Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Прости меня

ModernLib.Net / Дружков Юрий / Прости меня - Чтение (стр. 12)
Автор: Дружков Юрий
Жанр:

 

 


      - Вы сами хотели что-нибудь проверить?
      - Конечно! Главное, в чем я усомнился, мог ли один человек за пять секунд из окна шестого этажа сделать столько метких выстрелов но машине президента. Я сам когда-то слыл хорошим стрелком. Но я нанял для моих опытов отличного снайпера. Выкладки были такие. Мы знаем: три пули настигли цель. Но самый лучший стрелок не может сделать более двух прицельных в пять секунд. А Предполагаемый, по свидетельству командира части, в которой он когда-то служил, стрелял крайне плохо. Все это говорилось в нашей прессе. Но в моей книге напечатаны все расчеты и схемы... Жаль, я не могу подарить вам ее на память. Она вызвала большой переполох. Если хотите, я вам ее пришлю.
      - Пожалуйста, буду рад.
      Он слегка поклонился.
      - Я пришел к доказательству: стреляли по меньшей мере два человека. Подготовку, обслуживание, своевременное отступление обеспечивали еще несколько человек, среди которых не могли не быть люди, одетые в полицейскую форму. Потому что в те минуты через оцепленные кварталы могли пройти и проехать лишь полицейские. Никто не мог выйти из дома, откуда прогремели выстрелы, а стрелок вышел, его пропустили.
      - Но бывают, - сказал я, - в таких историях всяческие люки, подземные переходы.
      - Бывают. Но здесь по-другому. Никто не знал еще толком, кто стрелял, а полиция передавала по радио приметы Предполагаемого, рост его до сантиметра и даже вес до грамма! Кто-то переусердствовал в точности. Такая скрупулезная точность и скорость информации могла быть лишь в случае, когда все заранее обусловлено и кому-то заблаговременно была уготована роль козла отпущения, даже если сей козел был второстепенным участником трагедии. Так я подумал.
      - И что же?
      - Предполагаемый совсем не ожидал, какую роль ему отведут в последнем акте. Он растерялся. Он готов был открыть все карты, но тогда в действие была пущена запасная пружина. Предполагаемый был убит. Он замолчал, приняв на себя тем самым тяжкое бремя ответственности.
      Американец минуту молча курил, потом сказал:
      - Меня поразила такая деталь. Его должны были переводить в другую тюрьму ровно в десять часов пятнадцать минут утра. Перевод по непонятным причинам задержали до той минуты, когда в помещение проник его убийца. Туда не мог пройти ни один посторонний вооруженный человек. Обыскивали всех. Проник лишь тот, кому это было нужно. И выстрел его прозвучал в прессе так: смотрите, патриот Америки мстит русскому агенту, убившему президента. Ой-ля-ля!
      - Вам не понравилось?
      - Я не мог не заметить липу. Она была чуть ли не в каждом повороте событий, ну, конечно, тех. которые нам показывали так усердно. Я подумал, зачем России наш президент? Кому это выгодно - убить президента, веселого, жизнерадостного, богатого американского парня?
      Да, он был очень богат, но, пожалуй, за последние годы не было у нас президента более выгодного России, чем этот умница, талантливый политик, образованный человек и гуманист.
      Он видел, куда может свергнуться мир, если дать волю темным силам. Он тушил как мог страсти, он искал пути ко всем разумным соглашениям. Он умел быть своим среди негров и белых, среди богатых и бедных, среди ученых и промышленников, среди солдат и художников...
      Американец курил. Синий воздух нашей комнаты был жарок и неподвижен. Я включил вентилятор.
      - Вот видите, как сложно, - сказал Американец. - Я никогда не был среди коммунистов, а меня уже называли красным, потому что я не поверил и не даю другим поверить в красного болванчика. Это унизит нас... Мне угрожали. Но в нашей трагедии виноваты мы сами. Красные тут ни при чем. Последнее надо будет еще доказывать.
      - А разве то, что вы говорили мне, разве не доказательство?
