Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Избранное в 2-х томах (Том 1, Повести и рассказы)

ModernLib.Net / Отечественная проза / Друцэ Ион / Избранное в 2-х томах (Том 1, Повести и рассказы) - Чтение (стр. 3)
Автор: Друцэ Ион
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Прошел еще день, - может, был вторник, а может, суббота; может, восьмое, а может, одиннадцатое... Ясное, чем-то похожее на домашнее, небо, полная луна выгоняет звезды из ледяных заплат, рассеянных по обочинам дороги. Выгоняет, выбрасывает их сотнями, но справиться не может - нет конца дороге, нет конца ни заплатам, ни звездам...
      Капитан Фулжер уже не дремлет. Он ищет поводья в гриве рыжей кобылки, но не находит. Нет так нет. Смотрит печально куда-то в глубь поля - война приучила его спать днем, а ночью он бодрствует. Вдруг мелькнул Харабаджиу бежал смешно, по-бабьему разбрасывая в сторону руки-ноги.
      - Господин капитан! Господин капитан!
      - Что такое?
      Харабаджиу идет некоторое время рядом с рыжей кобылкой, потом шепчет, чтоб не слышали нижние чины:
      - По шоссе проходят войска, господин капитан. Похоже, что наши, румыны...
      Капитан наконец нашел поводья.
      - Харабаджиу, погоняй мою кобылку, а то размечталась старая кляча.
      Рыжая кобылка свернула с дороги и благодаря большому усердию капрала поскакала в голову колонны. По долине медленно, устало тек нескончаемый поток войск.
      - Они что, домой, господин капитан?
      - Отступают.
      Отступала и часть капитана Фулжера. Значит, тоже домой...
      - Ну-ка, ребята, к ним...
      Рыжая кобылка сама перешла на рысь, и вслед за ней заторопилась вся колонна.
      Разбуженные повозки зазвенели совсем по-иному. Побежал и гнедой, очень смущенный: ну конечно, какой это бег?..
      - Пошел, гнедой, пошел...
      Вскоре часть капитана Фулжера влилась в поток. Последовало небольшое оживление среди солдат: кто откуда, кто с каких пор не курил... Вечная история: из соседних сел - сколько угодно, из своего - ни души... А что до курева - попробуй упомни такую уйму времени...
      Добрую половину ночи шли молча по шоссе, слушая все тот же перезвон теперь он был полновесней, решительней.
      На рассвете, взобравшись на пригорок, колонна остановилась. С хвоста понесся вопрос, который солдаты, едва ловя озябшими губами, передавали друг другу:
      - Что случилось?
      Через некоторое время из середины к хвосту таким же образом отправлен был ответ:
      - Пала лошадь...
      Несколько солдат, довольные передышкой, собрались вокруг и лениво следили, как Харабаджиу тащит мерзлую землю в полах шинели... Сделав две ходки и собравшись в третью, Харабаджиу вдруг услышал:
      - Разойдись!
      В бледном свете луны мелькнул короткий ствол. Харабаджиу как ни в чем не бывало продолжал рассыпать землю под ноги гнедому, краем глаза поглядывая на погоны того, кто велел расходиться.
      - Лучше суньте ливорверт на место, господин лейтенант, пока не остыл. А то железо, когда остынет, от него холодом несет...
      Кто-то в темноте усмехнулся. Сухо щелкнул взведенный курок, и Харабаджиу вдруг сообразил, что от капитана до лейтенанта все равно что из Крыма до дома...
      - Погодите, господин лейтенант... Если пристрелите тут, кто его стащит с дороги? Вы, что ли?
      Курок, придерживаемый пальцем, мягко вернулся на свое место.
      - Тогда убери его к дьяволу.
      - А я что делал, когда вы пришли с ливорвертом?
      Гнедой на ногах. Харабаджиу распрягает его. Сгребает со дна повозки охапку соломы, берет коня за уздечку.
      - Пошел, гнедой, пошел...
      Молча стоят солдаты, глядя, как капрал уводит гнедого в поле. Шагах в тридцати остановились. Гнедой, будто понимая, о чем шла речь, мягко опустился на колени, затем лег, уронив голову на промерзшую, голую землю.
