Друцэ Ион
Белая церковь
Ион Друцэ
Белая церковь
Роман
Во второй том избранных произведений И. Друцэ вошли два романа: "Белая Церковь" и "Бремя нашей доброты". Действие романа "Белая Церковь" развертывается в основном в Молдавии во второй половине XVIII века во время русско-турецкой войны. Роман "Бремя нашей доброты" - о жизни молдавской деревни, действие романа начинается в 1914 году и завершается в 60-е годы нашего столетия.
СОДЕРЖАНИЕ
Глава первая. Ничего святого
Глава вторая. Час умного безмолвия
Глава третья. Две Екатерины
Глава четвертая. Запретный плод
Глава пятая. Вифлеемская звезда
Глава шестая. Начальник хора
Глава седьмая. Мера за меру
Глава восьмая. Блага земные
Глава девятая. Свершение невозможного
Глава десятая. Лавры победителя
Глава одиннадцатая. Возвышение в сан
Глава двенадцатая. Риск
Глава тринадцатая. Черниговский колокол
Глава четырнадцатая. Дань вечности
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Ничего святого
Нужно сделать государство грозным в
самом себе и внушающим уважение
соседям.
Екатерина II
Утверди шаги мои на путях Твоих, да не
колеблются стопы мои.
Давид
Время было выбрано удачно. Яссы издавна славились бесконечными осенними дождями. С середины октября молдавская столица, расположенная, подобно Риму, на семи холмах, вымирала совершенно. И вот однажды дождливой осенней ночью несколько всадников появились в городе. Неслись они, должно быть, издалека, ибо грязь залепила их так, что ни масти лошадей, ни лиц всадников было не разобрать. Проскакав по главной и единственной площади города, они свернули в переулок, спускавшийся по холму, вдоль речки, и скрылись за высокими воротами большого каменного дома, в котором располагалась резиденция капуджи, официального представителя султана при молдавском господаре.
Через какие-нибудь полчаса ворота снова открылись, выпустив всадников, и они с той же поспешностью покинули город, скрывшись в сторону Соколы, где размещался отряд янычар, ведавших охраной представительства. И снова над семью холмами опустилась бесконечность длинной осенней ночи, и над городом по-прежнему канючил мелкий, моросящий дождь. Это нудное море влаги, стекая по соломенным, по дранковым, по черепичным крышам, нагоняло такую глубокую дремоту, что никакое событие в мире, казалось, не в состоянии было поднять с постели православного христианина и заставить подойти к окну.
Но нашлось-таки в этом городе окошечко, мимо которого всадники не смогли проскочить незамеченными. Хотя и оно, подобно многим другим окнам города, об эту пору уже не светилось, из-за занавесочки пара глаз держала на примете всю обозреваемую из окна тьму. Как всегда во время осенней сырости, господина Зарзаряна донимали приступы подагры. При острых болях он предпочитал сидячее положение лежачему, поэтому по вечерам ему подвигали плетеное кресло к окну, укутывали теплыми одеялами, и он целые ночи просиживал за белой занавеской в ожидании чего-нибудь смешного, что хоть как-то скрасило бы его маету.
Поначалу налет всадников глубокой ночью показался ему чрезвычайно забавным. Все это обещало обернуться любопытным анекдотом, который можно будет рассказать зимой в кругу семьи, но чем больше он в эту историю вникал, тем менее смешной она ему казалась. Во-первых, турки не любят так поздно хаживать друг к другу в гости. Это раз. Во-вторых, странным было то, что всадников впустили без обычных стуков, расспросов, осмотров. Похоже, их там дожидались. Но в таком случае, почему дом погружен в такую темень?! Обычно по вечерам сквозь закрытые ставни тут и там просачивались косые полоски света, а в ту ночь ни единого светлого пятнышка ни до приезда всадников, ни во время их пребывания там, ни после отъезда. И наконец, что за безумные скачки! Они не столько въехали, сколько влетели в те ворота, и оттуда их не то что выпустили, а выбросили. Неужели вся эта безумная спешка придумана только для того, чтобы скрыть, сколько всадников въехало и сколько выехало оттуда?
На улице идет дождь, старый армянин, сидя у окна, тихо молится про себя, а благодаря таким вот мелочам иной раз получает гласность Великая История. Ибо, в самом деле, события той далекой ночи, несомненно, канули бы в вечность следом за другими важными событиями, о которых мы так никогда ничего и не узнаем, если бы осень не была такой дождливой и если бы скромный торговец мануфактурой в Яссах господин Зарзарян, арендовавший лавку неподалеку от турецкого представительства, не страдал бы такими тяжелыми приступами подагры.
Особенно в том году ему доставалось. С томиком великого Нарекаци на коленях, песни которого, по преданию, помогали при недомоганиях, он целые ночи просиживал у окна, тихо повторяя про себя слова древнего поэта-монаха, приглядываясь при этом к ночной жизни улицы в надежде увидеть что-нибудь смешное, ибо без улыбки, по мнению господина Зарзаряна, человек не столько живет, сколько доживает.
По совершенной случайности из окна спальни, расположенной на втором этаже, над лавкой, ему были на редкость хорошо видны дом, двор и все службы турецкого представительства, размещенные во дворе. Родившись в Константинополе и прожив там добрую половину жизни, господин Зарзарян, хоть и не питал особых симпатий к туркам, тем не менее сжился с ними и был настолько знаком с их языком, обычаями, ходом мышления, что ему доставляло неизъяснимое удовольствие следить за этим оттоманским гнездом, истолковывая про себя каждое происшествие, чтобы угадать возможный ход дальнейших событий.
Ночные гости озадачили его. Он готов был поклясться на томике великого Нарека, что въехало пятеро всадников, а выехало только четверо. Судя по всему, турки тайно забрасывали какое-то важное лицо в это маленькое, разоренное бесконечными войнами государство. Кого именно они закинули и с какой целью - вот истинно достойная загадка для истинно армянской головы.
"Так, так, так", - сказал сам себе господин Зарзарян. Это происшествие увлекло его настолько, что утром он даже не встал за прилавок своей маленькой лавки. Передав торговлю мануфактурой в руки зятя, он двое суток проторчал у окна в том же плетеном кресле и только к полудню третьего дня тихо, в ужасе, воскликнул про себя: "Пресвятая дева, да у них ничего святого!"
Он узнал среди бесконечно сновавшей по двору прислуги того пятого всадника, который, въехав во двор, так там и остался. То был Махмуд знаменитый палач султана Абдул Хамида, гроза многих правящих династий, отуреченный грек по кличке Слезливый Орел. Высокого роста, он отличался такой худобой, что казалось, это не человек, а дерево, над которым уже тысячи лет не пролилось ни единой капли влаги. Смуглый, с горбатым орлиным носом, он тем не менее вопреки своему жестокому нраву славился добрым, умиленным выражением лица, откуда и прозвище пошло - Слезливый Орел.
Его приезд означал наступление тяжелых времен для молдавской столицы, хотя, казалось, дальше было уже некуда. В самом начале столетия господарь Молдавии, писатель и ученый Дмитрий Кантемир, почуяв начало распада Оттоманской империи, предпринял отчаянную попытку освободить свою страну из-под вассального ига Константинополя. Войдя в тайные сношения с Петром Великим, он согласился предоставить свободный проход русским войскам через свою страну и присоединиться к ним со своей армией, с тем чтобы вместе напасть на главные турецкие силы, расположенные на Дунае.
Как известно, этому плану не суждено было осуществиться. Предупрежденные кем-то, турки вышли навстречу. Православные армии потерпели тяжелое поражение у Станилешт, на Пруте, и сам Петр чудом избежал пленения. Для России это обернулось горьким уроком, для Дмитрия Кантемира пожизненными скитаниями, ибо страну свою он так больше и не увидел, а для Молдавии это означало наступление самого жестокого периода во всей ее истории - так называемой "эпохи фанариотов".
Фанар - это квартал Константинополя, в котором тогда проживали золотых дел мастера, торговцы, ростовщики, по преимуществу греки. Коварные, жадные, жестокие, эти жители Фанара, шнырявшие в поисках поживы по всему свету, знали много языков, и власти Константинополя нередко прибегали к их услугам в качестве переводчиков и информаторов о состоянии дел в тех или иных краях. Со временем оттоманы стали пестовать из жителей Фанара чиновников среднего класса, а, обогатив их, турецкие визири, жадные до золота, начали продавать фанариотам должности собирателей налогов в вассальных землях. И наступали черные дни для края, куда опускалась саранча из константинопольского квартала. В Молдавии фанариоты обессмертили себя налогом на дым. Когда в обнищавшей стране облагать налогами было уже нечего, они додумались при наступлении холодов облагать налогом каждую дымящуюся печную трубу.
Петр Великий строил новую державу в на все просьбы своего сенатора и советника Кантемира идти войной против турок откупался наградами и милостями, потому что интересы державы переместились и война с Турцией, хоть и неминуемая, все время откладывалась. Прошло более полувека, прежде чем русские полки снова появились на Днестре. На этот раз генералу Румянцеву, по слухам, незаконнорожденному сыну Петра, удалось одержать блистательные победы при Кагуле и Ларги, где он сокрушил в десять раз превосходившие силы противника. В конечном счете ему удалось вытеснить турецкую армию за Дунай, за что он и получил фельдмаршальский жезл и титул - Задунайский.
По заключенному в деревне Кючук-Кайнарджи миру Россия закрепляла за собой Азов и Кинбурн. Крым и Кубань становились независимыми от Порты, и, что было самым главным, русские корабли получали право свободного плавания в Черном море. Для Дунайских господарств Молдавии и Валахии, еще продолжавших оставаться в вассальной зависимости от Порты, был выторгован ряд весьма существенных льгот и привилегий. Казалось, судьба улыбнулась, можно бы и передохнуть чуток, но вдруг поздней дождливой ночью в Яссы залетает Слезливый Орел.
Проторчав еще некоторое время у окна, чтобы убедиться, что это был именно он, старый армянин при помощи дочери и зятя оделся, ибо подагра все еще не отпускала, и, взяв под мышку рулон голубого шелка, вооружившись палкой, поскольку в молдавской столице той поры бродячих собак было полным-полно, направился во дворец господаря. Идти было недолго, но попасть к господарю оказалось затруднительно, потому что толпы нищих, голодных монахов осаждали дворец со всех сторон.
- Откуда вас пригнало, отцы святые?
- С Буковины, братец, с Буковины...
Турция, хоть и потерпела поражение на Дунае, оставалась достаточно сильной, чтобы быть верной себе. Для турок самыми унизительными в Кючук-Кайнарджийском мире были пункты, предписывавшие определенные ограничения по отношению к вассальным землям Молдавии и Валахии. Несомненно, Молдавия как возможный союзник России на Балканах беспокоила Константинополь, и, чтобы как-то ослабить этот край, турки поддались настоятельным уговорам Венского двора и под предлогом уточнения границ уступили Австрии всю верхнюю часть Молдавии, так называемую Буковину, край, который особенно славился буковыми лесами.
Тысячи и тысячи беженцев шли из Буковины, чтобы поставить себя под защиту своего государства. Укрыть на зиму такую уйму народа было делом нелегким, но еще труднее оказалось приютить монахов. Почти все православные монастыри Буковины, не желая подвергаться преследованиям со стороны униатов, снялись со своих обжитых мест, и теперь, накануне зимы, молдавская столица была наводнена бесприютными монахами. Разместить беженцев - одно дело, но куда деть монахов, которые по своему уставу должны иметь совместное житие хоть при каком-нибудь да храме?
Проникнув внутрь дворца и пользуясь рулоном голубой ткани как пропуском, господин Зарзарян в конце концов вошел в кабинет господаря Григория Гики. Помимо господаря, в кабинете находились еще митрополит Молдавии Гавриил и болезненный на вид старец отошедшего к Австрии монастыря Драгомирны отец Паисий Величковский. Разговор между ними, судя по всему, был нелегкий, потому что, когда господин Зарзарян вошел, они молча все трое прогуливались по кабинету. У каждого из них была своя тропка, свои мысли, которые совершенно не соприкасались с тропками и мыслями других.
- Что там у тебя? - спросил наконец господарь, заметив в дверях господина Зарзаряна.
- Голубой шелк.
- А если подробнее?
Лицо у господаря было крупное, одутловатое, сплошь покрытое черной полусвалявшейся щетиной. Правя Дунайскими господарствами в третьем или даже в четвертом поколении, эти Гики настолько усвоили искусство дипломатии, что западные консулы, аккредитованные в Яссах, называли их сфинксами. И в самом деле, подумал господин Зарзарян, ну совершенное каменное изваяние у гробницы фараона.
- Если подробнее, - сообщил он более тихим голосом, - то новости у меня плохие, ваше величество. Тому три дня в дом капуджи ночью прибыл гость из Константинополя.
- Что за гость?
- Кровавый Махмуд, ваше величество. Палач султана по кличке Слезливый Орел.
Старик митрополит, туговатый на ухо, воспользовался разговором с армянином, чтобы отдохнуть в ореховом кресле у окна, но Паисий Величковский, слышавший разговор, в ужасе осенил себя крестным знамением. Лицо господаря по-прежнему оставалось спокойным и бесстрастным.
