– Гордитесь?
– А что? Допустим, я бы хотел писать, что вижу и думаю. Нельзя! Не могу делать то, что люблю, но люблю то, что делаю. Я работаю творчески, с самоотдачей, творю нетленку. Мое вранье чистое, без малейшей примеси правды. Доктор Геббельс утверждал, что ложь должна быть большой, тогда ей поверят. Это не совсем так. Дело не в количестве, Ивлев, а в возможности сравнить. Если у читателя не будет повода для сопоставлений, значит, и сомнений не будет. Как гласит индийская мудрость, человек, который не понимает, что видит синее, его и не видит. Газетная философия должна быть доступна дуракам. По указанию сверху я выдумываю прошлое, высасываю из пальца псевдогероев и псевдозадачи современности, вроде субботника, а потом сам же изображаю всенародное ликование. На этом липовом фундаменте я обещаю прочное будущее. Или не так?
– Кстати, как с субботником?
– Вы хочете песен? Их есть у меня. Горком партии одобрил почин станции Москва-Сортировочная. Мой субботник решено сделать общемосковским. Профессора будут скалывать лед на тротуарах. Писатели – чистить клетки в зоопарке. Артисты убирать во дворах помойки. Все гегемошки города выйдут работать задарма!
– Не все, Рап.
– Большинство! Ибо пропитываясь пропагандой, Славочка, народ становится еще хуже своего правительства. Труженики пишут письма с требованием посадить Солженицына, хотя ни строки его не читали. Я только заикнулся, а персональные пенсионеры звонят, что именно они участвовали в первом субботнике. Мы приучили людей, что они согреты солнцем конституции, под жаркими лучами статей которой зреет богатый урожай. И они считают, что настоящее солнце хуже.
– Бывают ведь и проколы.
– Бывают. Вот погорячились и объяснили, что Сталин немножко ошибался. И, думаете, все поверили? Наоборот! Обвиняют Хрущева в клевете. А почему? Потому что правда мешает верить слепо, как раньше. Уяснили, что врать надо сплошь, а не время от времени. Никаких отдушин!
– Но вы же, Яков Маркыч, понимаете, что врете?
– Я другое дело. Я лжец профессиональный. Я преобразую старую ложь в новую и таким образом закапываю истину еще глубже.
– Значит, истина есть! Конечно, средства замарали себя, но цель, мне кажется, – благая. Только вот переход к ней…
– Бросьте! Истина и цель нужны только нам с вами, профессионалам, чтобы понимать, зачем мы врем. Наивный, как вы изволили выразиться, журналист, пытающийся уладить конфликт совести с партбилетом, будет врать искренне ради преодоления неувязок на пути к светлым вершинам. Ну и что? Да этим он только замарает и вершины, и себя.
– Сгущаете! – возразил Ивлев. – Сейчас даже те партийные работники, кто еще десять лет назад, услышав анекдот, кричали, что надо сообщить куда следует, потихоньку, прячась от жены в уборной, слушают Би-би-си. Пытаются понять.
– Не понять, а стали еще циничнее. Поймите, мальчик: культ и диктатура выгодны и верху, и низу. Снимается личная ответственность. Выполняй и не беспокойся.
– Но общество не может жить без морали. Оно деградирует. Где же прогресс?
– Верно, старина!
– Стало быть, безраздельная преданность, о которой мы ратуем, превращает человека в барана!
– Кто же спорит? Конечно, пропаганда – одно из самых аморальных дел, известных человечеству. Само существование ее свидетельствует только об одном: лидеры соображают, что добровольно люди за ними не попрут. Да, гнусно навязывать свои взгляды другим. А я? Я ведь навязываю другим не свои взгляды. И это как-то легче. Я вру, не заботясь о соблюдении приличий. Я пишу пародии, но их воспринимают серьезно.
– Вы талантливый, Рап. Не жаль вам себя?
– Такого таланта мне не жаль. Правые мысли я пишу левой рукой, левые – правой. А сам я абсолютно средний.