      Харабаджиу приподнял ее, подстелив соломки.
      Щелкнул кнут на шоссе, разбудив повозку, затем скрипнула другая, и колонна двинулась. Гнедой подобрал ноги, чтобы подняться, - ждал трех мягких, ласковых слов...
      Но капрал Харабаджиу молчал. Торопливо шарил по карманам, достал окурок, припрятанный на самый что ни на есть черный день, закурил...
      - Война, гнедой, война... И ты уж прости меня...
      Повернулся и медленно побрел к колонне. Гнедой высоко поднял голову, провожая хозяина, шаг за шагом, пока поток не поглотил капрала.
      Война... Таково на войне, и гнедой не жалуется. Был солдатом и он, и его благословил генерал Антонеску.
      Его ни о чем не спрашивали. Положили на спину седло, в седло посадили солдата, щелкнул кнут - и пошел гнедой... Честно разделил судьбу своей армии, и не его вина, что пал он в последней военной операции - пал при отступлении...
      Колонна исчезла меж холмами. Ее ужо почти совсем не слышно. Гнедой опускает голову на солому, закрывает глаза. Светает. Откуда-то из-за моря, из дому, доносится ветер, усталый ветерок. Он принес запах зеленых лугов, дыхание свежих борозд, но поздно принес... Скиталец ветер опустился на колени подле гнедого, и из его бродячей скорби начала вырастать новая мелодия, никем еще не петая, но выстраданная сполна.
      Следы
      Кирикэ задремал на заре, но тут же проснулся.
      - Что, повалил снег?
      Паша, его супруга, приподнявшись на локте, долго и пристально вглядывалась во двор.
      - Нет еще. А что, плечо заломило?
      - К кости подбирается, - обреченно сказал Кирикэ.
      Встал, оделся, умылся. Накинул тулуп на плечи и вышел. Шел и сокрушался: "Чего надумала эта зима - не поймешь. Со дня на день люди ждут, что пойдет снег, а его все нет. Три недели не идет, и три недели ломит кости так, что прямо спасу нету!"
      Эти привезенные с войны хворобы измучили его несказанно. Когда они его обступали, Кирикэ бледнел, сатанел, у него менялся и голос, и характер, и привычки. Вот и в то утро он проскочил мимо тропинки, проторенной им через двор Параскицы, хотя он и любил ходить в конюшни напрямик, любил по утрам поздороваться с вдовой погибшего фронтового товарища, любил ободряюще-ласково спрашивать, как дела, и только после этого шел на конюшни начинать свой день. Но теперь он был не в духе. Правда, увидев среди стволов старых вишен исхоженную тропку, все его существо кинулось туда, чтобы спросить Параскицу, как дела, но ноги-то, ноги несли его по совсем другой дороге...
      Как обычно, едва он переступил порог, из глубины колхозных конюшен донеслось веселое ржание Ройбу. Это был его любимчик. Кирикэ каждое утро баловал его, принося из дому в кармане что-нибудь вкусное, но на этот раз он ему ничего не принес, и даже ржание этого стригунка его раздражало.
      - Ну-ну, я вот тебе побалую...
      С мельницы послышался короткий гудок, возвещающий, что сегодня мелют на крупу, а не на муку. На пороге конюшен появился Максимаш - веселый почтальон. Парень он был чернявый, бедовый, вечно ходил без пуговиц, подпоясанный ремешком, чтобы ветер не разметал полы в разные стороны. По дороге в район за почтой он захаживал на конюшни рассказать небылицы, до которых был большой охотник. Все свои побасенки он начинал одинаково: "А я вот на днях слышал, так это да... Значит, так..."
      Ничего не различая со света, Спиридон стоял на пороге, всматриваясь в сумрак конюшен. Потом, заприметив ушанку Кирикэ меж лошадьми, лихо заправил пальто под ремешком и начал:
      - А вот я на днях слышал, ну обхохочешься... Значит, так: уехала жена на курорт, а мужа оставила дома...
      - Ну и пусть сидит дома, ежели он такой дурак, - донеслось сердито из глубины конюшен, и почтальон осекся. Затем, обиженно посопев, сказал как бы про себя: - Ну как знаешь, - и пошел по своим делам, на ходу сбивая свисающие с соломенной стрехи сосульки.