      - Мистер Магнитолог, - ответил он, - вы замечали, как убедительно звучат слова, сказанные последними. Вы слушаете речь, она кажется вам неоспоримой, потом начинает говорить новый оратор, он сомневается в справедливости сказанного раньше, и вы поддаетесь, начинаете верить ему... Есть книги, статьи, репортажи, в которых доказывается противоположное моим выкладкам. Уж очень вызывающе вел себя Предполагаемый, непонятно почему. Он жил в России. Многие американцы были в России. Но этот молодой человек трубил о своих политических симпатиях, бравировал своей, думаю, липовой принадлежностью к вам, коммунистам. Попробуй докажи - фанатизм это или ширма. Кое-кто раздувает веру в слова, и ничем, как прямыми уликами, их не собьешь. Нужны очевидцы, неоспоримые свидетели.
      - Так позовите их.
      - Вы нечаянно задели самое непонятное в преступлении, самое страшное. Гибнут свидетели. Таинственная группа удаляет их. Перед моим отъездом число погибших достигло девяти. Недавно к ним прибавилось еще двое. При загадочных обстоятельствах умер человек, заметивший выстрелы с другой стороны, совсем не там, где нам говорят, а с насыпи железной дороги. В преступлении века последнее слово еще не сказано, мистер Магнитолог...
      Он ушел от меня в два часа ночи по нормальному времени, "ушел" через люк в потолке тамбура, потому что наша дверь была уже привалена снаружи сугробной кладкой.
      Я вылез на воздух проводить его и подышать.
      Снеговая равнина была живой, переменчивой, она шевелилась, дышала, перекатывалась, и небо над ней также было живым и переменчивым от разлива полярных сияний. Казалось, ветер и там шевелит и колеблет фантастически освещенное великое снежное поле.
      Самое время включать аппараты.
      ...Не знаю, что будет. Но возможно...
      Сегодня в полдень вспыхнул и замигал рубиновый светлячок обратной связи. Шеф хотел говорить со мной.
      - Здравствуй, - сказал я.
      - Приветствую тебя, - сказал он. - Ты не замерз?
      - Мне жарко.
      - Не пора ли домой?
      - Не знаю.
      - Что у тебя там за американец?
      - О!..
      - Нет, правда?
      - Журналист.
      - Я знаю.
      - Тебе не нравится?
      - Почему же? Я спрашиваю... Не надоел?
      - Ему скучно. По-моему, хороший малый, пишет книги, рассказывает мне о Лахоме. Там был убит президент.
      - Помню. Ладно, это я к слову. Но я тебя вызвал не ради него. Тут у меня письмо для тебя, вот оно. Был у нас твой Археолог, взъерошенный весь, просил передать, и чем скорей, тем лучше. Я спросил у него, в чем дело, так он ответил "смеяться будете".
      - Чудак... А ты не посылай. Покажи мне письмо.
      - Распечатать?
      - Ну да.
      Шеф надорвал конверт, вынул вчетверо сложенный лист, расправил его и поднес к моим глазам.
      Там было написано так:
      "Искателю чудес я шлю самый сердечный привет!
      Хотел тебя увидеть, но говорят, это будет не очень
      скоро, поэтому решил написать.
      Извини меня, хороший ты человек, за мои бредовые мысли
      о сигналах из космоса. Получилась ерунда. Мы с тобой ви
      дели на экране две Луны. Ты помнишь? Поскольку над Землей
      всего-навсего Луна единственная, мне пришла в голову та
      нелепая, как я понимаю теперь, идейка. Зря тебя попутал!
      Недавно узнал я такую "новость". Много лет назад были
      над нашей Землей две Луны. Говорят, одна из них упала
      чуть ли не в Мексике. Было трясение земли, был всемирный
      потоп и всякое прочее.
      Мы с тобой видели образовательную передачу. Говорят, в
      Америке много таких сугубо познавательных телестанций.
      Может быть, и нет, но говорят. Посему не ругай меня,
      прости великодушно за путаницу и мешанину.
      Твой Археолог
      (А я без тебя скучаю)".
      Шеф положил письмо на стол.
      Я, кажется, не смотрел на него.
