Вот тот нередко случавшийся в моей жизни факт, когда человек неизвестно за что начинал меня ненавидеть. Да, в романе я показал неприглядное лицо некоторых «интеллигентов» – учёного Каирова, эксплуатирующего труд других учёных, помощника министра Соловья, плетущего интриги за спиной своего шефа, журналистов… Все они имели ярко выраженную национальную психологию, то есть были евреи, и можно понять критиков, обрушивших на меня свой святой гнев, они-то все тоже «были коганы», но Корчагин!.. Он человек русский, не мог не знать козни еврейской «интеллигенции», знал, и… защищал.
Как правило, так поступали «евреи по жене», то есть русские мужики, женившиеся на еврейках, от них я в жизни своей натерпелся немало, – вот и Корчагин из той же породы тайных предателей интересов русского народа.
Однако жизнь моя с возвращением мне партийного билета покатилась веселее, главное – я обрёл свободу. В то время мы ещё не ощущали той общей беды, которая подстерегала наше государство; никто не мог поверить, что Союз Советских Социалистических Республик – Россию, названную корявой аббревиатурой СССР, смогут развалить три ничтожнейших человека, как это потом случилось в Беловежской Пуще. Никакой силы и доблести от этих подвыпивших людей не потребовалось: на всех командных высотах в государстве уже сидели «агенты влияния», Корчагины, кипевшие ненавистью ко всему русскому. Им был подан знак, и они победно вострубили гибель самого могучего в мировой истории государства. Гордый красавец славянин, мчавшийся на всех парусах к воротам, чтобы забить свой решающий гол, получив подножку, рухнул. Началась наша жизнь в оккупации. Но тогда… я был слеп и потому беспечно весел. Поехал в Машино к Самсонову, привёз ему много конфет, копчёной колбасы и печенья; рассказал о своей радости, и мы оба были счастливы. Я пришёл к Устинову и доложил ему о своём втором рождении и о том, между прочим, что сам министр обороны предложил мне вернуться в армию. Сергей Семёнович тоже был рад и пригласил меня в свою газету, которая теперь называлась «Советская авиация», на должность начальника отдела боевой подготовки. Я поблагодарил Устинова и сказал, что буду рад снова занять место в его команде. Но попросил дать мне два-три месяца для окончания работы над книгой Красовского.
Позвонил Панне, и мы с ней отметили мою радость в ресторане «Советском». И уж, конечно, больше всех радовалась Надежда. Я купил ей шубу из голубой белки и золотые часы, а для Светланы прекрасное пианино, и наняли для неё преподавательницу. Впрочем, особенно-то тратить деньги Надежда не позволила. «Мало ли что ещё будет», – предусмотрительно охладила она мой пыл. А я подумал: «А и в самом деле! Вдруг как книгу не примут – ни Красовский, ни издательство?..» От этой мысли мне стало жарко. Одно только служило утешением: аванс, полученный мною за книгу, возврату не подлежит. Я и половину из него не растратил на свои роскошества.
Работал я теперь веселее, и книга наша подвигалась. Подолгу задерживался в своей монинской квартире. Обедал в академической столовой, потом шёл гулять по городку, а иногда и уходил в соседний лес. Всюду мне встречались стайки офицеров, слушателей академии и преподавателей. Я теперь и себя видел среди них – с погонами майора. Но однажды этот образ моих мечтаний был в один момент поколеблен – и самым решительным образом: по радио услышал объявление о начале приёма заявлений и работ на творческий конкурс в Литературный институт имени Горького. В голову бросилась мысль: карьера писателя! Мне сам Бог её посылает!
В волнении я ходил по комнатам своей квартиры – думал и думал. У меня есть «Лесная повесть» – подам её на конкурс. Могу собрать и рассказы, лучшие из тех, что были напечатаны. И их предложу. Выдержу конкурс – буду учиться, а не выдержу… Значит, не судьба. Пойду в армию всю жизнь тянуть лямку. Журналистам генерала не дают, а до полковника дослужусь.