- Ты полагаешь, - спросил он, - что это для меня плохая новость?
- Слезливый Орел, - сказал армянин, - залетел сюда не случайно. Он за чьей-нибудь головой да прилетел.
- За чьей же? - спросил все так же безучастно Гика.
- Боюсь, что за вашей.
- Зачем султану моя голова?
- Она слишком громко возмущалась захватом Буковины.
Гика рассмеялся. Смеялся он вкусно, широко, от всей души, как смеются обычно люди с чрезвычайно развитым чувством юмора, которые по разным причинам не всегда могут себе позволить эту роскошь. Засмеялся вместе с ним и господин Зарзарян. Ему нравился господарь именно из-за его пристрастия к юмору, и если бы не эта его слабость, кто знает, где бы сегодня господин Зарзарян торговал мануфактурой.
- Передай казначею, - сказал господарь, отсмеявшись, - пусть купит у тебя этот шелк по назначенной тобой цене и впредь пусть покупает все, что ты найдешь достойным для меня и всего моего дома...
Зарзарян стоял навострив уши, но больше ничего не последовало, и тогда он вынужден был уточнить:
- Вы имеете в виду опять же шелк или можно и шерсть, и английское плотное сукно?..
- Любую ткань, какую ты найдешь нужным, в любое время суток.
Искусство дипломатии само по себе родственно балансированию на туго натянутом канате, но то. что происходило в последней четверти XVIII века в Молдавии, напоминало уже не хождение по канату, а танец на краю пропасти. Вступившему на престол с согласия Петербурга и Константинополя Григорию Гике предстояло что ни день испытывать на прочность Кючук-Кайнарджийский мир, а мир этот был шаток, потому что время было смутное и воевали едва ли не все державы мира.
Турки видели в этом договоре обыкновенный клочок бумаги, смысл которого - выиграть время, необходимое для сбора новой армии, и потому ждали от своего вассала, к тому же служившего в свое время при султане драгоманом, то есть переводчиком, такого же понимания ситуации и соблюдения интересов своих хозяев.
Россия, получившая наконец право свободного плавания в Черном море, ждала от православного господаря самого широкого толкования полученных от турок льгот, с тем чтобы сделать Молдавию в будущем прочным своим союзником при неминуемых столкновениях на Балканах.
Втянутый в соперничество двух великих держав, умело балансируя между Константинополем и Петербургом, господарь вдруг спохватился, что Австрия отсекла всю Буковину. Вместе с ней отходили не только богатые плодородные земли, древние села, но и много прославленных монастырей, среди которых был и самый маленький, но, пожалуй, самый знаменитый из них, Путна. Потерю Путны особенно тяжело переживала страна. В этом небольшом монастыре покоились останки Штефана Великого, с именем которого был связан золотой век молдавского государства. Уход в другую державу этой маленькой Путны с мраморным гробиком, с вечно горящей над ним лампадой глубоко оскорблял не только национальные, но и религиозные чувства народа, ибо Штефана Великого уже тогда почитали святым. И что это за страна, о великий боже, от которой в любое время может быть отсечена любая ее часть, и что это за вера, при которой даже святые не ведают покоя под вечными лампадами!..
С молчаливого согласия Петербурга Гика выразил энергичный протест против захвата Буковины. Австрия была крайне шокирована этим протестом. Озабоченная проникновением России на Балканы, она поручила своему посланнику в Константинополе втолковать султану, что молдавский господарь никогда бы не осмелился возвысить голос против Порты, если бы не Петербург; по дорогам из Ясс на север, в русскую столицу, все время носятся курьеры, в то время как пути из Ясс на юг, в Константинополь, остаются в полном запустении.
У султана Абдул Хамида было достаточно проблем, помимо могилы Штефана Великого. Звезда оттоманов была на редкость стремительной и недолгой. Завоевав в середине XV века столицу Византии Константинополь и наскоро заглотав руины Римской империи, Порта теперь тратила массу энергии и средств, чтобы удержаться в своих границах, а развал между тем надвигался как рок. Восстаниям греков не было конца. Багдадский наместник Ахмед-паша, видя слабость султана, объявил себя независимым от Порты. Восстала северная Албания. Правитель Египта Мохамед-бей отказался платить дань. В этих условиях сообщение о том, что молдавский господарь счел возможным возмутиться фирманом своего повелителя, уточнявшего границы небольшого вассального княжества, привело султана в такой гнев, что решено было немедленно отправить в Яссы Слезливого Орла.
В самом начале октября во дворец господаря явился сонный каймакам турецкого представителя и бесцветным, скучным голосом сообщил, что Мустафа-бей, посол самого блистательного, солнцеподобного, вовеки немеркнущего и тому подобное султана, имеет честь нижайше просить господаря пожаловать к нему на чашку кофе. Когда? О, когда ему будет угодно! После чего, низко поклонившись, каймакам покинул дворец в сопровождении двух секретарей, даже не удосужившись узнать, принято приглашение или нет.
"Наш Водэ донашивает последнюю рубашку", - говорили промеж себя бояре, с содроганием представляя, чем это приглашение может кончиться. Весь высший свет во главе с митрополитом советовал господарю не принимать приглашения. Русский консул тоже считал, что разумнее всего обойтись без этого кофе. Даже старец Паисий Величковский, не успев толком устроиться со своими последователями в запущенном Секульском монастыре, прислал монаха с письмам, в котором сообщал господарю, что видел - ну сон не сон, поскольку истинного покоя старец уже давно не ведает, так, подремлет за ночь часок-другой, и то хорошо, - так вот, во время одной такой дремы виделась ему жуткая картина, а именно отсеченная голова, и он просит господаря ни в коем случае, ни под каким предлогом...
Здраво рассудив, Гика решил отклонить приглашение капуджи и занялся делами, благо их было полно. В обнищавшей, раздетой стране он надумал основать ткацкую фабрику, а это требовало и энергии и средств. Увы, шло время, и с каждым днем господарю становилось все более и более очевидным, что этой чашки кофе ему не миновать. Единовластный правитель не может, ссылаясь на соображения безопасности, отклонить приглашение на чашку кофе в своей собственной столице. Править под висящим над тобой топором невозможно, и вот однажды, возвращаясь с удачной охоты на лисиц, он, минуя дворец, подъехал к дому капуджи.
- Вы останетесь здесь, - сказал он арнаутам, составлявшим его личную охрану. - Если через два часа я оттуда не выйду, входите в дом силой и рубите всех подряд...
- Вай, вай, вай, - говорил между тем Мустафа-бей, стоя на крыльце своего каменного дома. - А где же пехота? Артиллерия ваша где? Кто в наше время ходит на чашку кофе всего с одной сотней арнаутов?
Гике было в высшей степени присуще чувство юмора. Он знал, что он вассал, что для него это непростительная роскошь, но таким он уродился, и тут уж ничего нельзя было сделать. Стоя перед турком, он вдруг увидел смешную сторону этой затеи - идти на чашку кофе с вооруженным до зубов отрядом! Отпустив охрану, за исключением двух-трех конвойных, он вошел в гостеприимный дом, уселся на мягкие подушки. Хозяин и гость долго пили кофе, курили чубуки, обсуждали тонкости охоты на лисиц и сложности при постройке ткацких фабрик. Поздно ночью разомлевшему от кофе, сладостей и чубука господарю вдруг почудилась какая-то возня у ворот представительства. Похоже, кто-то вскрикнул, потом послышался гулкий стук копыт.
- Позвольте, ваша светлость, поблагодарить вас за гостеприимство.
Мустафа-бей удалился ненадолго в соседнюю комнату и, вернувшись, перекинул гостю через плечо большой белый шарф.
- Подарок нашего султана.
- О, для меня это такая честь, выше которой...
- Мой повелитель дарит его для того, чтобы вам было в чем нести свою голову, когда выйдете отсюда...
В ту же секунду Гика услышал тихие, вкрадчивые шаги за спиной. Смуглый горбатый нос, взмах кривым кинжалом, смертельный холодок меж лопатками, и в последнее мгновение успелось подумать - ну ничего святого...
В полночь дежуривший у своего окна господин Зарзарян увидел, как было выброшено с крыльца чье-то тело. К утру во дворе представительства был вкопан шест, и долго, около трех недель, провисел на том шесте обезглавленный господарь. Просоленная голова по обычаям тогдашнего времени была отправлена в Константинополь султану.
Екатерина Вторая пришла в великое негодование при известии об убийстве молдавского господаря. Единственно достойным ответом на это злодеяние могла быть война, причем немедленная, но, связанная по рукам и ногам различными обстоятельствами, Россия не могла начать военные действия. Москву лихорадило. С Болотной площади дожди еще не успели смыть кровь казненного Емельяна Пугачева. Страна с трудом приходила в себя после великого потрясения, имя которому было - пугачевщина. А ветер тем временем доносил из-за границы искры новых смут. Парламент, духовенство и французская знать разрывали меж собой нерешительного Людовика XVI. Заморские колонии Англии, нанеся поражение британской короне, объявили какую-то Декларацию, и из-за Атлантического океана выявляла свое чело новая держава. Шведские корабли не спускали глаз с русского флота в Северном море. Безумство, казалось, охватило весь мир, и первейшей заботой всадника было удержаться на коне. Любимец и правая рука государыни, наместник и губернатор Новороссийского края Потемкин трудился в поте лица. Заселение отнятых у турок земель было в самом разгаре, и затевать в этих условиях новую войну казалось совершенно невозможным.
Тем не менее война с Турцией была неизбежной, и на одном из совещаний с губернаторами и наместниками Екатерина распорядилась, чтобы в месячный срок ей были представлены самые полные сведения о численности мужчин, которые могли бы в случае надобности взять в руки оружие.
- Ваше величество, с какого примерно возраста изволите распорядиться вести счет?
- Ну, думаю, лет с десяти-двенадцати.
- Разве отрок в десять лет способен поднять оружие да еще вскочить с ним на коня?!
- Сегодня он еще не может, но настанет день, когда судьбу державы решат именно эти десяти- и двенадцатилетние.
Вечером того же дня военный министр и воспитатель будущих царей фельдмаршал Салтыков, сидя за карточным столиком, произнес в задумчивости:
- В рассуждении о грядущих временах, ваше величество, мне хотелось бы предостеречь вас от излишне поспешных решений.
- А именно?
- Мне кажется, нам должно избегать столкновений на Балканах, пока не заручимся союзом с европейскими державами.
- О нет! Нам пришлось бы слишком долго ждать. Европа бедна на союзников как никогда.
- Да почему же?!
- Англия слишком многое потеряла, для того чтобы на нее можно было положиться; ошалевшая французская колесница с переломленной осью несется бог весть куда. Пруссия без конца будет высчитывать возможный выигрыш против возможного проигрыша. Остается Вена.
- Ну хотя бы Вена!
- Пока она обещает нейтралитет, но, сдается мне, если подружиться с Иосифом, мы могли бы рассчитывать и на его союз.
- Это самое малое, что нам нужно для того, чтобы начать выяснять отношения с турками. Самое малое! - повторил еще раз фельдмаршал, прощаясь с хозяйкой дома.
А время между тем поджимало. Нота протеста императрицы по поводу убийства молдавского господаря в Яссах была воспринята Константинополем как признак слабости России. Собрав свежую стотысячную армию и снабдив свой неповоротливый флот легкими судами, султан в ультимативной форме потребовал от Петербурга признания вассальной зависимости Грузии от Турции. Екатерина отвергла это наглое требование. В ответ на отклонение ультиматума турецкий флот напал на русскую эскадру в Черном море, вынудив ее укрыться в Кинбурнском порту.
- Mon Dieu! - в гневе воскликнула Екатерина при получении сего сообщения. - Да у этих турок в самом деле ничего святого!
При таких обстоятельствах началась в августе 1787 года вторая русско-турецкая война.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Чac умного безмолвия
Я очищу нашим монахам путь к раю
хлебом и водою, а не стерлядями и
вином.
Петр I
Мы обязаны монахам нашей историею,
следственно и просвещением.
Пушкин
Высоко в Карпатах еще стоят холода, а предгорья уже дышат оттепелью. Ночами на низины накатывает туман, и увлажненные леса задумчиво роняют капель на залежалый снег. В полночь, когда все сущее замирает, глубоко под снегом воркуют ручейки. Эти робкие голоса оживающей влаги, которым со временем суждено стать грозным половодьем, согревают душу новыми надеждами. И хотя темень за окном по-прежнему стоит стеной, часы ночного бдения становятся короче, задумчивей, добрей. Земля выплывает из ночи осененная, благословенная, и, когда под утро одинокий пастух, зимующий в горах, разводит костер, прозрачный дымок его заветных раздумий долго стелется по низинам, будоража дух людской.
- О господи...