      - Почему ты побледнел? - спросил он. - Можно, я прочту письмо?.. Да что с тобой?!
      - Мы, - сказал я, - мы копались в отклонениях... Мы школьники. Шеф! Мы не догадались, мы не могли догадаться проверить еще одно отклонение. Четвертая инстанта. Отклонение времени!
      Девятнадцатое февраля, четырнадцать минут второго.
      Самый обыкновенный белый день. Я не знаю, какие слова написать в моем дневнике. Я хочу бежать к моим товарищам, я хочу передать по радио: "Всем, всем, всем!.." Я никуда не бегу, не имею права. Как трудно сидеть и никому не рассказывать, никому не хвастаться! Мне так хорошо, дорогие мои, так хорошо!
      Девятнадцатого февраля в четырнадцать минут второго на маленьком экране моей ловушки я увидел себя.
      Не в зеркале для бритья, не на старой фотографии. На маленьком экране аппарата, который путешествовал со мной в чемодане всюду, где приходилось.
      Я увидел себя таким, каким я был четыре года назад.
      Я шел по набережной в кожаном пальто, сношенном четыре года назад. Я вошел в дом, в котором жил четыре года назад.
      Я не сразу понял, кого я вижу. Мы не знаем себя. Когда первый раз пишем свой голос на магнитофонную ленту, мы не узнаем его, мы говорим: неправда, это не мой голос. Я слышу его другим... Если мы начнем рисовать себя, мы рисуем другого человека, с другой осанкой, походкой, выражением лица. Мы создаем себе свой образ не таким, каким видят его другие.
      Например, я всегда представлял себя интеллигентом в очках, элегантным, легким и подвижным, человеком, несомненно, внушающим доверие. Но стоило мне зайти в магазин и встать в очередь рядом с гражданками с авоськами, сумками, чемоданами, как ближние ко мне хозяйки начинали подозрительно поглядывать и проверять сумки, даже не таясь от меня, как будто все дело в том, чтобы успеть схватить меня за руку. Ничего не скажешь, интеллигентная внешность!
      Вот почему, наверное, когда на экране появился незнакомый гражданин в очках, неторопливо шагающий вдоль реки, я подумал: пижон и бездельник. Не торопится...
      Но картинка не мелькала, не погасла, как виденные мною раньше.
      Я не верил своим глазам. Я смотрел па часы. Минута, полторы, две, три! Не может быть! Картинка живет, братцы! А гражданин в очках идет себе, шагает. Я потянул ручку на себя. План медленно стал меняться. Голова приблизилась, выросла на весь экран. Пижон сказал кому-то: "Привет". И тогда я узнал себя.
      На меня смотрел я сам.
      Прошло пять минут. Самое главное, самое жуткое то, что картинка шла за моим искателем. Я вел гражданина, вел себя самого, как ведут киносъемщики, поворачивая камеру вслед идущему. Я вел даже не в след.
      Я шел рядом с собой.
      Ни одну картинку я не мог раньше проследить по-настоящему. Они гасли так же быстро, как появлялись. Теперь...
      Я переключил диапазон, и я, то есть гражданин, вдруг оказался метров за двести позади своего движения.
      Картинка повторилась!
      Я шел по набережной, повторяя все мои только что виденные жесты.
      Я (не тот, на экране, я - здешний) переключал опять и опять. Я повторял изображение, "прокручивал" снова, как самую завлекательную киноленту. Я мог бы это делать (я знаю теперь!) сутки, месяц, год. Я мог увеличить на весь экран мои глаза, руки, ботинки, пуговицу на пальто. Ведь мои картинки управляемы, это я помню!
      У них была паника. Я просил найти Шефа немедленно. Кто-то бегал в аппаратные, в буфет, во двор. Шефа нигде не было. Я торопил их, настаивал, грозил, они отыскали его, кажется, в городе.
      Он приехал, кивнул мне от самой двери, подвинул кресло поближе к экрану и сел.
      - Ты меня, пожалуйста, не перебивай, - попросил я.
      Он засмеялся.
      - Понимаешь, я даже не собирался тебя перебивать.
      - Пойми, это серьезно.
