Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Русский роман - Последний Иван

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Дроздов Иван Владимирович / Последний Иван - Чтение (стр. 13)
Автор: Дроздов Иван Владимирович
Жанр: Биографии и мемуары
Серия: Русский роман

 

 


      Мне выплатили аванс. Будущее не казалось столь зыбким.
      Первые месяцы жизни на свободе - в мире литературном - приводили меня к переоценке многих прежних представлений. Я как бы попадал из страны лилипутов в страну гуливеров. Там, в мире журналистики, мы писали статьи, очерки, принимали за корифеев мотыльков, которые, как и мы, ловили на лету факты повседневной жизни и полагали, что делают важное дело; собирались по два раза в день на совещания, играли в каких-то значительных государственных людей. А между тем статьи наши, и даже лучшие очерки и фельетоны, жили не дольше, чем бабочки-однодневки. И сама вышедшая газета на следующий день забывалась напрочь. Проваливалась в вечность времени. Может быть, потому я не собирал газет со своими статьями и рассказами. У меня нет даже вырезок.
      Здесь же, в среде литераторов, я вижу титанов. Как и все большие люди, они несуетны, неторопливы, говорят на темы отвлеченные, много шутят, остроумно балагурят. А затем, уединясь, пишут. И по издательствам ходят доверенные лица. Например, жены. Кобзев не знает дороги ни в одно издательство; книги его туда относит жена Светлана Сергеевна. Алексей Марков бывает и в журналах, и в издательствах, но дела его тоже устраивает супруга Августа.
      Проходя мимо дачи Игоря Кобзева, вспоминаю его стихи, слышанные мною еще в Литературном институте:
 
Вышли мы все из народа,
Как нам вернуться в него.
 
      Или такие:
 
Ты не сделай, милая, промашку,
Дорогих подарков не дари,
Подари мне русскую рубашку
Цвета алой утренней зари.
Гуляет по литературному миру его эпиграмма на Евтушенко:
Залив вином глаза косые,
Он рек, тщеславием томим:
Моя фамилия - "Россия",
А Евтушенко - псевдоним.
Тут явно виден лишний градус -
Давай всерьез поговорим.
Твоя фамилия, брат,- Гангнус,
А Евтушенко - псевдоним.
 
      С Евтушенко мы учились в одном потоке. Кобзев этими остроумными строками сорвал с него маску, сбросил с небес. После кобзевской эпиграммы при его появлении в Доме литераторов, в редакциях люди улыбались.
      Нет большего унижения, если твое появление вызывает на лицах снисходительную улыбку.
      Прохожу мимо дачи Фирсова. И с ним мы учились в одном потоке. Он моложе меня, а написал много. И стихи у него замечательные. Шолохов охотно принимает его дома, считает одним из лучших современных поэтов.
      А там дальше, около «Загорского моря», живет Сергей Александрович Поделков. О нем пишут и говорят мало, он из старшего поколения русских поэтов, среди которых Николай Асеев, Павел Васильев, Василий Казин… Некоторые ученые-литературоведы числят Поделкова в классиках.
      Это Семхоз, вторая после Переделкино мекка писателей. Но если в Переделкино живут разные писатели, преимущественно евреи, в Семхозе - все русские. Переделкинцы о семхозовцах говорят: «На том берегу».
      Неспешный, философичный, ироничный дух, царящий в Семхозе, успокаивает, настривает на новый, размеренный и возвышенный лад.
      Постепенно проникаюсь духом не «горячих» сиюминутных мыслей, а проблем более общих, основательных, преображаюсь из журналиста, где мне все время не хватало «высоты государственного мышления», в литератора, призванного распознавать, изучать и затем обобщать проблемы и темы вечные: любовь, дружба, семья, честь, долг…
      Все это ново для меня, значительно и - волнует. Сумею ли? Поднимусь ли? Напишу ли книги, нужные людям?..
      «На том берегу» - а для меня на нашем - жили своей жизнью, совершенно не похожей на переделкинскую.
