Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Барыня уходит в табор

ModernLib.Net / Исторические любовные романы / Дробина Анастасия / Барыня уходит в табор - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Дробина Анастасия
Жанр: Исторические любовные романы

 

 


Хлопнула, чуть не сорвавшись с петель, входная дверь. В комнату с радостными воплями ворвалась ватага братьев Конаковых, известных среди цыган как «Жареные черти», и благопристойная тишина взорвалась восторженными воплями и объятиями.

– Илья! Отцы мои – Илья!

– Смоляко! У нас! Да чтоб тебя всю жизнь целовали – Илья!

– Иди, обниму! Будь здоров, мой дорогой, а мы тебя еще к Спасу ждали!

У Ильи немного отлегло от сердца: уж эти-то тряпкой в кружевах перед носом махать не будут. С «чертями» он был знаком давно, и его слегка удивило то, что ребята пришли с гитарами. Неужто тоже поют в хоре?

Варька суетилась вокруг стола. За полдня они с Макарьевной успели наготовить целую гору еды, напечь пирогов, притащили из лавки уйму вина, и все же по лицу сестры Илья видел: волнуется. Но стол был полон, все было вкусно, и цыгане должны остаться довольны.

Митро снял со стены гитару. Потрогав струны, поморщился, как от зубной боли, грозно посмотрел на Кузьму.

– Сто раз говорил – не держи у печи. Отберу к лешему!

– Трофи-имыч… – Кузьма виновато захлопал ресницами, – что я-то сразу… Она ж на аршин от печи-то…

– Молчи. Стешка, где ты там? Иди пой.

Из-за стола поднялась одна из сестер Митро – та самая обладательница батистового с кружевами платка. Свет лампы упал на ее грубоватое лицо с густыми бровями и огромным вороньим носом. Илья, в душе уверенный, что страхолюднее его Варьки в хоре не будет, немного успокоился.

– С уважением к дорогим хозяевам… – поклонилась она, но в ее гортанном голосе Илье снова почудилась усмешка.

Митро, перестав настраивать гитару, посмотрел на сестру с неприязнью:

– Вам бы не ее, а Настьку послушать… Вот голос, так голос! Обещала прийти. Ну, нет ее пока, можно и эту. Давай.

Стешка фыркнула, поправила на плече складку шали, запела. У нее оказался густой, почти мужской голос, очень не понравившийся Илье. Романса, который пела Стешка, он не знал. Слова были непонятными:


За чудный миг, за жгучее лобзанье
Я отдала душевный свой покой,
Сон миновал, и лишь одно страданье
Царит в душе моей больной.

Через стол Илья поймал тревожный взгляд Варьки, понял, что она думает о том же. По спине побежали мурашки. «Как им петь? Что? Варька, кажется, тоже какой-то романс учила – „Дышала ночь и сахаром, и счастьем…“ Вдруг не то будет… Тьфу, опозоримся! Сидели бы лучше в таборе…»

– Эй, Илья! Морэ! – донеслось до него.

Он обернулся. Наткнулся на взгляд Митро.

– Нехорошо выходит – гости поют, а хозяева молчат… – заговорил Трофимыч и добавил вполголоса: – Давай, морэ, ничего… Мы ведь не Яков Васильич.

За столом наступила тишина – смолк даже женский смех и перешептывания. С подступающим страхом Илья понял – все, кто пришел, ждали именно этого. Даже Митро. Даже братья Конаковы. Он сделал знак Варьке. Та подошла, мелко ступая. Ее некрасивое личико заострилось от испуга.

– Ну, пой… Прошу – пой, – прошептал он. – Хоть эту свою, что ли, «ночь с сахаром»…

Варька не смогла даже кивнуть в ответ. На ее лбу выступили бисеринки пота. Стоя у стола и потупившись, она теребила край кофты. Илья недоумевал – почему сестра медлит? И чуть не упал с табуретки, когда Варька внезапно тряхнула головой и взяла отчаянно и звонко:

– Ай, доля мири-и-и!..