      - Выкладывай.
      - Но будет похоже на бред.
      - Я готов.
      - Мы видим прошлое.
      - Не понимаю.
      - Самому трудно поверить. Наши картинки - это виды прошлого... Того, что было... ушло. Мы это можем видеть... Я видел себя таким, каким я был раньше...
      Глаза у него были веселые, как у человека, понимающего шутку.
      - Тогда, значит, мы увидим и тетради великого деда? Может быть, и самого деда, и он сам расскажет о своих формулах?
      - Не смейся, я говорю серьезно. Можно будет. Можно, поверь. Только не сразу...
      Я, наверное, кричал. Он сказал:
      - Ты не волнуйся. Говори.
      - Кажется, я понимаю тайну фразы "от самого себя". Пока хорошо принимаются только те картинки, что связаны с персоной сидящего у аппарата. На других колебаниях они, как прежде, непослушны и почти неуправляемы. Тебе ясно?
      - Говори.
      - Я не знаю, как дальше. Но если мои предположения верны, то уцелевшая формула деда в самом деле связана со второй точкой склонения наших лучей.
      - С точкой в Лахоме?
      - Да, с ней. Мне кажется, если там поставить один аппарат, можно будет найти остальные формулы.
      - Формулы управляемости?
      - Да, формулы абсолютной управляемости всеми картинками прошлого, не только от самого себя.
      - Ты предполагаешь, в бумагах деда потерялись формулы управляемости?.. Это похоже на правду.
      - А все остальное разве не правда?
      - Вылетай обратно, поговорим дома. Я пришлю смену. Там теперь и без тебя управятся.
      - Когда же ты мне поверишь?
      - А вот разгадаешь формулы деда - увидим.
      - Я покажу тебе тетради самого деда! Я покажу тебе, как он их пишет. Сам пишет.
      - Но только не сразу.
      - Да, я пока не могу.
      - А мне трудно поверить, понимаешь меня. Каждый нормальный человек усомнился бы.
      - Ты никогда не был нормальным человеком.
      - Спасибо.
      - Ну до свидания.
      - До скорой встречи... Постой, передай Археологу мое спасибо! Ты постарайся как-нибудь ему доказать мое великое восхищение, мою благодарность. А еще попроси, пускай пришлет мне все, какие он хочет, исторические загадки. Может быть, я увижу их и разгадаю.
      - Не увлекайся. Рано...
      - Будь здоров.
      Кто не слышал такие слова: "прогулка в прошлое". Но в мире никто еще пока не гулял по-настоящему в прошлое, кроме, конечно, меня. Я, по-моему, самый первый путешественник в прошлое. Мистика, не правда ли? Но я начинаю привыкать к таким понятиям: вижу год назад, вижу пятнадцать лет назад.
      Меня словно перестала удивлять фантастическая мысль: можно видеть бумаги давно утраченные, можно видеть людей, писавших эти бумаги, людей давно умерших. Можно, все можно!
      Я нашел необычную цепную реакцию в моих наблюдениях.
      Как только диапазон менялся, картинки начинали прыгать с хаотической быстротой. Но стоило мне поймать изображение моей особы в любом возрасте, потом переводить плакатор на человека, появившегося рядом со мной (на картинке), вести за ним, переходить на людей, встреченных этим человеком, а потом на людей знакомых тем людям... Словом, я могу по такой цепочке уходить в бесконечность места и времени. Картинки слушаются меня, пока не нарушается та загадочная цепь. Как ни верти, выходит "отъ самого сЪбя"...
      Это уже много. Можно увидеть их: давние события, потерянные бумаги.
      Сам в глубине души удивляясь, почти не веря себе, я начал искать бумаги деда, и этот еще примитивный поиск увел меня далеко-далеко в сторону. Я заглянул в мои давние годы. Мне трудно писать о них. Я не знал, как это больно, видеть прошлое. Но записывать надо. Если пошел - не останавливайся. Ты пока единственный...
      Первые ласточки полярной зимы, вихревые колкие метели закружили поселок, спрятали в подушки. Ветер над крышами выл не переставая, жалобно и нудно. С людьми на улице он был свиреп, яростен, жесток, а тут скулил, не умея раздуть сугробы снега над моей головой.