      В Переделкино дачи большие, с обширными усадьбами и высокими заборами, преимущественно государственные. Выдавались они по какому-то особому, высокому повелению секретарям Союза писателей, редакторам журналов, корифеям. Литинститут имел там свои дачи. В одной из них у меня, студента, была койка. Мы стаями ходили по поселку и видели, как хозяева дач, их домработницы и садовники при нашем приближении захлопывали калитки, щелкали замками.
      Там же, в поселке, стоял небольшой Дом творчества писателей. Его обитатели - преимущественно тучные, неопрятные старики и старушки - родственники окололитературных жучков и прилипал, конечно же, и сами жучки, наглые розовощекие господа и дамы - весь этот люд с какой-то огневой ненавистью оглядывал нас, голодных, плохо одетых студентов, и суетно прибавлял шаг, стараясь удалиться от греха подальше.
      Был среди нас Суковский, студент с Украины. Он жил в Одессе, по каким-то особенным признакам отличал еврея, полуеврея, умел великолепно копировать их речь, включая интонацию.
      У какого-то студента-казака, кажется у Цыбина, он нашел под матрацем привезенную с Дона старую заржавевшую саблю. И когда обитатели Дома творчества после сытного ужина, где, как нам рассказывали, подавали черную икру, балык и жидкий шоколад, выбирались на балкон, Суковский брал саблю, вскидывал ее по-боевому на плечо и подходил к большому камню, лежавшему напротив балкона. Начинал точить: вжик, вжик… Точил долго, сосредоточенно.
      На балконе начинали нервничать. Кто-то кричал:
      - Что ты там делаешь?
      Суковский поднимал над головой саблю:
      - А вот… хочу наточить! - кричал громко.
      Волнения на балконе усиливались. Спускались мужчины.
      - Что это у тебя?
      - Это?..- Суковский вертел у них под носом саблей.- А так, планка.
      - Какая же это планка, если это сабля - холодное оружие. Прекрати точить!
      - Почему?
      - Ты мешаешь нам отдыхать.
      - Я мешаю? Да чем же?.. Вы шутите.
      К Суковскому подходили студенты - человек тридцать-сорок, а «писатели» удалялись. Для отдыхающих это была трепка нервов, а для нас веселый спектакль.
      Суковский проделывал и другие штуки - и все на грани дозволенного. Когда, например, он видел двух-трех писателей-евреев, прогуливающих собак, он сгибался в низком поклоне, сладеньким голосом пел:
      - Здравствуйте, господа русские писатели!..
      Так будто бы приветствовал своих коллег Михаил Булгаков, работавший дворником в Литинституте.
      Вечером за высокими заборами, на ярко освещенных верандах, в залах, на балконах собирались большими группами хозяева и их гости. Там кипела жизнь, сокрытая от народа, здесь много произносилось слов, вершились планы, рисовались картины будущей жизни - той самой, которая настала теперь.
      В России с начала нынешнего века стало распространяться много тайных кружков, собраний. Сторонники крутых мер, внезапных сокрушительных потрясений - все больше люди пришлые, из чужих краев заезжие, загадывали и решали, как жить русскому народу, как ему пахать, сеять и растить детей.
      Вот такой он, русский народ! Вроде бы и умный, и землю свою любит, и постоять за нее умеет, а осмотреться как следует по сторонам, вовремя врага разглядеть не может. И сколько же крови и слез пролилось на отчей земле из-за этой беспечности!..
      В Переделкино свои нравы, «на том берегу», то бишь на нашем - свои. Думы под сердцем здесь носят великие, о народе думы, о будущем славян и Российского государства.
      И нравы, и детали жизни - все у нас другое. Здесь в сравнении с Переделкино живут просто и бедно. Двери в домах открыты, садовников у нас нет и пугаться нам некого. Свои дома - не казенные, своя земля - отчая, родимая.
      Видимо, остался еще в нас дух великого печальника земли русской Сергия Радонежского, открытого для каждого из нас и для целого света, целителя и наставника, строителя духовной культуры.