Господи! Она же совсем не это хотела!.. Илья со страхом уставился на сестру. У той дрожали губы. Голос, обычно красивый и чистый, звучал сдавленно и в конце концов на самом высоком «пропадаю мэ» – сорвался. Тишина в комнате стала звенящей. Варька замерла, закусив губы. Илья почувствовал, как кровь ударила в лицо. По спине побежала теплая струйка пота. Он понял, что через мгновение сестра повернется и выбежит из комнаты. Но допустить этого нельзя было, и Илья подхватил песню. Громко, в полный голос, как никогда не пел даже в таборе:

– Ай, пропадаю я, хорошая моя!..

Варька вздрогнула, открыла глаза. Улыбнулась посеревшими губами, и дальше они пели вместе.

Песня кончилась, но в тесной комнате по-прежнему стояла тишина. Ни шороха, ни звука. Илье было уже все равно. Он смотрел в окно, за которым метались от ветра ветви ветлы, думал: «Завтра же в табор уедем… Ну их!»

– Кто пел? Ромалэ? Митро, кто это пел? Да скажите вы мне!

Звонкий, тревожный голос раздался с порога. Илья обернулся – и едва успел шагнуть в сторону. Мимо него словно вихрь пронесся – Илья успел заметить белое платье, шаль, две черные косы. Не взглянув на него, цыганка бросилась к Митро:

– Кто пел?! Там под забором целая толпа стоит! Мы с отцом еще с улицы услыхали, я по Живодерке бегом бежала, летела! Это ведь не ты, не Мишка! Не дядя Вася же? Кто пел, кто?!

– Настька, уймись! – Митро со смехом взял девушку за плечи, развернул. – Это Илья, Смоляко, я тебе рассказывал. А это, ромалэ, Настасья Яковлевна. Моя сестра двоюродная.

Илья поднял голову. На него жадно и взволнованно взглянули большие блестящие глаза. Лицо девушки было светлым, тонким, строгим и совсем юным: ей было не больше шестнадцати. На скулах еще горел румянец, мягкие губы были изумленно приоткрыты, по виску бежала выбившаяся из косы вьющаяся прядь волос. Цыганка смотрела на него в упор, а он не мог даже улыбнуться в ответ и поздороваться.

– Н-да… Хорошо спели, ромалэ.

От негромкого голоса, донесшегося от двери, Илья вздрогнул. Яков Васильев стоял у порога, опершись рукой о дверной косяк. Знаменитому хореводу из Грузин было около пятидесяти лет. Его голова и усы лишь слегка были тронуты сединой, невысокая фигура, затянутая в синий суконный казакин, была по-молодому стройной. Темное горбоносое лицо казалось равнодушным. Небольшие острые глаза внимательно рассматривали Илью.

– Чей будешь, парень?

Невольно передернув плечами, Илья назвал себя, Варьку, родителей.

– Что скажешь, Яков Васильич? – весело спросил Митро, беря на гитаре звонкий аккорд.

– То скажу, что у тебя третья врет, подтяни, – не глядя на него, сказал хоревод. Митро смущенно схватился за гитару, а Яков Васильев скользнул неприязненным взглядом по бледному личику Варьки, осмотрел восхищенные лица цыган и коротко сказал Илье: – Оставляй сестру. Голоса нужны.

Радости Илья не почувствовал. Вокруг смеялись, шумели, хлопали по плечу, что-то советовали наперебой, а он отвечал невпопад и украдкой искал глазами Настю, почему-то не видя, еще не понимая, что той давно нет в комнате.


Ночью Илье не спалось. В окно домика Макарьевны глядела ущербная луна, на полу лежали полосы серого света, за печью копошились мыши. Рядом сопел Кузьма. Измученная безумным днем Варька заснула еще два часа назад – прямо за неубранным столом, сжимая в руке тряпку. Илье пришлось на руках отнести ее на большую кровать Макарьевны. Конечно, и думать было нечего о том, чтобы пойти растолкать сестру и, как привык, вывалить ей все то, что творилось в голове. Илья с завистью покосился на безмятежно похрапывающего Кузьму, встал и начал одеваться.