Они дошли до конца бульвара, до трамвайного круга, и повернули обратно. В глазах Ивлева блеснуло озорство.
– А вы можете, Яков Маркыч, написать статью, чтобы в ней не было ни единой своей мысли?
– Чудак! Да все мои статьи именно такие! Основной закон Таврова-Раппопорта: «Ни строчки с мыслью!» Я создаю море лжи, купаю в ней вождей. Они глотают ложь, прожевывают и снова отрыгают. Я их понимаю, я им сочувствую. Чем больше их ругают вовне, тем сильнее хочется услышать, что внутри их хвалят. И вот, читая, что их ложь – правда, они сами начинают думать, что не врут. И, успокоившись, врут еще больше, начисто отрываясь от действительности. Заколдованный круг: вверху думают, что ложь нужна внизу, а внизу – что наверху. И я им нужен: сами-то они врут полуграмотно. Вот я и числюсь в хороших партийных щелкоперах.
– Как говорил Никита, подручных партии…
– Подручные… Это слово меня, Слава, принижает. Нас нельзя употреблять, как уличных девок, прижимая к стенке в парадном. Хорошие лжецы входят в партийную элиту, если они, конечно, не евреи… Впрочем, наша эпоха создала принципиально новый тип еврея.
– Еврея-антисемита?
– Ага! Такие своих же соплеменников готовы топить… Чур, это не я. Я только лжец.
– А ваши собственные убеждения?
– Собственные?! Во-первых, у меня их отбили железной пряжкой. Но тех убеждений мне, честно говоря, и не жаль.
– А другие?
– Хм… У людей нашего ремесла, старина, убеждения, если есть, то всегда только другие.
– Достоевский говорил, есть люди, которые с пеной у рта доказывают, стараясь привести в свою веру. А сами не верят. «Зачем же убеждаете?» – «А я сам хочу себя убедить».
– Сынок! Я бы хотел кончить дни на такой каторге, где отдыхал Достоевский, выковывая свои взгляды. Мне осталось одно убеждение: надо думать в унисон с руководством. Пускай борются такие, как вы, Слава. Что касается меня, то принципы я израсходовал на обстоятельства. Одно меня утешает: мы игнорируем истину, стараемся ее ликвидировать. Но ложь затягивает, как трясина.
– И вас тоже! Утонете! Может, лучше тонуть в истине?
– Что? Писать правду для себя? Да для себя я ее и так знаю. А писать для других – опять посадят.
– А если появится щель?
– Щель, чтобы гавкнуть и спрятаться? Щель… Да и где она – правда? И чья она? Твоя? Моя? Их? Фейхтвангер объяснил миру, что нацисты превращают Германию в сумасшедший дом. Но вот он приехал в страну, где диктатура была изощреннее фашистской, и стал пускать пузыри… Вы же знаете, Слава, как я отношусь к Солженицыну. Но разве в том, что он, а не кто-либо другой стал выразителем нашей лагерной эпохи, заслуга его таланта? Нет, дело случая. Я знаю старого писателя, у которого есть повесть, похожая на «Один день Ивана Денисовича», только написана раньше. И с точки зрения правдолюбцев вроде вас, гораздо более сильная и мрачная. Повесть не попала к Твардовскому и выше. А и попала – ее бы не напечатали, потому что герой повести – еврей, и его убивают зверски, а когда тело вывозят из лагеря, охранник для проверки протыкает ему сердце, как положено, штыком. Оптимизма не получилось. В щелочку просунулся Александр Исаич, и слава Богу. Но многие другие остались, а дверь захлопнулась.
– Кто этот человек?
– Вопрос нетактичный, мальчик.
– Извините, – смутился Вячеслав. – Я имел в виду, что я автора, возможно, знаю.
– Если знаете, догадайтесь. Давайте посидим, вот пустая скамейка, а то я устал маршировать.
Яков Маркович вынул из кармана сложенную «Трудовую правду», расстелил, уселся, сопя.
– Ладно! – Слава присел рядом. – Допустим, убеждений нет, но честность – простая человеческая честность еще есть?