      Недаром же в дни праздников престольных здесь явственно слышатся звоны соборных колоколов Сергиево-Троицкой лавры. В пяти километрах она от нас - лавра Сергеева. Как же тут не услышать звоны?..
      Весна выдалась теплая, тихая. Я, как и прежде, вставал в четыре часа, включал большой, в полстены, уральский электрический камин и подходил к растворенному настежь окну. Отсюда, со второго этажа, мне открывался Радонежский лес - он тянулся в стороны северо-запада и северо-востока, в земли костромские, вологодские, к берегам студеного моря Белого. Нежной сине-серебряной кисеей висели над кроной деревьев еще хранившие ночную сырость туманы, розоватая голубизна затекала с востока на небо. И чудилось, что вот-вот над лесом поднимется богатырская фигура отца Сергия Радонежского и рука его благословит любезных соотечественников на очередной трудовой день.
      Куда-то в вечность, небытие отлетели вседневные заботы города, в душу вливались покой и умиротворение - то счастливое состояние, при котором только и возможно творчество. Садился за стол и до восьми часов писал. Потом спускался на кухню, готовил завтрак.
      Жена моя жила в Москве, приезжала на дачу в среду и в пятницу. В летние месяцы на отдых приезжали дочь, внук Денис и зять Дмитрий. И хотя тут начиналась веселая праздничная колгота, но я свой трудовой ритм не нарушал. И даже в выходные, кроме утренних часов, выкраивал для работы и часы дневные. В среднем же я сидел за письменным столом десять-двенадцать часов, восемь из них писал, два или четыре тратил на чтение, подготовку материала. Если для иной статьи я исписывал два-три блокнота, то для романа набрасывал разные варианты сцен, эпизодов, разговоров.
      Много приходилось читать.
      Вначале пробовал читать ведущих современных писателей, пытался уловить пульс современной литературы, особенно меня занимала поэзия. Я покупал книги, выстраивал на полках по степени таланта и важности поднимаемых тем и проблем.
      Очень скоро отсеялись те книги, которые мне активно не нравились ни по языку, ни по содержанию. В разряд пустых и неинтересных попали Чаковский и Гранин, Светлов и Слуцкий, о которых, не жалея высоких слов и красок, кричала печать. Впрочем, я понимал, что мыльные эти пузыри надувают критики с чувством национального сепаратизма, признающие только «своих да наших». Я, конечно, и раньше знал природу этого явления, но книги Шевцова и вся литература семхозовского братства уже в то время указывала на остроту проблемы, открывала глаза на тайны еврейского литературного мессианства.
      В «Подземном меридиане» я пытался вскрыть те же процессы,-только персонажи моего романа действуют в науке, в театре, министерствах.
      Роман сдали в типографию. А я все сомневался. Ночью часами лежал с открытыми глазами, думал: «За то ли я дело взялся? Поучать людей, вещать истины! - сколько знаний для этого нужно!»
      Усиленно читал древних авторов, философов средневековья, переводную прозу, поэзию… Читал и перечитывал русскую классику.
      В это время я, кажется, открыл для себя и как-то особенно полюбил Салтыкова-Щедрина. Ни в одной литературе - ни в английской, ни в немецкой, ни во французской не видел такого мудреца и тонкого художника. Салтыков-Щедрин, Лесков и Бунин были моей слабостью, я упивался ими, однако они меня, как ни странно, не воодушевляли, а словно бы ударяли по рукам. Являлись укоряющие мысли: «Вон как надо ворочать словом!»
      Много раз всерьез подумывал бросить перо и в журналистику не возвращаться - чувствовал пресыщение газетно-журнальной работой. Будто бы ел-ел, а потом кусок застрял в горле, и меня тошнит.
      Завел пчел - на случай, если брошу всякие писания.
      Особенно много читал мемуарной литературы, эпистолярной. Дневники и письма Толстого, Пушкина, Лермонтова, Тургенева, Чехова, Достоевского, Мусоргского, Репина, Чайковского, Мечникова… И Боже мой! Какая это радость, заглянуть в самую глубь души гения!
