Видел ли Амадео ее? Должна быть лучше, чем портреты сей кортиджаны на безделках.
– Убедитесь сами, принчипе! Пройдет святая неделя… Графиня ди Палья принимает в своем особняке весь Рим. Конечно, Чезарини и прочие именитые в бешенстве. Графиня ди Палья, ха-ха-ха! Роскошный плевок в нашу знать, королевский плевок. Князья хотят выслать Толлу из Рима, и папе неудобно защищать кортиджану. А королева выпускает когти, не ходит на его мессы.
Каменные лица Кастора и Поллукса внимательны, словно и они слушают забавную историю.
– О, курьезы Рима неисчерпаемы! – ликует кавалер. – Королева против папы, королева без государства – какова смелость! А причина раздора? Продажная женщина, принчипе. Но, между нами… Я подозреваю, святой отец восхищен полькой. Втайне, конечно…
Королева Марыся не показывалась на молебствиях святой недели, по-прежнему слыла недужной. Зато любопытство Бориса к кортиджане было утолено – услужливый Амадео привел его в странноприимный дом как раз вовремя.
От пьяцца ди Спанья, сиречь Гишпанской, заполненной каретами, вереница свистящих шелков и атласов вздымалась на холм, вступала в обширную залу, убранную для церемонии омовения ног. Постели убраны, пилигримам велено сесть на рундуки, выстроенные вдоль стен, что не столько удобно даме, сколько ее двум челядинцам. У одного таз с водой, у другого полотенце. Они и моют ноги паломникам – проворно, едва наклоняясь, а благородная госпожа произносит лишь слова утешения да кладет к ногам убогого мелкую монету. А ведь считается – потрудилась, помыла…
– Толла, принчипе!
Амадео мог бы промолчать – молодая особа, тесно обтянутая небогатым платьем, уже притянула взор. Кортиджана не украсила себя ничем, кроме серебряного гребня в черных, высоко взбитых волосах. Смуглота юга и дерзость тела, как бы сквозившего через ткань, выделяли ее. Прочие женские особы вмиг подурнели при ней.
Ясновельможные римлянки избегали марать персты, Толла же преусердно трудилась сама, не гнушаясь коросты, мозолей, ссадин, нажитых на крестном пути. Никак не отвечала кортиджана на шипение за ее спиной, чем еще горше досаждала противницам.
7
Ох, беда с красными шапками! Заладили, как один… Вишь, мало святому отцу политесов, поклонов – целуй ему ногу! Два раза – здороваясь и выходя вон.
– Я не вашей веры, – доказывал Борис. – Можно ли понуждать меня?
– Вы христианин, – твердил Паулуччи. – А в Риме, к тому же, надеются на сближение наших церквей. Если не на полное их слияние…
Он пристально посмотрел на посла.
– Оставим это, – сказал Куракин. – Не нам с вами решать, монсиньоре.
– Поверьте, я охотно уступил бы. И папа, между нами говоря, не мелочен. Но кардиналы, дорогой принчипе, кардиналы…
Мол, поцелуи – не пустяк. Высокий смысл, политический, придается поцелуям. Нет уж, потакать нечего! Два раза прикладываться, наравне с католиками, не следует. Паулуччи выслушал посла, обещал посоветоваться.
А на Бориса напали потом сомненья. Вдруг рассердятся красные шапки. Сбегутся к папе… Француз и иже с ним ухватятся. Без того шумят, – нечего слушать московита, наглого интригана! Ловчит, вселяет нелепые, ложные надежды… Пуще завопят, из-за поцелуев.
Советовался Паулуччи несколько дней.
– Избавить вас совершенно нельзя, – объявил он послу. – Не может быть и речи. Я добился для вас поблажки, принчипе, с великим трудом добился. Прощаясь с его святейшеством, вы ограничитесь глубоким реверансом.
Ура! Один раз лобызать туфлю, один раз…
Взяв посла за правую руку, с политесом высшим, первый министр ввел его в тронную залу и отошел в сторону, словно смешался с сонмом фигур на стенах, порожденных кистью живописца. Колебание света, отражаемого медью, придавало им движение, и Климент Одиннадцатый, окруженный евангельским действом, страстями Голгофы, ошеломил Бориса своей неподвижностью, будто не сам папа, а статуя папы возникла перед ним.