      Раздраженный ветер вдруг налетел, упал на домик, завалив на него могучий сугроб, наглухо запечатав меня с моими невеселыми думами, с негаснущим, почти живым экраном...
      Я увидел мальчика, смешного, головастого, ушастого. На щеках у носа конопушки, голос как у девочки. Рядом с ним тоненькая молодая женщина с удивительно добрым лицом.
      Они жили в доме рядом с большим городским кладбищем. Когда-то дом этот был кладбищенской конюшней. Потом хозяйственные люди пришли, осмотрели деревянный сруб, настелили новые полы, врезали окна, поставили новую крышу, дали тоненькой женщине ключ и сказали: "Вот жилплощадь. Будьте здоровы, живите богато".
      Женщина с добрым лицом усадила их за раздвижной деревянный стел, накрытый белой скатертью, поставила тарелки с кружочками колбасы, с нарезанными солеными огурчиками, поставила графин с водкой, налила в рюмки. Гости были довольны, хвалили женщину, солидно жевали огурчики, пели. Потом они встали, пожали руку женщине, потом, наклоняясь у входной двери, чтобы не задеть шапкой притолоку, вышли па улицу. Вот они потопали вдоль ограды кладбища, говоря друг другу: "Хорошая баба и одинокая..." - "Ну, муж-то есть..." - "Все равно хорошая..." Вот они сели в пятнадцатый номер трамвая, вот они поехали. Пока не погасла картинка.
      Мне пришлось опять найти в хаосе лучей фигурку головастого мальчика, чтобы вернуться в домик при кладбище.
      Тоненькая хозяйка домика была очень рада жилью. Почти каждый вечер она мыла, скоблила новый пол в горнице. Белый, душистый, он стал ее маленькой гордостью. Серая дорожка ложилась на полу настоящим ковром.
      Она купила на радостях в магазине в центре города своему ненаглядному головастику синий костюм с морским воротником, с якорями на блузе. Она хотела, чтобы все видели, какой он красивый, маленький головастик.
      Она звала его необычно - Седуля. Потому что виски у него были белесыми, как седина у взрослого человека. Мальчишки называли его Чижиком. За писклявость, малый рост и торопливую речь. Она слушала их и улыбалась, потому что все, связанное с ним, казалось ей значительным, добрым и нежным.
      Когда он, обиженный, плакал, она садилась рядом с ним и рисовала ему смешных зайчиков. Без улыбки смотреть на них мальчишка не мог.
      Она работала на заводе с красивым названием "Динамо". Приходила поздно, потому что хотела заработать больше денег.
      Я видел, как спит в углу комнаты взъерошенный, маленький, в конопушках. Рядом открытая тетрадка с нарисованными зайцами, ружье на веревочке. А на улице, в палисаднике, рядом с домом, горит фонарь, уличный фонарь, п она стирает в корыте мальчишкины рубашки. На воздухе, при свете фонаря, чтобы не разбудить.
      Где-то гремит последний трамвай, не видно прохожих, нет автомобилей. Мошки падают в мыльную пену. С кладбища пахнет сеном. Она берет ведра и не спеша идет мимо синих ночных тополей на колонку. Она улыбается каким-то своим задумкам или этой ночи, покою, запахам, тишине. Рядом с ней, как собачонка, мягко шагает кот.
      Она приносит воду, полоскает белье, вешает на веревке. За ночь высохнет. Она тихонько что-то делает на кухне, готовит на завтра небогатый обед. А он спит безмятежно и сладко.
      Вот на экране белый снег. Кусты перед окном в синих мохнатых шапках. Сугробы достают почти до самой крыши. Дымок над нею белый как снег тянется в пелену снежинок. Она сидит в комнате, она шьет. У нее было демисезонное пальто, синее, в рубчик. Она распорола его, горячим утюгом отгладила через мокрую тряпку. Теперь она делает себе зимнее пальто. Веселые дрова постреливают в печке, кот поднимает ухо, слушает, не открывая глаз.