      Находил у них общие черты: талант, данный провидением, правдолюбие, безоглядную смелость, и непременно у каждого почти сверхъестественное трудолюбие.
      И вот еще что важно: не было среди них ни сребролюбцев, ни эгоистов. Думы о других, о вечном - стремление одарить всех людей мира - вот крылья великих талантов!..
      Продолжал писать. И уж очередной роман «Горячая верста» подходил к концу.
      Утром, позавтракав, шел гулять. Углублялся в лес километров на пять-шесть, а затем, находившись, возвращался домой и снова садился писать.
      Роман о металлургах «Горячая верста» написал за год. Отвез его в «Профиздат». Принял меня главный редактор издательства Андрей Дмитриевич Блинов. Знал меня как журналиста, книг моих не читал,- «Подземный меридиан» еще лежал в типографии. Листал страницы рукописи, задавал вопросы и, как мне казалось, воспринимал меня скептически. Даже как будто бы обронил: «Сразу и роман! Лихо!..»
      Я знал Блинова как хорошего писателя, автора интересных повестей, рассказов. С одной стороны, был рад, что рукопись попала к нему в руки, с другой - было боязно попадать на суд серьезному писателю.
      Разговорились. Оказалось, что дача его в Абрамцево - с нами по соседству. Я пригласил его, дал адрес - без надежды, конечно, что он к нам приедет. Но Блинов приехал. И скоро - дня через три. Смотрю: у ворот зеленая «Волга», за рулем милая, совсем юная девушка - его дочь. Вышел и он - с палочкой, прихрамывая. Блинов - фронтовик, был тяжело ранен. На лице - улыбка:
      - Вот вы где! Слыхал про ваше братство, а бывать не приводилось.
      На веранде, усаживаясь в кресло, сказал:
      - Роман прочитал. Будем печатать.
      Я задохнулся от радости. «И этот роман принят. Буду писать. Теперь уже без оглядки».
      Так произошла моя встреча с Блиновым. Скоро этот человек круто развернет всю мою жизнь, направив ее в русло, где я вплотную столкнусь с литературным процессом, увижу и познаю грани жизни, доселе мне неведомой.
      После обеда, ближе к вечеру, отправился к друзьям. По дороге к Шевцову зашел к Фирсову. У крыльца дома на лавочке сидел дядя Ваня - брат отца Фирсова, русский крестьянин, приехавший в гости к именитому племяннику.
      Я любил его общество и не упускал случая побеседовать. Присел рядом, показал на недавно построенную в глубине сада времянку, где находился кабинет поэта. Оттуда доносился громкий разговор, из приоткрытой двери шел табачный дым.
      - О чем они там? - спросил дядю Ваню.
      - А-а…- махнул рукой.- О них толкуют… Ну, как их?.. Синасти.
      - Что это, дядя Ваня?
      - Ну, эти… как они… синасти!
      И уже подходя к двери, я вдруг понял: «сионисты!» Рассказал Фирсову, Шевцову, Чалмаеву. Они долго и громко смеялись. С тех пор надолго в лексикон семхозовской братии вошло это дяди Ванино слово.
      Едва я вошел во времянку, хозяин схватил со стола свежий номер «Известий», швырнул на пол:
      - На, читай свою газету! Кого печатают?.. Кого хвалят?.. Тель-Авив сплошной!
      В этот момент по радио упомянули Антуана Сент-Экзюпери. Фирсов выдернул шнур.
      - Вот еще! Сент-Экзюпери!.. Хороший человек и сказку про принца написал. Но пощадили бы мои уши - с утра до вечера талдычат: Экзюпери, Хемингуэй, Ремарк… Если о наших поднимут гвалт - Евтух, Робот Рождественский, Майя Кристалинская, Кобзон. А уж если об ученых, о великих мудрецах загалдят - Энштейна не забудут! Ты, Иван, в газете работал, скажи на милость: кончится это когда-нибудь или нет?