Оторопев на короткий миг, посол не рассчитал маневра и ткнулся в папскую туфлю неуклюже. Острое зерно бисера оцарапало ему губу. Посол поднялся, слизывая кровь, и произнес слова, с которыми надобно было войти:
– Целую ваши святые ноги.
Неловкость московита не вызвала улыбки на лице владыки. Рука, однако, двинулась к Борису, вздыбив волну тяжелой тафты, приняла грамоту. Откуда-то вынырнул переводчик, и Борис, оглядываясь на его склоненную лысину, стал читать царское послание наизусть.
Иногда он забывал остановиться, уступить очередь переводчику, и тот перебивал, не скрывая раздражения.
Голос, раздавшийся в ответ с престола, зазвучал глухо, утомленно:
– Мы, сколь могли, являли королю Августу вспоможение и любовь, которые оный, отставши от могущественного царя, презрел.
Укора Августу в спокойной, невозмутимой латыни не было. Старикашка же переводил бранчливо, скрипуче, будто недоволен был всеми и жаждал поссорить.
– А что к Станиславу подлежит, хотя цесарь и король французский признали за короля, однако же мы не признали. И коронацию почитаем за ничто.
Толмач воззрился на московита, посапывая крючковатым носом, – убирайся, мол, чего тебе еще!
Словесного заявления упрямому московиту мало. Просит выразить отношение к Станиславу письменно, и к тому же в двух посланиях – царю и сейму, который должен собраться в Люблине. Лысина едва не бодала посла.
– В Люблине, – повторил Борис, не уловив название города в отрывистой скороговорке толмача.
Брови Климента вдруг удивленно дрогнули. Переводчик, верно, нашкодил, не досказал чего-то… И посол, к ужасу старика, отступившего на шаг в отчаянии, заговорил по-итальянски:
– Если сейм утвердит Станислава, посаженного Карлом, то власть первосвященника католической церкви в Польше уничтожится и религия потерпит урон. Посему просьба царя интересам вашей святости соответствует.
Посол умолк и приложил к кровоточащей губе платок. Известно ли папе, что в Люблине русские войска и соберутся там польские алеаты, от коих вряд ли последует противность? Однако послание папы прогремело бы над всей Польшей грозно.
Между тем восковая неподвижность верховного пастыря нарушилась, в уголках глаз затеплилась улыбка.
– Традуттори традиттори, – услышал Борис.
Папа вымолвил пословицу добродушно, в тоне простого римского говора, твердо вбивающего согласные. «Переводчики предатели…» Означает ли это избавление от несносного толмача?
– Мы сожалеем, – раздалось по-итальянски, с той же римской грубоватостью, – но выполнить желание могущественного царя не в состоянии.
У Станислава в Польше многочисленные сторонники. Послание, испрашиваемое царем, произведет среди них неудовольствие. Наиболее разумным сочтено не вмешиваться, не влиять на решение сейма.
Борис растерянно комкал платок. С чем же ехать к государю? Слова не зажмешь в горсти…
Черты Климента Одиннадцатого снова застыли. Спорить бесполезно. Очутившись в приемной, посол излил свою досаду перед первым министром.
– Требуйте ответа, – ободрил Паулуччи. – Наберитесь терпения, здесь оно необходимо. Не стесняйтесь напомнить о себе его святейшеству.
Потом, оставив в приемной толмача и секретарей, навостривших уши, первый министр закрылся с послом в своем кабинете, где ковры, распластанные на полу и по стенам, обнимали вкрадчивой тишиной.
– Вам следует посетить королеву, дорогой принчипе. Она ухватится за вас, ей как воздух нужны польские новости.
– Ее величество, сказывают, больна.
– Не настолько, принчипе, не настолько…
На Квиринале стемнело совсем, когда посол, после долгой беседы с первым министром, влез в карету.