– Хе! Честность… Кому она нужна? Разве может желчь разлиться по телу и сделать его здоровым? Нет, я хочу утонуть в трясине лжи вместе со всеми, на кого я израсходовал жизнь. Твердя изо дня в день всю эту чушь о светлых идеалах, я изо всех сил тяну их в омут. Честность только тормозит.
– А как же совесть?
– Совесть?… – Раппопорт умолк, глаза его стали злыми. Он поморщился от боли, вытащил из кармана конфету, развернул, пососал. Желудочный сок устремился на конфету. Яков Маркович рыгнул, и ему стало легче. – Вы, Слава, моей совести не видели, и сам я тоже. Если она и была, ее давно направили в нужное русло. Мать моя в царской ссылке сидела за то, чтобы я был свободен. А я? Мне велели рассказать побольше, не то посадят жену. Там я кончил университет совести. А от сына я теперь слышу, что это я виноват в том, что наша свобода хуже тюрьмы, и обвиняю в этом свою мать. Цепь замкнулась. На кой ляд мне маяться с совестью? Остатки сил я потрачу на доказательство, что наш советский паралич – самый прогрессивный.
– Ну, Рап, вы Мистификатор!
– Я? Да это век такой. Если потомки обзовут нашу эру, то не атомной, не космической, а – Эрой Великой Липы. А я, ее сын, даром хлеб не ем. Я нужен. Макарцев держит меня, потому что со мной он спокоен. Сам он ничтожество, хотя и корчит из себя порядочного. И Ягубов без меня червяк! Не на Ленина, а на меня надо молиться. Да Ленина, с его путаницей мыслей, я бы в «Трудовую правду» литсотрудником не взял. У нас его давно бы посадили за левизну и правизну. Данный строй может существовать только благодаря таким червеобразным, как я. Вопросы есть?
Ивлев обратил внимание на молодую женщину с коляской, поглядел на ее длинные ноги в ботинках, сказал:
– Чепуха, конечно, но спрошу. А что если бы произошло невероятное?
– Интересно! Через сколько лет – через пятьдесят или пятьсот? Эта земля, дружище, может, как никакая другая, страданиями и терпением заслужила от Бога более порядочную власть. И прессу… Но…
– А вы?
Раппопорт прикрыл ладонью глаза, задумался.
– Я? Я часть этой системы и этой страны, винтик. Куда же мне деваться, поскольку я еще не умер? Я думаю одно, говорю другое, пишу третье. Какая богатая интеллектуальная жизнь! Нет, атмосфера нашей прессы уникальна, и только в ней я дышу полной грудью.
– Что же вы тогда будете делать?
Старичок-пенсионер, постукивая клюкой, подошел к скамье, покашлял и осторожно сел на край. Раппопорт не отвечал, поднялся, сложил газету и спрятал в карман. Они снова пошли вдоль бульвара, и только тогда Яков Маркович прохрипел:
– Что буду делать лично я? Это вы серьезно? Знаете, тогда ведь границу откроют. Я, пожалуй, тогда эмигрирую, если, конечно, доживу.
– Вы? Побежите от свободы? Но куда?!
– А что? На Западе принято считать, что данная идеология привлекает нищие народы. В действительности она привлекает только честолюбивых насильников, своих и чужих. Эти ребята понимают, что отсталых легко обмануть. Кроме того, на свете еще немало наивных людей, которые просто устали от благоденствия.
– Разве их ничему не научил наш зоосад?
– Клетку можно почувствовать только изнутри. А у них руки чешутся по цепям. У них сладостное предчувствие зуда от кнута. Погаси свет – и тараканы лезут изо всех щелей. Уж они уговаривать себя не заставят, схавают все, что плохо лежит. А схватив, первым делом отгородятся от мира колючей проволокой и начнут выпускать – что? Конечно, «Правду».
– «Трудовую правду»?
– Не возражаю! В любом случае, сразу понадобятся профессиональные лжецы.
– Но вы же не знаете других языков!
