Она вдруг остановилась и заломила маленькие руки.
— В чем дело? — спросил Друэ.
— Ах, я и сама не знаю! — ответила Керри, и губы ее дрогнули.
Друэ как будто угадал ее мысли, обнял одной рукой за плечи и нежно погладил ей руку.
— Полно! — ласково сказал он. — Все будет хорошо.
Керри отвернулась и стала надевать жакет.
— Я советовал бы вам надеть сегодня боа, — сказал он.
Они пошли по Вобеш-авеню и, дойдя до Адамс-стрит, повернули на запад. Из витрин уже лились потоки золотистого света. Дуговые фонари шипели над головой, и высоко-высоко светились окна гигантских конторских зданий. Дул пронизывающий порывистый ветер. Вокруг толкались и спешили тысячи служащих, возвращавшихся в этот час с работы. Те, на ком было легкое пальто, подняли воротники до ушей и низко надвинули на лоб шляпы. Молоденькие работницы торопливо шли мимо то парами, то вчетвером, смеясь и весело болтая. Город заполнили толпы человеческих существ, в чьих жилах текла горячая кровь.
Внезапно Керри встретилась взглядом с чьими-то глазами, показавшимися ей смутно знакомыми. На нее смотрела девушка, которая проходила мимо вместе с другими бедно одетыми работницами. Юбки на них были выцветшие и мешковатые, жакетки сильно поношенные, и вообще выглядели они жалко и неприглядно.
Керри сразу узнала эти глаза и девушку. То была одна из работниц обувной мастерской. Девушка тоже, по-видимому, узнала Керри и, когда та прошла мимо, обернулась и посмотрела ей вслед. У Керри было такое ощущение, точно между ними пронеслась гигантская волна и отбросила их в разные стороны. Снова вспомнилось и старое платье, и тяжелый труд, и машина. Она вздрогнула всем телом.
Друэ ничего не замечал до тех пор, пока Керри не наткнулась на прохожего, шедшего им навстречу.
— Вы, видно, задумались, — сказал Друэ.
Они пообедали и отправились в театр. Спектакль очень понравился Керри. Яркие краски и игра артистов произвели на нее глубокое впечатление. Воображение уносило ее в неведомую страну, где могущественные люди боролись за власть.
Когда представление окончилось и она вышла с Друэ на улицу, девушка не могла отвести глаз от экипажей и нарядных дам.
— Обождем минутку, — сказал Друэ, отводя ее назад, в эффектно отделанный вестибюль.
Дамы и джентльмены теснились здесь оживленной толпой, шуршали платья, женские головки в кружевных шарфах кивали одна другой, белые зубы сверкали из-за полуоткрытых губ.
— Давайте посмотрим.
— Шестьдесят семь! — зычно выкрикнул швейцар номер экипажа, и голос его разнесся под сводами театра. — Шестьдесят семь!
— Как хорошо! — сказала Керри.
— Здорово! — подтвердил Друэ.
На него зрелище нарядной, веселой толпы произвело не меньшее впечатление, чем на нее. Он слегка сжал ее руку. В какую-то минуту она подняла на него глаза, взгляд ее сверкал, она улыбалась, и ее ровные зубы блестели. Когда они двинулись вперед, он наклонился к ней и прошептал:
— Вы очаровательны!
В эту минуту они поравнялись с швейцаром, который как раз широко распахнул дверцу экипажа, помогая садиться двум дамам.
— Держитесь меня, и у нас будет свой экипаж! — смеясь, сказал Друэ.
Керри вряд ли расслышала его — такое головокружение вызвал у нее этот водоворот жизни.
После театра они зашли в ресторан закусить. Керри мельком подумала о позднем часе, но она теперь не подчинялась законам домашнего распорядка; если бы она успела выработать в себе какие-то привычки, то в эту минуту они дали бы о себе знать. Курьезная вещь — привычка! Только она может вытащить человека, совершенно неверующего, из постели для чтения молитв, в которые он вовсе не верит.