      И вот с мороза, ударив головой низкую притолоку, ругаясь, вошел мой пьяный отец.
      По чистому полу хлюпала грязь. Она вздрогнула. Он подошел и ударил ее... За низкую дверь, и за чистый пол, и за снег на дворе, и за пропитые деньги, а еще, наверное, просто так, ни за что...
      Я рванул на себя ручку ловушки. Синий свет пошел по экрану, блики смешались в черных наплывах, и все рухнуло куда-то, погасло...
      Потом я видел, как мама плачет.
      Я помню, раньше видел, давным-давно видел, но я не знал, что это значит - мамины слезы. Боже мой, как это больно видеть, как мама плачет. И я не могу подойти, не могу ничего изменить, ни утешить, ни заступиться.
      Потом она рисовала мне смешного зайца. Потом она смотрела на меня с экрана печальными глазами, говорила мне: "Седуля, не разбей коленки, не бегай так, малыш. Надень шапку, холодно"... Потом она штопала мне маленькие детские носки худенькими руками, тихая, невеселая, родная. Кот мурлычет и ластится к ней...
      Вот она собирает в карманах пальто, в комоде, в шкатулках рубль семьдесят копеек денег, старых, довоенных денег. Она идет к продовольственной палатке, покупает на них булку, пару котлет и готовый мясной бульон, который продают в палатке мясокомбината. Потом покупает одну конфету...
      Потом она кормит ненаглядного и ничего сама не ест, потому что нечего. Не осталось для нее самой...
      Родная, не надо мне! Видишь, у меня все есть, посмотри... Нам доставляют самолеты, вам везут в холодильниках через море, нам шлют горы хлеба. Видишь, у меня все есть.
      Я дам тебе сахар, белый-белый, как здешний снег, масло, свежее, как слезы, телятину, розовую, мягкую, нежную, как сметана. Я дам тебе сметану, густую, как масло. Дам тебе сгущенное молоко сколько хочешь банок. Дам ананасовый компот, яблоки, апельсины, шоколад...
      Я все тебе дам... я все тебе дам...
      Видение погасло. Мелькали один за другим случайные, не связанные между собой картинки.
      По щетинистым лесам и голым пустыням, по душному зною, по глине, по грязи, по снегу шагали, шагали, шагали в серых ватниках люди с лопатами. Грязные тачки, скрипучие телеги, дощатые грузовики продирались вместе с ними сквозь глину и снег, сквозь песок и болото. И падали тяжкие камни в кузова машин, и скрипел раскаленный песок в неповоротливых тачках, и мягко шлепалась глина, хлюпала глина в телегах.
      Потные, пыльные, обветренные, промороженные лица, каменные жилистые руки, ноги в сапогах и лаптях, ушанки, серые платки, брезентовые рукавицы, палатки, палатки, бараки, теплушки, землянки, вагоны с кирпичом и лесом, вагоны, шпалы, дым, дым, костры, костры.
      Шагали в серых ватниках люди, падали камни с тачек в неудержимые реки, звенели по камню лопаты, земля раздвигалась под ними. Красные флаги, флаги, флаги...
      Я видел, как вырастали мгновенно кирпичные стены, кирпичные трубы, железные крыши, бесконечные трубы, стеклянные крыши, дома и бараки, мосты, плотины, тоннели, дороги, станции...
      Вот почему-то мелькнула школа, дети за партами в классе, учитель с указкой, твердые слова: "иприт, люизит, фосген, дифосген..."
      Шагали в серых ватниках люди, гремели вагоны с камнем и лесом, углем и нефтью, зерном и солью, новыми станками, новыми тракторами...
      Стояли в долгих очередях усталые женщины в серых ватниках, юные, пожилые, веселые, грустные, бесконечно усталые женщины.
      Как велика и сильна, как бедна была наша Россия!
      Мама.
      Вижу тебя, смотрю на тебя и хочу поклониться негаснущей, не объяснимой никакими словами доброте твоей. Кто подарил тебе, кто научил в постоянной привычной бедности, в горьком твоем житейском невезении бескорыстной, как ты сама, доброте?