На дворе захватило дух от холода. Тронутая заморозком трава серебрилась в лунном свете, смутно белели перекладины ворот. Илья передернул плечами, запрокинул голову, рассматривая звезды. Не спеша прошелся по темному двору. В который раз подумал о лошадях, дожидающихся его на Серпуховской заставе, встревожился – напоили ли? Всыпали ли корма? Перекрестили ли дверь конюшни на ночь? Кто будет думать о чужой скотине…

Внезапно совсем рядом послышался негромкий смех, разговор. Илья изумленно осмотрелся. Подойдя к воротам, выглянул на пустую, темную Живодерку. Никого не увидев, поднял голову и только сейчас заметил свет в мезонине Большого дома. В желтом квадрате окна мелькнула тень. С минуту Илья смотрел на нее. Затем подошел к большой ветле, ухватился за нижний сук дерева, раскачался, забрался в развилку. Цепляясь за ветки, поднялся выше – и замер. Сквозь черное переплетение сучьев было отчетливо видно, как в мезонине отдергивается занавеска и открывается окно. Еще слышней стали голоса.

– Стеша, смотри, какая луна! Да встань, встань! – Настя, смеясь, тащила к окну упирающуюся Стешку. Она была в том же белом платье, распущенные волосы падали на грудь и плечи.

Илья невольно всем телом подался вперед, ближе к окну.

– Настька, да отвяжись ты! – в окне появилось недовольное лицо Стешки. Она протяжно зевнула на луну. – Ночь-полночь, спать давно пора.

– А мне не хочется! И знаешь что – давай гитару…

– Не дам! – отрезала Стешка. – Весь дом спит давно, ты одна колобродишь.

Она отошла в глубь комнаты, и теперь до Ильи доносилось лишь ее невнятное бурчание. Настя с улыбкой слушала ее, стоя у окна. Вцепившись в шершавую, влажную ветку, Илья жадно смотрел в ее лицо.

Внезапно Стешка бросила какую-то фразу, и Настя нахмурилась. Пожав плечами, бросила:

– Дура.

– Чего «дура»? – Стешка снова появилась в окне, Илья отчетливо видел ее вороний профиль. – Разве таких в хор берут? Эта Варька совсем петь не умеет, два раза такого петуха дала! А на кого похожа? И зачем она Якову Васильичу сдалась – не знаю. Господ пугать?

«Ах ты, выдра… На себя бы посмотрела!» – чуть не вслух воскликнул Илья.

– А этот… как его… Илья… Ну да, спел хорошо… Хотя и лучше можно. Ты его лицо видала? Сатана! И взгляд волчий! Как встал, как зыркнул по сторонам – я чуть баранкой не подавилась! Да господа его спьяну за черта примут! И что у Якова Васильича в голове – зарежь, не пойму.

– Да уж побольше, чем у тебя! – с досадой сказала Настя. Помолчав, снова улыбнулась. – Как же это было? А, Стеша? «Ай, пропадаю я, хорошая моя!..»

Она напела вполсилы, мягко, едва коснувшись высокой ноты, но у Ильи по спине проползла дрожь. Судорожно вздохнув, он прикрыл глаза, облизал пересохшие губы. Вот он – голос… Куда Варьке!

– С ума сошла?! – завопила Стешка. – Ночь на дворе, перебудишь всех! Закрой окно, лихоманку схватишь, что за горе мне с тобой!

– Сейчас…

Настя высунулась в окно почти по пояс, потянувшись за открытой створкой. Илья отшатнулся, сухая ветка с треском сломалась под рукой – и Настя, повернувшись, взглянула прямо на него, кажется; Илья замер. От страха вспотела спина под рубахой. Стороной мелькнула мысль о том, что разглядеть его в таких потемках девушка не сможет, ведь луна светит сзади. Не свалиться бы только… Зажмурившись, он всем телом прижался к стволу.

Настя вдруг тихо рассмеялась.

– Кузьма! Ты что там делаешь? Человек ты или галка? Слезай, чаворо, иди спать! – Повисла короткая пауза, а затем девушка воскликнула удивленно, даже чуть испуганно: – Кузьма, это ты?

Илью словно ветром сдуло с развилки. Он съехал по стволу, больно ободрав щеку о жесткую кору дерева, чуть было не дал стрекача к дому, но вовремя сообразил, что в лунном свете будет виден как на ладони, и ничком упал на землю. Голова горела, сердце бухало так, что хотелось зажать его рукой, и Илья не слышал звуков, доносящихся сверху. Лишь спустя несколько минут он решился поднять голову.