Жертвы привычки, забыв сделать что-то, что, по своему обыкновению, проделывают каждый день, ощущают непонятное беспокойство, они словно выбиты из колеи и воображают, что в них говорит голос совести, понуждающий восстановить нарушенный порядок. Если такое нарушение не совсем обычно, сила привычки заставляет покорную жертву вернуться и механически проделать то-то и то-то. «Ну, слава богу, — говорит такой человек, — я выполнил свой долг», — на самом же деле он уже который раз повторил все то же пустяковое, но неизменное дело.
Если бы в семье Керри были привиты высокие моральные принципы, она бы куда больше мучилась укорами совести, чем сейчас. Ужин проходил в приподнятом настроении. Под влиянием новых впечатлений, вкусной еды, все еще непривычной для нее ресторанной обстановки, страсти, читавшейся в глазах Друэ, Керри отдалась во власть минуты и безвольно внимала собеседнику. Она снова пала жертвой гипноза большого города.
— Ну, — сказал наконец Друэ, — нам, пожалуй, пора идти!
Они уже давно сидели над пустыми тарелками, и глаза их часто встречались. Керри не могла не чувствовать той трепетной силы, которую излучал взгляд Друэ. Иногда, объясняя ей что-нибудь, он прикасался к ее руке, как бы для того, чтобы подчеркнуть свои слова. И теперь опять, сказав, что пора идти, он коснулся ее пальцев.
Они встали и вышли на улицу. Центральная часть города опустела, и по пути им лишь изредка попадались насвистывающий пешеход, ночной вагон конки или еще открытый, ярко освещенный ресторан. Они шли по Вобеш-авеню, и Друэ продолжал изливать запас своих сведений о Чикаго. Он вел Керри под руку и, рассказывая, крепко прижимал к себе ее локоть. Отпустив какую-нибудь остроту, он поглядывал на свою спутницу, и глаза их встречались.
Наконец они дошли до дома, где жила Керри. Она поднялась на первую ступеньку подъезда, и голова ее оказалась на одном уровне с головой Друэ. Он взял ее руку и стал ласково гладить, пристально глядя ей в лицо, а она рассеянно смотрела по сторонам, о чем-то взволнованно думая.
Приблизительно в этот же час Минни забылась крепким сном после утомительного вечера, проведенного в тревожном раздумье. Она лежала в неудобной позе, поджав под себя локоть, и ее мучил кошмар.
Ей снилось, что она и Керри находятся где-то вблизи старой угольной копи. Она видела высокую насыпь, по которой проходила дорога, и груды отвалов и угля. Обе они стояли и смотрели в зияющую шахту. Им видны были влажные каменные стены, терявшиеся в смутной мгле. На истертом канате висела старая корзина для спуска.
— Давай спустимся, — предложила Керри.
— Ох, нет, не надо! — возразила Минни.
— Да пойдем же! — настаивала младшая сестра.
Она потянула к себе корзину и, несмотря на протесты Минни, стала спускаться.
— Керри! — крикнула Минни. — Керри, вернись!
Но та уже была глубоко внизу, и мрак окончательно поглотил ее.
Минни шевельнула рукой, и тотчас все преобразилось. Вместе с Керри она очутилась у воды, — такого количества воды она никогда не видела раньше. Они были не то на полу, не то на каком-то узком мысе, выдававшемся далеко вперед, и на самом конце его стояла Керри. Сестры озирались по сторонам; вдруг то, на чем они стояли, стало медленно погружаться. Минни даже слышала плеск прибывавшей воды.
— Иди назад, Керри! — крикнула она, но та шагнула еще дальше: казалось, ее куда-то уносит и голос Минни не долетал до нее.
— Керри! — кричала старшая сестра. — Керри!..
Но ее собственный голос звучал словно издалека, — диковинные воды уже затопили все вокруг. Минни пошла прочь с тяжелой болью в душе, какая бывает, когда теряешь что-то очень дорогое. Никогда в жизни ей еще не было так грустно.