      Когда наконец кони были накормлены, Кирикэ вышел из конюшен, глянул вверх, осмотрелся вокруг. Середина декабря, а снега все нет. Небо серое, низкое, кажется, вот-вот полетят снежинки, а их все нет и нет... Плечо ноет - прямо невмоготу. Вот уже скоро десять лет как мучается он с ним. Когда меняется погода - прямо хоть на стенку лезь. За неделю вперед может сказать, когда пойдет дождь, когда пойдет снег, но теперь что-то вот произошло - ныть-то ноет, а погода ни с места. К чему бы это?
      Солнце еле-еле выглянуло из-за холма и теперь устало висело, запутавшись в ветвях старой вишни. Наступало время пойки лошадей. Кирикэ идет к колодцу, немного выдвинув вперед больное плечо, и, хотя колодец рядом, на этой маленькой тропке вспоминается ему многое-многое... Перед глазами всплывают старые друзья и торжественно-тихие мгновения перед атакой. Белое поле, по которому до самой зари бегут змейкой окопы, серый дымок над лежащей впереди равниной и запах пушечного дыма. Артиллерия смолкла, теперь слово за пехотой. В окопе стоят притихшие солдаты. Митруцэ в спешке, присев на корточки, пишет письмо своим. Антон, маленький, щуплый парнишка, в десятый раз переобувается, а сапоги все жмут, и чернявый ефрейтор из второй роты ходит по траншеям с клочком газеты и спрашивает:
      - Кто даст закурить? Научу, как пускать дым через глаза...
      "Озорной был! В самую трудную минуту придет и развеселит!"
      Возвращается Кирикэ с полным ведром, перебирая фронтовые дороги, и вдруг останавливается, точно с ним происходит что-то совершенно непривычное и удивительное. Стоит оглядываясь, стараясь сообразить: в чем же дело? Да ведь ведро же, господи, ведро у него в левой руке! А плечо что же? Молчит плечо? Что ж, добро.
      Снега все не было.
      Паша, жена, ждала его с теплой мамалыгой. Как только вошел, сразу накинулась на него:
      - Ты почему не приходишь вовремя обедать?
      Сын же его, Коля, лежа на печи, рисовал животное, которое не хотело быть похожим ни на кошку, ни на козу, и потому с нетерпением ждал отца.
      - Пап, а лошади красные бывают?
      - Нет.
      - А у меня только красные карандаши.
      Паша хлопотала у печи:
      - Раздевайся, чего стоишь как жених... Я сейчас...
      Кирикэ некоторое время постоял посреди своей маленькой хаты, раздумывая и прикидывая, как бы ему получше устроить все это, затем, бросив шапку на лавку, решительно сказал:
      - Вот что, Паша... Горячая вода в доме есть?
      - Есть немного...
      - Тогда вот что... Коля, слазь давай с печки. Сходишь с мамой к соседке.
      - К какой соседке? - застыла Паша в изумлении.
      - Да к Параскице же.
      - А чего мы с Колей поплетемся туда?
      - Ну, посудачите, посплетничаете... Живо валяйте.
      Когда жена, в испуге и недоумении, вместе с сыном вышла, Кирикэ запер дверь на запор, подошел к печке и разделся. Дом был маленький, зимой топилась всего одна комната, так что в случае необходимости остальных членов семьи приходилось выпроваживать к соседям.
      - Нечего им глядеть, - бормотал Кирикэ, снимая рубашку. - Паша уже стала забывать все эти шрамы, а сыну и глядеть на них нечего...
      Снимая рубашку, ощутил легкий укол в плече. В сплетеньях старых шрамов учуял острый зубец осколка, наполовину высунувшегося из живого тела. "Нужны клещи, - подумал он. - Без клещей не обойдусь".