      Все ладилось у тебя, когда, безотказная, хлопотливая, старалась ты для других, ничего для себя не выгадывая, не утаивая, не сохраняя. Ничего для себя. Для всех, кроме себя.
      Ты помнишь, была у тебя подруга с таким смешным именем тетя Марфуша. Некрасивая, с круглым смешным лицом, она работала вместе с тобой. Ты помнишь, как все надо мной смеялись, но я упрямо говорил, что вы очень похожи. Как родные сестры. Я верил сам, что вы похожи, и не мог объяснить, почему вы похожи. Теперь я знаю.
      Вы были одинаково добрыми.
      Как просто пишутся на бумаге эти четыре слова. Но знает ли кто-нибудь, что значит великая ваша доброта? Великая потому, что, ничего для других не жалея, не в порыве, не в подвиге, не в ярком свете появилась она. В утомительной будничности, в заботах и лишениях, за темными окнами, за каждым обыкновенным и таким сложным днем, за тысячью нелегких дней.
      Разве тебе самой ничего не было нужно?
      Ты любила сажать сады, маленькие, слабые на ветру яблоньки, тонкие былинки-березки. Они тянулись к тебе, росли, будто слушались тебя, выпрямляясь и радуясь, и никли к тебе так же, как множество крикливых твоих племяшек, потому что чувствовали в тебе неизбывную огромную нежность материнства.
      Ты ничего не просила, ничего. Лишь бы рядом тихо и незаметно рос ненаглядный, незаменимый, неповторимый, никому, кроме тебя, не нужный...
      Она пришла домой нарядная, молодая, схватила мальчишку, смеясь подняла к низкому потолку, закружила, запела:
      - Мы с тобой ударники! Мы идем на Красную площадь. Вымоем завтра шею с ушами как можно чище.
      В доме шумели такие же молодые, очень крепкие горластые женщины в ярких косынках. Они раздвигали стол, звенели посудой, гранеными стаканами. Они смеялись, пели.
      - Ой, бригадир, - сказала подружка. - Ну кому такая выслуга, на самый Мавзолей!..
      ...По широченной океан-площади ревут моторами невиданные машины. Рокочет музыка. Упоительный бензиновый туман окружает их. Бьют барабаны, алеют знамена, идут, идут красные армейцы, несут винтовки с настоящими патронами. Раз-два, раз-два, раз-два! Синее небо вдруг колыхнулось от гула серебряных самолетов. Раз-два! Как хорошо!
      Тоненькая женщина с добрым лицом на трибуне Мавзолея. Тоненькая женщина - делегат слета ударников. Она самая красивая, потому что некрасивых сюда не пускают. Она самая добрая, потому что взяла на трибуну мальчишку.
      Рядом с ней стоит усатый, легендарный, очень красивый, очень знакомый красный командир, с настоящими орденами на груди. Он улыбается, говорит:
      - На коне скакать умею, саблей рубать умею, а вот речи говорить не выучился...
      Командир берет у нее Чижика, поднимает на сильных руках. Завидуйте, все на свете мальчишки! Завидуйте!
      На командира смотрит невысокий человек, одетый почти покомандирскому. А люди вокруг, вся площадь-океан глядят па него, единственного, и машут ему, невысокому простому человеку в простой солдатской гимнастерке.
      Мальчишка думает, что люди кричат ему - Чижику, потому что все знают, какая рядом стоит мама.
      Вот молоденький командир подошел к ним и поставил рядом тонкие стаканы, корзиночки с пирожными. Чижик ныряет за парапет и с наслаждением пьет ароматный черный вкусный напиток с мороженым...
      У здания детского сада веселая толпа. Нарядные папы с мамами. Звучит музыка. Весенние цветы падают из аплодирующих рук. По улице шагает умытый, отглаженный отряд октябрят. Сорок макушек, сорок звездочек на груди. Самый первый, самый важный барабанщик - он, Чиж. Он знаменит. Его поднимал сам легендарный командир! Кому же доверить барабан!
      Отряд поет:
      Мы шли под грохот канонады,
      Мы смерти смотрели в лицо.