8
В палаццо Одескальки чистили котлы, мыли посуду, снимали нагар с канделябров, стирали скатерти, на которых вчерашний раут оставил винные, горчичные, соусные следы. Подбирали оброненные гостями кости, бутылки, осколки разбитых бокалов. В гостиных находили шпильки, ленты, в бильярдной сломанный об кого-то кий. Из кабинета карточных баталий вынесли разорванную колоду и кружевное жабо шулера, ее наказанного владельца.
Мария-Казимира сама управляла челядью, носясь по залам в зеленых турецких шароварах и красно-желтом шелковом бурнусе.
– На туалет у вас полчаса, – сказал Паулуччи. – Или вы намерены убить московита?
Первый министр вхож к королеве запросто, по праву старого почитателя.
– Молчите, монсиньоре! – бросила она. – Царь заставляет магнатов копать траншеи и взбираться на мачты. Вас бы так… Царского дипломата ничем не убьешь.
– Тем лучше, – улыбнулся Паулуччи. – Куракин привез роскошных соболей.
– Постараюсь выклянчить хоть одного для Толетты.
– Московит сложит к вашим ногам груду соболей, если вы проявите благосклонность. К нему и к царю.
– Вашу симпатию он уже завоевал, я вижу… Ах да – роскошные соболя!..
– Вы обижаете меня, ваше величество.
– Простите меня! Ну же, не сердитесь! – она потрепала его по щеке. – Что я должна делать? Чего вы хотите от старой, глупой женщины?
Глаза, смотревшие молодо, с лукавой искрой, вдруг потухли, плечи заострились, подавшись вперед.
– Вы бесподобны, – засмеялся Паулуччи, искренне восхищаясь игрой.
Они стояли в тронном зале. Трон был отставлен в угол, балдахин с польскими орлами колыхался над пустым помостом, на сквозняке. Слуги втащили бочку с пивом, чтобы протереть наборный пол, и метнулись за порог, боясь помешать беседе.
– Пошлите к московиту! – встрепенулась Мария-Казимира. – Я не успею переодеться. Пусть повременит час, два… Нет, постойте! – она отбежала к окну, взяла щетку, подняла и стукнула об пол, будто копьем.
– Я понравлюсь московиту, кардинал?
– Удаляюсь, дорогая! – воскликнул он, изобразив благоговейный ужас.
Картинная галерея дворца не запачкана разгулом. Паулуччи обычно пережидал здесь, когда его занимал исход аудиенции, происходившей в парадном зале или в будуаре королевы.
Портретов Марии-Казимиры несколько. Не мудрено, что юная Марыся воспламенила Яна Собесского. Сказочным видением снизошла к скромному воину воздушная фея. Однако еще тогда она отличалась, как говорят, острым умом и честолюбием. Нос, упругий шарик подбородка, сжатая корсажем грудь – все вытянуто вперед и напоминает морскую деву на форштевне корабля. В чем же сегодня секрет фавора, которым одаривает ее Климент? Этот вопрос Паулуччи задает себе постоянно. Да, с помощью королевы он дразнит кардиналов, не теряя при этом своего достоинства. Но это ведь не все. Неужели папа думает серьезно, что престиж святого престола в Польше укрепляется союзом с Францией? Франция за горами, а австрийцы здесь, в Италии…
Конечно, иметь в Варшаве Собесского весьма желательно. Сыновья королевы столь же римляне, сколь поляки. Ради такой перспективы стоит терпеть выходки Марии-Казимиры, бесшабашные оргии, непотребную Толлу. Но при чем тут Франция?
Куракин, должно быть, у королевы. От нее можно ждать чего угодно. Вряд ли она собьет с толку московита – он не новичок в Европе. Если Куракин был искренен тогда, в квиринальском дворце, – его миссия может стать весьма полезной. Королеве надо узнать правду о положении в Польше. Ее надо убедить, что скипетр непрочен в руке Станислава и Франция менее всего способна его отстоять.