      "А вот неправ оказался товарищ капитан", - думал Кирикэ, прицеливаясь клещами, чтобы ухватить край осколка, и вспоминая при этом врача из медсанбата, который лет десять тому назад перевязывал его в польской деревушке. Он говорил тогда, что маленький осколочек, застрявший в плече, беспокоить не будет, но вот поди ж ты, сколько с ним мороки... Хотя мужик он был неплохой, тот врач, подумал Кирикэ, и тут, приловчившись клещами, рванул. Боль была адская, все помутнело и качнулось в его глазах, но крови, как ни странно, почти не было. Вскоре плечо было перевязано, и тут же донеслись с улицы шаги - вернулась Паша с сыном. Послышался голос Коли:
      - И почему тетя Параскица плакала, когда чистила лук?
      Кирикэ открыл им. Некоторое время постоял на пороге, держа в руке острый тяжелый обломок. Хотелось все-таки посмотреть на кусочек металла, который почти десять лет мучил его и грыз по ночам.
      Паша, выглянув, спросила:
      - Ты чего стоишь там?
      Кирикэ на ощупь старался угадать, что это за металл. Кажется, сталь. "А, черт с ним", - подумал он и швырнул осколок в сторону колодца.
      Сели ужинать. Кирикэ уплетал с аппетитом все, что было перед ним. Боль отступила, и это был опять веселый, задушевный человек.
      - Ты вот говоришь, Паша, мол, годы и все такое... А мне вот сейчас так хорошо, как в ту осень, когда мы поженились. Помнишь? Восемь пудов поднимал!
      Заглянул Максимаш. Принес письмо от родичей из соседней деревни. Парень был еще обижен, даже присесть не захотел, зато Кирикэ был теперь расположен к балагурству.
      - Так ты говоришь, она уехала на курорт, а он остался дома...
      Почтальон мигом выпалил свой анекдот и сверх того рассказал еще несколько небылиц. Потом Кирикэ подозвал сына, который уже рыскал по дому в поисках луковицы, чтобы выяснить, отчего люди плачут, когда чистят ее, и нарисовал ему в тетрадку козу и дерево. Хотел было еще и овчарню изобразить, но не вышло. Нет так нет.
      ...На другое утро, как обычно, он встал чуть свет и, натягивая сапоги, спросил Пашу:
      - Как там у нас насчет гостинцев?
      Паша знала, что речь идет о том стригунке, и ответила:
      - Да поищи там, на полочке...
      Кирикэ взял заготовленный ломоть, сунул в карман и вышел.
      - Забавно все же... - прошептал он, остановившись у колодца. Хотелось все-таки подержать в руке и разглядеть тот кусочек металла. Ночью, однако, пошел снег, и теперь трудно было его найти. Кирикэ то идет, то возвращается, разгребая носком сапога снежок.
      Приоткрылась дверь, и в щелке показалось белое круглое лицо Паши.
      - Кирикэ, а что там такое?
      - Да так, следы какие-то...
      - И в самом деле?! А что за следы?
      - Шут их знает... Кажется, волчьи...
      - Да что ты говоришь... Погоди, я сейчас выйду...
      - Да нет, не стоит, кажется, другая какая зверюга прошла...
      Когда Паша, прикрыв дверь, ушла в дом, Кирикэ засыпал сапогами снег там, где еще можно было найти следы, после чего, натянув шапку и весело раскачиваясь, пошел к конюшням напрямик, через двор Параскицы, жены своего лучшего друга.
      - Доброе утро, соседка! Ну как оно?..
      Тоска по людям
      И стонет, и воет, и плачет метель, свернувшись калачиком у самых дверей землянки. Якоб поправляет накинутый на плечи кожух, засовывает в печку еще пару хворостин.
      - Вот взбесилась зима-то! Слышь?
      Но слушать некому: он один в землянке, и сама землянка одинока в этом снежном потопе. Однако бадя Якоб не может допустить, чтобы сказанные им слова умерли безответно в тишине, и поэтому отвечает сам себе:
      - Да, зима жуткая...
      Вот уже две недели подкармливает он маленькую печку хворостом, две недели разговаривает сам с собой, две недели прислушивается, не забредет ли сюда какой-нибудь путник. Но слышит только вой метели и трескотню хвороста в печке.
      Спустя много времени захрустела мышь за потолочной балкой.
      "И что это она там, чертова кукла, нашла погрызть? Хотя мышь всегда отыщет себе еду..." Эти существа, умеющие только жульничать, всегда были ему противны, и поэтому Якоб бросает сучок в чуть прогнувшийся потолок землянки.