Лёг в постель. Не спалось. Встал, согрел чаю, сидел за столом, думал. Мечта о писательстве снова вспрыгнула в голову, и я уже не мог ни о чём другом помышлять. Перспектива журналиста, пусть даже сильного, опытного и даже яркого, представлялась жалкой и убогой. Я пишу очерки, иногда рассказы – они словно бабочки пролетают перед глазами и живут один день. Другое дело – книга! Её купили, читают всей семьёй, положили на полку и затем говорят: а у меня есть книга такого-то. Очень интересная. Советую прочесть. А если удастся написать что-либо особо значительное – тут тебе обеспечена и память многих поколений, а после смерти могут и доску мраморную на стене дома укрепить. Дескать, здесь жил и творил…
Далеко шла фантазия. Институт представлялся трамплином, с которого полечу в литературу и даже в вечность.
Разговоры об опасностях закрепляющейся над нами еврейской оккупации воспринимались как фантазии неврастеников, я их быстро забывал.
Говорили отовсюду, да и сейчас я нередко слышу: «Прост ты, Иван. А простота-то хуже воровства». Может, и есть во мне такое свойство характера, да не совсем это верно. И раньше, бывало, хитрил и лукавил, – вот и с институтом: уж как хотелось рассказать Надежде о своих планах, а ведь утаил. Даже вида не подал, что что-то в моей жизни происходит важное. Боялся неудачи: вдруг как повесть творческого конкурса не выдержит, а то экзамены не сдам. Они хотя и казались нетрудными: сочинение на вольную тему да собеседование с членами мандатной комиссии… Однако, кто знает, как дело повернётся?.. Красней тогда перед Надеждой, казнись всю жизнь. Ну, нет! Лучше уж я пройду все тернии, а потом видно будет.
Тайком заложил в портфель папку с повестью, утром вместе с Надеждой нырнул по эскалатору в метро. На прощание сказал:
– У меня сейчас трудная полоса началась, – возможно, реже буду приезжать домой; ты уж не беспокойся.
– Пиши уж свою книгу! Как тебе удобно, так и распределяй время. У нас-то всё в порядке. Леночка, правда, всё чаще сердце чувствует, да тут уж… Сказал же нам врач: пусть подрастёт немного, а там на операцию положим. Операция несложная, хирурги наши научились её делать. Так что – работай. Но особенно-то не рвись.
Приехал на остановку «Маяковская», отсюда пешком до площади Пушкина. Постоял у пьедестала великого поэта, смотрел ему в лицо, а он, склонившись, смотрел на меня. И между нами будто бы произошёл такой диалог:
– Ты, Александр, никаких институтов не кончал, а вон как высоко взлетел! Талант, значит.
– Ну, нет, братец, не говори так. Учился-то я зело как много, прорву книг прочитал! А уж сколько дум передумал!.. Сосчитать нельзя. Поначалу-то не знал, из каких корней черпать стиль языка родного. Ломоносова брал за образец, Державина штудировал, Жуковского за Бога почитал, а самого всё больше на базар тянуло, речь простолюдинов слушать да сказки нянюшки своей… – звуковой ряд пытался уловить. Ну, так потом и сладилось: и ряд звуковой, и манера народная сказы сказывать… – всё это взял, и пошёл я своей дорогой. Ну, вот… и пришёл сюда, на улицу Тверскую. А ты повернись назад, там и свой бульвар увидишь. Его тоже Тверским прозывают. Там дом есть под номером двадцать пять. В нём Яковлев, царский сановник жил. В доме том лицей устроили. В наше-то время поэтом родиться надо было, а теперь, говорят, и научиться можно. Там за партой в уголке на втором этаже ты и сидеть будешь. Не бойся, друг мой, иди с Богом. Я-то уж знаю: примут тебя.
Мне даже показалось, что Пушкин бронзовой рукой своей перекрестил меня.
Поклонился в пояс Славе нашей и в Тверской бульвар свернул. Тут и дом двадцать пятый из тополиного парка на меня глянул – невысокий, жёлтенького цвета, с колоннами у парадного входа.
