Ирония выскочки может стать уделом целого народа. Влияние татар пережило свергнутое иго. Разве вы прогнали их для того, чтобы им подражать? Недалеко вы уйдете вперед, если будете хулить все, вам непонятное.
Игорь Иванович остановился. Он снял очки и надавил двумя пальцами на веки, чтобы дать глазам отдохнуть. Кюстин, казалось, дремавший в кресле, молча посмотрел на него.
– Какая разница, – не обращаясь к нему, вслух сказал Макарцев, – сейчас это написано или в 1839? Это наблюдательно подмечено!
– Вы находите? – удовлетворенно заметил маркиз.
– Да, черт побери! Если быть с вами откровенным, то все эти мерзости у нас есть! Это все давно пора менять. Чего мы боимся? Почему не хотим ничего слушать?
– В самом деле, почему? – спросил Кюстин и захохотал.
– Не вижу ничего смешного, – сухо отреагировал Макарцев и продолжил чтение.
Народ топит свою тоску в молчаливом пьянстве, высшие классы – в шумном разгуле. Этому народу не хватает одного очень существенного душевного качества – способности любить.
Путешественник с величайшими усилиями различает на каждом шагу две нации, борющиеся друг с другом: одна из этих наций – Россия, какова она есть на самом деле, другая – Россия, какою ее хотели бы показать Европе. Наилучшей репутацией пользуются те путешественники, которые легче других поддаются обману. Всюду и везде мною ощущается прикрытая лицемерная жестокость, худшая, чем во времена татарского ига: современная Россия гораздо ближе к нему, чем нас хотят уверить. Везде говорят на языке просветительной философии XVIII века, и везде я вижу самый невероятный гнет. Мне говорят: «Конечно, мы хотели бы обойтись без произвола, мы были бы тогда богаче и сильнее. Но, увы, мы имеем дело с азиатским народом». И в то же время говорящие думают: «Конечно, хорошо было бы избавиться от необходимости говорить о либерализме и филантропии, мы стали бы счастливее и сильнее, но, увы, нам приходится иметь дело с Европой».
Все сводится здесь к одному-единственному чувству – страху.
Что представляет собой эта толпа, именуемая народом? Не обманывайте себя напрасно: это – рабы рабов. Человек в России не знает ни возвышенных наслаждений культурной жизни, ни полной и грубой свободы дикаря, ни независимости и безответственности варваров. Тягостное чувство, не покидающее меня с тех пор, как я живу в России, усиливается оттого, что все говорит мне о природных способностях угнетенного народа. Мысль о том, чего бы он достиг, если бы был свободен, приводит меня в бешенство.
Если пробежать глазами одни заголовки – все покажется прекрасным. Но берегитесь заглянуть дальше названий глав. Откройте книгу, и вы убедитесь, что в ней ничего нет: все главы лишь обозначены, но их еще нужно написать. Сколько лесов являются болотами, где не найти ни вязанки хвороста. Сколько полков в отдаленных местностях, где не найти ни единого солдата! Сколько городов и дорог существует в проекте! Да и вся нация, в сущности, – не что иное, как афиша, расклеенная по Европе, обманутой дипломатической фикцией.