Решится ли Куракин обещать Собесскому от царского имени Польшу? Инструкции на это посол, по-видимому, не имеет…
Окна галереи обращены в сторону, противоположную подъезду. Но гул удаляющейся кареты донесся до Паулуччи. Он спустился по скользким мраморным ступеням, шагая через валы свернутых ковровых дорожек.
Королева, выкрикивая площадную брань, гналась по столовой за нерадивой служанкой. Та неслась, опрокидывая стулья.
– Он вполне светский шевалье, ваш русский, – сказала она, отдышавшись. – Я велела ему передать царю… Петр с топором, я со щеткой, мы навели бы порядок у вас в Риме.
– Что он ответил?
– Я зажала ему рот болтовней. На меня что-то нашло… Я развлекала его. Ему страшно скучно среди бесконечных сутан, извините, монсиньоре! А насчет Польши… Он что-то рассказывал… Фу, совсем не стало памяти! Он говорил мне, что французы и шведы в любую минуту отдадут бедного Станислава на растерзание царю или полякам. Как мне жаль его! Впрочем, возможно, не от Куракина я слышала это? От вас, мой друг?
Паулуччи выругался про себя. Чертовка! Играет в независимость!
9
Куракину свидание в палаццо Одескальки запомнилось до мелочей. Помост без трона, запах пива, блуждающий, диковатый взгляд хозяйки, королевы без королевства, с которой надо считаться в этом странном Риме. Черты своенравные, высеченные словно наотмашь, с возрастом ожесточившиеся. Недобрая веселость, жадное любопытство. Она алчно приоткрывала губы, когда Куракин перечислял панов, ожидаемых в Люблине.
– Пьяный боров, – приговаривала она, повторяя имена. – Блудливый святоша. Разбойник, обокравший родную мать. Поздравляю царя с союзниками. Гнусная шайка.
Разделала всех до единого, хотя внушительное количество знатных лиц не оставило ее безучастной. Потом, показывая послу покои, словно тронутые землетрясением, жаловалась на сына:
– Костик, лайдак, скаженный за цей Толлою…
Открыла поставец с серебряными кувшинами, взятыми Яном Собесским у турок, захлопнула, опять упрекнула сыновей. Оба лентяи, не пекутся о польской короне. Украинские слова, подхваченные, верно, в карпатском имении Яна, она примешивала к польским и была уверена, что изъясняется по-русски.
Посол спотыкался о мокрые тряпки, о щетки. Подобной аудиенции он еще не испытал.
– Корона украсила Станислава, и ваше величество, я полагал, сим контентна.
Ответ хлестнул его.
– Что Станислав! Пустая труба.
Радоваться нечему, она поносит – предупреждал Паулуччи – любимцев и недругов.
– Святой отец, мой благодетель, чрезмерно милостив к вертопраху.
Внезапно возникла другая Марыся – пришибленная судьбой вдова. Она старается не огорчать своего благодетеля, расположенного к Франции и к Станиславу. Она сама избегает ссоры с французами, – как знать, не вынудит ли злая доля постучаться к пожирателям лягушек, чтобы преклонить голову на родине, на старости лет. Родина, с позволения сказать… Конечно, Польша неизмеримо дороже. Польша, не имеющая, увы, достойного правителя.
Последнюю тираду Марыся произнесла царственно, откинув назад черноту накладных волос.
– Если таково мнение вашего величества… – Куракин искал точные выражения и набирался духу. – У меня появляется надежда на то, что ваше величество отнесется благосклонно к предложению моего государя. Его царское величество не видит кандидата более достойного на польский престол, чем Собесский. Новый Собесский, с кровью великого стратега в жилах…
Минуту спустя они сидели, крепко затворившись в будуаре, при слабом, вкрадчивом мерцании зеркал и флаконов с духами, среди коих нагловато торчала початая винная фьяска, оплетенная соломой.
О королеве, о сыновьях ее разговора с царем не было. Звездный брат не ограничил, однако, Бориса пунктами наказа. «Далее поступать по своему разумению», – стояло в конце. Нельзя же упускать случай привлечь союзницу. Паулуччи прав – честолюбие сжигает старую интриганку до помрачения ума. Она хоть сейчас отправит сына в Польшу. Которого? Константина не уломать. Старшего, Александра… Якуб не в счет, он отрезанный ломоть, околачивается за границей, не любит свою мать.