В калитку вошёл.
Сдал документы в приёмную комиссию. Щупленькая, похожая на птичку женщина предлагала тут же что-то написать, что-то заполнить, – я быстро писал, заполнял. За столами сидели другие ребята, разные по виду, одежде, манере держаться, разговаривать. По большей части скромные и даже робкие, судя по узловатым рукам, привыкшие к труду физическому, рабочему или крестьянскому. А за столом возле женщины сидел плечистый малый, кудрявый, остроносый и нагло, пренебрежительно всех оглядывал. И что-то помечал себе в блокноте. На нём был дорогой бостоновый костюм, не первой свежести белая рубашка, а на галстуке косо и небрежно красовалась золотая заколка.
В комнату набилось много народу, тут становилось тесно, но я, уже усвоивший главную черту журналиста: всё увидеть, во всём разобраться, уходить не торопился. У двери теснились ребята, один из них, кивнув на остроносого, сказал:
– Миша Дементьев, поэт из Вологды – видите, как он впился в паренька ястребиным взглядом. И вон – сделал пометку в блокноте. Эти-то его пометки и будут решать, кому быть в институте, а кому… фьють!.. Шмаляй до дому.
– А творческий конкурс зачем?.. Мы же стихи сдали.
– Ах ты, паря! Кому тут нужны таланты наши! Ему физиономию с горбатым носом подавай. Евреев тут одних учат, а мы с тобой чухна немытая.
– Ну, а этот парень… он что – директор что ли?
– Ещё чего захотел, чтобы директор тут сидел! Соглядатаи тут его, но они-то всё и решат. Вот вывесят списки, тогда посмотришь, кто тут учится, в этом самом престижном институте.
– Так что же ты сказать хочешь? Забирать документы и уходить?
– Зачем уходить! Бороться нужно, до самого конца бороться, а если уж совсем прихлопнут, в ЦК гурьбой повалим, в Совет Министров. Мы живём в России, и институт для русской литературы, а не для еврейской.
Разговор становился слишком горячим, и я вышел из комнаты. Здесь среди могучих вековых тополей, помнивших и хозяина дворца Яковлева, и его племянника Герцена, на лавочках и просто на траве сидели стайки ребят и так же, как там, в приёмной, обсуждали один и тот же вопрос: кого тут принимают и как попасть в этот единственный во всём мире институт, где по окончании человек становился молодым писателем. Институт небольшой, на дневном отделении училось всего сто пятьдесят человек, да ещё двести писателей и поэтов посещали Высшие литературные курсы. На дневное обучение принималось лишь тридцать человек, а приехало… человек триста. Увидев и узнав всё это, я окончательно решил, что мне в институте не бывать, но, повинуясь особенностям своего характера: если уж за что взялся, так иди до конца, я решил, что пройду все стадии борьбы за место под солнцем. А ещё меня подбадривал голос Пушкина, который всё время звучал в ушах: «Я-то уж знаю: примут тебя!»
Одно обстоятельство занозой вонзилось в сердце и кровоточило: здесь учат евреев! В этом ужасном мнении я укрепился, когда, толкаясь между ребятами, услышал, что у директора института три заместителя и все они евреи: Исбах, Россельс, Борщаговский.
Вспомнились Шапиро, Львов, Фридман, Сева Игнатьев, три еврея, оскорбившие меня в политотделе Львовской дивизии…
Да, уж… Хорошего от них ждать не приходится.
Пристал к небольшому кружку абитуриентов: и тут невесёлые разговоры. Показали молоденькую девушку – по виду школьницу.
– Смотрите, братцы! Её ведёт Паустовский. Она его приёмная дочь. Считайте, она уже зачислена.
Кто-то показал на другую девчонку – тоже по виду школьного возраста. Она имела восточный вид, но, впрочем, глаза славянские, подстрижена под мальчика. Девушка была очень привлекательной, на неё все смотрели. И стояла она на тротуаре за калиткой у дверцы длинного чёрного лимузина, на котором ездят большие начальники. За руку её держал пожилой седовласый узбек или таджик, и они о чём-то говорили.