      Плюхнулся на диван, заломил руки за голову, смотрел в потолок. Гнев его святой мы понимали. Тут, среди гостей Фирсова, не было человека, который бы на собственной шкуре не испытал засилья в газетах и журналах сионистов, которое к тому времени, на рубеже 60-70-х годов, становилось не только ощутимым, но уже принимало повсеместный характер. И если раньше мы не имели серьезных печатных трудов, разоблачающих сионизм, то тогда уже у каждого из нас на столе лежала книга Юрия Иванова «Осторожно: сионизм!» - книга, произведшая в умах русской интеллигенции эффект разорвавшейся бомбы. Правда, Юрий Иванов исследовал сионистское движение как явление планетарное. Эта расистская идеология будто бы была где-то, не у нас, но каждый читавший книгу невольно и как бы автоматически проецировал события и сведения, в ней содержавшиеся, на нашу жизнь,- слишком знакомы были каждому из нас взгляды, действия, образ поведения заокеанских и всех прочих господ, претендующих на мировое владычество.
      Это было время, характерное для всего послесталинского периода: за вольные разговоры не сажали, за «нелюбовь к евреям» не расстреливали, но говорить громко обо всем люди еще опасались. Зато же и давали волю языкам в кружках дружеских - подобных тому, который невольно составился в семхозовском писательском братстве.
      Можно понять горячность, с которой витийствовал Фирсов: он, хотя только начинал свой путь в поэзии, но уже был изрядно искусан критиками. Он бы мог о них сказать словами Чехова: «Критика меня мало интересует, она у нас не национальна».
      Придет время, и оно теперь недалеко, когда эта самая «не национальная» критика примется и меня утюжить; я бы тоже мог повторить слова Чехова, но могу свидетельствовать: от ударов и укусов этой самой критики бока так же долго болят, как и от всякой другой.
      Били Фирсова и свои - те, кто охотно подпевал «неистовым ревнителям», выслуживался перед власть имущими и тем обеспечивал себе право печатать статьи, книги.
      Союз «швондеров и шариковых» набирал силу. Недаром его больше всего боялся Михаил Булгаков. В 80-х он уже в образе мафии тугой петлей затянет всю русскую национально-патриотическую литературу.
      Молодой Фирсов еще в начале 60-х напишет:
      В цене предатели народа,
      Что говорить, в большой цене.
      Да, господа Шариковы, обнявшись со Швондерами, получая от них щедрые подачки, оказались сущей бедой для русской литературы в канун третьего тысячелетия. Ныне всякая попытка литератора сказать доброе слово о России, русском характере, даже само слово «русский» воспринимаются как опасная форма национализма, шовинизма, и слово «русский» многими понимается как синоним «антисемита».
      В кабинете Фирсова в тот раз собрались близкие товарищи и не было среди них не битого, не искусанного критиками, о которых каждый бы мог сказать словами Маяковского: «все мои критики коганы».
      «Литературную газету» в то время возглавлял Александр Борисович Чаковский, «Литературную Россию» - беспринципный Вася Позднеев, в «Известиях», как я уже писал, весь отдел литературы и искусства состоял из евреев… Начиналась хорошо спланированная травля русских писателей - изгнание из всех сфер искусства русского духа.
      И первые удары из тяжелой артиллерии - со страниц центральных газет - уже были нанесены по Шевцову, Кобзеву и Фирсову. Притулившийся тут же в кресле у камина критик Виктор Чалмаев напечатал две-три статьи в защиту патриотического духа и как раз в эти дни подвергался за них дружному остракизму. Его и критика Михаила Лобанова, напечатавшего в «Молодой гвардии» статью «Просвещенное мещанство», предавали анафеме даже радиоголоса из-за кордона.
      Я и сам, не зная броду, сунулся в эту «воду» - написал две статьи на литературные темы: «Закат бездуховного слова» напечатали в «Журналисте», а «С самой пристрастной любовью» - в «Огоньке». Последняя статья о журнале «Юность».