Окно в мезонине погасло, створки были плотно закрыты. На всякий случай Илья подождал немного. Затем поднялся и медленно пошел к дому.

Глава 2

Пролетел почти месяц. Осень подошла к середине, ветлы на Живодерке давно обнажились, небо было затянуто свинцовыми тучами, то и дело сыпавшими на землю дожди. Впрочем, это не мешало Илье Смоляко с утра до ночи пропадать на Конной площади. Ему везло – торговля и мена шли неплохо, дневным наваром можно было, не стыдясь, хвастаться перед хоровыми. В конце концов Илья вынужден был признать, что и в городе жить можно.

В то время в Москве было много цыган. Те, кто не работал в хорах – кофари, барышники, – жили возле Конной площади, у Серпуховской и Покровской застав. Целые переулки были забиты смуглыми крикливыми обитателями, дворы пестрели юбками и платками цыганок, по разбитым мостовым носились черноглазые дети. Хоровые же старались выбирать дома ближе к своим местам заработка. Многие из них селились в Петровском парке, возле знаменитых на всю Москву ресторанов «Яр» и «Стрельна». Там снимали дома Поляковы, Лебедевы, Панины, Соколовы – элита московских цыган. Многие жили в Грузинах, вокруг трактира «Молдавия». Десятки семей населяли Рогожскую заставу, Марьину Рощу и Разгуляй.

В хоре Якова Васильева было тогда около тридцати цыган. Примадоннами считались Настя и Зина Хрустальная – двадцатипятилетняя цыганка с бледным надменным лицом. Зина славилась своими романсами и имела бешеный успех у «чистой» публики. У нее был собственный дом в Живодерском переулке, куда цыгане заходили редко: все знали, что примадонна пятый год живет невенчанной с графом Иваном Ворониным и тот пропадает у нее целыми днями.

Граф Воронин был московской легендой. Выходец из богатого и древнего московского рода, любимец света, герой Крымской войны и трижды георгиевский кавалер, он потрясал златоглавую своими выездами, балами, любовницами, карточными проигрышами и тысячными пари. Смуглолицый красавец с жесткими серыми глазами был одинаково вхож и в цыганский дом в Грузинах, и в гостиную генерал-губернатора Москвы князя Долгорукова. Его видели в светских салонах и публичных домах, на скачках и благотворительных балах в пользу инвалидов последней военной кампании, в Дворянском собрании и на каруселях в Петровском парке. Ходили слухи, что Воронин разоряется. Но граф разбивал эти домыслы в пыль своими кутежами у цыган и карточной игрой, счет в которой порой шел на десятки тысяч. Цыгане с Живодерки звали Воронина «Пиковый валет» – за то, что однажды он на спор выстрелил с пятнадцати шагов в карту – в пикового валета, пробив точно середину черного сердечка. Зина Хрустальная называла графа своим проклятием и была от него без ума. Воронин, кажется, тоже любил ее, но на шутливые вопросы цыган о том, когда же свадьба, Зина отмалчивалась.

Кроме Зины Хрустальной, собственный дом был и у семьи Конаковых – удачливых барышников, для которых работа в хоре была больше развлечением, чем заработком. Мать Конаковых, цыганка невероятных размеров с лицом разбойничьего атамана и с веселым нравом, пела вместе с сыновьями. Цыгане называли ее «Царь-пушка». Глафира Андреевна обладала редкой густоты басом, и Яков Васильев перед каждым выступлением упрашивал ее: «Глашка, Христа ради, не труби! Через тебя никого не слышно». «Не буду, Яшенька, не буду!» – умильно соглашалась Глафира Андреевна. Но все цыгане знали: стоит завести «Гребешки» – и посередине песни все голоса покроет ее мощный, рокочущий «Да ты восчу-у-у-уствуй!..», от которого дрожали стекла в окнах и крестились пьяные купцы. Цыгане прятали усмешки, Яков Васильевич шепотом ругался, а довольная «Царь-пушка» исподтишка показывала ему свой внушительный кукиш. Мол, выкуси-ка, морэ! Чтоб все пели, а я молчала – не дождешься!