Видения сменялись одно за другим, в усталом мозгу Минни возникали странные призраки, сливаясь в жуткие картины. И вдруг она дико вскрикнула: перед нею была Керри, которая карабкалась на скалу, цепляясь за камни; внезапно пальцы ее разжались, и на глазах Минни она упала в пропасть.
— Минни! Что с тобой? Проснись!
Гансон тряс жену за плечо, встревоженный ее криками.
— Что случилось? — спросонья отозвалась Минни.
— Проснись, — повторил он, — и повернись на другой бок, а то ты разговариваешь во сне!
Неделю спустя Друэ, сияющий, одетый с иголочки, вошел в бар «Фицджеральд и Мой».
— А, Чарли! — приветствовал его Герствуд, показываясь в дверях своего кабинета.
Друэ пересек зал и заглянул к управляющему баром, который снова сел за письменный стол.
— Когда опять в дорогу? — спросил Герствуд.
— В самом скором времени, — ответил Друэ.
— Я почти не видел вас в этот ваш приезд, — заметил Герствуд.
— Да, я был очень занят, — пояснил Друэ.
Приятели несколько минут поговорили на общие темы.
— Послушайте, — сказал Друэ, точно его вдруг осенила гениальная мысль, — я хотел бы как-нибудь вечерком вытащить вас отсюда.
— Куда же это? — удивился Герствуд.
— Ну, разумеется, ко мне домой, — улыбаясь, ответил Друэ.
Глаза Герствуда лукаво блеснули, по губам скользнула легкая усмешка. Он со свойственной ему проницательностью поглядел на Друэ, потом сказал тоном, подобающим джентльмену:
— Благодарю! Охотно приду.
— Мы чудесно сыграем в картишки.
— Можно мне принести с собой бутылочку шампанского? — спросил Герствуд.
— Сделайте одолжение! — сказал Друэ. — Я вас кое с кем познакомлю.
9. В мире условностей. Зеленые глаза зависти
Дом, где жил Герствуд, на Северной стороне, близ Линкольн-парка, был обычным по тем временам, трехэтажным кирпичным особняком. Первый этаж был расположен чуть ниже уровня улицы. На фасаде второго этажа было большое окно-фонарь, выходившее на зеленую лужайку футов двадцать пять в ширину и десять в длину. За домом находился дворик с конюшней, где Герствуд держал свою лошадь и рессорную двуколку.
В доме было десять комнат, их занимали сам Герствуд, его жена Джулия, сын Джордж, дочь Джессика и служанка — то одна, то другая, так как на миссис Герствуд нелегко было угодить.
— Джордж, я вчера отпустила Мери.
Этими словами нередко начинался разговор за обеденным столом.
— Ладно! — отвечал в таких случаях Герствуд, которому давно уже надоело обсуждать эту острую тему.
Домашний уют — одно из сокровищ мира; нет на свете ничего столь ласкового, тонкого и столь благоприятствующего воспитанию нравственной силы и справедливости в людях, привыкших к нему с колыбели. Тем, кто не испытывал на себе его благотворного влияния, не понять, почему у иных людей навертываются на глаза слезы от какого-то странного ощущения при звуках прекрасной музыки. Им неведомы таинственные созвучия, которые заставляют трепетать и биться в унисон сердца других.
В доме Герствуда едва ли ощущалась приятная атмосфера домашнего очага. Здесь недоставало той терпимости и взаимного уважения, без которых дом — ничто. Квартира была превосходно обставлена в соответствии со вкусами обитателей дома. Тут были мягкие ковры, роскошные кресла и диваны, большой рояль, мраморное изваяние какой-то неизвестной Венеры — творение неизвестного скульптора — и множество бронзовых статуэток, собранных бог весть откуда, — крупные мебельные фирмы продают их вместе с обстановкой, уверяя покупателей, что их необходимо иметь в каждом «хорошем» доме.