На неё показывал грузин или армянин:
– Если её дедушка посол в Бразилии или Аргентине, то ей откажут? Да?.. Ха-ха-ха… Да её примут, если она и писать по-русски не умеет!
Девушек среди абитуриентов было мало, два-три десятка, а всего в тополином придворцовом парке толкалось человек триста-четыреста – и это на тридцать мест, открытых для приёма на первый курс.
Подошёл к краю лавочки, сел на только что освободившееся место. Тут в центре кружка витийствовал длинный сутулый парень с развязными манерами, сильно похожий на еврея. Громким голосом возвещал:
– Вон пошёл Россельс, он приехал из Прибалтики. Сегодня приехал, я его видел в Союзе писателей. Он там доложил, что был в Таллинне, Риге и Вильнюсе. Ходил по квартирам, набирал отделение переводчиков. И привёз одиннадцать человек – футбольную команду, их будут экзаменовать – да? Они уже зачислены! Россельс знал, кто и кого должен переводить на русский язык.
– Видел я этих молодцов, – гудел чернявый парень с помятым и небритым лицом. – Они прямо с поезда прошли к директору института.
– И все евреи, – подал кто-то голос.
– А кого же ещё привезёт Россельс, – чертыхнулся длинный. – Киргизов? Да?..
Будучи евреем, он громко говорил о евреях, что для русских людей несвойственно. Я потом в этом буду постоянно убеждаться. И сейчас, едва лишь включишь телевизор и на экран выпрыгнет политик вроде Хакамады, Явлинского, Черномырдина, то и непременно услышишь знакомый пароль: «Я человек русский…» и так далее. Одна только эта фраза говорит о нерусскости человека. Но, конечно же, главная черта национальности – это дела. Не скажу, что русские не замечены в неблаговидных поступках, но если они подличают или говорят то, что требуют от них хозяева, то делают это нелегко и непросто; у них в этих случаях я напряжение слышу – и в лице и в голосе. У еврея любая ложь и подлость с языка точно пушинка срывается, он даже возгорается при этом, чувствует одушевление. Русский же, если несёт вам подлость, то кряхтит при этом и краснеет; сразу видно, ему нелегко, его мнёт и теснит какая-то внутренняя сила, он готов тотчас провалиться в преисподнюю. Это потому, что у него совесть. Она его камнем давит, глотку сжимает – ему в этом случае говорить трудно.
Крашенная под славянку, которую привёл Паустовский, вышла из института и сразу очутилась в кругу девушек. К ней слетелся почти весь женский контингент абитуриентов, но я заметил: в этом кружке не было той чёрненькой; она стояла поблизости от нас, привалившись к стволу тополя. Её сразу же окружили ребята, и я вскоре потерял её из поля зрения. Потом увидел, как она решительно вышла из кружка парней и, похоже чем-то недовольная, направилась в нашу сторону. Проходила мимо меня. Я предложил сесть на моё место. Она пристально на меня посмотрела и, улыбнувшись, поблагодарила. И села. Я подивился той безыскусственности, с которой она приняла моё приглашение. Ребята, увидев эту сцену, потеснились и освободили мне место. Мы теперь сидели с ней рядом. Я спросил:
– Ну, как ваши дела? Вас уже, наверное, приняли?
Она повернулась ко мне, вскинув длинные ресницы, устремив на меня детски-доверчивые глаза.
– Почему?.. Я только сдала документы.
Я понял: сказал глупость и решил поправиться:
– Девушек мало, им, говорят, делают предпочтение.
– Хорошо бы, – сказала она просто, не уловив моего лукавства. – Я очень боюсь.
– А я знаю, что не пройду, так и бояться нечего.
– Почему же? – искренне удивилась она. – Надо верить и тогда пройдёте. Непременно пройдёте. Вы же взрослый!