– Святой отец благословит Александра…
Диву даешься, как легко верят люди в желаемое. Уже готова бросить сына в новую авантюру. Подсчитано, сколько ему надо дать в дорогу гвардейцев. Куракин посулил телохранителя от себя – редкого силача.
– Угодно ли вашему величеству выглянуть в окно?
Сойдя с крыльца, Борис растолкал Фильку, уснувшего на козлах, на солнцепеке, и устроил королеве спектакль. Холоп прошелся, расправив плечи, вразвалку, поплевал на ладони, понатужился, подцепил задок кареты, обложенной фигурной медью, и поднял на аршин от земли – колеса повисли в воздухе.
Заговор, затеянный Куракиным «по своему разумению», вскоре обрел опору. Паулуччи созвал кардиналов, ведающих делами иностранными. Российский посол подтвердил:
– Восшествием на польский трон Собесского мой суверен был бы весьма доволен.
За Станислава никто не заступился.
Теперь не только королева – синклит красных шапок обнадеживает посла. На Квиринале составлена грамота царю, с чаяниями его согласная. На подпись отнесут не прежде, чем подготовят папу.
Куракин съездил вдругорядь к Клименту. Туфли едва коснулся, губы не повредил. Папа излучал благосклонность – да, Станиславу Рим не сочувствует.
Грамота лежит не подписанная.
Красные шапки кормят обещаниями. Паулуччи восклицает, стегая себя четками по колену:
– Королева портит нам музыку. Где она находится? В Риме или в польской деревне? Папа расстроен страшно.
Молодой Чезарини в тюрьме, в замке святого Ангела, обвиненный – шутка ли! – в оскорблении величества. Губернатор Рима не смог замять плачевный казус – Чезарини схвачен в саду королевы, с обнаженной шпагой, у Толлы рассечена бровь. Князь кричал, что изуродует изменницу, но волнение, охватившее его, ослабило силу удара.
– Лучше бы изрубил дьявольский соблазн, – сетует первый министр. – Сущая кара господня, эта наполитанка. Оттобони ездил к королеве, умолял смягчить гнев. Фурия, бешеная фурия…
Мольбы кардинала Оттобони, министра двора, отвергнуты, Марыся непреклонна. Именитые персоны осаждают палаццо Одескальки, челом бьют за ревнивца.
– Сегодня не зевай! – сказал посол Фильке. – Стечение к королеве большое.
Неделя прошла, как они простились с гостиницей, – посол ныне в арендованном доме. Избрал резиденцию близ подножия Квиринала, на бойком пути к Ватикану и к собору святого Петра. И королева недалече – Фильке, стоящему у ворот, виден ее подъезд. Деревенщина не глуп, различать проезжающих обучен. Наблюдая, делает пометки на столбе ограды, угольком.
До обеда шесть кардиналов проследовали к Марысе с фьоками, сиречь с золотыми кистями на сбруе и экипаже, – стало быть, с визитом официальным. Одна красная шапка навестила без фьоков, приватно.
– Не засиделись гости, – смеется Филька. – Собесиха живо спровадила.
– Что мелешь? Вот продам тебя к ней в войско… А француз не был?
– Из послов никого, князь-боярин.
Замечено – чуть повздорит королева с папой, француз тут как тут. Ладно, не лезет пока…
– Наверх медведи погнались.
Фигуры на гербах Фильке легче запомнить, чем имена вельмож. Карета с медведями – князя Орсини, одного из четырех знатнейших при папском троне.
К концу дня на Квиринал, в числе прочих ходатаев, наведались князья из родов Колонна и Савелли.
Ох, заварила кашу Марыся!
Наутро кардинал Оттобони снова обивал ее порог. Наконец сменила гнев на милость, простила Чезарини. Выпустила ревнивца. Борис не спешил радоваться миру – знатные семьи обидчивы. И точно – затишье было недолговечно, пока Толлу утешали, пользовали ей ранку.