– И не нужно. Я понадоблюсь тогда, когда их уже заставят кукарекать по-русски. Моя функция – оболванивать массу, развивать стадные инстинкты, науськивать одних людей на других, ибо человек человеку друг, товарищ и волк. На мой век работы хватит. Без лжи, Вячеслав Сергеич, люди почему-то забывают, что есть на свете истина. Выходит, хотя у меня самого совести нет, именно я временно исполняю обязанности совести прогрессивного человечества. Вот такие дела, старина. Вы уж извините за откровенность. И вообще, поменьше меня слушайте, я ведь не врать не умею. Надеюсь, все останется между нами?… Тем более, что есть причина, чтобы помалкивать…
– Причина? Она всегда была!
Яков Маркович погладил вращательным движением занывший опять желудок.
– Следователь Чалый, век его не забуду, был милейший человек. Говорил ласково, с пониманием. Про детей своих рассказывал – очень их любил. И чтобы лучше меня в доверительной беседе видеть, направлял мне в лицо настольную лампу – вплотную к глазам. И держал эту лампу часов по шесть. Это было как десять солнц, которые вы бы видели сейчас. Если я закрывал глаза, он колол меня пером в шею, отрываясь от протокола. Вот они, синие пятна!… Не того мне жаль, что зрения осталось в одном глазу пятьдесят процентов, а в другом – двадцать пять. И не того, что очки для меня заказать – никто не хочет шлифовать линзы. Жаль, что глаза теперь болят заранее. Кто-нибудь только еще идет к выключателю свет зажечь, а у меня – как удар током. Ничего не могу поделать! Свет стараюсь зажигать сам и отвлекаю внимание разными способами.
– Вы это к чему?
– К тому, что на шмон у меня такое же предчувствие. Руки тянутся назад и вкладываются пальцы в пальцы: сейчас поведут… По редакции рукопись ходит, не слышал?
– Пока нет. Надеюсь, меня не минует?
– Поосторожней, Славик, не нравится мне это…
– Что вы! Сейчас не пятьдесят второй.
– Но и не пятьдесят седьмой! По-моему, они копошатся… Кстати, почему бы вам не мотнуть в командировку?
– Хотите меня спрятать? Но мне бояться нечего!
– Таких людей нет… Что вы все время оглядываетесь на женщин, будто никогда их не видели? Да, хотел вам сказать: совокупляться лучше дома, Вячеслав Сергеич.
Ивлев почесал нос, пробормотал:
– У кого дома?
– У меня. Понадобится, не стесняйтесь, берите ключи.
29. ШАБАШ
По вечерам каждый, кто по графику под стеклом у Анны Семеновны был «свежей головой», вместо того, чтобы выискивать в полосах блох, читал серую папку. И каждый, сделав для себя открытие, приходил к выводу, что лучше об этом не распространяться: почти наверняка рукопись в конверте в стол главного редактора положена специально, чтобы ловить на этот примитивный крючок. Если бы Макарцев сам оказался леваком, он не держал бы Самиздат в кабинете. Впрочем, и другие мысли приходили в голову. Что, если Игорь Иванович придумал новый способ воспитания сотрудников и рассчитывает поднять свой престиж? А может, наверху что-нибудь слышно и есть надежда на послабления? Никаких иллюзий не было только у Якова Марковича. Он колебался между доверием редактора и необходимостью предупредить друзей.
А на «Трудовую правду» сыпались ошибки, и Ягубов не мог понять в чем дело. У секретаря парткома и директора автозавода поменяли инициалы. Народного артиста СССР оскорбили, назвав заслуженным. Перепутали счет в двух хоккейных матчах, состоявшихся в разных городах, и к Анечкиному телефону пришлось посадить сотрудника отдела спорта, который не отходил до одиннадцати вечера. Некоторые читатели угрожали, что из-за ошибки в хоккейном счете перестанут выписывать «Трудовую правду». Это было неопасно: тираж газеты был установлен сверху и зависел от бумаги, покупаемой в Финляндии. Уменьшение подписки увеличивало розничную продажу, и только. Однако за ошибки по головке не гладили. В подписанной полосе Ягубов попросил портрет обрубить так, чтобы Ленин смотрел вдаль, а не вниз. Верстальщик обрубил цинк, но отсек часть ленинского затылка, и Ягубов ездил объясняться в ЦК. Верстальщика уволили, дежурные получили выговора.