Она сказала это так простодушно, что я почувствовал себя неловко. Словами «Вы же взрослый!» она окончательно меня сразила. Обескураженный, я замолчал надолго. Но она вновь ко мне обратилась:
– Когда будет первый экзамен?
Я достал записную книжку и предложил ей переписать порядок сдачи всех экзаменов и собеседований. Она охотно переписала. А я поднялся и сказал ей:
– Ну, ладно, до свидания. Пойду домой.
Она тоже поднялась и пошла со мной к выходу.
– А вы здешний, живёте в Москве?
– Да. А вы?
Она смешалась.
– Извините, вы можете не отвечать.
– Никакого секрета нет. Я издалека – из латиноамериканской страны. Мой дедушка посол, и я с ним живу.
Я больше ни о чём не спрашивал, и мы шли молча. А она, дойдя со мной до театра имени Пушкина, остановилась.
– Ну, до свидания. Я попробую купить на вечер билет в театр. Для себя и для дедушки.
Мы простились, и я отправился на автобусную остановку.
С этой восточной девушкой, которая казалась даже моложе своих восемнадцати лет, я встретился через неделю, когда уже были сданы все экзамены и мы с волнением ждали собеседования: она подошла ко мне и, не здороваясь, спросила:
– Как ваша фамилия?
Я сказал. Она захлопала в ладоши:
– Пляшите, пляшите!..
– Зачем я должен плясать?
– У меня для вас хорошая весть: писатель Алексей Колосов дал отличный отзыв на вашу повесть. Он так и заключил: «Повесть написана профессионально, её можно предлагать к изданию».
– А вы откуда знаете?
Девушка смутилась, покраснела и закрутила головой. Я подумал: «Она ещё совсем ребёнок, ей, пожалуй, и шестнадцати нет».
– Мой рассказ тоже к нему посылали.
– Ну, и…
– Одобрил. Сказал, что написан ласковой рукой.
– Поздравляю!.. Вот это совсем хорошо. Считайте, вы уже прошли.
– Да почему я должна так считать? Конкурс-то вон какой!
– Конкурс для ребят, а вашего брата мало. А если ещё и похвалил вас такой писатель!..
– А он хороший писатель? Я, к своему стыду, не читала.
– Да, он работает в «Правде» и пишет для газеты чудесные рассказы. Это вроде Чехова. Антон Павлович тоже работал в газете. Так что вы…
– Но нет, вы мне больше ничего не говорите. Я суеверная. Но, конечно, я очень рада. Девочки из приёмной комиссии обещали снять копию с рецензии. Я покажу её дедушке. Вот он обрадуется!
Она смотрела мне в глаза и готова была разрыдаться от счастья. Я в эту минуту был ей очень нужен. Очевидно, по той причине, что я, как она сказала, взрослый, она мне первому и открыла свою радость. Я уже заметил, как пристают к ней ребята, окружают, заговаривают, а она всё время вырывается из их плена. Моё положение «взрослого» давало нам свободу, и мы могли общаться. Впрочем, и меня она скоро застеснялась, замкнулась и глаз не поднимала.
И лишь сказала:
– Хотите, я и вам закажу копию отзыва на вашу повесть?
– Да, конечно, я бы очень хотел, но это, наверное, чего-нибудь стоит? Я готов, вы мне только скажите.
– Нет, нет! Они сделают нам любезность.
Я не настаивал, и мы разошлись.
Прошло ещё две недели, и нам сказали, что завтра вывесят списки принятых.
Я пришёл домой, во дворе разыскал дочек и позвал их гулять по городу. У входа в Ипподром купили мороженое, а для мамы и бабушки целый кулёк пирожных, и всем по большой плитке шоколада. Потом встретили маму и дома устроили целое пиршество. Надежда смотрела на меня и не могла понять, что со мной происходит. Я, кажется, делал возможное и невозможное, чтобы скрыть от неё творившуюся в моей душе бурю, но уже по опыту знал, что даже и малейшую тревогу или волнение скрыть от Надежды никогда не удавалось. И когда мы вышли с ней погулять перед сном, я сбивчиво и косноязычно залепетал:
– Да вот… надо бы посоветоваться: в газетах объявили о приёме в Литературный институт. Как ты думаешь…
– Тут и думать нечего: поступай и учись.