Вскоре Рим облетела весть: Толлу похитили. Экипаж, поставленный боком, перегородил улицу, из-за него выскочили люди Чезарини, побили кучера, слугу, державшего над кортиджаной летошник, а ее отвезли в обитель Лонгара, где каются распутные женщины.
Рог караульщика у палаццо Одескальки запел по-боевому. Семеновский полуполковник не мог не похвалить гвардейцев мысленно – вывели коней, вооружились в несколько минут.
Борис поймал себя на непозволительном чувстве – душою он, вопреки своему долгу, заодно с озорницей Марысей, с белыми польскими орлами…
Возвратились всадники с криками победными. Константин посадил к себе в седло Толлу, их подбрасывало на скаку обоих, слитых крепко. Кортиджана обнимала поляка сзади, ее обнаженная рука лучом сверкнула из облака пыли.
Не возродилась ли в сей плоти пылкая дева златого века, когда амор повелевал сердцами невозбранно?
От Паулуччи посол получил известие подробное о встрече папы с Марысей.
– Мой сын нижайше умоляет простить его, – начала она. – Такова молодость, святой отец! Любовь не подчиняется рассудку.
– Прискорбно, – ответил Климент. – Вас не возмущает союз вашего сына с распутницей. Вы держите ее под своим кровом.
– О, зависть людская! – воскликнула Марыся. – Дурные языки клевещут на Толлу. Поверьте, распутницу я бы не подпустила на пистолетный выстрел. Толла бескорыстна, как дитя, святой отец, и руководят ею лишь веления сердца.
– Сердца, отравленного грехом, – нетерпеливо произнес первосвященник.
Королева всхлипнула. Толла близка ей, как родная дочь. Его святейшество мирволит тому, кто осмелился учинить насилие над беззащитной особой. Разве это не грех?
– Я вижу, – сказала Марыся, глотая слезы и обрывая кружева на платье, – вы, святой отец, проявляете весьма мало уважения ко мне и к моему сыну.
Паулуччи показал московиту оборку, подобранную после аудиенции. По его мнению, королева перешла всякие границы, разговаривая в таком духе. Она даже пригрозила:
– Мне невозможно жить в Риме, если не будет публичного заявления, что ваше святейшество не имел намерения унизить наш двор. Я, вдова Собесского, спасшего христианский мир от турок, имею право рассчитывать…
Лицо ее пошло пятнами, она боролась с рыданиями. Климент не выносит слез, это известно Марысе.
– Успокойтесь, – сказал папа поспешно. – Идите, ваше величество, и побеседуйте со своей совестью.
– Комедиантка, – щурился Паулуччи, играя четками. – Последнее слово осталось за ней. Не тревожьтесь, принчипе, она не уедет во Францию. Рим желает иметь Собесских при себе.
10
Апрель в Риме – месяц летний. Блистанье фьоков поугасло, палаццо притихли, знатные особы проводят время в загородных виллах. Пора сия, именуемая вилледжатурой, замедляет ход государственных дел.
Красные шапки все еще колдуют над ответной грамотой царю. Разомлели, видать. Карета с российскими орлами – частая гостья на Квиринале. Пока Куракин во дворце тормошит кардиналов, Филька бродит вокруг Диоскуров, зачарованный лошадьми и богатырями.
Глядь, бок о бок лилии Франции – громоздкий, тяжелый, перегруженный фонарями экипаж, о котором Филька сказал когда-то:
– Ровно сарай, хлеба на год клади.
Посол Латремуль, проходя мимо Куракина в коридоре, учтиво поклонился, похвалил солнечную погоду – если сушь удержится, то кислота здешнего вина будет смягчена.
Однако бородка француза нервно дергалась. Паулуччи объяснил причину:
– Жаловался мне на королеву. Охладела к Станиславу, огорчила графа безмерно. Полчаса надоедал папе, умолял признать Станислава. Обещал благодарность. Какую? Вообразите, Версаль заставит шведов уйти из Саксонии. Благодетели, а?