Приказы Ягубова о выговорах Кашин вывешивал на видном месте, однако что ни день проскакивали новые ошибки. Очередная «свежая голова», зачитавшись рукописью в кабинете Макарцева, небрежно просматривала полосы. Хорошо еще, Бог миловал от крупных идеологических ляпов – тут звонков читателей не было бы, но от звонка сверху не поздоровилось бы всем.
Яков Маркович пыхтел над материалами по субботнику. Каждый день шли в номер статьи, информация. Ягубов требовал широты охвата и, что раздражало Таврова больше всего, творческого подхода. Поэтому, когда Анна Семеновна вошла к Раппопорту, он сам спросил:
– Опять к Ягубову? Вы думаете, он мне не надоел?
– У вас внутренний телефон все время занят. Может, неисправен?
– Исправен! – пробурчал Раппопорт, вставая.
В действительности он вытаскивал один проводок от этого телефона из розетки, предполагая, что Ягубов или кто-то другой слушает, что происходит в отделах. Следом за Локотковой, бесцеремонно разглядывая ее ноги и то, что находится выше, Тавров побрел к замредактора. На лестнице он не удержался и слегка погладил Анну Семеновну по симпатично выступающей сзади части тела.
– Что это вы, Яков Маркыч? – строго спросила она.
– Ox, Анечка… Воспоминания молодости…
Локоткова хихикнула, но для порядка назидательно произнесла:
Ягубов расхаживал по кабинету, преисполненный возбуждения. Увидев в дверях Таврова, радостно улыбнулся.
– Входите, входите, Раппопорт, – потирая руки, сказал он. – Для вас у меня новость.
Ругать не будет, мгновенно сообразил Яков Маркович. А с чего же он так радуется?
– Звонили сверху по поводу субботника?
– Уже знаете? И знаете, кто звонил?
Раппопорт мог бы, конечно, догадаться и об этом (велика мудрость!), но Ягубов не дал ему времени подумать.
– Только что звонил по ВЧ товарищ Хомутилов. Он просил передать, что его шефу доложили о нашем почине, а он сообщил… вы сами понимаете кому, – Ягубов сделал внушительную паузу. – И оттуда приказано поздравить коллектив редакции. Большая честь! Мы на правильном пути: Политбюро на днях решит сделать субботник всесоюзным.
– Я рад за вас, – Яков Маркович с шумом выпустил воздух через нос.
Ягубов не обратил внимания на его последнее слово.
– Все это большая честь, но и ко многому нас обязывает. Тираж газеты – девять миллионов, нас читает вся страна!
– А конкретнее? – перебил Тавров.
– Конкретнее? Давайте трудиться так, чтобы оправдать доверие.
– Мой субботник уже идет.
– Вот именно! – подхватил Ягубов. – Это вы хорошо сказали. Член Политбюро (пока не сказали кто) лично выступит у нас в газете со статьей по поводу субботника, и статью подготовите вы.
– Вот это уже конкретнее, – похвалил Тавров.
Ягубов подождал, пока Раппопорт осмыслит свою ответственность, подошел к столу и взял гранки.
– Да, чтобы не забыть! Насчет юбилея Парижской коммуны… Подправьте гранки, пожалуйста. Не надо никаких баррикад, поменьше о восстании и толпах народа на улицах. Ведь все это имеет чисто исторический интерес. И добавьте о новой сильной власти, которая была необходима. Ясно?
Раппопорт молча забрал из рук Степана Трофимовича статью и сразу, не заходя к себе, отправился в справочную библиотеку. Там сидел Ивлев.
– Клюнули?! – воскликнул Ивлев и перешел на шепот. – Им просто нечего делать. Разобраться в политике или экономике образование не позволяет. А субботник – тут они при деле. Но потомки… Потомки будут вас презирать, Тавров, за эту подлость.