Отец Паисий размашисто крестится, низко опускает седую грешную голову. Все-таки, что там ни толкуй, идет весна... И еще одно волнение, и еще один грех. Как же не грех, когда пожары воспоминаний снова опустошают его усталую, измученную душу. И снова бежит на тебя босоногое детство Полтавщины, безвинные забавы в коридорах Киевской духовной академии. Дальше следуют странствия по монастырям и скитам, долгие годы нищенства и постижения путей господних на святой горе Афон. Прожить заново в его-то годы еще одну жизнь - труд нелегкий, ибо дикий табун былого начисто уничтожил ту каплю энергии, которая согревала старца в тот поздний час, и теперь груда всевозможных немощей, как отец Паисий представлял сам себя, маялась в кресле, охваченная унынием.
Ибо, если вдуматься, до чего красива и божественно величава поступь весны! Какое море духа людского она вдруг выпускает на солнечные просторы из плена зимней скованности! Какое обилие семян, залежавшихся в мерзлой земле, обретет себя в новом поколении! Какое множество живых тварей, преодолев зимнюю спячку, возрадуются земной суете! Но, едва встав на ноги, они тут же почувствуют тяжкое бремя собственного бытия, ибо мир не так уж прекрасен, как был задуман господом, и не так уж справедлив, каким он мог бы быть.
Скупые старческие слезы, блеснув на худых скулах, тут же гаснут в огромной седой бороде. Две белые свечи тихо догорают над большим столом, заваленным книгами и рукописями. По предгорьям долго перекатывается хриплый лай одинокой собаки, ночная тьма глядит в окно недобрыми глазами, и на сердце старика начинают давить невеселые думы.
Возрадуйтесь, сказал господь, отпущенным вам благам. Благо тепла, может быть, величайшее из дарованных нам благ, но как часто мы теряем и истинные пути господни, и пожалованные нам блага! Около семидесяти чудес весеннего раскрепощения выпадало на долю отца Паисия, но всегда оно почему-то проходило стороной. А он всю жизнь терпел холод. В долгие зимние ночи, полные трудов и молитв, он мечтал о встрече с этим расчудесным миром тепла, но мелочность, ничтожность жизни всегда уводили его в сторону. Глядь, а кругом все уже расцвело, весна в полном разгаре, вот-вот лето нагрянет. Теперь, кажется, он впервые в жизни подкараулил этот великий час, ему впору бы выйти, открыть ворота, да что толку, когда дух устал и тело немощно...
"Господи, не суди нас по грехам нашим, а единственно по великой доброте своей..."
Еще раз перекрестившись, отец Паисий вернул себя к длинной, им самим сочиненной молитве. Как всегда в минуту большого волнения, его разговор с богом, начатый громко, постепенно переходил на шепот по причине слабеющего на старости голоса, а затем и шепот утихал, и только ритмическое качание головы выдавало нелегкий труд сотворения молитвы.
Наконец старик совсем затих, окаменел, углубленный в себя, созерцающий самого себя. Увидеть себя изнутри - труд немалый, осмыслить себя нелегко. Стояла темень за окном, пахло туманом, в тишине ночи дозревала весна, но старик оставался неподвижным, как изваяние, и от продолжающейся работы духа его нарастало такое напряжение, что казалось, вот-вот, с минуты на минуту, случится землетрясение. Постепенно ощущение возможной катастрофы уступило место покою, но старец по-прежнему сидел неподвижно, низко, смиренно опустив голову. Это и был знаменитый час умного безмолвия, который Паисий Величковский принес в христианскую церковь. Упадок веры, охвативший XVIII век, объяснялся, по мнению отца Паисия, все увеличивающейся мирской суетой. В этих условиях молитва не приносила молящемуся должного успокоения. Поток мелких забот не выпускал из своих цепких лап душу верующего, и для обретения полного душевного покоя, по мнению отца Паисия, после свершения молитвы должен был непременно последовать еще и час умного безмолвия.
Увы... Мирская суета и непрощенные грехи заводили в такие топи, что, случалось, уже ни молитва, ни час умного безмолвия не возвращали старику душевного покоя. А без душевного покоя продолжать труд над святыми книгами грех тяжелый. Догорали свечи, на столе лежали странички несравненного Иоанна Дамаскина "Об образе божьем в человеке". Множество раз в своей жизни отец Паисий принимался перекладывать эту поэму с греческого на славянский, теперь он уже был близок к завершению труда, но вот опять не рождается нужное слово. Душевный покой был утерян, потому что с гор скатились пахнущие хвоей туманы и ночь за окном стала мягче, задумчивей, добрей.
- О, грехи наши тяжкие...
Когда бессонная ночь и одиночество начинали смущать дух, тогда наступала очередь пречистой девы Марии - чудотворной иконы, хранившейся в главном храме монастыря и подаренной, по преданиям, византийскими императорами. Преодолевая постоянную ноющую боль, отец Паисий поставил себя на ноги. Ему не то что идти куда-то, ему просто так стоять и то казалось не под силу, а между тем непременно нужно было идти. Приближалось время полуношницы - службы, совершаемой глубокой ночью, а в возглавляемом им монастыре вся братия, отощав от великого поста и старческих своих недомоганий, спала беспробудно.
О, как надоели ему эти старики, сколько раз он зарекался не воспринимать более на себя старшинство ни над одним из монастырей, если в нем не будет хотя бы одной трети молодых монахов. А и то сказать, где ты тех молодых монахов наберешь, когда в мире царит безумство и молодого юнца, у которого еще материнское молоко на губах не обсохло, уже обучают размахивать саблей и стрелять из пистоли.
- Так где же моя псалтирь?
Даниил, монах, которому поручено было дежурить по ночам у покоев работавшего над святыми книгами старца, храпел в соседней приемной. Печь, в которую он должен был изредка подбрасывать поленья, остыла. То-то, подумал старец, у меня всю ночь дробился почерк и буквы в слове качались.
- Сын мой!
У отца Паисия была старенькая псалтирь, переписанная им когда-то на святой горе. В те далекие годы нищенства на Афоне он летом жил главным образом на подаяниях, а зимой, когда паломников становилось меньше и на одни подаяния не проживешь, он, чтобы как-то свести концы с концами, переписывал псалмы. Почерк у него тогда был красивый, некоторые навыки, приобретенные в типографии Киевской духовной академии, тоже шли в дело, и его псалтири расхватывали как свежевыпеченный хлеб.
Основав скит пророка Ильи, он уже, разумеется, псалмы не переписывал, но книги его голодной молодости разошлись по всему православному миру. Со временем, перебравшись в Молдавию, отец Паисий часто скучал по службам на Афоне, по паломникам тех святых мест, по тем "голодным" псалтирям, которые он переписывал когда-то. Афонский Пантократиевский монастырь, в котором отец Паисий не раз служил литургии, подарил ему в день его шестидесятилетия выкупленную за большие деньги одну такую "голодную" псалтирь.
Отец Паисий обрадовался потрепанным страничкам, точно молодость веры вернулась к нему. Обтянув томик кожей, он не ходил более ни в храм, ни в трапезную иначе как со своей псалтирью. И вот поди ж ты... Перебрав все на столе, он наконец вспомнил, что накануне пели допоздна псалмы в трапезной. Должно быть, там на столике и оставил. Что ж, если память становится дырявой, ноги за это должны платить. Эту поговорку он недавно услышал от трансильванского послушника, и она ему очень понравилась. Народная мудрость - вот истинно божья благодать.
Отец Паисий взял свой сучковатый посох, которым обычно ощупывал каменный пол внутренних галерей монастыря, и, выйдя из своих покоев, направился в трапезную. От бесконечных трудов над святыми книгами зрение его настолько ослабло, что ему и днем все предметы виделись как бы в тумане, а уж о ночах и говорить нечего. Медленно продвигаясь в кромешной тьме, старец все время молился, благодаря бога каждый раз, когда удавалось найти ступеньку, угадать поворот, нащупать ручку.
В трапезной, сразу у входа, с правой стороны, горела свеча. Отец Паисий вынул ее, теплую, заплывшую, из подсвечника и, светя себе под ноги, долго шел вдоль длинного братского стола. Справа едва угадывались в темноте очертания высоких окон, слева чуть светились несколько иконок в серебряных оправах. Вдруг, когда он уже ощупью нашел свой столик, стоявший во главе большого стола, из темного зева ночи донеслось:
- Благословите, отче.
От неожиданности отец Паисий чуть не уронил свечу, но потом, спохватившись, подумал, что положение второго после митрополита духовного лица Молдавии не позволяет ему так уж поддаваться чувству страха. Только отодвинув стул, сев и ощупью обнаружив на столе псалтирь, спросил:
- Кто ты есть, сын мой?
- Послушник Иоан.
- Это тот, которого Горным Стрелком зовут?
- Тот самый.
Отец Паисий вздохнул - вот тебе и молодые... А ведь он связывал немалые надежды с этим трансильванским пареньком. Прибился он к ним года два назад, когда они еще ютились в скромном соседнем монастыре Секуль. Обитель та была бедная, народу собралось сверх всякой меры - ни еды, ни жилья не хватало... А из-за гор, из Австрии, шел поток беженцев. После подавления крестьянского восстания в Трансильвании все ущелья, все переходы в Карпатах были битком набиты народом. И, конечно, где бедным христианам искать защиты, хлеба и крова, как не в своем же монастыре?..
В Секуле от тесноты все наружные ограды были облеплены самодельными кельями, но все равно приходилось по два монаха на одну койку, так что решили никого более не принимать. Для этого юноши было сделано исключение. У него было чистое лицо и гордое, чуть откинутое назад тело, точно он все время во что-то целился, отчего и прозвище ему монахи придумали. Времена были тяжелые, уныние стояло повсюду великое, но этот юноша, сотворенный трансильванскими крестьянами во дни какого-то веселого языческого празднества, похоже, и не собирался падать духом. Решили оставить - пусть хоть одно светлое чело на все это море беспросветного уныния...
Правда, мучились они с ним несказанно. Веселый свист баловня сельских красавиц и свободный нрав человека из народа буквально захлестнули монастырь. Полутысячной братии с трудом удавалось управлять этой стихией. Отец Паисий любил его за острый язык, за всегда свежее и неожиданное направление мысли, он почитал для себя святым делом за него заступиться, но вот поди ж ты...
- Сын мой! Тебя, сколько помню, нарядили на дальнюю овчарню. Неужто и там, среди послушных божьих тварей, ты не смог преодолеть искушение плоти? Стыдно сказать - не прошло еще и половины великого поста, а я уже в третий раз застигаю тут наших братьев, блуждающих в поисках завалявшейся корки...
Послушник обиженно засопел в темном углу.
- Святой отец, я не ради корки сюда пришел. Раз в неделю нас меняют, чтобы мы смогли поклониться Пречистой Деве, и я, спустившись к вечерне...
- Так ведь вечерня-то когда кончилась! Обитель спит, наглухо заперты ворота. Я вон зашел за псалтирью, чтобы отслужить полуношницу, а ты все еще здесь!
- Простите, святой отец, но у меня нынче так тяжело на душе, что с этой тоской не под силу стало подниматься в горы.
- Разве спасение от тоски лежит в трапезной?
- Где же еще?
Отец Паисий улыбнулся - он вдруг вспомнил, что было время, когда они всю зиму, ночь за ночью, сиживали с братьями в трапезной, но это же было совсем другое время!
- Сын мой, то было от великой бедности нашей! Чтобы не дать впасть во грехи тем, кому негде было главу преклонить, мы их собирали в трапезную и до утра пели и толковали псалмы. Это, однако, вовсе не означает, что, как только у кого затоскует дух, надо непременно бежать в трапезную! Теперь мы, слава богу, живем по-человечески, и во дворе нашего монастыря два великолепных храма...
- Простите меня, святой отец, но, думая о боге, я чаще вижу перед собой секульскую трапезную, чем эти два богатых храма.
- Отчего так?
- Не знаю... Должно быть, при той бедности мы духом были богаче и истинной веры в нас было больше.
"Гм", - удивился про себя старец и призадумался.
Он и сам знал, что вера в возглавляемой им обители поослабла. Что поделаешь! За все в мире надо платить, и за крышу над головой тоже. Почему-то именно с крышами ему не везло, и всю жизнь, сколько себя помнил, какой-то рок гнал его с места на место. Основанный им скит пророка Ильи на Афоне разросся настолько, что сам патриарх Константинопольский не в состоянии был помочь, и тогда молдавский господарь Калимах предложил им пустовавшую на Буковине Драгомирну. Едва устроились, едва обжили, и вот уже захват Буковины Австрией и новые скитания. В конце концов остановились на крошечном, запущенном Секуле у подножия Карпат, и думал отец Паисий, что это уже надолго, до конца дней, но его слава как православного подвижника была так велика, что она никак не вязалась с обликом бедного монастыря, в котором он пребывал с монахами. Теснота и бедность Секуля задевала престиж государства, и потому ему предложили переехать в расположенный по соседству Нямецкий монастырь.
Отец Паисий всячески сопротивлялся этому переезду. Во-первых, ему приходилось смещать действовавшего в Нямеце настоятеля. Во-вторых, в первопрестольном монастыре всегда слишком много гордости, богатства, парада. По большим праздникам в Нямец на службы приезжали сами господари со всей своей челядью. После каждой службы поздравления и угощения. За чаркой монастырского вина, как известно, дела духовные кончаются и начинаются мирские. А в это время по монастырю снуют разодетые дамы в поисках молодого монаха, чтобы сделать его своим духовным наставником. Найдут они себе подходящего наставника или нет, а все-таки возникала неустойчивость и угроза падению нравов среди монашеской братии. Какое уж там умное безмолвие...