Отбыл француз не солоно хлебавши. Папа не поддался на нелепую приманку. Паулуччи мог бы признать, что посол Московии сидит в Риме не зря. Теперь-то папский двор лучше осведомлен, кому угрожают шведы.
Расположение первого министра, впрочем, возрастает.
Чем привлечен Паулуччи на сторону России? Не соболями же? Вельможа богат достаточно.
Имя первого министра то и дело появляется в тетради Куракина. Паулуччи приглашает посла к себе на виллу. Паулуччи «прислал рыбу на блюде серебряном всю обкладену в цветах».
От папы доставили угощение – «шкатулку с цукатами, 4 сыра, 70 фьясок вина Джинцано». Вино Борису не понравилось, горьковато, но визитерам подать напиток из ватиканского погреба не стыдно.
Небрежением российский посол не обижен. И сам, кажись, не нагрубил. Уже и Филька преуспел в науке обхождения – не обгоняет едущего с фьоками, знает, кому уступить дорогу. Гикать неистово в городской тесноте, хлопать кнутищем перестал. Ерзает на облучке, кряхтит, рвется выйти вон из Рима, чтобы отвести душу.
Земля и за воротами вспухла холмами. Щетина тычков, покрывающая их, служит опорой винограду. Лапчатые его листья крепкие, сочные, будто не просят дождя. Трава редкая, сухая – век ее тут короток. В каменистых ложбинках рыщут оборванцы, начали охоту на гадюк. Завидев их, Борис каждый раз думает, что надо купить териаку – славнейшее лекарство, содержащее змеиный яд и помогающее от всех болезней.
Здесь он покамест не хворает, скорбутика отпустила. Но пригодится на будущее…
Филька гонит вовсю, по-русски, и Борису дышится привольно. Мнится – то дыхание древних, жителей златого века вливает здоровье.
Манит к себе вилла Адриана – гордого императора, склонившегося, однако, перед красотой. Могучие греки, стерегущие виллу, обрели бессмертие, перевоплотившись в камень. Неподвижные, они отражали свирепость бурь и колебания почвы. Варвары, опустошавшие Рим, и те остановились бессильно…
Красота совершенная непобедима, размышлял Борис. Люди могут надолго, на столетия забыть ее, похоронить. Однако не навсегда…
Далее, на той же дороге Тибуртина, – сады, водопады и фонтаны Тиволи, посреди которых на бугре высится дворец, построенный полстолетия назад, дворец, которому, наверно, суждено восхищать потомков.
Однажды к Борису, гулявшему в саду, подошел молодой, сухощавый кавалер и представился:
– Бассани, художник кардинала Оттобони.
Одежда его отличалась от обычной пучком соломы, пришитым к шляпе вместо пера. Художник нижайше просил высокочтимого синьора оказать милость.
Борис следил глазами за шляпой, снятой с головы и ронявшей стебельки из странного букета.
– Я еще слуга графини ди Палья. Это знак нашего общества.
Юноша хочет нарисовать кучера. Да, кучера, если синьор позволит великодушно. Борис не сразу сообразил, что речь идет о Фильке. Художник увидел в нем гладиатора с арены Колизея.
– Через час я вам верну его…
– Берите, – кивнул Борис. – Он не говорит по-итальянски. Мы русские.
– О, скифский великан! – просиял Бассани.
Вернул он Фильку, рассыпаясь в извинениях. Задержал скифа, любопытно было с ним. Язык не потребовался. Живая натура так пристально следила за работой художника, что он, окончив эскиз, протянул уголек – на, мол, попробуй сам.
– Он рисовал меня, синьор. Мне кажется, у него есть способности. Беда в том, что он застенчив, как ребенок. В искусстве отвага нужнее, чем в сражении.
Речистый, учтивый кавалер понравился Борису. Он сказал вдруг неожиданно для себя:
– Поучите его, если он стоит этого!
Бассани поклонился, выразив готовность. Борис обернулся к Фильке, который топтался виновато, словно ждал наказания от князя-боярина.
– Синьор художник будет тебя учить, понял ты, чурбан? Скажи спасибо!