      Отступая, мы огрызались, отстреливались - иногда наносили удары, но… отступали. Однако силы были неравны. Родная партия, членами которой мы состояли, отдавала самое грозное оружие - печать - в руки противника, множила тиражи его газет и журналов. Русские люди в пьяном усердии рубили русский лес, и русские же люди в том же пьяном бреду и слепом забвении набирали, печатали эти газеты и журналы,- и вся эта отечественная родимая силушка сваливалась на голову русских патриотов, стремившихся из последних сил прокричать слова тревоги, отрезвить, образумить замутненное сознание своих соплеменников.
      Но адская машина одурманивания, оглупления и ослепления, запущенная родной партией, набирала обороты. У руля стояли великие «кормчие»: вначале Сталин, затем Хрущев, а уж потом пьяница с отпадающей челюстью Брежнев. Они туго знали свое дело: мяли, крушили, давили все святое на Руси, и в жернова этой адской машины попадала прежде всего наша родная русская литература.
      Все собравшиеся тогда в кабинете Фирсова уже были втянуты в закипевшую в канун семидесятых годов литературную баталию и, как потом мы все убедились, приведшую нас к полному и бескомпромиссному размежеванию. Призывы к консолидации, раздающиеся ныне из конъюнктурных соображений, не возродят русского искусства, оно может подняться только на национальной почве.
      Однажды, ближе к вечеру, я вот так же зашел к Фирсову. В кабинете не было привычных лиц, но у камина в кресле сидел невысокий, кареглазый, начинающий седеть человек. Фирсов назвал его:
      - Свиридов Николай Васильевич.
      Мы познакомились. Я сел от него поодаль, слушал их беседу. Я знал: Свиридов - председатель Госкомиздата РСФСР, недавно он был в ЦК заместителем заведующего отделом пропаганды.
      Словом, к Фирсову залетел глава всех издательств России.
      Он был строг, сдержан, но скоро мы разговорились.
      - Напрасно вы ушли из журналистики,- сказал он.
      - Почему? - удивился я.
      - У вас был серьезный пост. Они на ваше место быстро подтянут своего бойца. Я-то уж их знаю.
      Свиридов обозначал свою позицию. Это уже была откровенность. Он начинал мне нравиться.
      Между тем Людмила, жена Володи - женщина сколь яркая и обаятельная, столь и остроумная - накрывала стол. Выставила вино, коньяк. После первых выпитых рюмок языки развязались. Фирсов, обращаясь к высокому гостю, сказал:
      - Вот Дроздов, выпал из гнезда - нашли бы ему должность.
      Свиридов, набычившись, склонился над столом, не отвечал. Я каждой клеткой ощущал неловкость своего положения, допил вино, решительно поднялся.
      - Извините, мне нужно на станцию жену встречать.
      Свиридов встал, протянул руку, Прощаясь, сказал:
      - Заходите в Комитет. Поговорим.
      На следующий день утром с измятым лицом ко мне пришел Фирсов:
      - Людмила не дает выпить. Дай чего-нибудь.
      Я выставил графин самодельного вина - из черной смородины. Володя «поправил голову», сверкнул карими глазами.
      - Иди к Свиридову - должность даст. Министр!.. Должности у него, как пятаки у нас в кармане.
      Наливал стакан за стаканом - пил.
      - Иди, говорю. Не мешкай. Завтра же!
      - Я сотрудничаю в журнале «Человек и закон», судебные очерки печатаю. Там и редактор - милый человек - Сергей Высоцкий.
      - Нашел милого человека,- «шнобель»!
      - Никакой он не еврей! - вступился я за Высоцкого.- Я его здесь, в Семхозе, хочу поселить. Вполне приличный человек!
      - «Шнобель»! - вновь отрезал Фирсов.- А если «шнобель», значит такой же, как все эти…
      Язык у него начинал заплетаться. Я решил не спорить. Сказал:
      - Хорошо, Володя. К Свиридову я зайду. Спасибо за рекомендацию.
