«Министр царя Российской империи, личный советник Кабинета Его Величества, генерал-майор и гвардии подполковник, кавалер ордена святого Андрея…»
Дивно французу. Титулов, званий на полстраницы, а живет знатный московит не по-княжески. Заставил ехать на левый берег, плутать в дебрях Латинского квартала. Вельможи парижские, те предпочитают селиться поближе к Пале-Роялю. Что за охота послу обитать рядом с Сорбонной, с Академией художеств, среди публики шумной и развязной, которая ни во что не ставит старших, не боится ни бога, ни короля!
Мэтр Перишон явно кажет недоумение, посапывая и шевеля дряблыми губами. Плетет старческие каракули, косится на небогатое убранство «рабочего салона». На стенах не гобелены – бумага печатная. «Занавески лимонного цвета», «конторка с двумя досками»… Книг нотариус насчитал сто пятьдесят – «исторических и прочих».
В гостиной записал «короб с хирургическими инструментами» – к услугам врачей, часто посещающих князя. И коллекцию медалей, числом тридцать девять. Вгляделся, приписал почтительно: «изображают деятельность царя».
Перешли в столовую. Тут московит позаботился о декоруме, – не пышно, но, по крайней мере, модно. «Китайская живопись на бумаге», покрывающая стены, «китайское кабаре» – столик для чайного прибора и ликеров, «48 китайских мелочей». Есть серебряная посуда и пять табакерок для гостей – из агата и янтаря.
Из столовой дверь в залу, обитую пунцовым бархатом. Кресла… Боже, неужели тринадцать! Перишон не смог вывести страшную цифру. Кстати, одно кресло оказалось крупнее других, с высокой резной спинкой, – нотариус поместил его в списке отдельно. Назвал троном, соответственно рангу клиента. В углу залы – «клавесины фламандской работы». И больше ничего, достойного внимания. Может быть, князь прячет… Борис уловил вопрос в глазах стряпчего и ликует внутренне.
Знал бы француз, какие сокровища, заказанные Санктпитербурхом, прошли через руки посла! И не прилипли к рукам…
Царь учил остерегаться роскоши, яко болезни. Дивись, мэтр, дивись тому, что русский князь не украсил жилище свое статуями из мрамора, драгоценными картинами, не накопил золота и каменьев!
«В вестибюле фламандский ковер». И кроме него ковров нет, – дотошный стряпчий может убедиться.
«Портреты царя и царицы», – заносит мэтр бегло, в ряд с прочим, и Бориса невольно покоробило. Заветные парсуны, дороже всего они.
Спустились на кухню. В описи прибавились «формы – для сыров», «скалки для раскатывания шоколада», «японский фарфор», «вазочки для засахаренных фруктов». В подвале «шестьсот бутылок вина и бочка бургундского», – стало быть, славнейшего во Франции. Перишон выбор московита одобрил. Завершили список «две кареты, по семь стекол в каждой, и берлина с тремя, маленькая». Стоящей отделки на экипажах мэтр не нашел.
Вернулись в кабинет. Из сафьянового бювара извлечен свежий лист. Как намерен его светлость распорядиться?
Наследник один, единственный. Все ему – Александру, сыну, имущество и деньги, хранящиеся у банкиров. Под диктовку московита нотариус пишет условие – сын должен построить в Москве Дом призрения для больных и увечных воинов.
Это воля не только Бориса. Подал мысль звездный брат, посетив в Париже Дом инвалидов, посидев за чаркой в кругу старых вояк.
Александр сделает. Поклялся отцу…
Бумаги готовы. Поставлены подписи, – мелкое хитросплетение Перишона, широкие, в манере прошлого века, вензеля Бориса Куракина. Отпустив нотариуса, он ревностно взялся за дела, дабы отогнать гипохондрию и меланхолию.
Был вчера полезный разговор в Пале-Рояле с министрами. Пророчат трактат между Францией, Англией, Испанией и цесарем римским. Король Георг умер, сие облегчает упрочение мира в Европе. Также и Россия рассчитывает теперь достигнуть доброго согласия с англичанами.
«И всю сию оперу при помощи божеской надеемся увидеть в свое время».
Донесение в столицу на Неве. Одно из последних…
Странник, бредущий в Париж с котомкой книг, Бориса Куракина в живых не застанет.
Путь астраханца, однако, счастливый. В доме Александра Куракина он встретит радушие. Откроются ему врата Сорбонны – преважнейшего храма наук. Наступит поворот в судьбе пииты – через три года в Санктпетербурге, иждивением молодого посла, напечатают книгу Василия Тредиаковского «Езда в остров Любви». Быть ему профессором Академии наук, а во мнении потомков – зачинателем русского лирического стихотворчества.
Покамест же Василий месит постолами дорожную грязь. Пропитания ради трудится неделю-другую у купца в лавке либо у справного мужика на скотном дворе. Складывает вирши на разных языках, тешит полнотелых, смешливых хозяйских дочерей.
Платят бродяге мало. Кафтан прохудился, насквозь продут ветром. Тяжелые тучи кроют небо, проливаются дождями. Нипочем пиите! Бодрит себя мыслью о том, как станет слушать в университете Шарля Роллена, знаменитого историка. Сам из простых, сын ножовщика, – так неужели не возьмет в ученики поповича!
Устанет шагать, заводит песню:
Взрыты брозды,
Цветут грозды,
Кличет щеглик, свищут дрозды…
Прошел Роттердам, прошел Антверпен, пересек Брабант. Лето тем временем окончилось. Вздулись реки, заставили искать прибежище в Льеже, наняться к трактирщику. На землю французскую вступил в октябре.