– Потомкам, поскольку вы моложе и у вас есть шанс с ними встретиться, передайте, что в статьях членов Политбюро я использовал только нацистскую терминологию: «борьба за наши идеалы», «великая победа» и прочая. Пустячок, а приятно.
– Вот они где! – раздался крик на весь читальный зал.
В дверях красовалась борода Максима Петровича.
– Тише, Макс, – урезонил его Тавров, – что за оргия?
– Оргия впереди.
– Уже знаешь?
– «День тот был пятница, и настала суббота». Евангелие от Луки. С вас причитается…
– Но ты же не пьешь, завязал.
– Я бросил не пить. Пошли!
Закаморный, Раппопорт и Ивлев гуськом вылезли из двери библиотеки и направились в отдел коммунистического воспитания. Яков Маркович изнутри повернул ключ, чтобы не ломились посторонние, и тут же на столе оказалась бутылка водки, извлеченная Максимом из кармана потрепанного пальто.
– Какая оперативность! – восхитился Раппопорт. – Ну-с, распределим обязанности: я разливаю, вы – пьете.
Он выплеснул остатки чая из одного стакана под стол, взял с подоконника еще стакан и наполнил оба.
– Налейте и себе глоток, Яков Маркыч, – попросил Вячеслав.
Тавров посмотрел на часы.
– Как говорил мой друг Миша Светлов, от без пяти четыре до четырех я не пью.
Максим поднял стакан и почесал им кончик носа.
– Ну, выпьем за то, во имя чего мы, несмотря ни на что…
– И чтоб мы всегда гуляли на именинах, а наши враги гуляли на костылях, – подхватил Раппопорт.
Это был ритуал, молитва и дань времени в одночасье. Ивлев не допил, поперхнулся, на дне немного осталось. Он оторвал кусок чистой бумаги на столе у Якова Марковича, пожевал и сплюнул в угол. Закаморный, хлебнув одним глотком до дна, задышал усиленно и глубоко, по системе йогов, закусывая кислородом.
– Ну что? Заводная лягушка запрыгала? – спросил Максим.
– Разве может быть иначе? – удивился Яков Маркович. – Три этапа выпуска газеты по закону Раппопорта. Первый этап – всеобщий бардак и неразбериха. Второй – избиение невиновных. Третий – награждение непричастных.
– Мы непричастные?! – возмутился Ивлев. – Не вы ли втянули нас в авантюру с субботником?
– Я никого никуда не втягиваю, Славочка. Я плыву по течению, обходя омуты. В данном случае я просто назвал вещь своим именем. – Раппопорт указал пальцем на телефон и договорил шепотом. – Я открыто сказал, что труд у нас рабский, а они почему-то орут «ура».
– Это же надо! – пробормотал Ивлев. – Заставить двухсотпятидесятимиллионный народ вкалывать задарма, да еще в субботу, когда по всем еврейским законам работать грех! И это сделал наш простой советский Раппопорт!
– В Библии сказано, – заметил Максим, – не человек для субботы, а суббота для человека. Рап исправил Библию: человек – для субботы!
– Погодите, еще не то будет! – мрачно сказал Тавров. – По субботам будут субботники, по воскресеньям воскресники. Праздники присоединим к отпуску, отпуск – к пенсии. Пенсию потратим на лечение.
– Как тебя народ терпит, Рап? – спросил Закаморный.
– Народ? Народ меня любит, – он ласково погладил телефон.
– Гвозди бы делать из этих людей, больше бы было в продаже гвоздей! – продекламировал Ивлев.
– Вы повторяетесь, Вячеслав Сергеич, – заметил Закаморный. – Я налью еще, если позволите…
Он поднес к глазам бутылку, прикинул объем и двумя резкими наклонами горлышка точно разделил оставшееся содержимое между Ивлевым и собой.
– Субботник – ограбление века! – театрально произнес Максим. – Выпьем же, Славик, за автора дерзновенного проекта, который скоро вытащит из народного кармана миллиарды. Жаль, не для себя. Сам он останется нищим. Ему даже нечем заплатить партвзносы. За Якова Марковича Тавропорта, нашего вождя и учителя!