– Ладно, завтра схожу, узнаю.
– Артист ты и ломака – вот что я тебе скажу! Давно уж разузнал обо всём и ходил туда не раз, – говори лучше, что там и как?
Строгим тоном напал на неё:
– Ничего не узнал! Институт-то не простой, там конкурс творческий, его пройти надо. А на место, поди, человек тридцать приедут. Вот тут и подумаешь: поступать или нет? Чай, не очень хочется, чтоб мордой об стол стукнули.
Надежда схватила меня за уши и стала трепать, как мальчишку.
– Нет уж, если ты заговорил, значит уверен. Ну, ладно: иди, поступай. Книгу-то кончишь скоро. Деньги есть – сиди себе за партой спокойно. Если уж писателем стать решил – тут, конечно, знания нужны большие. Книгу-то все читают: и школьник, и генерал, и академик. Писатель всех должен уму-разуму наставлять.
Успокоила меня Надежда, но сон ко мне в ту ночь долго не приходил. Ни перед каким боем не думал я столько и так сильно не волновался. Кажется, ничего бы в жизни больше не хотел, а только пусть бы моя фамилия объявилась среди принятых в институт.
Назавтра встал поздно, долго собирался – не хотел подойти к спискам в числе первых, лучше уж последним, чтобы никто не видел кислой физиономии в случае неудачи.
Я был почти уверен: фамилии своей в ряду счастливцев не найду.
Пришёл в институт поздно, после обеда, но и в этот час возле списка толкалось много народа. Кто-то о чём-то говорил, но я ничего не слышал; затаив дыхание, подходил к доске объявлений, думал о том, как бы спокойнее и достойнее принять удар судьбы, не раскваситься, а повернуться и отойти – так, будто ничего и не случилось; подумаешь, какой пустяк: не приняли в институт. Да если не примут в этот, подам бумаги в университет. Возраст только-только перевалил за тридцать, ещё не поздно…
Издали, поверх голов, бросилась в глаза моя фамилия. Шагнул ближе: она, моя! И имя моё, и отчество. Горят, точно освещённые солнцем. Открытым ртом глотнул воздух, будто даже застонал тихо. И оглянулся: не услышал ли кто? Но нет, ребята толкаются, галдят, кто-то кого-то обругал. Но постой! А эта девочка?.. Восточная, сливовоглазая?..
Я шарю взглядом по списку: Щипахина, Фазу Алиева… – вот чудак! Ни имени, ни фамилии её не знаю. Но, может, она и есть, Фазу Алиева?.. А вот ещё: Каримова Ольга Олжасовна. Она это! Помню, кто-то из ребят кричал ей: Ольга! Оля!.. И я снова обрадовался. Больше, чем за себя. Странно это: незнакомая девочка, почти совсем незнакомая, а я радуюсь. Но, может, эта радость за неё влилась в общий поток хлынувшего на меня счастья?.. Я студент самого престижного в мире института! Я буду учиться на отлично, только на отлично. Если уж сел в таком возрасте за парту, то учись не как школьник, а как взрослый, серьёзный человек. И уж тогда непременно станешь писателем. Не зря же Горький добивался создания такого института.
Подумал о евреях. Все тут начальники – евреи, три заместителя директора, да и сам директор Виталий Алексеевич Озеров – и про него говорят, «белый еврей». А – ничего, меня, Ивана, пропустили. Значит, есть какая-то справедливость.