      - Хать туды тебя!..
      Но когда мышь замолкла, ему вдруг стало жаль, что он напугал ее. Теперь еще скучнее. Искрится жар в печке, сиротливо шипит, закипая, горшок, и беспрерывно воет на улице метель, как выгнанный из дому щенок. Изредка Якоб оставляет печку, чтоб посмотреть в маленькое, не больше ладони, окошечко на скирду оставшейся неочищенной кукурузы. "Хоть бы кто воровать пришел, поболтал бы с ним часок-другой, разузнал бы, что там нового в деревне..."
      И снова усаживается на скамеечке возле печки. Жар начинает тускнеть. Якоб долго выбирает пучок веток и подкладывает их в печку. Хворост трещит, как стая воробьев; огонь, растревожив его мысли, гонит их далеко, за три холма и три долины, в большую, красивую деревню.
      Там, в этой деревне, есть дом, который он выстроил, есть щенок, который, издали почуяв его, бежит ему навстречу, чтобы ткнуться мордочкой в полы его кожуха, и есть там дверь с отлично сработанной ручкой - нечего ему было делать в тот день, и он провозился с ней до самого вечера.
      "А интересно, как там мои поживают?"
      И поскольку в печке опять потускнел жар, он набивает ее снова хворостом, и как только она затрещала, где-то в гуще пламени он увидел своих. Жена Артина усадила детей ужинать. Ужинают на печке: когда его нет дома, они всегда ужинают на печке - там теплее, уютней. Младший, Петрикэ, берет себе кусочек, садится в сторонке и, горько задумавшись, собирает с колен крошки. Артина, улыбаясь, поглядывает на него - она-то знает, в чем дело. Потом подзадоривает его:
      - Петрикэ, ты нынче будешь спать с нами на печке?
      Петрикэ, не глядя на нее, отрицательно мотает головой. Артина притворяется обиженной - подумаешь, мужчины, им кровати подавай!
      - Ну если так, можешь одеваться и идти к своему отцу...
      Петрикэ поднимает свои живые глазенки и уже готов спрыгнуть с печки.
      - А далеко это?
      И когда она начинает рассказывать ему, сколько дорог нужно пройти, и когда откидывает занавеску, показывая расцветшие толстыми ледяными цветами окна, и когда умолкает, дав ему послушать, как ревет на улице метель, Петрикэ сдается; садится поближе к еде и говорит, что, видно, так уж суждено, поспит и эту ночь на печке. Потом Артина начинает прясть, а дочь Веруца берет свои книжки и начинает читать о том, что турки снова пошли войной - сколько этих войн они затевали, ну сущие дьяволы! А когда дочка кончит уроки, Артина станет им рассказывать, как заблудилась она однажды, когда была еще маленькой девочкой...
      "А сочиняет она здорово... И у кого это научилась?"
      Может, разомлевшая печка, а может, мысли о доме согрели его немного, и он уже не слышит ни воя метели, ни вкрадчивого хруста за балкой. Подкладывает еще хворосту, и думы, как неутомимый работник, выходят с его двора и начинают спускаться по той тропинке, по которой он часто хаживал. Обогнув три усадьбы, останавливаются возле домика Профиры. И он уже видит чисто прибранную комнату, видит уснувшего мальчика с бумажным голубем рядом. Профира самая молодая и красивая вдовица в деревне. В молодости дружила она с его женой Артиной и после замужества осталась ее подругой. Когда одна из них печет плэчинты *, едят их все вместе и на гулянья ходят вместе.
      * Плэчинты - пироги из слоеного теста.
      Якоб набивает печку хворостом до отказа и видит Профиру, сидящую с вязальными спицами в руках. Стройная, круглолицая, два черных глаза - омуты, а не глаза. Вяжет что-то и тихо поет - она всегда поет, когда одна дома. А голос у нее красивый, низкий, глубоко волнующий мужскую кровь, и песен она знает великое множество, и как начнет, сразу вспомнишь молодость, засыпающую на заре Медведицу и дороги вспомнишь, хоженые и нехоженые дороги...