- А отчего душа твоя затосковала, сын мой?
- Австрийская конница, святой отец, переходит Карпаты.
- Разве она может покинуть свои пределы и войти в чужую державу?!
- Если война, может.
- Как война?! Кто против кого?!
- На этот раз, говорят, Россия с Австрией против турок.
Отец Паисий, опустив на глаза воспаленные веки, прошептал: "Господи, да не покинет нас милость твоя в этот час". Прикрыл желтое, в рябых пятнах лицо такими же желтыми и тоже в рябых пятнах руками, но вдруг послушнику показалось, что за скрюченными пальцами творится радость и даже как будто донеслось слабое, ело уловимое; "Наконец..."
- Святой отец, разве не сказано, что поднимающий меч...
- Грешен, сын мой, прости, что согрешил, но истинный пастырь не может не радеть о своем стаде. Ты вон в горах печешься о своих овечках, а у меня тут свои живые души. Отчего гибнут овечки, ты, полагаю, знаешь, а отчего гибнут народы?
- Ну, от голода, от болезней всяких...
- Нет, сын мой, народы гибнут, когда слишком долго остаются неотомщенными. И потому в этом краю каждая травинка, каждый росток только тем и живет, что вот-вот придут единоверцы с востока и принесут избавление. И в самом деле, как там ни толкуй, а прошедшая война принесла-таки некоторое облегчение балканским христианам. Может, на этот раз две великие державы одолеют кривую оттоманскую саблю.
- Одолеют они ее или нет, это еще неизвестно, но война будет идти на наших землях, и страданиям народа воистину не будет конца.
- Что ты можешь знать, сын мой, в свои двадцать с небольшим о страданиях народных?
- О, я знаю больше, чем вы думаете, святой отец... Я ведь поначалу прибился к вашему монастырю не ради спасения души - я из острога бежал...
Отец Паисий удивленно вскинул брови на высоком лбу. Прожив почти всю жизнь на Балканах, занятых Оттоманской империей, он научился быть крайне осторожным в дедах политических и не только себе, но и своим собеседникам не позволял излишней откровенности. Увы, этой отчаянной рыжей голове, кажется, все было нипочем.
- За что тебя в острог заточили?
Гордый послушник, выйдя из своего угла, стал посреди трапезной, чуть откинув назад свое мускулистое тело, точно и в самом деле во что-то целился.
- Я из восставших.
- Вот как! Кем же ты там у них был?
- Поначалу певчим, потом в охране.
- Зачем повстанцам певчие? Разве им еще и службы правили?
- Как же без служб! У нас были свои священники. По воскресеньям в лесах на открытом воздухе служили литургии... Перед пасхой исповедовались и святое причастие принимали.
- А в охране был при ком?
- При нашем предводителе, Хории.
Тяжелые времена накатывают, подумал старец. Половина монастыря беженцы из-за гор, видевшие в Австрии своего главного притеснителя. Теперь вот Австрия вступает в пределы Молдавии как освободительница, но эти бедные люди, они слишком хорошо знают в лицо этого освободителя...
- Плохо вы защищали своего вожака, - сказал старец.
Послушнику показались эти слова обидными. Подойдя к столику старца, он опустился на колени и сказал дрогнувшим от слез голосом:
- Нет, мы хорошо его защищали, но нас была горсточка, а их была тьма. Я по меньшей мере четыре раза спасал Хорию от гибели и, только когда его четвертовали, решился бежать через горы. Но если вы считаете, что я вел себя там недостойно, я приведу людей, которые видели мой меч: обнаженным, и они оправдают меня...
Старец улыбнулся.
- Я догадывался о твоем прошлом, - неожиданно для самого себя сознался он, - но решил оставить при монастыре, потому что мне обличье твое понравилось.
Протянув к нему руки, он кончиками пальцев очертил лик юноши, почти не касаясь его.
- Спасибо, святой отец.
- За лик, сын мой, благодарить не полагается. Это не твоя заслуга.
- Чья же?
- Лик - это символ рода, из которого человек происходит. Еще, пожалуй, на нем лежит печать всевышнего благословения, когда, конечно, эта печать на нем лежит.
Откуда-то из самой сердцевины ночи прорвался горластый петух. Спохватившись, что время позднее, отец Паисий взял псалтирь, свечу и направился к выходу. Он шел, но что-то его удерживало, какая-то негласная христианская заповедь не позволяла ему покидать помещение, в котором продолжал оставаться на коленях его духовный сын. Оплывшая свеча на его столе ни за что не хотела возвращаться в подсвечник, на свое старое место, и отец Паисий долго провозился с ней.
- Сын мой, а почему тебя все еще не представляют к монашескому чину? Уж скоро два года, как ты у нас послушничаешь, а отец Игнат все не заводит о тебе речь...
Перемена разговора позволяла послушнику покинуть свой угол, не теряя при этом достоинства, но упрямый трансильванец продолжал оставаться на коленях.
- Рано мне в монахи, святой отец. При виде любой несправедливости моя правая рука ищет меч на левом бедре. Нужно время, чтобы я смог успокоить дух в себе и, не думая более о мирских делах, направить свои помыслы к богу.
Это рвение Горного Стрелка несколько озадачило отца Паисия.
- Быть христианином, - сказал он задумчиво, - еще не значит быть безответной овечкой. Мне обличье твое именно потому понравилось, что при всем благообразии ты готов за себя постоять. Несите бога в себе, сказал апостол, но умейте отстоять то, что вы несете, сказано у него.
Послушник медленно, долго вникал в эти неизвестные ему слова, после чего, поднявшись с пола, попросил:
- Святой отец, побудьте эту ночь со мной и в память о нашем бедном старом Секуле растолкуйте хотя бы один псалм.
Внутренний дворик монастыря ожил. Слабый свет лампадок замелькал в окошках келий, добрая сотня дверей запела на разные лады. Разбуженная духовниками монастырская братия уныло поплелась на полунощную молитву.
- Признаться, сын мой, и во мне тоскует дух, и если тебя прислало проведение, то да сбудется воля господня.
Вернувшись к столу, отец Паисий положил перед собой псалтирь. Осенив себя крестным знамением, сказал:
- Приготовь стол к беседе.
Достав в углу тяжелую корзину со свечами, послушник прошел с ней вдоль длинного стола, расставляя их, затем обошел стол еще раз, зажигая. Когда напротив каждого пустого стула загорелась свеча, он вернулся в угол и замер в почтительном ожидании. После небольшой паузы, наполненной треском свечей и мягким шелестом страничек, отец Паисий сказал, обращаясь через весь стол к одиноко стоявшему послушнику:
- Братья мои... Не по праву игумена монастыря, отвечающего перед миром за эту обитель, и не по праву священнослужителя, отвечающего перед богом за вверенное мне братство, а как последний грешник на этой грешной земле прихожу я к вам в этот поздний час, чтобы покаяться в грехах и вместе с вами еще и еще раз приобщиться к немеркнущему свету мудрости слова Его.
- Аминь, - прошептал, крестясь, послушник.
- Аминь, - ответил ему старец и замер.
На главной монастырской башне начали бить к полуношнице. Деревянные молотки, разбежавшись по деревянной же доске, вязали удивительно стройную дробь. Разбуженный деревянными молотками, ахнул из больших своих глубин главный колокол монастыря. И треснула ночь пополам, и дрогнул первородный грех, заключенный во плоти живой, и замер меч, занесенный над жертвой.
- Галилейские рыбаки, - сказал отец Паисий, - наши первые христиане, чтобы не потерять бога в себе, вставали глубокими ночами и, закрывшись в своих лачугах, молились. То были тяжелые времена. Свет учения Христова, казалось, угасал, но эту угасающую каплю удалось спасти. Ее спасли не полководцы, не золоченые храмы, не мудрые толкователи древних заветов, а одинокие рыбаки, встававшие по ночам молиться. Наша церковь многим обязана этим рыбакам и, чтобы увековечить их подвиг, постановила в своих канонах навсегда сохранить полуношницу, то есть обязательную службу, которую мы должны совершать глубокой ночной порой.
На монастырской башне, разбуженные главным колоколом, подали голос средние колокола. Не успев вникнуть в суть, средние тем не менее были на редкость верны своему владыке и, добившись нужного меж собой согласия, принялись споро помогать главному в создании того таинственного моста, по которому издавна все временное и земное тяготеет к вечному, небесному.
- Сирийские пастухи, - продолжал отец Паисий, - наши первые христиане, грамоты не знали, церквей своих не имели. Храмами им служили выжженные солнцем небеса, а молитвами для них были песни царя Давида, которые они заучивали наизусть. Они могли прожить в горах год, а то и более года с одной-единственной песней. Потом, выменяв ее у других пастухов на другую песню, опять уходили в горы, и опять на целые годы. В память об этих сирийских пастухах во время полуношниц мы обычно не читаем псалтирь в узаконенной последовательности, а, открыв книгу, остаемся на протяжении всей службы с той единственной песней, которая явится очам нашим на случайно открытой странице.
На монастырской башне наступила тишина, и та тишина, должно быть, разбудила маленькие колокола. Они мелко, серебристо, тревожно защебетали, и, чтобы успокоить их и вернуть под свою отеческую власть, снова подал голос главный колокол.
Отец Паисий взял потрепанный томик, открыл его наугад и, отыскав начало псалма, прочел:
- "Тридцать восьмая песнь царя Давида. Я сказал - буду я наблюдать за путями своими, чтобы не согрешить мне языком моим, буду обуздывать уста мои, доколе нечестивый стоит предо мною..."
Положив на столик открытую книгу, отец Паисий поднял седую голову, воинственно выставив ее навстречу наступавшей со всех сторон темноте.
- Братья мои! Отложим пока начало песни и постоим, призадумаемся над сущностью нашего бренного мира. С чего мы начали свою молитву? Пав ниц перед всевышним, мы признались ему в том, что, достаточно пожив в этой жизни, мы вдруг опомнились и сказали себе - все, будем отныне следить за путями своими, будем обуздывать уста свои, доколе нечестивый стоит пред нами. О многострадальный род человеческий! Как несовершенен этот мир и как древне его несовершенство! Эта песня была сложена за тысячу лет до прихода Спасителя. Притом был сын божий среди нас, было распятие, и вот уже скоро две тысячи лет после его вознесения, а мы по-прежнему просыпаемся по ночам и говорим себе - довольно. Отныне надо следить за путями своими и обуздывать уста свои...
Тяжело, глухо застонал главный колокол. Это был даже не звон, это был вопль горя народного, и, втянутый в каменные ущелья, раздробленный на мелкие куски, он разошелся далеко по низовьям и верховьям. Стон могучего владыки заставил средние колокола броситься ему на помощь; за ними полетели, сами не ведая куда, их младшие братья. Эти малютки летели долго-долго, а там, далеко внизу, обозначив им место падения, глухо трещали деревянные молотки.
Старец вернулся к начатому псалму.
- "Я сказал - буду я наблюдать за путями своими, чтобы не согрешить мне языком моим, буду обуздывать уста мои, доколе нечестивый стоит предо мною. Я был нем и безгласен и молчал даже о добром, и скорбь моя подвиглась..."
- "Подвиглась", - спросил послушник, - это значит, сколько было, столько и осталось?
- Нет, сын мой. "Подвиглась" - это значит скорби стало много больше, чем было.
- Каким образом?
- О сын мой, в том и суть. Хлебнув горя сполна, мы заставили умолкнуть в себе то, что даровано нам было свыше. Умолк небесный глас, оборвалась связь с окружающим нас миром. И что же, много мы на этом выиграли? Да вряд ли, потому что, перестав видеть зло, которое нас окружает, мы перестали видеть и то доброе, что у нас было. А приучив свой глаз не видеть более ни злое, ни доброе, мы потушили огонь сознания в себе, мы стали наравне с травой, с песком, с морем, наравне со всем тем, что хотя и было создано ботом, но не было одухотворено им. Великая потеря порождает великую печаль, и потому, осознав свое падение, мы сознаемся богу, что "скорбь наша подвиглась...".
Вдруг оборвался срезанный на лету монастырский перезвон. Какое-то время еще блуждали по ущельям отголоски недавних слез и стенаний, но вот утихли и они. Осталась одна только темнота за окном, да долгая ночь, да длинный ряд догорающих свечей.
- Крещеные македонянки, - продолжал отец Паисий, - наши первые христианки, пуще всего боялись недопонятых слов. После толкования каждого неясного слова они начинали молитву сначала. Не будем и мы преувеличивать свои слабые возможности запоминать великие истины и начнем сначала свой тридцать восьмой псалом...
Долго, и долго, и долго молчали колокола на монастырской башне, и только когда немота ночи стала им совсем невмоготу, только тогда подал голос главный колокол. Это даже нельзя было назвать звоном - просто так в темноте, охваченный порывом ветра, колокол тихо, про себя, о чем-то вздохнул.