Среди мужских голосов славились басы Митро и Петьки Конакова, а также голос дяди Васи, одного из лучших теноров хора. Послушать, как Васька с Живодерки поет «Картошку» и «Тараканов», съезжалась вся московская знать. В ресторане его «заказывали» едва ли не больше Ксюшки, сам граф Воронин дарил ему по червонцу за каждую песню и уверял, что даже в «Гранд-опера» не услышишь такого тенора. И все было бы хорошо, если бы не дяди Васин запойный грех. Раз в два месяца гордость хора, никого не предупредив, уходил из дома в неизвестном направлении. Цыгане немедленно кидались на поиски, переворачивали всю Москву, рыскали по трактирам и кабакам, расспрашивали босяков и проституток. Но проходило несколько дней, прежде чем дядю Васю в совершенно непотребном виде находили в питейном заведении где-нибудь на Сухаревке или Хитровке. Еще день-два уходили на приведение звезды в божий вид. Затем следовало возмездие в лице разгневанного хоревода. Орать на первый голос хора в открытую Яков Васильев считал недостойным: разбирательство происходило тихо, при закрытых дверях. Никому ни разу не удалось подслушать, какими словами пользуется при этом хоревод. После ухода Якова Васильича дядя Вася выбирался к цыганам изжелта-зеленым, крестился на иконы и клялся всеми святыми, что больше – никогда, ни капли, ни единого глоточка, чтоб его черти взяли на свои вилы! Но, видимо, чертям дядя Вася был ни к чему, потому что через несколько месяцев все повторялось снова. Пела в хоре и дочка дяди Васи – тоненькая, глазастая четырнадцатилетняя Гашка, но ее пока что никто не принимал всерьез.

Появлялся иногда в хоре и Гришка Дмитриев – красавец-цыган двадцати трех лет, высокий, стройный, с огромными черными глазами, которые оставались грустными даже тогда, когда Гришка хохотал с цыганами во все горло. У него был редкой красоты баритон, и когда Гришка, играя бархатом на низах, пел модный романс «Пара гнедых», рыдала даже вполне трезвая публика. В ресторан Гришка всегда приезжал на извозчике, а одевался, как князь, небрежно вертел золотую браслетку на запястье и демонстрировал полную коллекцию перстней. Илья долго не мог понять, откуда у этого парня, крайне редко появлявшегося в хоре и никогда – на Конном рынке, такое богатство.

– Вор он, что ли? – осторожно спросил он как-то у вездесущего Кузьмы.

Тот в ответ усмехнулся:

– Да если бы… Купчихами кормится.

– Это как? – не понял Илья.

– А вот так. Не знаешь, что ль, как у них? Муж – по закону, офицер – для чуйств и дворник – для удовольствия. Только у некоторых вместо дворника – наш Гришка.

– Врешь! – Илью даже передернуло.

– Не вру. Спроси у наших, коль не веришь. Долгополова купчиха с ним жила и Пореченкова с Большой Полянки, а сейчас он вроде возле Прянишниковой вдовы из Староданиловского крутится. Купчихи его куда как любят! В ресторанах кормят, сами кольца дарят, с себя последнее снять готовы… Фу! Ладно, я не говорил, ты не слышал. Яков Васильич не любит, когда про это разговоры ведутся…

Кроме цыган на Живодерке селился бедный люд – мелкие торговцы, чиновники, прачки, мастеровые и желтобилетные девицы. По соседству с Большим домом стоял доходный дом купца Маслишина – бесформенная, заваливающаяся набок развалюха, сверху донизу набитая студентами. Эта веселая, горластая, всегда голодная братия запросто бегала в гости к цыганам, «стреляла» на несколько дней сахар и масло, целовала ручки цыганским девчонкам и слушала «на халяву» песни. Цыгане, в свою очередь, с восторгом прислушивались к голосовым упражнениям студента консерватории Рыбникова – огромного человека с лицом былинного Добрыни Никитича и мощнейшим басом, которым он ревел оперные арии на всю Живодерку. «Эк его забирает – стены дрожат! Право слово – отец протодьякон! – свешиваясь из окон, восхищались цыгане. – Дает же бог счастье такое…» Среди хоровых ходили слухи о том, что Яков Васильевич сам – лично! – просил Рыбникова попеть у него в хоре, но студент отказался «по идейным соображениям». Когда же Илья спросил у Митро, что может означать последнее, тот с умным видом заявил: «Воспитание не такое. Он же не из простых, у него мамаша – попадья под Тулой. Чего ему в кабаке петь?»