      Поет она тихо, еле слышно, а сколько народу перемерзло возле ее калитки, сколько девушек потеряли там своих женихов, сколько бочек вина было выпито из-за тех черных глаз!..
      "А все-таки она молодец, эта Профира... Пусть лучше мерзнут два дурака, чем будет страдать добрая половина деревни. Красота не отдается, красота завоевывается!"
      Профира потушила свет.
      Якоб снова подкладывает хворосту, и мысли сами идут дальше. По садам устало шагает напрямик низенький человек - его кум, бригадир Прикоки. Ни одна собака во всей окраине не лает на него, будто всех он вырастил у себя во дворе. Входит в свой дом, ужинает, потом садится на кровать, берет к себе на колени целый ворох бумаг и начинает считать. Считает он долго, пока не засыпает все село, и когда жена его Аника начинает ругаться, что он жжет по литру керосину за вечер, Прикоки спрашивает:
      - Послушай, Аника, ты не посоветуешь, где достать еще одну телегу?
      Каждый вечер ему не хватает телег, и каждый вечер он без конца перелистывает свои бумаги. Якоб как-то помог ему найти одну повозку, и с тех пор Прикоки здоровается с ним за руку. Хороший человек и во многом помог ему. Взять хотя бы эту сторожку. Приходит он как-то вечером и говорит: "Чего ты, Якоб, будешь всю зиму лежать на печке да слушать бабьи россказни, если можешь подзаработать трудодни?" И это точно - снег, метель на улице, а ты сидишь в тепле, и за сутки полтрудодня получаешь.
      Поздней ночью, когда в землянке кончается хворост, когда уснула вся деревня и больше ему некуда идти, когда утихает метель на улице, тогда только начинает Якоб укладываться спать. Стелет старые мешки на низенькую кровать, которую сколотил сам, укрывается кожухом и засыпает.
      Через некоторое время разбудил холод. В землянке темно, и снова метель завывает у порога. Якоб быстро поднялся, ощупью подобрал свалившийся на пол кожух. И хотя понятия не имел, сколько спал, решил больше не ложиться. Хотел было умыться, но вода замерзла в ведре. Ни воды, ни хворосту, и он даже не знает, сколько времени осталось еще до утра.
      - Вот чертова зима!
      Надел кожух, вышел. Ни земли, ни неба, ни луны, ни звезд. Только снег да снег, и чего только не вытворяет ветер с этим снегом! То сложит в сугробы, то начнет вздымать его столбами вверх, то гонит понизу маленькими волнами, и кажется, будто бежит отара серых овечек.
      - Да, это зима...
      Утопая в сугробах, обходит скирды нечищенной кукурузы, разгребает снег под маленьким навесом между ними, достает оттуда хворостины и, разламывая, складывает их. Трудная работа при таком собачьем холоде. Якоб вспоминает вчерашний вечер, уютную трескотню печки, вспоминает все дороги, по которым мысленно блуждал... Думает о том, что все те, которых он видел вчера, спят теперь в теплых домах, и сердито сплевывает - что за глупости! Сидит, как мальчишка, возле печки, мечтая черт знает о чем!
      Мерзлый хворост ломается с трудом, а метель все сыплет снизу и сверху, так что он уже не чувствует рук до самых локтей.
      Пощупал, все ли пуговицы на кожухе застегнуты, и. вдруг - верхней пуговицы, которую совсем недавно пришивала Артина, уже нет на месте. "И как это она их пришивает, что на второй день ходишь без пуговиц!" Потом вспомнил, что его жена, кроме того, что не умеет пришивать пуговицы, всегда забывает поить скотину и, когда несет солому в дом, оставляет след от скирды до самого порога, так что недели через две им уж нечем топить будет.
      "Только и умеет, что выдумывать всякую чепуху... Ничего, приеду научу, как пришивать пуговицы..."
      Потом, растапливая печку, подумал, что все женщины таковы. Будто эта Профира лучше ее? Чего она, скажите на милость, не выходит замуж? Был бы хозяин в доме, а то растет этот парень, и некому будет научить его обуть сапоги как следует, некому будет крышу перекрыть, - как начинается дождик, бежит с посудой на чердак.