Он выпил, послонялся по комнате. Ивлев отглотнул, закурил.
– Не будешь допивать? – спросил Максим у Ивлева. – Тогда я…
Он допил остаток из ивлевского стакана.
– Быть алкоголиком – это тебе не идет, Макс, – заметил Раппопорт. – Опускаешься…
– Чепуха! Я делаю то же, что и вы, Яков Маркыч, только в другой форме. Мы, алкоголики, ускоряем агонию и, значит, способствуем прогрессу.
– Прервись, Макс! – попросил Яков Маркович. – Уж больно настойчиво звонит.
Тавров перегнулся через стол и, сделав знак рукой, чтобы все умолкли, снял трубку.
– Это Яков Маркович? – спросил грудной женский голос.
– Ну и что? – ответил он несколько раздраженно.
– Я Макарцева.
– Кто?
– Зинаида Андреевна, жена Игоря Иваныча…
– Ах, простите… Я сразу немножко не сообразил… Тут у нас небольшое совещание… Как себя чувствует?…
Он чуть не назвал имя, но прикусил язык.
– Ему лучше. Уже разрешили разговаривать. Он просил, чтобы вы заехали к нему. Он просил, чтобы в редакции не знали… Зачем-то вы ему очень нужны. Его сегодня перевезли с Грановского на Рублевское шоссе…
– Ясно! Завтра буду.
– Спасибо. Пропуск уже заказан. Машина вам нужна?
– Нет уж, сам как-нибудь…
Раппопорт некоторое время стоял в раздумье.
– Макарцевская жена? – спросил Ивлев.
– С чего вы взяли?
– Допереть нетрудно… Что ей нужно?
– Шеф хочет меня поздравить.
– Только-то!
– Разве этого мало? По коням, чекисты! По-русски говоря, шабаш!
– «Шабаш» – русское слово? – удивился Максим Петрович. – Ничего подобного! Это слово древнееврейское и означает «суббота».
– А в словарях – оно русское. И это скрывают от народа.
– С твоей помощью, Рап, оно обрусело.
– Давайте расходиться, дети, пока пьянку не застукал Кашин.
Закаморный взял со стола пустую бутылку и сунул во внутренний карман пальто.
30. ХОЛОДНОЕ СТЕКЛО
В тот вечер «свежей головой» была Сироткина. Дежурить по номеру было для нее мучением. Надежда была общительна, а редакция к вечеру пустела. Приходилось накапливать информацию внутри себя, держать новости до следующего дня. И потому ей было скучно. После того как Ягубов подписал номер в печать, все уехали, и в редакции осталась Надя одна.
На подписанных полосах в цехе кое-что доисправляли, потом полосы увозили снимать матрицы. Полосы, теперь уже ненужные (если не произойдет ЧП), привозили обратно и наутро, когда они уже не могли понадобиться, рассыпали. Матрицы шли в стереотипный цех. Чумазые стереотиперы отливали в металле полукруглые щиты, и написанное на хлипкой бумаге хлипкое слово обретало металлический звон. Крюки транспортера несли стереотипы в ротационный цех. Там их ставили в ротации, подгоняли, просовывали между валами бумагу, пробовали пускать машины. Краска ложилась неровно. Машины останавливали, стереотипы снимали, подкладывали обрывки газеты под те места, где краска легла плохо, снова ставили стереотипы на место и опять пускали машины. Потом начиналась возня с совпадением второй, красной краски, которой был помечен лозунг или рамка вокруг особо важного сообщения. А драгоценное ночное время, когда надо видеть розовые сны или веселиться, пропадало.
Сироткина сидела в пустом ожидании. Даже позвонить некому, излить душу. Все давно спят. Она сидела в просторном кресле за столом редактора. Демократ Макарцев считал, что такое доверие «свежей голове» увеличивает чувство ответственности сотрудника. Двери во второй, личный, кабинет Макарцева и его комнату для отдыха с отдельным выходом были, естественно, заперты. Слева стоял мертвый пульт селектора: какой отдел ни нажимай, хотя и раздастся сейчас пронзительный звонок в отделе, но там никого нет. Маятник часов медленно толкался то в одну сторону, то в другую. Надежда старилась в кабинете, и никому не было до этого дела.