В глубине Живодерского переулка притулился старый двухэтажный особняк со звонком и кривоватой надписью на двери: «Заведение». Это был публичный дом мадам Данаи, дела которой были в довольно сильном расстройстве. Богатые люди в «заведении» бывали редко: преобладали купцы средней руки, мещане и даже мастеровые из зажиточных. Десять девиц старались как могли, но доходы веселого дома не повышались. По утрам мадам Даная пила чай в Большом доме, жаловалась цыганкам на бедность, иногда продавала им вязаные шали и салфетки – то был побочный заработок ее девушек – и кое-как оплачивала обучение в гимназии двоих сыновей.

Богиней Живодерки была Настя Васильева. За день ее белое платье и алая шаль умудрялись промелькнуть чуть ли не в каждом доме узкой, грязной улочки. Ее голос звенел из маслишинской развалюхи (Настя брала уроки итальянского вокала у студентов), слышался из окон заведения мадам Данаи (Настя учила девиц наигрывать на гитаре), гневно гремел на всю Живодерку, если надо было унять раскуражившегося отца семейства, рассыпался смехом на углу, где мастеровые играли в лапту или бабки, и легко перекрывал три мужских голоса, когда ссорились братья Конаковы. Стоило где-нибудь вспыхнуть скандалу или начаться пьяной драке, как кто-нибудь из цыган грозил: «Сейчас Настьку позовем!» – и все затихало, как кипяток под слоем масла. Илья сам был свидетелем побоища на Тишинской площади между цыганами и фабричными, не поделившими девчонок. Настя примчалась немедленно, с грозным воплем бросилась между ощетинившимися, злыми парнями, выхватила у кого-то нож, швырнула на землю, охнула, порезав ладонь, – и все прекратилось. Через минуту цыгане бежали за водой, а мастеровые в двенадцать рук искали чистый платок – перевязывать ручку Настасье Яковлевне. Она легко успокаивала пьяных и первой входила в дом дяди Васи, когда тот на седьмой день запоя начинал ломать мебель, гонять синих чертей и выкидывать на улицу жену и дочь. Из дома купца Ракитина, страдающего приступами белой горячки, за Настей раз в месяц высылалась целая делегация – чада и домочадцы, кланяясь, просили «угомонить кормильца». Настя молча надевала шляпку, набрасывала на плечи шаль, шла – и наводила порядок. Яков Васильев, кажется, не одобрял этих поступков дочери, но вслух не возражал.

Матери у Насти не было – она умерла сразу после родов. Цыгане говорили, что она была еще красивее Настьки, во что Илья, как ни старался, поверить не мог. Разве могли быть у кого-то на свете глаза красивее этих черных глаз, спокойных и насмешливых, никогда не сердящихся, или такие же дрожащие ресницы, мягкие губы, густые и тяжелые косы с вьющейся прядкой у виска? Разве могла хоть одна цыганка спеть таким чистым и звонким голосом, то взлетающим к облакам, то падающим на бархатные низы, куда и не всякий бас мог спуститься? Разве еще кому-то было бы так к лицу белое платье, подчеркивающее нежную смуглоту лица? У кого еще были такие тонкие пальцы, хрупкие запястья, такие плечи? Да что тут говорить…

В Большой дом к Васильевым Илья заходил редко: мешала непонятная робость. Если ему нужен был Митро, он предпочитал свистнуть под калиткой. В первое время Илья надеялся, что на его свист хоть раз выглянет Настя. Но высовывался кто угодно – Стешка, Фенька, Аленка, гроздь вопящих ребятишек, мать Митро Мария Васильевна, сам Митро и один раз даже сам Яков Васильевич (Илья тогда чуть не умер со страха), – а Настя не показалась ни разу. Иногда они встречались на улице. В первый раз это случилось на другой день после ночной истории с ветлой. Илья боялся поднять на Настю глаза, но та как ни в чем не бывало поздоровалась, спросила что-то о Варьке, пожелала удачного дня и пошла по своим делам. Из этого Илья заключил, что Настя так и не разглядела, кто сидел ночью на дереве.