- Подумаем, - сказал отец Паисий, - как мудро создал всевышний человека, как глубоко поместил оп в нас свой небесный дар, если мы при всей низости, при всей подлости своей не смогли тот дар погубить. Правда, поначалу мы свой внутренний голос сокрушили, но и в то время, когда нам жилось покойнее, лучше, богаче, и тогда под нашим благополучием тлел заглушенный нами божий дар. Небо не дало нам погибнуть, и настал день, великий день, когда воспламенилось сердце, в мыслях возгорелся огонь. Мы стали опять самими собой, но, господи, сколько драгоценного из того небольшого количества времени, отпущенного нам, мы отдали своей немоте и глухоте! И потому, обретя заново самих себя, мы снова пришли к всевышнему, чтобы спросить про число дней наших и про век наш.
И снова, как уже было тысячу и тысячу раз на этой грешной земле, из ничего, из темноты, из угасающего по ущельям смутного гула, из пахнущих хвоей туманов, из одиночества пастушьего костра, из мягкой задумчивости весенней капели вознеслись голоса деревянных молотков. Заливаясь и перегоняя друг друга, они побежали по деревянным ступенькам все выше и выше, и вот рука пошла шарить в темноте, нашла веревку, рванула к себе. Могуче, вечно засветился благовестный перезвон, и праздник его разошелся на все четыре стороны света. Нет, что ни говорите, пока жив Дух и живо Слово, с нами ничего непоправимого случиться не может.
- Нищим иудеям с римских окраин, промышлявшим сбором битого стекла, сказал отец Паисий, - нашим первым христианам, встававшим по ночам в своих бедных кварталах за Тибром, чтобы молиться, приходилось дорого платить за свое общение с богом. Иногда это стоило им жизни, но они верили в свое спасение, верили в царствие небесное, и потому, когда по ночам гонители слова господня стучали в двери их лачуг...
Вдруг послушник перестал внимать словам настоятеля. Выйдя из своего угла, он направился к отцу Паисию, но шел почему-то на цыпочках, мелкими шажками, все время к чему-то прислушиваясь. Наконец и отец Паисий услышал гул наступающей конницы. Грохот армады все нарастал, нарастал, пока вдруг не умолк, срезанный каменными стенами монастыря. Несколько секунд переводили дух люди и кони, после чего, крикнув что-то по-турецки, властно постучали в железные ворота.
- Святой отец, - сказал послушник, дрожа от возбуждения. - У нас есть одна большая выгода - высота! Я соберу молодых монахов, мы выйдем на гребень стены прямо над воротами и опрокинем им на голову...
- Сын мой, - сказал растроганный старец, - ты забыл, что ты в монастыре, а не на поле брани. У нас действительно есть выгода, но наша выгода - молитва, а не высота. Смирись, сын мой, и давай воспользуемся своим истинным преимуществом...
Удивительно, подумал послушник, тяжелые времена всегда действуют на старца успокаивающе. И чем невозможнее положение, тем глубже и совершеннее покой, который его охватывает. Вот и на этот раз, просветленный, освобожденный от тревог этой бесконечной ночи, отец Паисий направился к отсвечивавшим в серебряных окладах иконкам, опустился на колени. Он уже не молился, не крестился, не клал поклоны, но такое озарение на него снизошло, что, глядя на него, можно было подумать - вот истинно счастливый человек, проживший истинно счастливую жизнь.
Вдруг, приоткрыв глаза, он увидел все еще стоявшего рядом послушника.
- Сын мой, разве ты не хочешь вкусить от того великого блага, имя которому - час умного безмолвия?
- Какое безмолвие, святой отец, когда вот-вот монастырь снесут!
- Сын мой, не суетись, когда в душе твоей слагается молитва.
- А если они сломают ворота и ворвутся в монастырь?
- И ничего без воли всевышнего не произойдет.
Подумав, послушник подошел, опустился на колени. Беспрерывный гул сводил его с ума, он вздрагивал от каждого удара в железные ворота, а тем временем уста его принялись творить "Отче наш". Тысячелетиями освещенное чередование простых слов, выстроенных в простую речь, обращенную к богу, медленно смывало с него царящую вокруг тревогу. Он мало-помалу успокоился, после чего и в самом деле от этих обычных, с детства выученных слов повеяло тем незыблемым покоем, по которому так тоскует наше земное начало и без которого дух не в силах воспрянуть и обрести себя.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Две Екатерины
За мной стоят 16 тысяч верст
пространства и 20 миллионов
верноподданных россиян.
Екатерина II
Мчатся тучи, вьются тучи...
Пушкин
Огромное облако пыли, распластавшись над выгоревшими от засухи пустырями, медленно ползло с востока на запад. В полуденном пекле, проклиная судьбину и глотая пыль, шли гренадерские и мушкетерские полки. За пехотой на усталых, взмокших от длинных переходов лошадях шли эскадроны кирасир, драгун, гусар. По флангам, прикрывая армию, тащились в невообразимом беспорядке, упиваясь вольницей, донские, уральские, запорожские казаки.
За первым валом, не давая поднятой пыли улечься, катил второй вал. Медленно двигались на воловой и конской тяге тяжелые орудия для осады крепостей. За артиллерией следовали магазины - на длинных фурах покачивались мешки с провизией для солдат, фураж для лошадей и множество всякого другого груза, сопутствующего армии во время наступления.
За пищей телесной на некотором расстоянии следовала пища духовная в виде огромных палаток, наваленных кое-как на телеги и предназначенных для свершения походных молебнов. За ними шли, опять же на почтительном расстоянии, груженные хмельным своим товаром маркитанты, а уж за маркитантами пешочком плелись, замыкая шествие, те, кого обычно называют солдатскими подружками в военное время и более грубым, но более точным словом во времена мира.
- С богом! - сказала императрица в своем манифесте о начале военных действий против Турции, и вот Украинская армия, разбившись на четыре колонны, шла через Подолию, чтобы, переправившись через Днестр, стать лагерем в ожидании встречи с главными силами неприятеля.
Дорога была адова. Между Бугом и Днестром лежала заросшая бурьяном степь. На этой принадлежавшей Турции земле в мирное время кочевали крымские татары, но с тех пор, как Крым отошел к России, эта территория, все еще принадлежа Турции, оказалась зажатой в клещи русскими владениями, почему и пустовала. Идти по полуодичалой земле было тягостно и тоскливо. Ни дымка человеческого жилища, ни петушиного крика, ни собачьего лая. Ковыль, да пырей, да полынь, сгоревшая от засухи в пору своего первого цветения. Дымятся потные спины, пыль скрипит на зубах, а солнце знай себе припекает. С утра оно бьет солдата в затылок, в полдень прожигает темя, а от полудня и до последнего отблеска за холмами слепит глаза.
- Добьет, паскуда, ни за грош, - жаловались друг другу солдаты, перекидывая с плеча на плечо мешок с сухарями, десятидневный запас которых должны были нести на себе. Это был бывалый крепостной люд, тот самый, про который полковники говорили своим капитанам: вот тебе три рекрута, сделай мне из них одного доброго солдата. Теперь эти собранные из троих солдаты еле плелись в густом облаке пыли, потому что пустынная степь, солнце и жажда измучили вконец.
Только на третьи сутки, после полудня, колонны наконец увидели у кромки длинного покатого холма блестевший на солнце пояс живительной влаги. "Хлопцы, Днистр!!!" - завопили на флангах казаки, и гигантская туча пыли, замершая было от удивления на гребне холма, стала дробиться, растекаясь, словно выбежавшее тесто, по склону, и все накатывала раз за разом, пока не уткнулась в самую воду.
- Ну, ну, - произнес ворчливо фельдмаршал Румянцев-Задунайский и, выбравшись из коляски, повел своим мясистым носом, как бы к чему принюхиваясь. Это был врожденный полководец, и интуиция была главной картой, по которой двигалась его армия. Заметив неподалеку от готовившейся переправы пустой бочонок, он подошел, водрузил на него свое грузное тело и потребовал у адъютантов подзорную трубу. Хотя его первоначальным намерением было осмотреть готовившийся к переправе мост, что-то ему там, на том берегу, показалось подозрительным, и, вооружившись подзорной трубой, он принялся изучать правый берег. Там, на том берегу, начиналась Молдавия, но, поскольку страна эта находилась в вассальной зависимости от Порты, для каждого солдата там, на том берегу, начиналась война.
- Что-нибудь любопытное, ваше сиятельство?
Фельдмаршал не ответил. Он вообще мало говорил и часто, занявшись каким-нибудь пустячным делом, ставил в тупик окружение своим бесконечно долгим молчанием. К тому же в жару какие разговоры...
Тем временем пыль на берегу улеглась, и окружавший фельдмаршала штаб пришел в волнение, потому что ничего не осталось от сорокатысячной армии. По всему левому берегу, сколько хватало глаз, до самых низовьев реки валялись разбросанные в беспорядке, как после тяжелого боя, пушки, телеги, амуниция, а из воды торчали в неземном блаженстве головы солдат и лошадей.
- Этак, ваше сиятельство, при неожиданном нападении мы могли бы понести самое конфузливое поражение, - предположил кто-то из адъютантов.
- Пускай их купаются, - разрешил фельдмаршал, и видно было, что, пока он сидит на пустом бочонке и смотрит в подзорную трубу, никто напасть на его армию не посмеет. Тело, правда, заныло от неподвижности. Грузный полководец сполз с бочонка, долго его исследовал, чтобы выяснить, отчего ему нехорошо на нем сидится. Перекатил чуть поодаль, перевернул другим дном кверху, взобрался на него и снова принялся обозревать правый берег.
Штабные офицеры молча сопели рядом под нещадно палящим солнцем. Они понимали, что все это неспроста. Что-то, должно быть, встревожило командующего, но, сколько они ни всматривались, решительно ничего достойного внимания не могли обнаружить на том берегу. В отличие от левого, пологого, правый берег был высокий и крутой. Громады из ракушечника и мела стояли, выстроившись в ряд, точно стадо загадочных доисторических животных, сбежавшихся на водопой. Обросшие тут и там рыжеватым мхом, с белесыми расщелинами, размытыми дождями, эти громады без конца пили воду. Черневшие у основания гор пещерки, едва выделяясь над водой, чем-то напоминали ноздри громадин и создавали ощущение неутолимой жажды.
- Можете выкупаться, если кому охота, - разрешил вдруг князь.
Северяне трудно переносят жару, но стоять в этом пекле в состоянии беспрекословного подчинения - вещь почти что непосильная. Конечно, на то он и фельдмаршал, чтобы смотреть в подзорную трубу, в то время как вокруг люди изнывают от зноя, по вот, однако, позволено было... И хотя никто не рискнул воспользоваться полученным разрешением, слова командующего приободрили начавший было скисать штабной мир, после чего все эти секунд- и премьер-майоры принялись с новым усердием помогать фельдмаршалу в обозревании правого берега.
А был он по-прежнему пуст и безлюден. На верху тех громад чахли от зноя невысокие вишенки. Тут и там из-за одиноких деревьев выглядывали побеленные известью, крытые соломой домики. Местами, где кромка высокого берега, скашиваясь, спускалась к реке, просматривались запущенные поля, темные, покрытые дубовыми лесами дали.
- Никак красотку какую заприметили? - спросил веселым голосом генерал Эльмпт, командир третьей дивизии, которой предстояло первой переправиться на тот берег.
- Судьбу высматриваю, Иван Карлович. Цыганка как-то нагадала, что суждено мне дожить свой век в глинобитной молдавской хате, и вот ищу, где она, та хатка...
Штабные офицеры молча переглянулись. Губернатор Малороссии фельдмаршал Румянцев-Задунайский был одним из богатейших людей своего времени. Поговаривали даже, что частично эту сорокатысячную армию он содержит на свои средства, делая императрицу своей должницей, и решительно было невозможно представить себе этого богача доживающим свой век в глинобитной хатенке, крытой соломой.
Генерал Эльмпт, однако, иначе посмотрел на это дело.
- А что вы думаете, ваше сиятельство! При таком пекле посидеть на завалинке где-нибудь в тенечке с кружкой прохладного винца...
- Посидим, даст бог, за Прутом, - буркнул Петр Александрович. - Там и дома попросторнее, и завалинки пошире, и вино получше будет.
Все-таки он явно был не в духе. Десять лет назад, во время первой русско-турецкой войны, ему суждено было стать главным воином России, карающим ее мечом. Ему первому удалось поставить турецкую империю на колени. Гром его побед был настолько оглушителен, что государыня предложила встретить его в столице триумфальными арками, как встречал некогда Рим своих полководцев-победителей. Румянцев отказался от пышных почестей и удалился в свои малороссийские имения в ожидании, когда его снова позовут на поле брани и отечество вручит ему в руки свою судьбу, но, увы, ничто не вечно под луной...
Екатерина была молодой государыней. Она любила пышные балы, роскошь, театральные представления, питала особую слабость к военным мундирам, а за все эти удовольствия, конечно же, приходилось платить. Еще в ту войну она часто посылала Румянцеву молодых своих фаворитов, деликатно намекая, что для нее было бы чрезвычайно приятно, если старания ее подопечных окажутся полезными России.