В столовой буфет сверкал графинами и прочей хрустальной посудой. Все здесь было расставлено в строжайшем порядке, не допускавшем никаких отступлений, — в этом Герствуд знал толк. Он изучал это годами в своем деле. Ему доставляло немалое удовольствие объяснять каждой новой «Мери», вскоре после ее водворения в доме, назначение всех вещей на буфете. Герствуда ни в коем случае нельзя было назвать болтливым. Напротив, в его отношении ко всем домашним чувствовалась сдержанность, подобающая, как принято считать, джентльмену. Он никогда не вступал в пререкания, никогда не говорил лишнего; в нем было что-то педантичное. То, чего он не мог изменить или исправить, он оставлял без внимания, предпочитая держаться в стороне.
Было время, когда Герствуд нежно любил свою дочь Джессику, особенно когда был помоложе и еще не достиг успеха в делах. Однако теперь, на семнадцатом году жизни, в характере Джессики появились некоторая замкнутость и независимость. Ни то, ни другое не способствовало излияниям родительской нежности. Она посещала среднюю школу, и ее взгляды на жизнь были бы под стать истинной патрицианке. Джессика любила красивые наряды и не переставала требовать все новых и новых. Она мечтала о любви и собственном роскошном доме. В школе она познакомилась с дочерьми очень богатых людей, владельцев или совладельцев крупных предприятий, а эти девушки держали себя так, как того требовала их среда. Джессика интересовалась только такими подругами.
Джордж, которому шел двадцатый год, уже занимал хорошее место в крупном агентстве по продаже недвижимости. Он ничего не платил за свое содержание, так как считалось, что он копит деньги, чтобы со временем приобрести землю. Это был способный и тщеславный молодой человек, которому любовь к наслаждениям пока еще не очень мешала выполнять свои служебные обязанности. Джордж приходил и уходил когда и куда ему было угодно и лишь изредка перекидывался несколькими словами с матерью или рассказывал какой-нибудь забавный случай отцу, но большею частью ограничивался общими фразами. Молодой человек никому не открывал своих желаний. Тем более что в доме никто особенно и не интересовался ими.
Миссис Герствуд принадлежала к тем женщинам, которые всю жизнь стремятся блистать в обществе, и искренне огорчалась, если видела, что кто-то преуспевает в этом больше, чем она.
Она смотрела на жизнь глазами того косного круга «избранных», куда она не была допущена, но мечтала когда-нибудь попасть. Впрочем, она уже начинала понимать, что для нее это недостижимо, но надеялась на лучшую долю для дочери. Возможно, что благодаря Джессике ей и самой удастся занять более видное положение в обществе, размышляла она. Успех ее сына, пожалуй, когда-нибудь даст ей право гордо называть себя примерной матерью. Ее муж тоже более или менее преуспевал в делах, и она рассчитывала, что мелкие аферы Герствуда с недвижимостью принесут хорошие плоды. Пока его доход был недурен, хотя и скромен, а место управляющего баром «Фицджеральд и Мой» было надежное. Оба владельца бара находились с ним в хороших и совсем неофициальных отношениях.
Легко себе представить, что за атмосферу могли создать в доме члены подобной семьи. Она складывалась из тысячи мелких разговоров одного и того же уровня.
— Я еду завтра в Фокс-Лейк, — сообщил Джордж-младший за обедом в пятницу вечером.
— А что там такое? — спросила миссис Герствуд.
— Эдди Фаруэй купил новую паровую яхту и приглашает посмотреть, какова она на ходу.
— Много она ему стоила?
— О, свыше двух тысяч долларов. Говорят, яхта — первый сорт.
— Видно, старик Фаруэй изрядно зарабатывает, — вставил Герствуд.
— Ну еще бы! Джек говорит, они стали экспортировать сигары в Австралию. А на прошлой неделе отправили большую партию в Капштадт.