      - Известное дело - бабы! Капризы да болтовня... Иногда еще поют...
      С горем пополам растопил печку, но та вдруг почему-то стала гнать дым в землянку. Якоб закашлялся, заслезились глаза, и в темноте уже не мог найти ни дверей, ни печки.
      - Сразу видно, Прикоки мастерил. У него в доме печка горит со звоном, а тут задыхаешься от дыма... Ему-то что? Бригадир - трудодни идут, а он сидит и все ищет повозки в этих несчастных бумагах...
      И вообще этот Прикоки, хоть и доводится ему кумом, никогда ни в чем не помог, еще посылает туда, куда другие отказываются идти... Только круглый дурак мог согласиться зимовать один-одинешенек в этой пустыне, мерзнуть и голодать из-за какого-то полтрудодня. Черт знает, дадут ли за него что и когда дадут!
      Казалось, что прошли уже две ночи подряд с тех пор, как проснулся, а на улице все не светало. За это время Якоб успел перессориться со всем селом. Вернул все долги, потребовал себе то, что одалживал, и кончилось тем, что подал в правление заявление - дескать, уходит со своего поста. К Прикоки даже не зашел. Вызовет его сам председатель и сообщит, в чем дело.
      Покончив с этим, он стал заниматься хозяйством, так как ухаживать за ним было некому, а он замерз и проголодался.
      К обеду то ли ветер подул с другой стороны, то ли печка нагрелась, но снова хворост затрещал. В землянке тепло, вьюга утихла, греясь у порога, и на печке закипел горшок с фасолью.
      В конце концов обиды стали забываться, и одинокого сторожа опять стала манить растопленная печка, чтобы заставить его размечтаться. Это детское раздолье взрослому человеку как будто и ни к чему, однако делать больше нечего, и он сдается. Снова напихивает в печку хворост, садится на низенькую скамеечку, и, когда пламя начинает быстро пробиваться сквозь надломленные ветки и трещит печка вовсю, на давно не бритом его лице появляется виноватая улыбка.
      - Ну таков уж человек! Иногда рассердится, потом отойдет. На то мы и люди...
      И снова бежит ему навстречу щенок, смешно размахивая маленьким хвостиком, и обнимает колени мальчик, которому не с кем было спать, и глядит на него черными очами вдовица, тревожа воспоминания молодости, и опять Прикоки. встретив, пожимает ему руку - единственному человеку в бригаде, с которым здоровается за руку.
      И плачет, и стонет, и воет метель, гоняя по долинам бесконечную отару снежных овечек, и снова появилась мышь за балкой и втихомолку что-то грызет, но бадя Якуб уже ничего не слышит. Его мысли, пробежав три долины и три холма, снова бродят по большой, красивой деревне...
      Клен - он знает свое дело...
      - Ну как твои овечки, дед Чобан?
      Седой, с нависшими бровями, старик молча проходит мимо - может, не слышит, может, притворяется, что не слышит.
      Когда-то его звали Андрей Чобан, а то и просто Андриеш. Однако прошло время, это имя совсем износилось, и с тех пор, как ему перевалило за семьдесят, все зовут его дед Чобан. Даже за глаза его Чобаном называют, и он не сердится, потому что чабаном был всю свою жизнь. С малых лет рос на овчарне, на овчарне вырастил и детей своих.
      Всю жизнь он пас овец. Пас чужих, потом - недолго - своих, потом опять чужих. Пересыхали одни родники, и пробивались другие, выгорал один зеленый холм, и зацветал другой, а дед Чобан все ходил с флуером *, забытым за поясом, и овцы тянулись следом за ним.
      * Флуер - пастушья свирель.
      Затем он постарел, и люди увели его из овчарни. Показали домик на краю села и сказали, что это его домик. Он поселился и живет в нем. Не жалуется на одиночество, но только воздуха ему что-то все мало. Иногда забывает закрыть дверь на ночь, и тогда ему снятся овчарня и рыжая собака, пристреленная во время войны. Застрелил ее немец, застрелил потому, что пес кинулся с лаем за проезжавшей колонной. Жаль, хороший был пес...
      - Все это так, а как же овцы? Есть еще хоть одна у тебя?