Правда, тут, как я узнал недавно, заведует учебной частью Иван Николаевич Серёгин, он фронтовик, без руки, – так, может, он помог?.. Но это уже неважно, а важно, что я студент Литературного института, и не какого-то экстерната, как было в академии, а очного, дневного, настоящего. Да и что значит Политическая академия, да ещё военная? Чему там учат? История партии, философия, а здесь!.. История и теория литературы, и не только нашей, а всей мировой! Опять же история и теория русского языка. Уж язык-то буду знать! Слышал я, что на язык тут отпущено шестьсот часов. Ничего себе – шестьсот часов! Я буду ходить на все занятия, слушать все лекции и записывать в толстые красивые тетради. Сегодня же я их куплю…
Шёл по московским улицам как пьяный. Впервые был пьян отчаянно, от распиравшей меня радости. И на каждого прохожего смотрел так, будто сто лет искал его и теперь вот встретил. Из первой же телефонной будки позвонил Надежде. И сказал:
– Можешь меня поздравить. Я – студент Литинститута.
– Поздравляю!.. Солнце моё ненаглядное, поздравляю.
Я повесил трубку, шагнул на тротуар. И шёл и шёл до самого Садового кольца, а здесь сел на автобус, поехал домой.
И вот чудо: Надя уже дома, она открывает дверь и бросается мне на шею. Тянут ручонки Светлана и Леночка. Я беру их на руки и делаю с ними круги по комнате. Давно у нас не было такого светлого праздничного дня.
Тем временем Красовский дочитывал приготовленную мною рукопись. В ней было пятьсот пятьдесят машинописных страниц.
Замечаний по тексту почти не было. Возвращая рукопись, маршал сказал:
– Складно, только не думаю, чтобы они это напечатали.
– Почему?
– Это как роман. Не похоже, что пишет военный начальник. Однако сдавайте. Может, и пронесёт.
На последней странице размашисто поставил свою подпись.
В редакции её сразу же стал читать сам Зотов. Прочёл за один день. И позвонил мне:
– Иван! Я знал, что ты справишься с этим делом. Именно такую книгу я и хотел иметь.
И уже потом, подписывая рукопись к печати и давая распоряжение бухгалтерии о выплате мне денег, говорил:
– Я хотя и взялся за эту редакцию, но боюсь скукоты. Засушат генералы всю эту серию. Уже сейчас требуют, чтобы в их книгах оставались документы, приказы, планы военных операций. Но твоя рукопись… Её даже можно назвать документальным романом. И заглавие хорошее: «Жизнь в авиации».
А вскоре вышла и книга – в красивом оформлении, в супер-обложке. Это была первая книга, написанная моей рукой. По случаю её опубликования я купил самый дорогой и самый красивый складной ножик; он и теперь лежит у меня на письменном столе, напоминая о том эпизоде моей жизни, когда я поверил, что смогу написать и другие книги, на обложке которых будет стоять уже моя фамилия.
В институт пришёл за полчаса до начала занятий, положил портфель на стол в углу у задней стены. Рядом дверь, в неё студенты влетают и следуют мимо этого самого заднего и самого углового стола аудитории, проскакивают, не успев даже заметить, кто там сидит и сидит ли кто-нибудь вообще. А если выйти за дверь, тут задняя стена коридора с широким венецианским окном. Из окна виден двор, а за ним улица со множеством особняков, в которых разместились посольства небольших государств и лишь одного большого – Германии.
Я сразу же оценил: здесь будет мой наблюдательный пункт; отсюда я буду видеть всё происходящее вокруг.
Возле меня тотчас же появился высокий плечистый парень лет двадцати трёх с кудлатой льняной головой и синими пронзительными глазами. Я кивнул на раскрытую дверь аудитории:
– Здесь будешь учиться?
– Здесь, а ты?
– Тоже. Ты пензенский что ли?
– Почему пензенский?
– Это у нас там у всех такие синие глаза.
– Да, это так. Туда степняки редко затекали. Но я не пензенский, а тамбовский.
– Так это рядом. У вас там Цна, а у нас Хопёр. Одного мы с тобой поля ягоды.