— Подумать только! — изумилась миссис Герствуд. — Всего каких-нибудь четыре года назад они арендовали подвал на Медисон-стрит.
— Джек говорил мне, что весною они будут строить шестиэтажный дом на Роби-стрит.
— Подумать только! — воскликнула Джессика.
В тот вечер, когда происходил этот разговор, Герствуд намеревался рано уйти из дому.
— Мне нужно сегодня в город, — сказал он, отодвигая стул.
— А мы пойдем в понедельник в театр Мак-Викера? — спросила миссис Герствуд, не вставая с места.
— Да, — безразличным голосом ответил муж.
Семья продолжала обедать, а Герствуд поднялся наверх за пальто и шляпой.
Вскоре внизу хлопнула дверь.
— Папа ушел, — заметила Джессика.
Школьные новости Джессики носили особый характер.
— Наши устраивают спектакль в лицее, — однажды сказала она, — и я буду в нем участвовать.
— Вот как! — отозвалась мать.
— Да, и мне нужно будет новое платье. В спектакле участвуют самые красивые девушки школы. Мисс Пальмер играет Порцию.
— Вот как! — повторила миссис Герствуд.
— Они опять пригласили эту Марту Гризволд. Она воображает, будто умеет играть.
— Ее семья, кажется, ничего собой не представляет? — с интересом осведомилась миссис Герствуд. — У них, я слыхала, ничего за душой нет?
— Конечно, нет. Эти люди бедны, как церковные крысы!
Джессика весьма тщательно выбирала знакомства среди учившихся в школе юношей, многие из которых пленялись ее красотой.
— Как тебе нравится? — возмущенно заявила она однажды вечером матери. — Этот Герберт Крейн пытается подружиться со мной!
— А кто он такой, дорогая? — спросила миссис Герствуд.
— О, ровным счетом никто! — ответила Джессика и надула прелестные губки. — Просто студент. А денег ни цента!
Совсем другое было дело, когда Джессику однажды проводил домой молодой Блайфорд, сын мыльного фабриканта.
Миссис Герствуд в это время читала, сидя в качалке у окна одной из верхних комнат. Случайно она выглянула на улицу.
— Кто это был с тобой? — спросила она, как только девушка поднялась к ней.
— Это молодой Блайфорд, мама!
— Неужели! — только и вымолвила миссис Герствуд.
— И он приглашает меня пройтись с ним по парку, — добавила Джессика, разрумянившаяся от быстрого бега по лестнице.
— Хорошо, дорогая, иди, — сказала миссис Герствуд. — Только не задерживайся в парке долго.
Когда молодые люди вышли на улицу, миссис Герствуд, чрезвычайно заинтересованная, снова выглянула из окна. Это было приятное зрелище, чрезвычайно приятное.
В такой атмосфере Герствуд жил много лет, никогда не давая себе труда призадуматься над своей семейной жизнью. Он был не из тех, кого мучит стремление к лучшему, если только это лучшее не находится под рукой и не являет собою резкий контраст с окружающим. В сущности, он не только давал, но и получал. Порою его раздражали мелочные проявления эгоизма и равнодушия в семье, порою он испытывал удовольствие при виде нарядов жены или дочери, считая, что это повышает его престиж и положение в обществе. Он жил только жизнью бара, которым управлял. Там он проводил большую часть своего времени. А когда он возвращался по вечерам, все в доме выглядело приятно. Обед, за редкими исключениями, бывал довольно сносный — такой, какой может приготовить кухарка средней руки. Его в известной мере интересовало то, что рассказывали за столом сын и дочь, — они всегда выглядели так элегантно. Миссис Герствуд из тщеславия даже дома одевалась чересчур нарядно, но Герствуд находил, что это куда лучше, чем ходить неряхой. Любви к друг другу у них уже не было. Не было также и острого взаимного недовольства. Миссис Герствуд никогда не высказывала неожиданных суждений. Кроме того, супруги так мало разговаривали между собой, что у них и не могло возникнуть разногласий. У него, как говорится, были свои понятия, у нее свои. Иногда Герствуд встречал на своем пути какую-нибудь женщину, живую, остроумную и молодую, по сравнению с которой его жена сильно проигрывала. Но преходящее чувство неудовлетворенности, вызванное подобной встречей, уравновешивалось в Герствуде сознанием своего солидного общественного положения и некоторыми соображениями. Ведь семейные неурядицы могли бы вредно отозваться на его отношениях с владельцами бара. Они не потерпели бы скандала. Чтобы занимать такое место, человек должен обладать достойными манерами, безупречной репутацией и образцовой семьей. Вот почему Герствуд был весьма осторожен во всех своих поступках и в общественных местах неизменно появлялся с женой и детьми. Они ездили отдыхать на местные курорты или в находящийся неподалеку штат Висконсин и проводили там чопорно и скучно несколько дней, посещая места, которые полагалось посещать, делая все то, что полагалось делать. Герствуд знал, что это необходимо.