      Дед притворяется, что не слышит, потому что даже не знает, как ответить. Нет у него во дворе ни одной овечки, и все же есть... Семь овечек в его большом, пушистом тулупе. Набросит на плечи, вдохнет всей грудью острый, едкий запах - и согреваются плечи. Положит овечку на колени согреваются и колени...
      Он помнит их, всех семерых помнит. Родились они давным-давно, теплой весной. Отдал он им тогда все луга, чтоб порезвились вволю. Кормил их, когда были голодные, уводил под навес, когда небо хмурилось.
      А еще есть у него в куртке серый барашек. Когда надевает куртку, дед Чобан всегда улыбается: большой озорник был тот барашек...
      - Так, стало быть, ты все еще при овцах, дед Чобан?
      Нету, откуда им быть... Вот были у него колхозные овцы, но сказали, что он слишком стар, и уже года два-три он не пасет их. И все-таки просыпается несколько раз за ночь - посмотреть, как они там, его овцы. Овечки спят спокойно, спит и барашек... Засыпает и дед Чобан, но через некоторое время опять просыпается...
      Все лето дед Чобан спит во дворе. Когда найдет свежую рубашонку от кукурузного початка или горстку сена, непременно прихватит ее - то-то полакомятся зимой его овечки! Весь его двор покрыт ковриком сочной травы, и дед бережет ее - тяжко остаться чабану без пастбища.
      Зазывал он к себе всех сельских щенят, сажал их на колени и прикармливал - из любого щенка можно вырастить доброго товарища на овчарне.
      Дед Чобан не курит, но всегда носит с собой коробок спичек, спрятанный где-то глубоко в кармане, чтобы дождь не намочил.
      Поздней осенью, когда его овечкам уже негде пастись, дед Чобан приносил охапку сена и расстилал по комнате. Потом коротко подстригал седые усы и выпивал кувшин вина - это означало, что он завершил еще один год и вступил в новый.
      - Так водятся еще овечки у тебя, дед Чобан?
      Оставьте вы деда в покое. Сколько их там есть - все его, а если нет, ну так, стало быть, и нет...
      Как-то зимним днем, возвращаясь от своих племянников, дед Чобан вдруг заметил клен у чужого забора. Сразу остановился и отломил кончик ветки, снял с него мокрое платьице, потом голенького положил на язык. С минуту постоял с закрытыми глазами, выплюнул и сказал:
      - Осталась еще неделя...
      Лицо его посветлело - слышь, всего неделя осталась... Он мог поспорить с кем угодно, что осталось именно семь дней, хоть и не смог бы сразу сказать, что именно произойдет через семь дней... Девяносто два года загородили мыслям дорогу, но дед Чобан не боялся, хоть и было их девяносто два... Начал их перебирать, раскидывая в стороны, затем улыбнулся - осталась еще неделя до окота овец.
      - Водятся еще у тебя овцы, дед Чобан?
      Зачем торопите вы деда, не видите разве, как быстро песет он свои девяносто два года? Первый ягненок... Великое чудо этот ягненок, который появляется раньше остальных, становится на непослушные ножки и оглядывает загон, отыскивая мать. Хороший чабан угадывает по первому ягненку, каким будет год.
      Есть годы, когда первым рождается барашек, а другой раз овечка. Первенцы порой бывают серые, другой раз черные. Это тоже примета.
      Семь овечек лежат на топчане, но все они яловые. Он ли не кормил их, он ли не поил, он ли не берег их, а остались яловыми. Что поделаешь?.. Но он был чабаном, шла весна, и ему нужно было знать, каким будет нынешний год. А оставалось всего семь дней... То и дело просыпался он среди ночи - трудная эта неделя для овечек. Выкапывал корешок травы, чтобы посмотреть, наливается ли он соком - скоро пастьба, и трава должна быть сочная.
      Каким будет он, этот год?
      Шесть последних дней дед не находил себе места. Иногда ему казалось, что нынешняя весна начнется черными барашками, а может, серыми, но непременно барашками... Хорошая примета, да все-таки не очень.
      А на седьмой день он встал на заре, накинул на плечи семь серых овечек, взял тутовую палку и отправился в дорогу.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36