Варька, которую приняли в хор, бегала веселая. Целыми днями пропадала у цыган, учила новые романсы, заказывала платья, покупала туфли, примеривалась к персидской шали в лавке еврея Шлоймы. Илья без спора давал деньги: его сестра не должна выглядеть замарашкой среди городских певиц. Вечерами Варька вместе со всеми шла в ресторан, возвращалась глубокой ночью или вовсе под утро, будила брата, восторженно рассказывала о заработанных деньгах, клялась, что Илья, согласись он тоже поступить в хор, сможет «взять» в десять раз больше. Илья ругался, что его разбудили, отмахивался, засыпал снова. Всерьез уговоры сестры он не принимал. И впоследствии утверждал, что ноги бы его в хоре не было, не появись у Макарьевны в один из ветреных и холодных октябрьских дней злой, как черт, Арапо.

– Ну, все, ромалэ, доигрались! – мрачно сказал Митро, входя в горницу. Илья, Макарьевна и Варька, резавшиеся за столом в дурака, прекратили игру и дружно повернулись к нему. Кузьма украдкой вытащил из колоды козырного туза, сунул его в рукав и тоже воззрился на пришедшего:

– Чего случилось-то, Трофимыч?

Митро, не отвечая, сел на пол у порога и насупился. Цыгане переглянулись. Варька встревоженно встала из-за стола, подошла к нему:

– Дмитрий Трофимыч, да ты что? В семье что-то? Я слышала, вашу Матрешу замуж сговорили за Ефимку Конакова… Он что, ее не берет?

– Хуже! – буркнул Митро. – У дяди Васи запой.

Глаза Варьки стали огромными. Она испуганно перекрестилась. Кузьма шепотом сказал «Ой, боженьки…», выронил из рукава спрятанного туза и полез обеими руками в растрепанную шевелюру. Макарьевна схватилась за голову.

– Сегодня ж день-то какой! – чуть не плача продолжал Митро. – У Баташева, Иван Архипыча, именины! Они весь хор к себе в Старомонетный приглашают, с друзьями гуляют, час назад от них мальчишка прибегал, беспокоятся – будем ли. Яков Васильич обещал, велел, чтоб – все до единого… Я – к дяде Васе, а его Гашка вся зареванная сидит. Запил, говорит, еще вчера. Ну, вот что я теперь Яков Васильичу скажу, что?! Он же не из него, а из меня три души вынет! Как будто нянька я вам… Если б хоть не Баташев! Если б другой кто!

Положение в самом деле было отчаянным.

Еще пять лет назад о братьях Баташевых по Москве шла дурная слава. Получив после смерти отца огромное наследство, Иван и Николай со всей молодой купеческой дурью кинулись в омут развлечений. Деньги лились рекой, бешеные тройки неслись по Тверской и Садовой, брались приступами публичные дома на Цветном бульваре, визжали хористки в «Эрмитаже», разбивались окна и зеркала в трактирах, летели под ноги цыганкам сотенные билеты, и осыпались золотом балалаечники из русского хора. Десятки раз братья просыпались после бурной ночи в участке или пожарной части. Десятки раз, бросив полицейскому начальству пачку червонцев, выходили оттуда, чтобы к вечеру снова помчаться к цыганам или к проституткам. На счету Баташевых числились два погрома в тестовском трактире, увоз из хора и насильственное лишение чести девицы Агриппины Гороховой, несколько сбитых сумасшедшими тройками прохожих, загнанные на фонарные столбы городовые, отплясывание камаринской с цыганами под окнами городской Думы, перевернутые сани, выдернутые из вазонов тропические пальмы во французской ресторации и мелкие подвиги вроде площадной брани в общественных местах, зуботычин, пожалованных извозчикам, и варварского обращения с городскими мессалинами.

Все это продолжалось целую зиму. Купеческое Замоскворечье гудело, в городскую управу и к генерал-губернатору Москвы поступали слезные письма с просьбами унять лихих братьев, но неожиданно все закончилось само – быстро и страшно.