Когда случалось, что кто-нибудь из его знакомых, человек со средствами, попадал в неприятную историю, Герствуд скорбно качал головой. О таких вещах не следовало даже говорить. Но если на эту тему все-таки заходил разговор среди людей, которых он считал близкими друзьями, он искренне осуждал провинившегося.
— Не в том беда, что он это сделал, — все мужчины делают такие вещи, — но почему он был недостаточно осторожен? Осторожность никогда не повредит.
Герствуд тотчас же терял всякое сочувствие к человеку, который совершил проступок и был пойман с поличным.
Все эти соображения заставляли Герствуда по-прежнему оказывать некоторое внимание жене и иногда брать ее с собой. Это было бы ему, конечно, довольно тягостно, если бы он в таких случаях не встречался со знакомыми и не позволял себе маленьких развлечений, не зависящих от присутствия или отсутствия жены. Иной раз он с непритворным любопытством наблюдал за ней, так как миссис Герствуд была еще красивая женщина, и мужчины нередко заглядывались на нее. Она была общительна, тщеславна, падка на лесть, и Герствуд понимал, что эти черты характера легко могут привести ее к трагедии. По складу своего ума Герствуд не особенно доверял женской стойкости, а его жена никогда не обладала такими достоинствами, которые внушали бы ему восхищение и доверие. Пока она страстно любила его, он еще способен был, пожалуй, верить ей, но когда исчезла эта связующая цепь, мало ли что могло случиться.
За последний год или два расходы семьи сильно возросли: Джессика не переставала требовать все новых нарядов, да и миссис Герствуд, не желавшая, чтобы дочь затмевала ее, тоже частенько освежала свой гардероб. Герствуд долгое время молчал, но потом начал роптать.
— Джессике нужен новый костюм, — сказала как-то утром миссис Герствуд.
Герствуд стоял перед зеркалом и надевал один из своих умопомрачительных жилетов.
— Насколько мне помнится, ей совсем недавно что-то купили, — заметил он.
— Совершенно верно, — спокойно подтвердила жена, — но то было вечернее платье.
— По-моему, Джессика в последнее время слишком много тратит на туалеты, — сказал Герствуд.
— Ну что ж, она теперь чаще бывает в обществе, — невозмутимо ответила жена.
Но в голосе мужа она уловила нотки, которых раньше никогда не слыхала.
Герствуд разъезжал не особенно много, но, если ему случалось куда-нибудь ехать, он неизменно брал с собой жену. Однажды группа членов муниципалитета задумала устроить увеселительную прогулку в Филадельфию, и Герствуду предложили присоединиться к ним.
— В Филадельфии нас никто не знает, — сказал ему один из участников поездки, лицо которого достаточно ярко свидетельствовало о тупости и склонности к плотским удовольствиям, — и мы можем там хорошенько повеселиться.
При этом он левым глазом чуть заметно подмигнул Герствуду и слегка склонил набок голову, на которой красовался великолепный шелковый цилиндр.