Чурбан и есть… Испугался почему-то, давится, бормоча благодарность. Кавалера насмешил, а князя-боярина привел в раздражение.
– Позоришь ты меня. На кой ляд возиться с тобой!
– Зря, – соглашался Филька. – Все одно не сделать мне…
– Чего?
– Статуев таких… не людское это.
– Что ты мелешь?
– Женка давеча, ох, женка… Захлебнулась, воду пущает… Жену Лота, писано, бог в камень превратил. Вот и она… Князь-боярин! – тут Филька, сидевший понуро, опустив вожжи, встрепенулся. – Папа взаправду святой?
– С чего ты взял?
– Не святой, так что? Тогда дьявол он, коли так… Тьфу! И смотреть грех тогда… Голые, ничего не прикрыто… Рогатые мастерили, для смущенья. Только смущают больно хорошо, князь-боярин.
– Ты и есть скиф. Дикий скиф, варвар… Не людское? – горькая усмешка от толчка на ухабе перешла в икоту. – Сдохнешь с тобой…
– Люди нешто?
– Папа камни тешет, поди-ка! Люди, образина, люди! У нас не учат художеству, а то бы и мы не хуже… Иконы одни можем… Каково нам перед итальянцами?
– Камень тут, что ли, особый? – произнес Филька, помолчав. – Дышит ведь… Ух, – Филька покрутил головой, – нездешним велением уродилась.
– Кто?
– Да женка же.
– Попробуй, может, и у тебя будет дышать.
– Мне куда-а! – Филька закрутил головой. – Деревяшка и то не далась. Царапал, царапал… Слыхал, князь-боярин, про пекаря одного… Думал – калач, а вышло – хоть плачь. Тесто извел только. Вот и я…
Дома, порывшись в скарбе своем, достал, выпростал из полотенца, подал князю-боярину деревяшку. Две дощечки. На одной обозначалась выпукло богородица с младенцем, нагрубо, – оба слепы, туловища корявы, а на другой борозды ножом, должно, гора Голгофа, страсти господни.
Приохотился резать еще в Москве. Образ в уме зреет, а рука не повинуется. Щепы наделал – иного плода не принес труд праведный. Этот складень начат в Польше. Дерево Филька раздобыл самое подходящее – грушу. Богова мучка, да чертова ручка, как у того пекаря… Отчаялся, хотел выкинуть, однако спрятал. А здесь, в Италии, столь украшенной художествами, сказал себе – забудь! Познал свое убожество.
– От меня таил почто? – досадовал Борис. – Труса праздновал? Трусливому ученье не впрок.
Видение Северной Венеции под синими итальянскими небесами не растаяло.
Верно сказал холоп – дышит здесь камень. Будет такой и в Санктпитербурхе, на островах невского устья. «Камень, который называется порфиро, – пишет Борис в дневнике, – цвет вишневый или с некоторыми колорами смешен». Всюду ищет Борис образцы для Северной Венеции. Беда – нет слов, чтобы описать художества Италии, ее предивный, живой камень.
11
Из Польши сообщают: паны в Люблине пошумели и разошлись. От Лещинского открещивались, но и пустым трон Речи Посполитой не сочли. Ссылались на то, что Август не прислал сейму формального отречения.
Эх, упущено время! Магнаты на Станислава оглядывались, не на Августа. Возвысил бы папа голос против шведского любимчика, сейм мог бы кончиться иначе.
Тянут, тянут красные шапки. Без малого месяц колдовали, сочиняя ответную грамоту царю. Наконец прожект готов. Но лицо Паулуччи приятности не сулит.
– Весьма огорчительно, – сказал Куракин, одолев словесные вычурности русского перевода. – Насчет Станислава определенности я не нахожу.
– Да, ничего нового для вас. Определенность внесет война. Его святейшество осторожен.
– Выходит, решениями святого отца управляет Марс, – вспылил Борис.
Паулуччи он не стеснялся. Странно ведь – все выразили свое отношение к Станиславу, кроме папы. Его слово громом прокатилось бы по Польше. А молчание папы? Способствует ли оно авторитету Рима!..