Румянцев относился с отеческим пониманием к этим просьбам государыни и, причислив к своему штабу того или иного любимца, вспоминал о нем, когда появлялось не особо трудное дело, и после выполнения задания не забывал представить его к награде, чтобы сделать государыне приятное. Один из ее любимцев, правда, его несколько озадачил. Молодой генерал Григорий Потемкин был на голову выше всех остальных фаворитов, но отличался при этом такой жадностью к славе и наградам, что просто ставил в тупик командующего. Кто бы мог подумать, что через десять лет он вытеснит Румянцева совершенно, и именно его, Потемкина, государыня предназначит в главные герои начавшейся кампании!
Правда, вытеснить знаменитого фельдмаршала оказалось не так-то просто. Когда новое столкновение с Турцией стало очевидным и был срочно заключен союз с Австрией, Военная коллегия, которой было поручено составить план будущей кампании, создала две армии: одну под началом Потемкина, другой назначен был командовать Румянцев-Задунайский. Но если армия Потемкина насчитывала около ста тысяч человек, армия Румянцева едва достигала сорока; если австрийцы осаждали знаменитый Хотин, а Потемкину было приказано взять очаковскую твердыню, то армия Румянцева сразу была отодвинута в резерв. Перейдя Днестр, фельдмаршал должен был разбить лагерь на речке Куболте и ждать развертывания дальнейших событий. Его действия были поставлены в зависимость от успехов или неуспехов осады двух крепостей. В рескрипте Военной коллегии, правда, говорилось, что Украинская армия, стоя на Куболте, будет сковывать главные турецкие силы, расположенные на Дунае, но это было вставлено явно для того, чтобы пощадить достоинство героя минувшей войны, ибо какое там, к черту, сковывание! Где Куболта, где Дунай! Другой, может, и не принял бы этого назначения, но Румянцев-Задунайский был еще и крупным государственным деятелем, считавшим себя в ответе за судьбы державы, почему и сидел в эту жару на пустой бочке и обозревал правый берег.
- Бегут, однако, - тихо удивился кто-то.
Офицеры из окружения фельдмаршала уже давно присматривались к странной возне, начавшейся на правом берегу. На окраинах деревушек начали вспыхивать гривки пыли, которые затем, медленно растягиваясь, уходили на запад длинными лисьими хвостами.
- Оно и правда разумнее, - сказал вдруг фельдмаршал. - Пускай уходят в свои кодры. Подальше от греха.
- Странно, однако, - заметил Эльмпт. - Мы несем им освобождение, а они от нас бегут.
- Бегут они не от нас, а от турок.
- Да где же турки-то?!
- Перед нами, Иван Карлович, народ-мученик, народ-заложник. Наша переправа через Днестр дает повод туркам обнажить меч, а уж он у них долго без дела не останется.
- Что же, в таком случае давайте смотреть переправу.
- Давайте, - соглашается фельдмаршал, а сам сидит на том же бочонке и не спускает глаз с правого берега. Тем временем сорокатысячная армия, выбравшись из воды, расположилась лагерем. Мирно пасутся лошадки, дымятся кухни. Казаки, увлеченные стиркой, с гоготом ловят готовые вот-вот уплыть по Днестру портки. Солдаты из инженерного корпуса приготовили понтон к спуску на воду. Было самое время произвести осмотр будущей переправы, а грузный фельдмаршал все сидит на своем бочонке. Уже и лисьих хвостов не видать, и деревни опустели вчистую, а он все смотрит в трубу. Причем изучает уже не сам берег, а его основание, вернее, те ноздреватые пещерки, что выступают над кромкой воды. С некоторых пор эти пещерки стали дымиться, и создавалось впечатление, что эти доисторические гиганты выходят из себя.
- Разрешите, ваше сиятельство, выяснить...
- Ну извольте.
Четверть часа спустя двое офицеров в сопровождении небольшого казачьего конвоя уже выбирались из воды на том берегу. Правый берег, по сути, был двойным. Поначалу шел низкий, так называемый малый берег, за ним простиралась узкая, заросшая лопухами и лебедой полоска шагов в сто, и только за ней уже поднималась на дыбы громада доисторических чудовищ. На узкой полосе земли паслись чьи-то козочки, и даже кому-то удалось тут, в низине, слепить хижинку. Так, дом не дом, а все-таки жилище, родные стены и крыша над головой.
- Ну что там? - спросил адъютант, которому была поручена операция.
Двое казаков, выбравшись из крайней, густо дымившейся пещерки, стояли в глубокой растерянности.
- Ничего нету, ваше благородие... Глубокая яма, заваленная гнилыми пнями, сверху зачем-то камни сложены... Дымиться эта холера будет дня три, не меньше...
- Потушить.
Едва казаки принялись засыпать песком тлевшие пни, как из другой пещерки вышла женщина с крупными чертами лица. И на лбу, и на щеках у нее красовались темные разводы сажи. Платок, сбитый набок, при воинственной спешке делал ее очень смешной, но добрые, приветливые, умные глаза не допускали снисходительного к себе отношения.
- Кто такая?
- Так... Женщина...
- Ну ясное дело... Зовут-то как?
- Екатерина.
Голос низкий, густой, волнующий. Воины помрачнели. Когда твою государыню зовут Екатериной и ты, молодой офицер, мечтающий о славе, встречаешь в чужой стране этакое чучело, которое, с позволения сказать...
- Да ты хоть знаешь, как зовут нашу императрицу?
- Знаю. Екатеринам повезло.
Улыбнулась широко, от души, но, поскольку воины совсем не собирались разделить ее великую радость по поводу своего везения, она тут же скрылась в одну из пещер. Немного погодя вышла. На этот раз сажи и в помине не было. Волосы подобраны, платочек аккуратно повязан, а кроме того, она вынесла большой кусок белого камня, который протянула одному из офицеров.
- Известь, - сказала она, как бы оправдываясь.
- Зачем тебе известь?
- Побелить.
- Что белить?
- Храм.
- Какой храм?
- Там, наверху...
Запрокинув голову, Екатерина указала на крайний домик, крытый соломой, который стоял так близко к кромке обрыва, что казалось, вот-вот сорвется оттуда. Это был самый обыкновенный деревенский домик, и только если внимательно к нему приглядеться, можно было заметить висевший на шесте небольшой деревянный крест.
- Церковь ваша, что ли?
- Храм спасителя.
Казаки рассмеялись. Офицеры же, помня наказ государыни, что они вступают в дружественную православную страну, сдержала себя. Собственно, Екатерину мало занимало, кто как относится к ее храму. Не спуская глаз с крошечного, крытого соломой домика, она, широко перекрестившись, отвесила лачуге, ютившейся над их головами, глубокий поясной поклон.
- Зачем опустевшему селу побеленный храм?
- Почему опустевшему?..
Встревоженная, замерла, прислушиваясь. В самом деле, оттуда, с горы, доносился сухой треск - били деревом по дереву, и этот треск привел женщину в глубокое волнение.
- И-и-ра! - всплеснула она руками и, забежав в тот единственный стоявший в низине домик, тут же выбежала. Перевязываясь на ходу уже другим, совершенно чистым платочком, побежала вверх по крутой тропке. Козаки глотали слюну, глядя, как движется под выгоревшей на солнце ситцевой юбкой молодое и крепкое женское тело.
- Ишь как чешет! Молодуха, в самый раз!
- Молода-то она молода, а глянь, сколько их натаскала!
Из-за высокого лопуха выглядывала целая шеренга перепуганных головок.
- Ну, если смолоду поставить себе домик в низине, подальше от села, можно и побольше прижить.
- Голосистые, они до любви охочи.
- Жаль, что часу нету, а то меня тоже бог голосом не обидел.
Взбежав на гору, Екатерина замерла в глубокой растерянности. Оказалось, по подвешенной в церковном дворе доске, служившей вместо колокола, лупила тяжелой палкой женщина, причем била она в нее, сидя на груженной всяким скарбом телеге. Ввиду чрезвычайной поспешности она прямо на телеге подъехала к акации, на которой висела доска, благо ни ворот, ни забора, ничего вокруг той церквушки не было. С лицом окаменелым, безучастным женщина поднимала нескончаемую тревогу на всю округу, и видно было, что, если ее не остановить, она будет колотить до второго пришествия.
- Матушка, вы мне, что ли, стучите?
- Как же, - сказала женщина на телеге, не оборачиваясь, - стала бы я из-за тебя руки отбивать... Батюшку вон никак из храма не вытащу... Уже и казаки в Днестр полезли, а он все копошится, старая курица...
Фамилия священника была Гэинэ, то есть курица, и селяне его в самом деле за глаза звали старой курицей, но чтобы сама матушка... Екатерина стояла, не зная, что и думать, а двери храма меж тем, настежь открытые, как будто звали на помощь. Какой-то тревогой, какой-то бедой несло оттуда, и, перекрестившись, Екатерина смиренно вошла в храм.
Собственно, какой там храм! Глиняный пол, три покосившихся окошечка, пропускавшие так мало света, что нужно было долго привыкать к царящей внутри полутьме. В центре несколько вытянутого в длину помещения красовался столб, подпиравший прогнувшийся потолок, но у крестьян ничего не может пропасть даром, и к верхней части столба была приделана поперечина, так что это был одновременно столб, подпиравший потолок, и крест, которому можно молиться.
В глубине помещения небольшой, в человеческий рост, алтарик, собранный из обыкновенных досок, побеленных известью и покрашенных синькой. Временами из-за перегородки выглядывала голова крайне озабоченного старца. Он все кряхтел, суетился и тяжело дышал, что-то там собирая. С улицы сидевшая на телеге матушка торопила его поминутно. Когда треск становился невыносимым, страдавший одышкой отец Гэинэ выглядывал из-за перегородки и кричал в сторону открытых дверей:
- Да иду же, сию минуту иду!
Едва переступив порог, Екатерина направилась в заветный угол поклониться святому Николе-угоднику, покровителю крестьянок, но, дойдя до заветного места, ахнула. Серое, пыльное, затянутое паутиной пятно вместо защитника земных тружениц!
- Да вы, батюшка, с ума сошли! Вы обобрали храм как липку! Пусть бог простит мне мои слова, но даже турки, даже татары во время своих набегов...
Старый, измученный спешкой священник подошел и обнял крест-подпорку, ибо, видит бог, этого ему только недоставало! Там, на улице, одна сводит его с ума, тут появилась другая...
- Глупая твоя голова, - сказал он как можно спокойнее, - разве не видишь, сколько войск спустилось к Днестру и готовится к переправе? А грозные янычары, думаешь, сидят на Дунае и чубук курят? Да завтра-послезавтра огненный смерч будет гулять над всем этим краем! И во дни тяжких испытаний что остается маленькому народу, кроме горных тропок да густых лесов?..
Екатерина стояла нахмурившись и думала о той великой северной императрице, имя которой по воле случая носила и она.
- А вот русская царица, сказывают, молится тому же богу, что и мы! Теперь что же получается - они, православные, идут к нам на помощь, а мы, тоже православные, улепетываем? Да это же все равно, что пригласить к себе человека в гости, а самому, заперев дом, сделать вид, что идешь на ярмарку!
С улицы растрещалась подвешенная к акации доска, и этот треск святой отец совершенно не в силах был перенести.
- Да иду же, сию минуту иду!
Вспомнил, что еще что-то важное нужно взять. Вернулся через боковую дверь алтаря, но, пока шел, забыл, за чем шел.
- Вот, - пожаловался он Екатерине, вытянув голову через край перегородки, - к ты меня ругаешь, и матушка торопит. А между тем село снялось с места, люди подались в леса, ж я как пастырь не могу не последовать за своим стадом. Иконы и утварь вынужден взять, потому что война может затянуться до осени, и там, в лесу, всякое может случиться - и роды, и панихиды, и похороны. Чем же справлять церковную требу, если не взять все это с собой?
Екатерина стояла посреди храма, и ее карие глаза медленно, как степные родники, наполнялись влагой.
- Теперь что же? - спросила она. - Все лето, до наступления холодов, на дверях храма будет висеть замок?
- А что, и повисит. Может, даст бог, не украдут.
Широкое лицо Екатерины, ее тяжелый мужской лоб медленно стали наливаться упрямством, и это не предвещало старику ничего хорошего.
- А разве в священном писании сказано, что, когда прихожане бегут в лес, священник непременно должен бросить свой храм и бежать за ними?
- Птичьи твои мозги, сама подумай, что для господа важнее - сотня живых душ или эта хибара, крытая соломой?
- А вот монахи из соседнего монастыря никуда не бегут.
- Фасолевое твое соображение, каменные монастыри нарочно для того в виде крепости и построены. В случае чего они могут наглухо запереть ворота и занять круговую оборону, а что мы можем на макушке этого холмика?
- Ну, во-первых, - сказала Екатерина, - это не холмик, а круча, высокая круча над рекой. Монастырям пыхтеть да пыхтеть, чтобы этакую себе стену поставить. Во-вторых, с запада село укрыто лесистыми холмами, и, хотя особых укреплений нету, я думаю, в случае чего мы смогли бы...