— Непременно поезжайте с нами, Джордж! — добавил он.
На следующий день Герствуд сообщил жене о своем намерении.
— Я уезжаю на несколько дней, Джулия.
— Куда? — спросила та, подняв на него глаза.
— В Филадельфию… по делу.
Миссис Герствуд пристально смотрела на мужа, точно ожидая еще чего-то.
— На этот раз мне не удастся взять тебя с собой, — добавил Герствуд.
— Ну, нет так нет, — ответила она.
Но мужу было ясно, что она находит это странным. Прежде чем он ушел, она задала ему еще несколько вопросов, и это вызвало у Герствуда раздражение. Он начал подумывать, что его жена — неприятная обуза.
Герствуд получил от поездки в Филадельфию большое удовольствие и испытывал сожаление, когда настало время возвращаться. Он не любил лгать, и ему противно было измышлять объяснения. Разговор не пошел дальше замечаний общего характера, но миссис Герствуд еще долго размышляла о нем. Она стала больше выезжать, еще лучше одеваться и чаще посещать театры, чтобы вознаградить себя за перенесенную обиду.
Такую атмосферу едва ли можно было назвать приятной семейной жизнью. И текла здесь эта жизнь по привычному, раз и навсегда установленному образцу, повинуясь силе условностей. Но, по мере того как время шло, отношения становились все суше и суше. Рано или поздно должен был произойти взрыв и все разнести в прах.
10. Зима в роли советчика. Посол фортуны
В свете принятого в обществе отношения к женщине и ее обязанностям душевное состояние Керри заслуживает некоторого пояснения. Чаши весов, на которых измеряются поступки, подобные тому, что совершила она, колеблются чрезвычайно прихотливо. Общество имеет установленное мерило для всех поступков. Все мужчины должны быть честны, все женщины — добродетельны. А потому, о преступница, как смела ты перешагнуть за пределы дозволенного?
При всей широте взглядов Спенсера и наших современных философов-натуралистов мы все же находимся на уровне чисто детского восприятия морали. Это значит несколько больше, чем простое подчинение законам, действующим только на земле. Все это гораздо сложнее, чем нам представляется, — по крайней мере, сейчас. Ответьте, например, почему трепещет сердце? Объясните, почему какой-нибудь жалобный напев бродит по всему миру, никогда не умирая? Откройте ту таинственную силу, под воздействием которой распускается навстречу солнцу и дождю алый факел розы? В сокровенной сути этих явлений и таятся первоосновы морали.
«О, как сладостна моя победа!» — размышлял Друэ.
«Что же я, собственно, потеряла?» — размышляла Керри, терзаемая мрачными предчувствиями.
И вот мы, серьезные, пытливые и недоумевающие, стоим перед древней, как мир, проблемой, стараясь установить истинные принципы нравственности, найти точный ответ на вопрос, что есть добро.
С точки зрения некоторых слоев общества, Керри теперь была устроена недурно. С точки зрения тех, кто умирал с голоду, кто страдал от порывов холодного ветра, кто мок под дождем, Керри укрылась в тихую гавань. Друэ снял для нее квартиру из трех меблированных комнат на Огден-сквер, на Западной стороне, как раз напротив Юнион-парка. И тогда уже эта площадь, красивее которой не сыскать сейчас в Чикаго, представляла собою сплошной зеленый газон, здесь дышалось легче, чем в густо застроенных кварталах. Из окон открывался чудесный вид, гостиная выходила прямо на просторную лужайку парка, сейчас уже побуревшую, где отливал серебром маленький пруд. Над оголенными ветвями деревьев, покачивавшихся под напором зимнего ветра, высился шпиль церкви конгрегационалистов, вдали виднелись колокольни других церквей.