      - Да, старик, иди, проси должность. В издательствах прорва «шнобелей», трудно дышать. Меня не печатают, а если возьмут, то все лучшие стихи выбрасывают, оставляют безделки. Может, в издательстве редакцию тебе даст, а то и того выше - заместителем главного назначит. Он же министр! Все может.
      Фирсов пил, пока не увидел дно графина. Вновь и вновь меня тревожило это обстоятельство: пьют наши ребята! Природа такой большой талант парню отвалила, а он его заливает спиртным. И вот ведь что страшно: никто из них, зашибающих уже сильно, не видит опасности в своем пристрастии. Пробовал я говорить и с Шевцовым, и с Фирсовым - отмахиваются, как от назойливой мухи: «Ах, пустяки! Брось нагнетать страхи!»
      Проводил Володю до дома. Людмила и ее мать, завидев нас, всплеснули руками.
      Я чувствовал себя виноватым.
      Госкомиздат России помещался вблизи Никитских ворот, на улице Качалова, тут же рядом церковь Святого Вознесения, где венчался с Натальей Гончаровой Пушкин.
      В кабинет председателя вели дворцовые двухстворчатые двери, украшенные золотыми вензелями, старинными сияющими ручками.
      Кабинет был огромный, как и у всякого министра,- хозяин его при появлении посетителя не поднимал головы, а ждал, когда тот приблизится к его столу. Еще при встрече у Фирсова заметил, что Свиридов туговат на левое ухо и потому предусмотрительно зашел с правой стороны, сдержанно поздоровался.
      - Садитесь,- сказал Свиридов, не подавая руки.
      Приземист, сутуловат, с красивой шевелюрой волнистых волос. Выглядел молодо. Отстранил на столе бумаги, откинулся на спинку кресла.
      - Ну, как на свободе? Не скучновато?
      - Поэт Алексей Марков, никогда нигде не служивший, говорит: самый несвободный человек - это свободный человек.
      - Марков скажет. Горазд на хлесткое словечко.
      Хозяин кабинета помолчал, тронул для порядка бумаги. Неожиданно сказал:
      - Вы в Литературном институте учились, наверное, знаете многих литераторов?
      - Не сказал бы, что многих, но кое-кого…
      - Мы сейчас новое издательство создаем - «Современник». Важно подобрать туда серьезных людей. Вот… Юрий Панкратов. На курсе с Фирсовым учился, вы должны знать его.
      - Давно мы учились, люди меняются. Раньше его «Литературка» до небес возносила, потом бросила. Чем-то не потрафил.
      - Когда поднимали его, во времена Кочетова?
      - Да нет, уж при Чаковском.
      - Чем же он не угодил Чаковскому?
      - Панкратов Пастернаку молился, на даче у него дневал и ночевал - тогда его поднимали, а тут вдруг бросил учителя, разошелся с ним. Ну, тут его и кинули в колодец. Ни слова доброго о нем.
      - Да, похоже на то. Он, говорят, поначалу все черным цветом мазал.
      - Было такое. Вот как он Россию в то время представлял:
      Трава зеленая,
      Небо синее,
      На воротах надпись:
      «Страна-керосиния».
      - Вот, вот… Такой-то Чаковскому подходил.
      Говорит басовитым, нутряным голосом. В глаза собеседнику долго не смотрит. Я во время своей корреспондентской службы вырабатывал способность смотреть в глаза собеседнику. Ценил и завидовал тем, кто способностью этой обладает в высокой степени. Свиридов долго в глаза не смотрел и в одной позе не сидел - то отклонится в угол кресла, то подвинется к столу. Однако говорил умно и дело свое, видимо, знал хорошо.
      - Ну, так как - станете рекомендовать его в новое издательство на редакцию поэзии?
      - С ходу так - не могу. Если позволите, спрошу у верных людей, тогда и вам доложу.
      - Да, да, я вас попрошу об этом. И вот еще - Валентин Сорокин. Этот нас особенно интересует.
      - Сорокина я знал еще по Челябинску,- тогда он на металлургическом заводе работал машинистом подъемного крана.