      Вперед продвигались отряды
      Спартаковцев, смелых бойцов.
      Средь нас был юный барабанщик.
      В атаках он шел впереди,
      С веселым другом барабаном,
      С огнем большевистским в груди.
      Однажды ночью на привале
      Он песню веселую пел,
      Но, пулей вражеской сраженный,
      Пропеть до конца не успел...
      И ребята пели так, словно хотели за этого храброго, необыкновенного барабанщика донести его необыкновенную песню...
      Я подумал: если у меня будет сын и когда-нибудь прочтет мои дневники, он скажет, наверное:
      - Ты написал похожее на что-то, я где-то читал похожее...
      Но я ничего, в самом деле ничего не придумал. Так было со мной. Так было со многими.
      На миг я потерял изображение. Картинка погасла. На экране замелькали вдруг деревянные горящие дома, люди с вывороченными от ужаса, почти оскаленными глазами.
      Удар, и падает кирпичная труба завода, пламя, крик, солдат раздавленный, самолеты, кони, повозки, люди на дороге, падающие сосны, окопы, дым. Все падает: стены, деревья, женщины, ребятишки. А над ними гудки паровозов, мучительный вой сирен. Тревога! Тревога! Навзрыд голосила, не умея никого спрятать и уберечь, сама неубереженная, проклятая всеми земля. Как женщины, выли сирены по каждому дому, по каждому ребенку, по каждому солдату. Тревога! Тревога! И бесконечные вагоны, длинные-длинные составы. На юг, на север, на восток, на запад бегут, перестукивая колесами, темные поезда".
      Я погасил ручку плакатора, жуткую смесь видений, потом опять, осторожно поворачивая, нашел себя в нашем старом домишке...
      Один раз в месяц мама приносит и прячет в буфете кулек с колотым сахаром. От кого прячет? От себя.
      В доме не стало конфет. Хлеба мальчишке хватает. Он ест, сам не зная, за двоих. Мамины знакомые, знакомые знакомых и знакомые тех знакомых провожают кого-нибудь на войну.
      Дядя Митя, дядя Федя, дядя Егор, дядя Ваня, дядя Сережа, дядя Миша, дядя Савелий рано утром идут на войну. Дяди уходят. Знакомые дяди уходят. Но мы никого не провожаем. Наш отец умер от пьяной горячки где-то вдали от нас.
      Дяди уходят. И Чижик провожает их. Он встает рано-рано, чтобы успеть раньше других мальчишек.
      Дяди уходят, чужие папы уходят, папы идут на войну, идут в герои...
      Картинка срывается, гаснет, я нажимаю ручку и не сразу понимаю, что на экране.
      Там покинутая людьми большая русская деревня, дымом горят соломенные крыши, ветер несет пламя, по улице катят на черных мотоциклах военные в касках, пылят машины с белыми черепами на боках, танки сбивают пламя, танки мнут одичавших кошек, едут на меня с экрана черные мотоциклы, едут машины, полные тех запыленных, здоровенных, деловитых, неудержимых.
      Потом я увидел каменную почту на краю деревни, потом я увидел в окне силуэт женщины. Потом я машинально повел ручку плакатора, и на моем экране появилась комната внутри той самой почты.
      Незнакомая девчонка лет шестнадцати в синем берете почтальона шепотом кричала в телефонную трубку:
      - Еще девять мотоциклов. Еще... раз... два... три... четыре... двадцать один танк... пушки четыре... Снова мотоциклы! Раз... два... три...
      А телефон был не армейский, не полевой, не штабной. Самый обыкновенный; по которому шлют приветы и желают здоровья.
      Кажется, наши части недавно были выбиты из деревни, кажется, где-то стоят они еще за рекой. А здесь, на почте, сидит незнакомая девчонка, смотрит в окно, как идет армада, и шепотом кричит:
      - Раз... два... три... семь танков. Одиннадцать грузовиков. Четыре больших орудия. Семнадцать маленьких...
      Они стоят за рекой, они были выбиты из деревни, они стоят, готовые к смерти, но их связывает еще с деревней тонкая ниточка телефонного провода.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18