Комнаты были хорошо обставлены. На полу в гостиной лежал ковер богатых темно-красных и лимонных тонов: на нем были изображены жардиньерки с пышными, небывалых размеров цветами. Между двумя окнами сверкало трюмо. В одном углу стоял мягкий широкий плюшевый диван, вокруг — несколько качалок. Две-три картины, маленькие коврики и кое-какие безделушки дополняли убранство этой комнаты.
В спальне стоял сундук Керри, подаренный ей Друэ, а в платяном шкафу, вделанном в стену, рядами висели платья, и все они ей шли. Керри никогда в жизни не имела столько платьев. Третьей комнатой можно было пользоваться как кухней; там Друэ посоветовал Керри поставить маленькую переносную газовую плиту, чтобы готовить завтраки и легкую закуску — гренки с сыром, устрицы и прочие любимые его блюда. И, наконец, в квартире была ванная. Все комнаты были приветливые, освещались газом, и, помимо центрального отопления, там еще был маленький камин, вносивший много уюта. Благодаря старательности Керри и ее врожденной любви к порядку квартирка имела чрезвычайно привлекательный вид.
Керри жила здесь, не зная затруднений, которые раньше вставали перед ней на каждом шагу, но зато обремененная новыми нравственными проблемами. Ее взаимоотношения с окружающим миром так изменились, что она сама стала как бы иным человеком. Она заглядывала в зеркало и видела там другую Керри, которая была красивее прежней. Она заглядывала себе в душу (зеркало, составленное из представлений своих и чужих) и видела там Керри, которая была хуже прежней. А настоящая Керри колебалась между этими двумя образами, не зная, который из них считать верным.
— Какая ты красавица! — неоднократно восклицал Друэ.
Керри глядела на него большими сияющими глазами.
— Ты это, наверное, и сама знаешь, — продолжал он.
— О, ничего я не знаю! — обычно отвечала Керри.
Она радовалась, что он такого мнения о ней, и, не решаясь верить, все же верила и упивалась его лестью.
Но Друэ, который был заинтересован в том, чтобы льстить ей, не мог быть ее совестью.
В душе своей Керри слышала совсем другой голос. С ним она спорила, перед ним она оправдывалась, его она пыталась задобрить. Ее совесть в конечном итоге не была непогрешимым и мудрым советчиком. Это была маленькая заурядная совесть, олицетворявшая ее мирок, ее прежнюю среду, обычаи и условности. Для такой совести глас народа поистине был гласом божьим.
«Эх ты, пропащая!» — шептал ей этот голос.
«Почему?» — спрашивала Керри. «Посмотри на людей, — шептал голос в ответ. — Посмотри на честных людей. С каким бы презрением они отвернулись, если бы им предложили сделать то, что сделала ты. Посмотри на честных девушек. Все они отвернулись бы от тебя, узнав, какой ты оказалась слабой. Ты даже не пыталась сопротивляться и сразу пала».
Керри слышала этот голос в те часы, когда она оставалась дома одна и, сидя у окна, глядела в парк. Он напоминал о себе не так уж часто, разве что в тех случаях, когда возле Керри не было Друз, когда не так открыто бросалась в глаза приятная сторона ее жизни.
Вначале голос звучал довольно резко, хотя и не совсем убедительно. У Керри всегда был наготове ответ: надвигалась зима, и так страшили завывания ветра, а она была так одинока, к тому же ей так хотелось увидеть настоящую жизнь. Ее судьбой распорядилась нужда, а не сама она…
Едва минуют ясные летние дни, город закутывается в темный серый плащ, который не сбрасывает всю зиму. Серыми кажутся бесконечные ряды зданий, небо и улицы принимают свинцовый оттенок, а оголенные деревья, пыль, вздымаемая ветром, обрывки бумаги, летающие в воздухе, лишь усугубляют неприглядность и мрачность картины. Порывы холодного ветра, проносящегося по длинным узким мостовым, наводят тяжкое уныние, которое ощущают не только поэты или художники, не только люди с высоким складом ума, претендующие на особую душевную утонченность, но даже и подлецы, и вообще все люди.