Злой норд-вест рвет ветки с деревьев, стелет под ноги путнику. Поспешает он, страшась холодов.
А песню поет весеннюю…
ОТ АВТОРА
Эпоха Петра, эпоха крутого, трудного исторического перелома, привлекала меня давно. Как бывало не раз, Россия титаническим усилием наверстывала упущенное, в считанные годы выполняла задание столетия.
Но я еще ничего не знал о Борисе Куракине. Прошло много лет, прежде чем я встретил своего героя – замечательного дипломата и, смею сказать, раннего русского просветителя. Встретил, вчитавшись в его дневник, в зале Публичной библиотеки в Ленинграде. И тут не могу не выразить сердечную благодарность сотрудникам библиотеки, которые разыскивали в книжной сокровищнице сотни необходимых мне изданий.
Я раскрыл рукописный учебник морского дела, составленный в Венеции на русском языке несомненно по указаниям Мартиновича, выдающегося навигатора и астронома, обучавшего Куракина и его товарищей.
В тиши читального зала я вызывал из прошлого титаническую фигуру Петра, его сподвижников, его врагов. Обрисовались, за строками записок Куракина, его одаренные помощники из дворовых – Губастов и Огарков.
«Развлечения в Со» писателя Малезье, сочинения мадам Стааль, урожденной Делонэ… Малоизвестные данные разных авторов о Марии Собесской и Толле, о ловкачах аббатах Дюбуа и Альберони… Открывалась мозаика интриг, столь характерная для восемнадцатого века, когда на арену истории дерзко вторгались новые силы, тесня упрямых феодалов, способствуя возвышению абсолютизма.
В библиотеке Латвийской Академии наук я получил обширный материал о герцогстве Курляндском, о заморских его владениях, а в музеях Риги увидел модели его фрегатов.
Варианты и окончательный текст договора «о мире и безопасности в Европе» легли передо мной в Архиве древних актов в Москве. Одна из самых блестящих дипломатических баталий, выигранных Петром при большом участии Куракина.
Я пытался обнаружить в нашей столице какие-нибудь остатки боярского двора Куракиных. Напрасно! По старым планам удалось установить лишь его местоположение. Это недалеко от нынешней площади Дзержинского, приблизительно на улице Кирова.
Свидания с моими героями ожидали меня и за рубежом. Венецианский друг помог мне расшифровать тамошний адрес Куракина – загадочную «Ламбьянку» – и привел к бывшей гостинице «Леоне Бьянко». Здание это, одно из самых старых в городе, стоит на берегу Большого канала. Висит над водой балкон, правда сменивший былое узорочье на типовую железную ограду. Борис мог видеть налево мост Риальто, а почти напротив – Рыбный рынок. Уцелели лепные гербы «Ламбьянки», оставленные вереницей владельцев, широкий арочный подъезд, где Борис подзывал гондолу, чтобы ехать к Франческе.
Потом я поднялся на горбатый мост Академии. Передо мной – небольшое трехэтажное палаццо. На бурой плоскости стены отчетливы точеные столбики балконов, нежная ткань перилец, – почерк патрицианской Венеции. Шепот влюбленных влился в него и застыл. Здесь, как полагают мои друзья, обрел обитель тот необыкновенный «амор».
В Париже я искал последний адрес Куракина. Бродил по левому берегу Сены, где улочки сохранили буйную первозданность планировки, ту старинную вязь, которую так увлекательно распутывать.
Колокол древнего аббатства Сен-Жермен де Пре шлет навстречу жесткие аскетические звоны. А толпа молодеет. Из ренессансных ворот Сорбонны выплескивается ватага студентов. Это Латинский квартал, несмолкаемо юная часть Парижа, перекресток призваний. Куда ни направишь стопы – очаг наук или художеств. Факультет Сорбонны, Школа изящных искусств, Ботанический сад, театр на площади Одеон, издавна облюбованной комедиантами…
Узкая, глухая улица Жакоб, улица мелкой и пестрой торговли, тесных закусочных, фруктовых лотков. И книжных развалов, где счастливец, сияя, выуживает потрепанный том, служивший поколениям. И вот продолжение ее – Университетская. Выставки-салоны с опусами начинающих живописцев, витрины конфекциона. Мушкетерские сапоги с раструбами, джинсы с готовыми заплатами, ожерелья из ракушек – новинки молодежной моды, которая и во второй половине двадцатого века, как при Куракине, дразнит старших.
Где-то тут, близко…
Хмуро уставился серый, безликий пятиэтажный дом, тупо равнодушный к искателю.
Только на плане времен Регентства обнаружил я смутные очертания скромной постройки с угловой башенкой. Под окнами – черные клубочки подстриженных деревьев.
Работники Библиотеки истории города Парижа радовались этой находке вместе со мной. Спасибо им! Спасибо сердечное также служащим Национального архива Франции, – немалого труда стоило им отрыть в Фонде нотариусов бумаги, составленные мэтром Перишоном.
Александр Куракин выполнил заветы отца. Василий Тредиаковский благодарил его за «отеческую и щедрую милость» в предисловии к «Езде в остров Любви», выпущенной в Санктпетербурге в 1730 году. Молодой дипломат поддержал Антиоха Кантемира, начавшего перевод вольнодумных «Разговоров о множестве миров» Фонтенеля. Трактат этот, опубликованный в 1740 году, был позднее, при Елизавете, запрещен как несогласный с учением церкви.
Злоба дня, давно ушедшего…
Но события, потрясшие Европу два с половиной столетия назад, не безразличны нам, ибо человечество ничего не забывает. Суд истории не знает срока давности.