Отец Гэинэ рассмеялся, но это был не смех, а некий вид нервной разрядки, вызванной тупостью человеческой. Потом, осознав свой грех, перекрестился, попросив у бога прощения, и, запутавшись вконец, изрек тоном, не допускающим возражений:
- Закинь своих птенчиков на мою телегу и айда - времени в обрез.
- Как хотите, отец, а я останусь защищать свой храм.
- Дура ты длинноволосая, не смей больше при мне называть эту хибару храмом! Бедность нас унизила, оглупила, но вера в нас еще жива! Неужели ты никогда не видала, в каких прекрасных храмах с золочеными куполами обитает истинный господь? Что же от нашего бога останется, если мы его вечно будем держать в такой хибаре?
Перекрестившись, чтобы замолить свой несомненный грех, Екатерина начала медленно отступать.
- Ну не спорю, - созналась она, - наш храм давно пора обмазать глиной и побелить. Этими днями я как раз собиралась браться за побелку, для того и заложила новую печь, чтобы хорошую известь выжечь...
- Воробьиные твои мозги! Сколько эту лачугу ни бели, потолок не выровняется и дырявая кровля не перестанет протекать!
Екатерина стояла смущенная, виноватая, но верующая.
- Толкуйте как хотите, а это все-таки храм. Тут мы венчаемся, тут крестим своих ребятишек, тут отпеваем своих близких и не можем, ей-ей, не можем бросать его на произвол судьбы! Бог нам этого не простит.
Отец Гэинэ вдруг понял, что потратил массу времени впустую.
- Ребятишки твои в низине или тут, на горе? Матушка меня еще с вечера за тобой посылала - как-никак ты моя единственная певчая, и без тебя ни литургии, на вечерни. Собери свою ораву и давай, пока я не уехал.
С тяжелым узлом в одной руке, с железным замком в другой он направился к выходу. Екатерина помогла дотащить мешок до дверей, но перед выходом, отдав священнику мешок, взяла у него замок и заявила:
- Если у вас так мало веры, что вы, чуть что, даете деру, так вот назло вам останусь...
- Сорока ты дремучая, - прошептал в ужасе священник, - а ты подумала, что ждет тебя, единственную в селе женщину, к тому же молодую, после того как вся эта армада переправится через Днестр?
- Ничего, у меня шестеро ребятишек. Они меня защитят.
- Да чем тебя те малолетки защитят?
- Чистотой и непорочностью.
- А если не смогут?
- Если не смогут, меня защитит этот храм.
- Если ты еще раз назовешь эту хибару храмом, я уеду, даже не дав тебе своего отеческого благословения...
Ее глаза, чистые степные родники, переполнились влагой.
- Да как не называть мне его храмом, когда вон сколько раз в зимнюю стужу тут на наших глазах рождался младенец! Сколько раз с этого амвончика доносилось слово господне! Сколько раз мы плакали, когда наступал час распятия, и содрогались от счастья, когда Иисус, воскреснув из мертвых и смертью смерть поправ, выходил оттуда в белом одеянии...
- Откуда выходил?
- Да вон из той боковой дверки...
Отец Гэинэ стоял над мешком, разинув рот, - такого с ним еще не бывало. Чтобы его прихожанка утверждала, что видела своими собственными глазами...
- Дочь моя возлюбленная... В трудные времена судьбу нашего народа решала не голова, а ноги.
- Вы думаете, мы бегством спасали себя?
- Чем же?
- Тем, что держались за эту глину и за этот крест.
Матушка на улице уже не стучала - она вопила в полный голос.
- Да иду же, вон он я, в дверях стою! Не знаю, - добавил священник, несколько понизив голос, - не знаю, дочь моя, может, я и не совсем прав, выбрав паству, а не храм, но выбор уже сделан, так что прощай, глупое мое дитя. Пусть в эту лихую годину бог хранит тебя, и твой очаг, и твою землю, и эту бедную...
- И этот храм.
- Ну хорошо. И этот храм.
Тяжелое, крупное лицо Екатерины озарилось счастьем.
- А если это храм и вы нас покидаете на столь долгое время, почему бы вам не вернуть хотя бы часть церковной утвари?
- Милая моя ягодка, что я могу вернуть, когда тут всего полмешка добра!
- Хоть бы Евангелие оставили. Какой это храм без слова господня!
- А то ты не знаешь, что у нас всего одно Евангелие, за которое я еще в позапрошлом году отдал кобылу с жеребенком и с тех пор на одной кляче езжу. Стыд и срам.
- А псалтирь?
- Псалтири у нас сроду не было.
- А вон там лежало несколько листочков?
- Там лежали всего три псалма, переписанные мной в молодости, когда еще рука не дрожала. Я их храню как свидетельство своей грамотности, вдруг проверка какая будет, но, если ты уж так просишь, я их тебе, пожалуй, оставлю. Только смотри, береги от огня, от влаги и не давай ребятишкам ими играть.
Завладев листочками, женщина положила их там, где они всегда лежали, и, вернувшись, встала в дверях, загородив собой выход.
- А... светить?
- Что светить?
- По вечерам, говорю, когда мы соберемся на вечерню и народ опустится перед алтарем на колени, а я выйду петь на клиросе...
- Да какое тут может быть пение?!
- Самое обыкновенное. Крещеные, как-никак, и, когда солнце пойдет к закату, а со стороны монастыря позвонят к вечерне, мы соберемся, оставшиеся в селе прихожане, я раскрою перед собой те листочки, и как мне тогда без свечки?
- Воска у меня нету, - сознался отец Гэинэ.
- Зачем тогда листочки подарили? Как я их в темноте читать буду?
- Дочь моя, какая свеча поможет тому, кто грамоты не ведает!
- Как не ведаю? Да сколько раз я тут, на клиросе, читала Часослов?
- Это потому, что, будучи от природы смышленой, ты выучила все наизусть и шпаришь по памяти.
- А вдруг в один прекрасный день бог смилуется, и буквы передо мной откроют свои тайны? Как я в ту тайну проникну, если в церкви будет темно!
Отец Гэинэ перекрестился и, запрокинув голову, признался всевышнему:
- Господи, какие у меня муки с этой дурой, какие муки!
Подумав, покопался в мешке, достал оттуда несколько огарков, завернутых в тряпочку.
- Воску тебе в жизни не видать, его у меня всего одна капля, и теперь, с этой засухой, неизвестно, насоберут ли его пчелы или нет. Вот возьми эти огарки. Дома скатаешь из них свечу. Да не надо мне руки целовать, они у меня в пыли да в грехах...
- Мы будем молиться за вас.
- Прощай, глупое дитя, и да пребудет с вами господь...
Проводив священника, Екатерина спустилась к одиноко стоявшему в низине домику. Развела огонь в печи, собрала свою ораву, быстро всех перемыла, причесала, обстирала. Пока она приводила своих птенчиков в божеский вид, воск тихо плавился перед огнем в глиняном черепке. Нарядив ребят, Екатерина смастерила из растопленного воска одну-единственную свечку и, молча кивнув ораве, двинулась вверх по тропке. Она шла впереди, дети цепочкой семенили за ней, а замыкала это шествие шустрая и верная собака Ружка.
В каждом уважающем себя селе есть место для отрады души человеческой. Околина гордилась красивым видом, открывавшимся с обрыва, на котором стоял храм. Придя в церковь, прихожане, как правило, выгадывали минутку-другую, чтобы постоять, полюбоваться оттуда, сверху, на реку, на заречье, на то далекие голубые дали, которые, кажется, родственны душе твоей, отчего и ты по ним тоскуешь, и они без тебя измаялись...
Екатерина была толковой матерью. Она заботилась о том, чтобы ее дети не голодали, но и без причастия к миру прекрасного она их не оставляла. Почти не было случая, чтобы она с ними проскочила в храм, не постояв над обрывом, не полюбовавшись Днестром. Обычно перед вечерней тут было не протолкнуться, но теперь они были совсем одни. Оставленные пастырем и односельчанами, они стояли и долго завороженно глядели на левый берег, туда, где в лучах заходящего солнца в большой спешке спускали мост на воду.
Собранная из понтонов, бочек и связанных вместе плотов, гигантская ящерица долго и неохотно к воде привыкала. Солдаты, пушки, лошади. Крики, вопли, ор. Затем вдруг все умолкло. Мост поплыл наискосок по реке и, зацепившись носом за правый берег, стал выравниваться. Все шло хорошо, мост уже был готов, уже первую пушку начали по нему переправлять, когда вдруг, неизвестно с чего, гигантская ящерица закапризничала. То выгибает спину, как разъяренная кошка, то, наоборот, исходит лаской, уводя середину моста под воду. В конце концов все это сооружение не выдержало напора воды. Несколько сорванных понтонов вместе с бочками, кувыркаясь, понеслись вниз, к морю. Зычный голос завопил во всю мощь:
- Ло-о-ови-и!
За поворотом понтоны были выловлены и вытащены на сушу. Запрягли лошадей и поволокли обратно, чтобы начать все сначала. А времени было в обрез. Фельдмаршал, угрюмый и недовольный, осматривал остатки моста и распекал инженерную службу. Разведка донесла, что со стороны Оргеева движется вверх по правому берегу турецкая конница, направлявшаяся, вероятно, на выручку осажденной Хотинской крепости. Откладывать переправу было нельзя, и Румянцев приказал, построив третью дивизию, свершить молебен.
- И-и-р-ра! - всплеснула руками Екатерина, когда полковые священники при последних лучах заката вышли в золоченых ризах перед своими полками. Вечерня была уже на исходе; они засиделись, очарованные заречьем, а между тем за спиной давно ожидал опустевший храм.
Едва переступив порог, дети кинулись по углам, куда они обычно прятались, чтобы не быть другим помехой, но то было при переполненном храме! Теперь, слава богу, места было полно. Более того, незаполненное пространство нагоняло тоску, и, поскольку эти шестеро ребятишек были единственными прихожанами, оставшимися вместе с ней верными храму, Екатерина собрала их из углов, вывела к алтарю, поставила на коленки рядышком.
Теперь наступил черед свечки, ибо без нее какая вечерня! Подумав, Екатерина прилепила свечку к подоконнику. Зажгла, с минуту постояла над ней, следя завороженными глазами, как крошечная капля света плавит воск, слизывая его по краям и тут же роняя горячие капли. Пахло ульями, весной, лесами и той неземной благодатью, которая витает над сотворенным миром.
Перекрестившись, Екатерина вернулась к своим ребятишкам, стала за их спинками на колени, опустила им на плечи теплые руки и запела:
Святый Боже,
Святый Крепкий,
Святый Бессмертный,
Помилуй нас.
Сначала испуганно, робко, а затем все слаженнее и слаженнее дети принялись ей подпевать и вот наконец запели в лад. Свечка, слово, голос, живая святая душа и, стало быть, чем не храм, чем не вечерня?..
А на Днестре тем временем переправлялась дивизия генерала Эльмпта. В густой тьме огромная лавина бросилась в воду и поплыла наперерез быстрой волге. Плыли лошади, солдаты, какие-то грузы на плотах. Глотали воду, ругались, тонули, прощаясь с жизнью, и выныривали, заново обретя ее.
Из темноты, белея размытыми ущельями, медленно двигался им навстречу правый, высокий берег. Он был весь в тумане, и только на самой макушке мигал огонек. Эта крошечная капля света то вздрогнет, то вот-вот потухнет, то, глядишь, опять дышит во мгле.
Огромная живая масса плыла по бурной реке, и слабый огонек церковной свечки представлялся каждому счастливой звездой. А увидев свою звезду, кто не содрогнется от счастья и не поплывет ей навстречу?
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Запретный плод
Naturalia поп sunt turpia *.
История оценит влияние ее царствования
на нравы...
Пушкин
* Естественное не может быть постыдным (лат.).
В феврале 1790 года Петербург праздновал взятие Очакова. Героя этого сражения, державшего в железном кольце турецкий гарнизон почти полтора года, князя Потемкина встречали с почестями, подобающими его фельдмаршальскому чину. Два морских батальона и кирасирский полк, носивший его имя, вышли далеко за городскую черту, чтобы встретить светлейшего. Гремели колокола на соборах и храмах, палили пушки кораблей, стоявших в устье Невы, и весь Невский, до самого Зимнего, был празднично убран.
Государыня была счастлива. Она сумела поставить дело так, что люди умирали с ее именем на устах, но уж зато, когда наступал черед чествования, она и это умела устроить как никакой другой монарх. Теперь, стоя у окна и глядя на несметную толпу, заполонившую Дворцовую площадь, она спросила своего камердинера Захара Зотова, услугами которого изредка пользовалась, чтобы узнать, что думают ее верноподданные.
- Что, Захар, сильно любят князя в народе?
- Нет, ваше величество, - спокойно ответил Захар. - Никто его не любит.
- Как так? - удивилась государыня. - Да ты подойди к окну, посмотри, что на площади творится!!!
- Пустое, ваше величество. Это все от скуки, от желания какого-нибудь праздничка себе, а на самом деле любят его только вы да бог.