      - Крановщиком?.. Не металлургом?
      - В мартеновском цехе крановщик - тоже будто бы металлург.
      - Именно: будто бы - буркнул Свиридов, видимо, недовольный теми, кто неточно ему доложил.- Я вот тоже… артиллеристом мог бы назваться, а я был химиком в дивизионе «катюш».
      Свиридов после нашей продолжительной и вполне доверительной беседы предложил мне зайти к Карелину.
      - Побеседуйте еще с ним,- сказал Николай Васильевич.
      Со второго этажа я спустился на первый. Здесь, в конце правого крыла здания, располагался издательский главк - Рос-издат. В небольшом кабинете сидел главный редактор всех издательств России Петр Александрович Карелин или ПАК,- так его сокращенно называли в Комитете.
      Петр Александрович, завидев меня, не удивился - видимо, Свиридов его предупредил. Только сказал:
      - И тебя скушали в «Известиях»?..
      - И да и нет. Сам ушел, но, конечно, припекло.
      - Понимаю,- крепко пожимал мне руку Петр Александрович.- Я с ними всю жизнь работаю, заметил: у них, как в атомной физике,- критическая масса есть. Как только количество евреев в редакции достигло критической массы - тогда беги. Русскому там делать нечего.
      - А сколько же это - критическая масса?
      - Тридцать процентов. Они при этом числе быстренько занимают все ключевые позиции, настраивают свои дела, и если ты соглашаешься плясать под их дудочку, тогда еще подержат немного, а не то сам уйдешь. Тошно станет.
      Петр Александрович меня знал еще с Литературного института. Он тогда в «Литературной газете» с В. Кочетовым работал и был вторым человеком в редакции - ответственным секретарем. В то время Кочетов был популярным писателем, мы все знали его роман «Журбины»; с Карелиным они работали еще в Ленинграде, в дни блокады, во фронтовой газете «На страже Родины». Мы приходили к Карелину - он любезно принимал нас и, если нам удавалось написать что-нибудь дельное, печатал.
      Потом вместе с Кочетовым они перешли в журнал «Октябрь» - Карелин и там играл первую скрипку. Но у Кочетова жена была еврейка, она все время поставляла мужу кадры. Эти-то «кадры» ссорили фронтовых друзей, и наконец та самая «критическая масса», о которой говорил Карелин, вытолкнула его и из «Октября».
      Нам вместе привелось работать в «Известиях». Он был заместителем редактора по разделу литературы и искусства, заказывал мне статьи, охотно их печатал. Мне нравился этот высокий интеллигентный человек с легким и веселым характером - он много знал и умел о любом пустячном случае забавно рассказывать.
      Посылая меня в Комитет, Фирсов сказал:
      - Там Карелин… Имей в виду, это первый у Свиридова человек.
      Узнав, что я на свободе, Карелин без дальних предисловий предложил мне должность своего заместителя. При этом сказал:
      - Я скоро пойду на пенсию. Вот мне достойная замена.
      И рассказал: Комитет только что получил решение правительства о создании нового мощного издательства «Современник». В нем будет печататься в основном художественная литература - проза и поэзия. И будет небольшая редакция критико-публицистической литературы. Строго определена пропорция регионов и столицы: 80 процентов - книги писателей российской периферии, 20 процентов - москвичей. В год будет издаваться 350 книг. Почти каждый день - книга.
      Свиридов поручил мне подобрать редакторский состав. Строго наказал: «Ни одного еврея!» Условились, что я свое решение сообщу на днях по телефону.
      Первый день работы в Комитете напомнил мне тракторный завод в Сталинграде, где двенадцатилетним мальчиком начал я трудовой путь. Принимали с четырнадцати лет,- пришлось прибавить себе два года. Учился я на токаря, но скоро мастер подвел меня к строгальному станку, показал, как на нем работать, и велел отстрогать планку. На другой день мне уже пришлось работать на двух станках - токарном и строгальном, а очень скоро заболел рабочий, и меня тут же научили долбить фаски, канавки на станке долбежном.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27