Она стала выдвигать из стола ящики. В них лежали телефонные справочники ЦК, горкома, Моссовета с грифом «Для служебного пользования», будто нашелся бы на свете человек, который читал их для личного наслаждения. Пачки буклетов и рекламных проспектов туристских фирм многих стран, в которые ездил редактор, лежали тут, и Надежда без особого интереса полистала их. Потом пошли копии отчетов бухгалтерии о расходовании газетой средств, перемежаясь с поздравлениями редактору к Новому году и Дню Советской армии, еще не выброшенные Анной Семеновной. Это все Надежда отложила целой пачкой.
Вдруг взгляд ее упал на толстый конверт, который она вынула из стола. Узнать, о чем редактор хочет советоваться в КГБ, она решила немедленно. Она извлекла маркиза де Кюстина и тут же начала читать его, позабыв обо всем остальном. Оторвалась она, когда было около часу. До пуска ротационных машин оставалось чуть-чуть. Надины мысли вернулись к Ивлеву. Она покраснела, вспомнив, сколько глупостей наделала днем, и твердо сказала себе, что этого больше не повторится.
– Поклянись! – сказала она себе.
– Клянусь! – ответила себе она.
Тут отворились обе двери, составлявшие тамбур макарцевского кабинета, и появился Ивлев. В первое мгновение зрачки у Нади расширились, и она снова почувствовала, что краснеет. Казалось, появись сейчас Иисус Христос, Сироткина изумилась бы меньше. Но сегодня Ивлев значил для нее больше Христа. Христос был для нее бестелесен, а Ивлеву она уже принадлежала, хотя ничего не было.
Вячеслав еще держался за ручку двери, когда Надя нашлась. Только женщине дана эта сообразительность: превратить неожиданную ситуацию в обычную и даже будто бы ясную ей заранее.
– Вам кого? – невозмутимо спросила Сироткина, и лишь глаза ее лукаво блеснули под настольной лампой. – Я вас не вызывала. Вы по какому вопросу?
Он пришел сам, и наконец-то у нее есть возможность сделать вид, что он ей вовсе не нужен, что она к нему абсолютно равнодушна. Подумать только! Несколько часов назад она должна была быть и женщиной, и мужчиной, преодолевать себя и его, стыдясь, добиваться… А теперь он стоял, внимательно на нее глядя и даже вроде бы волнуясь.
– Я помешал?
Она не ответила, похлопала глазами, проверяя, не сон ли это.
– Вы устали и хотите спать?
Он, оказывается, глупый. Она закрыла глаза вовсе не потому!
– Мяу!… – она, потянувшись, замурлыкала. – Так по какому вопросу вы пришли ко мне на прием?
– По личному, – объяснил он. – Можно?
Вячеслав приблизился, перегнулся и положил свои руки на ее, лежащие на холодном стекле макарцевского стола. Она почувствовала гнет его рук и мгновенно стала безропотной, как днем у него в комнате. Все предыдущие намерения испарились, сердце застучало чаще. Она ждала. Отпустив одну ее руку, он надавил пальцем кнопку настольной лампы. Стало темнее. Из окна падал рассеянный свет, делая лицо Нади нерезким в желтоватом сумраке. Он потянул ее за пальцы к себе. Сироткина поднялась с кресла и плавно проплыла вокруг стола, словно ведомая в неизвестном танце.
– Да? – спросил он.
Это «да» донеслось до нее издалека, будто долго летало по редакторскому кабинету, отражаясь от стен и потолка, прежде чем попасть ей в уши.
– Что – да? – переспросила она беззвучно, одними губами.
– Не передумала?
Усмехнувшись краешком губ, она медленно покачала головой, осуждая его за эти сомнения, и, склонив голову, подставила ему приоткрытый рот.