Ранней весной Иван и Николай Баташевы возвращались из Петровского парка домой, на Большую Полянку. Ехали в санях, в обнимку с хористками, то и дело прикладываясь к бутылкам «перцовой» и великодушно предлагая того же извозчику. Тот не смел отказываться, быстро опьянел и на обледеневшей набережной выпустил из рук вожжи. Кони помчали, вынеслись на тонкий, подтаявший лед Москвы-реки и там с треском провалились в полынью. Сани и лошади ушли под лед мгновенно. На отчаянный визг женщин прибежали извозчики с набережной, вызвали пожарную команду с баграми, но вытащить из ледяной воды удалось лишь старшего Баташева. Извозчик, две женщины и младший брат Николай утонули.

Две недели Иван Баташев провалялся в сильнейшей горячке. Доктора уже советовали звать попа и стряпать завещание, но молодость могучего организма пересилила болезнь: Баташев поправился. Едва поднявшись, он заказал панихиду по брату, пристроил в сиротский дом двухлетнего сына одной утонувшей хористки и в богадельню – старую мать другой, отвез три сотенных билета семье извозчика, сдал дела старшему приказчику и уехал из Москвы.

Целых четыре года о Баташеве ничего не было слышно. Разговоры давно прекратились, память о страшном происшествии стихала, уже другие буянили в трактирах и домах свиданий, старый дом на углу Полянки и Старомонетного ветшал и зарастал паутиной. О Баташеве ходили разные слухи: кто-то говорил, что он отправился за Урал в раскольничьи скиты, кто-то уверял, что Иван Архипыч утонул спьяну в Волге, кто-то видел его в цыганском таборе, стоявшем под Калугой, кто-то – с калмыками на Саратовской ярмарке. Находились и те, кто божился всеми святыми, что Иван Баташев подался в монахи. Эти домыслы были опровергнуты внезапным появлением самого Баташева в Москве на масленичной неделе. Весь город сбежался смотреть, как в широкие ворота лабаза на Никольской вползает обоз из двух десятков телег, груженных кулями с белкой, соболями, лисами и норками. Город снова взорвался слухами; на другой же день на Сухаревке говорили о том, что купец Баташев был на золотых приисках под Тагилом, скупал у алеутов меха и вернулся в Москву миллионером. К лету Иван Архипович заново отделал дом в Старомонетном переулке, открыл две лавки в Охотном ряду, перекупил у обанкротившейся французской фирмы меховой магазин на Кузнецком мосту, сменил приказчиков, оставив лишь старого, верного Кузьмича, и женился на бесприданнице. Последнее в глазах купеческой Москвы считалось высшим шиком, и все окончательно уверились в баташевском несметном богатстве.

Город с некоторым беспокойством ждал новых выходок когда-то лихого молодца, но Иван Баташев не возвращался к прежней разгульной жизни. Вместо этого купцы одобрительно заговорили о деловой хватке Баташева, о его уме и хитрости в торговом деле, о верности своему слову и честности при расчетах. Теперь Баташева можно было увидеть и в Купеческом клубе на Дмитровке, и в Новотроицком трактире, где за стерлядью и расстегаями вершились многотысячные сделки, и в модных загородных ресторанах. Московское купечество охотно повело дела с новоявленным миллионщиком.

Многие, впрочем, упоминали некоторые баташевские странности, которых прежде за ним не водилось. Так, ему ничего не стоило посреди шумного гулянья в номерах «Эрмитажа», когда вино лилось рекой, а хористки целовались с молодыми купчиками под бренчание рояля, встать, зевнуть, протянуть: «Тоска-то какая, хосподи…» – и выйти, бросив под ноги половому пачку «радужных». Мог Баташев, проезжая в экипаже вместе с деловыми партнерами через Китай-город, внезапно рявкнуть кучеру «Стой!», спрыгнуть на всем ходу и ввинтиться в притрактирную толпу. Когда несколько минут спустя обеспокоенные купцы входили в трактир, они видели Баташева сидящим за некрашеным, залитым дешевым вином столом и погруженным в беседу с косоглазым калмыком в засаленном армяке или с каким-нибудь кудлатым, подпоясанным веревкой мужиком. Причем мужик называл купца-миллионщика Ванькой, а тот в ответ величал оборванца Ксаверием Ардальонычем. Долго ходила по Москве история о хористке Акулине Толстопятовой, которую Баташев увез из «Стрельны», снял ей квартиру в Николоямском переулке, дал полное содержание – и не появлялся более у нее никогда, несказанно удивив и московское общество, и саму певицу.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5