- Что ж, - сказала Екатерина после некоторого раздумия, - бог да я это не так уж мало.
Вечером в Зимнем был дан бал в честь победы русского оружия. У западных послов разбегались глаза. Екатерининский двор блистал как никогда, и, по правде говоря, он действительно был одним из самых изысканных в Европе. Государыня тратила на его содержание примерно столько же, сколько уходило на русско-турецкие войны. Прекрасно осведомленная о внутреннем положении державы, императрица не прочь была пустить пыль в глаза, причем чем сложнее было состояние дел империи, тем больше пыли она пускала. А двор был в этом деле первым ее помощником. Потому-то Екатерина всю жизнь строила для него дворцы, награждала, обогащала, увлекала.
Созданный руками императрицы, воспитанный в ее духе, екатерининский двор, конечно же, был верен себе. Он прекрасно понимал, на чьи деньги, для чего и как он существует. Не зря Суворов, всегда державшийся в стороне от шумной придворной суеты, писал к концу своей жизни, что он шесть раз был ранен на войне и двадцать раз - при дворе. Безнравственность буквально разъедала этот блистательный двор, и Екатерина, всячески его опекая, несомненно, догадывалась, что за овощи росли в ее огороде.
Собственно, в дни больших празднеств, да еще в присутствии западных послов екатерининский двор вел себя безукоризненно, и императрица была воистину счастлива. В те холодные февральские дни она праздновала двойную победу - и над турками, и над своим двором, вернее сказать, над завистливыми противниками Потемкина. Почти три года, с тех пор как она поставила светлейшего во главе стотысячной армии, при дворе шли бесконечные споры и неудовольствия по поводу ведения войны. Сам военный министр фельдмаршал Салтыков и вся его Военная коллегия считали, что главный воин России Румянцев-Задунайский. Ему, собственно, и должны быть переданы все войска и предоставлена вся свобода действий.
Екатерина не могла согласиться с их доводами, потому что она любила Потемкина. Она обязана была ему доброй половиной своей славы, она наметила его в главные герои той войны и никакие резоны не хотела принимать в расчет. С короной на голове нетрудно быть правой, ибо наступает день, когда все факты так или иначе работают на тебя.
Теперь государыня торжествовала. Она готова была простить фельдмаршалу Салтыкову и его окружению все их заблуждения, все неудовольствия и мелкие уколы в свой адрес, и единственное, что ее расстраивало, был сам Потемкин. Светлейший что ни день появлялся каким-то неприкаянным, грустным, задумчивым. В день кульминации праздничных торжеств в придворном театре, где давали премьеру по пьесе государыни "Горе-Богатырь", светлейший так раскис, что просидел полвечера с опущенной головой.
- Mon cher, - тихо спросила сидевшая рядом императрица, - что с вами происходит?
- Кровь... - прошептал Потемкин, тяжко вздыхая...
- Что кровь?
- Слишком много было ее пролито при взятии Очакова...
"Поразительный человек, - подумала Екатерина. - Берет крепости, сокрушает целые вражеские армии, а обыкновенную человеческую кровь видеть спокойно не может..."
На пятый или шестой день после прибытия Потемкина решено было отслужить в соборе Николы Морского торжественную панихиду по воинам, павшим при взятии Очакова. Императрица сама пожелала присутствовать, а это означало, что должен был присутствовать и весь двор. Служил митрополит Серебрянников, главный священник армии Потемкина - новая должность, выхлопотанная князем у государыни.
В соборе было холодно и мрачно. В ту зиму весь Петербург был простужен, и густой кашель то и дело нарушал красоту и величавость богослужения. Екатерина, будучи тоже простуженной, краешком глаза следила за лагерем противников светлейшего, смотрела просто так, чтобы доставить себе удовольствие. Вот там, в углу, стоит, делая вид, что молится, вечно брюзжащий Салтыков. Ничего, пусть молится. Замаливать ему есть что. Рядом с ним этот самый, как там его, но что такое!!! Подле Салтыкова государыня вдруг заметила у крайней колонны справа красивого молодого ротмистра. Он обращал на себя внимание тем, что, будучи хорошего среднего роста, был еще и по-девичьи строен. Нежная кожа тоже как-то по-девичьи отсвечивала, но волос был крутой, вороной, так что на фоне серой мраморной колонны его облик в какие-то мгновения казался флорентийской иконой, изображавшей ангела-хранителя.
"Ах!" - воскликнула про себя страстная почитательница французских романов, потому что слабость к сладким прегрешениям даже теперь, в шестьдесят, не давала ей покоя. Кто знает, может, о таком вот ангелочке ей и мечталось в длинные сырые ночи престольного одиночества, да где уж там...
Почувствовав на себе чей-то внимательный взгляд, она мигом выпустила из поля зрения тот искусительный лик. Некоторое время слушала панихиду, потом взгляд ее снова вернулся к красивому юноше. Интересно, подумала она, кто повесил перед моими глазами этот вкусный запретный плод и какова может быть его цена? То, что красавец ротмистр стоял рядом с Салтыковым, как будто указывало на вероятное попечительство фельдмаршала, но возможно ли, чтобы этот примерный семьянин, воспитатель ее внуков, человек, нравственность которого никогда, никак и никем...
И все-таки... С точки зрения искусства было что-то поразительное в том, как живая кожа гармонировала с мрамором. Это было так красиво, что государыня с риском оказаться в плену собственной слабости снова и снова возвращалась к этому ангельскому ротмистру. Слов пет, хорош собой. Пожалуй, он смог бы произвести фурор в любой европейской столице, при любом дворе, но, увы, он был не в ее вкусе, совсем не в ее вкусе...
Поскольку это происшествие занимало ее больше, чем могла себе позволить императрица, чтобы освободить себя, Екатерина в тот же вечер спросила свою старую приятельницу Нарышкину, не был ли кто из посторонних, помимо протокола, приглашен на заупокойную в соборе. Нарышкина, державшая в руках почти все любовные интриги двора, уклончиво ответила, что, по ее мнению, никого из посторонних не было, но, если это важно, она может тотчас узнать у князя Барятинского, гофмаршала двора, ответственного за протокол.
- И никакой надобности, душа моя!
Тем не менее этот юный красавец имел наглость той же ночью присниться государыне. Он стоял вместе с соборной мраморной колонной на высокой крепостной стене. Со всех сторон наседали турки, а он был один, и так его государыня жалела, так ей хотелось его защитить! На следующий день после долгого совещания с Потемкиным по внешним делам державы она села за новую комедию, но действие не набирало занимательности, потому что государыня опять думала о нем. Ее занимали две вещи - чья это была идея и что за этим скрывалось. За время своего долгого пребывания на престоле она утвердилась в том, что случайно попадаются государям на глаза одни курицы да облака - все остальное есть не что иное, как результат тонко организованных нечаянностей.
Она заботилась о своем дворе, а двор заботился о ней. За четверть века пребывания на русском престоле она уже свыклась с тем, что, когда ее очередное увлечение начинало сходить на нет, тут же в ее поле зрения появлялся новый человек, способный увлечь государыню. Но Екатерина была по-своему нравственна, и она бы никогда не простила своему двору, если бы он надумал просто так, забавы ради, подзадорить ее любопытство.
Появление этого красивого ротмистра в ее поле зрения могло означать окончание еще одной главы в ее жизни, а начать новую ей уже было не под силу. В шестьдесят никто не жаждет перемен. Она любила своего тихого и ласкового Сашу Мамонова, или Мамона, как его называли при дворе, и, какие бы интриги ни плелись против него или против светлейшего, она и думать ни о чем не хотела. Но этот юнец возле мраморной колонны - нет, как хотите, это было неспроста. Тут была какая-то тайна, какой-то намек провидения.
Между тем приближение летней кампании требовало возвращения светлейшего в действующую армию. Проводив его в начале мая, государыня тут же, через несколько дней, переехала в Царское Село. Хотя было еще холодновато, она знала, что на природе легче преодолеть тоску, которая ее всегда охватывала после отъезда князя. К тому же, хоть она и государыня и самодержица всея Руси, Екатерина отлично знала цену мелким хлопотам, связанным с переездом. Поначалу кажется, что ты утонул в них и больше никогда не выплывешь, но наступает день, когда они тебя отпускают и, к своему удивлению, обнаруживаешь, что за мелкими хлопотами ты и сам успокоился и многое из того, что представлялось неразрешимым, очень даже просто может быть улажено.
К середине мая вдруг потеплело. В течение одной недели набухли почки, начали зеленеть газоны в дворцовом парке, и однажды в полдень, гуляя со своей любимой болонкой по аллеям, государыня опять оказалась лицом к лицу с тем красавцем ротмистром. На этот раз непохоже было, что встреча была кем-то подстроена. Ротмистр куда-то бежал по делам службы и в спешке чуть не сбил ее с ног.
Растерявшись, он отдал честь, после чего раскраснелся так, что казалось, его вот-вот хватит удар.
- Простите, ваше вели...
- Ничего, пустое, - сказала государыня, спокойно продолжая свой путь, успев, правда, при этом удивиться его ресницам. Ну зачем ему, боевому офицеру, такие большие, как метелки, ресницы! Ну мужское ли это дело, могут ли они украсить истинного воина?! Спору нет, может, где-нибудь при других дворах такие ресницы и имели бы успех, но это не в ее вкусе. Увы...
Возвращаясь с прогулки, государыня свернула к дому Нарышкиной, которая только накануне переехала в Царское. Заглянула на минутку, чтобы посмотреть, как устроилась ее старая приятельница. Анна Никитична, совершенно осчастливленная посещением, тут же подала Екатерине чаю и, угадав нюхом старой придворной интриганки, чего от нее ждут, начала издалека:
- Уж что творится вокруг, ваше величество, что творится! Поначалу я ушам своим не поверила! Причем ведь мало сказать - молодо-зелено, она же совсем еще ребенок! Мы, признаться, даже удивились про себя, когда вы, по своей доброте, в столь юном возрасте пожаловали ее фрейлиной. Кто бы мог тогда подумать, что эта бабочка с глазами горной косули...
- Да вы о ком, душа моя, поете-то?
- О княжне Щербатовой.
- Разве за ней было замечено что-нибудь предосудительное? - спросила государыня спокойно, но ее напудренные ноздри начали воинственно хватать воздух. Длинные заходы, которые Нарышкина заготовила, мигом улетучились, и, ссутулившись, точно ей предстояло ступать по очень тонкому и хрупкому льду, Анна Никитична пролепетала как можно слаще:
- Я, правда, сама не видела, но говорят, они с вашим воспитанником в дальних аллеях парка с утра до вечера... Говорят, - добавила Нарышкина совсем тихо, - она от него без ума!
Екатерина вдруг расхохоталась, причем смеялась она так заразительно и громко, как это могут себе позволить только государи в своих столицах, да еще, пожалуй, пастухи в глухих горах.
- Ну, - сказала Екатерина, - рассмешила ты меня, право, рассмешила...
- Но, ваше величество, - стояла на своем Нарышкина, - говорят, и сам воспитанник небезразличен...
- К чему небезразличен? - строго спросила государыня.
- Ну не знаю, во всяком случае, так говорят...
- Для того чтобы быть небезразличным, - внушительно сказала государыня, - сначала нужен предмет, к которому можно будет свое небезразличие афишировать.
Допив свой чай и пригрозив хозяйке отдать ее в руки Шешковскому за роспуск сплетен о ее дворе, государыня попрощалась и ушла. И хотя вышла она в прекрасном расположении духа и идти было недалеко, к себе она вернулась усталой, задумчивой. Сашу Мамонова, еще недавно никому не известного майора, раскопал в армии сам Потемкин. Он выбрал его главным образом за привлекательность и добрый, покладистый характер. Государыня полюбила его всем сердцем, чуть ли не на второй после сближения день сделала генералом, хотя что-то он быстро начал к ней остывать. Какие-то подозрения и у нее самой были, временами ей казалось, что она с кем-то делит его добрую натуру, но нет, нет и тысячу раз нет. Если во всем копаться, если всему верить, настанет день, когда и жить не захочешь. В конце концов, мужчина есть мужчина. Сама природа предоставила ему большую, чем женщине, свободу действия.
На следующее утро, вызвав князя Барятинского, государыня распорядилась по случаю переезда в летнюю резиденцию отпустить на трое суток всю мужскую часть двора, выдав им внеочередное жалованье в виде наградных. Трудно описать восторг, вызванный этим распоряжением. Хорошо ли, плохо ли, но почти вся знать тогдашнего Петербурга была одолеваема страстью к кабакам.
Как правило, по субботам, как только освобождались от дел, все, начиная с самых маленьких канцелярских крыс и до самых влиятельных вельмож, пускались в загул. Даже такие столпы общества, как Безбородько или тот же Потемкин, по субботам, переодевшись в простое платье обывателя, покидали свои дворцы и со ста рублями в кармане отправлялись до понедельника в самые низкие притоны. Там они пили, играли в карты, развратничали, дрались, а в понедельник, чуть свет вернувшись домой и приняв ванну, надевали золоченые мундиры и шли исполнять свои важные должности.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.