– Да? Это хорошо. Давай знакомиться. Ну, вот – Иван, значит. А я Николай Сергованцев. Принят на отделение критики. А ты?.. Прозаик? Совсем хорошо. Буду твоим карманным критиком, подниму выше небес. Ты где сел?.. А-а, это твой там портфель? И я свою папку бросил рядом. А ещё на одно место тетрадь с ручкой положил, чтоб, значит, нам просторнее было.
– Хорошо. Будем вдвоём сидеть.
По коридору летящей походкой, сияющая и прекрасная, шла та самая… восточная… Увидев меня, растворила улыбку, а подойдя, сказала:
– Я знала, что вы пройдёте. Была уверена.
– Наверное, потому, что я взрослый?
– Ещё и поэтому.
Зазвенел звонок. В аудиторию вошёл преподаватель античной литературы. Это был молодой, лет сорока, профессор, автор учебника по зарубежной литературе. Он был хорош собой, одет во всё самое-самое и, как мы узнаем позже, не женат. А ещё скоро нам сообщит вездесущий Сергованцев: Артамонов – абсолютный трезвенник, но при этом большой гурман. У него в ресторане «Русская кухня», расположенном невдалеке от института, есть персональный повар, который каждый день готовит ему обед.
Сергей Дмитриевич внимательно нас оглядывает и ничего не говорит, а только загадочно улыбается. На Ольгу, сидящую в первом ряду, он смотрит особенно долго и с нескрываемым удивлением. Спрашивает:
– Как ваша фамилия?
– Каримова.
– А какая ваша национальность?
– Русская.
– Русская?
– Да, я русская.
– Но почему Каримова?
– Такая фамилия у моего дедушки, а мой другой дедушка и обе мои бабушки русские. Потому и я русская.
– М-да-а, интересно. А тот дедушка, который Каримов, – у него какая национальность?
– У него… Он – дунганин. Эта народность живёт на границе Китая и Киргизии.
– М-да-да, интересно. По всему видно, это очень красивая народность. Я слышал, что на свете есть такая национальность. В древности у вас был поэт Ахмет Шим. И я читал Шима, но встречаться с дунганами мне не приходилось. А скажите, пожалуйста, сколько вам лет?
– Моих лет вполне хватило для поступления в институт.
– Остроумно. Очень даже остроумно. Тогда и мне позвольте вам представиться…
Он повернулся к аудитории.
Так начались наши занятия.
В моей жизни началась полоса относительного спокойствия: тот самый психологический климат, о котором всегда мечтал Пушкин. Я поставил перед собой две главные задачи: хорошо учиться и писать рассказы. Оборудовал у окна рабочее место, приходил с занятий в одно и то же время, часок дремал на диване, а потом садился читать или писать. Так побежали дни моей жизни.
Однажды я на своём диване крепко заснул и проспал долго. Разбудил меня разговор Надежды с каким-то мужчиной. Открыл глаза: Михаил! Могучий Михаил Панов. Он был в новом парадном мундире, при орденах и всех знаках отличия. Тряс мою руку, говорил:
– Не видишь, что ли? А?..
– Тебя-то? Вижу, конечно.
– Да нет, не видишь, если не поздравляешь.
– А-а-а, ты уже полковник. Поздравляю.
Я крепко его обнял. И, потом, отстранившись:
– Но постой: разве такие молодые, как мы с тобой, бывают полковники?
– Если будешь служить и не лениться, и не спать после обеда, как Обломов, то можно в тридцать лет и генерала получить.
– Да, да, конечно. Рад за тебя. Я всегда был уверен, что ты далеко пойдёшь. Ещё тогда, в школе… Ты был секретарём комсомольского бюро. И как ты ещё не стыдился дружить со мной? Ну, а сейчас… – извини, я и совсем упал. В институт поступил. Меня там одна девушка взрослым назвала. Ей-то восемнадцать, а мне за тридцать. Ха-ха! Вот история!..
– Ну, а девчонка-то эта – хороша собой? А?.. – Михаил ударил меня по плечу. – Признавайся, хороша ведь, наверное?.. Вот уж в чём я тебе завидую: там, поди, таких навалом.