Фосфор
ModernLib.Net / Отечественная проза / Драгомощенко Аркадий / Фосфор - Чтение
(стр. 8)
8 Шура, клянусь, вы никак не ожидали от меня этой записки. Честно сказать, я сам не ожидал. Придется мириться. Короче, я хочу вам предложить весь свой материал про Джезуальдо. Точнее, я решил отказаться от него в вашу пользу после того, как посмотрел Гринуэевский Контракт художника и понял, что мне этого не сделать. Мои огурцы, увы, колосятся на другой ниве. Но вы, очевидно, знаете, переговоры прошли неожиданно успешно. Они в курсе, знают все, что нужно (кстати, мне кажется, что они хотели бы работать именно с вами; во всяком случае, так показалось). Локателли - который вовсе не композитор, а продюсер и ирландец (!) - согласен взять на себя бремя в пределах разумного. Считайте, что договор у вас в кармане, - хотя мы только начали приближаться к этим блаженным берегам. Главное заключается в другом... Не поверите, но я хочу стать вашим сценаристом. То есть, я просто хочу предложить то, что у меня есть. Сам анекдот незатейлив и прост - только не надо мне говорить, что вы все знаете! - наши 60-70, вся эта клюква с чаем, кухнями, песнями, папиросной машинописью, водкой и пр. Москва или Ленинград. Сов. "middle class", т. е. ИТР, очень бедный ИТР, но с очень большими надеждами - все то же самое, курсистки, экспедиции, песни, рука об руку, вместе на каторгу и т.д. Но, учтите, никаких там примочек! Все серьезно. Коммуналки, белые ночи аd hoc. Романтическое ч/б (то, что вы ____________________ 8 Письмо адресовано Александру Зельдовичу. хотели в Преступлении и Наказании). Герой пишет книгу о Джезуальдо. Ну, пишет не пишет, дело десятое. Важно, что его "подвиг", его "труд" становится... ну, тотемом что ли, всей честной компании (да, непременно кого-то должны подозревать как осведомителя; так сказать, ежедневная, будничная динамика). Опять-таки - традиционные служения Музе в лице Гения, жертвы и ожидания, но и Гордость сопричастности такой Судьбе, так как пишется не книга даже, но создается Система, должная объяснить все до последнего - подвести черту подо всем. Компания надеется, возлагает и пр. Он? Да никакой он, продукт сов. библиотек и папиросного самиздата. Но, вероятно, парню все же достает ума понять, что он обыкновенная серость с претензиями; ну, а не понимает - не наша беда. Учтите, за охоту на священных коров вы (и я тоже) можем многим поплатиться! Мечты заразительны, равно как и отвратительны... Постепенно он начинает верить в то, в чем его убеждают окружающие, - в избранность.Одновременно обычное: здесь не время, к тому же не понимают. Там?.. А там им, кроме всего, надо открыть глаза. В его голове зреет смутный образ некой жизни "там", успеха, возможно, и так далее, что одновременно является оправданием безделья или бездарности. Но чтобы уехать, надо быть евреем или же сесть в лагерь, да и то еще вилами по воде писано. Словом, случайно (или не случайно?) он убивает приятельницу на даче, ну, а там дело, как говорится, техники и стечения обстоятельств. Друзья поднимают шум, госдеп колеблется, но, в конце-концов, дает зеленый свет, процесс превращается в политический - и он благополучно отправляется в изгнание. Вот тут-то... <...>" Даже у щедро залитых лазурью и киноварью фигур редко когда бьются на ветру промерзшие насквозь волосы. Бедным снегом поздней осени заносимые. Мириады солнц пылали, не заходя, пожирая луны. Хотя он был мертв, так ему представлялось в наблюдении из, ставшего детским в какой-то из дней, тела. Человек, подошедший к витрине, долго изучал собственное отражение, до которого ему не было никакого дела. Пригладить волосы рукой. Как уменьшение горы к вершине. Он пишет затем в письме о ветре, что его глаза заносит неприятным белым веществом. На ощупь сухое. Как уменьшение лезвия к исходу линий. Перспектива. Включает и выключает свет. Описывает и это, узнавая как бы между прочим о природных условиях местности. Ушло на то, чтобы припомнить, зачем. Любой знак памяти мог быть всем. И был. Длинное предложение, что оно обещает пишущему? Что предлагает длинное предложение короткому? Непрерывность? Скольжение в теле времени, в трубе времени, по поверхности времени. Завораживающее скольжение вощеных листьев, соломы. Семантического однообразия. Эта тележка была сущим наказанием в моей жизни. Именно так, наказанием. Она была на железных огромных колесах, которые грохотали так, как если бы сто телег мчались по проселку, груженые пустыми бидонами. Но избежать ее не было возможности. Мы отправлялись на рынок. Тогда, когда это случилось, отца давно не было в живых, да и мне стало лет побольше. В то утро, как обычно, мы отправились на рынок, что происходило, сказать правду, не так уж и часто. Перед уходом, вернее, выездом бабушка попросила наломать каштанового цвета для настойки - ревматизм замучил напрочь, и я решил сделать это по дороге туда, потому что знал, что ко времени, когда поедем обратно, я уже оцепенею от стыда - поставьте себя на мое место за эту вот тележку! На углу мы остановились, я подошел к дереву, вытер о штаны руки и только-только собрался было запрыгивать на самый нижний сук, как из калитки дома вышли... о, тогда у меня даже слов не было, чтобы определить их... два фантастических создания! И каких! Боже мой, как они были одеты! Зачем? Откуда? Здесь! где тележки на железных колесах по окаменевшим от зноя рытвинам, где зеленобородые гицели носятся верхом на воющих, собачьих гробах? Белые, накрахмаленные тюльпанами и "почти" прозрачные юбки. В волосах, падавших на плечи, алые ленты, что встречалось мне только в замусоленных польских журналах... Так и оказалось. Быстрее льда и воды, цоканье, шипенье и щелканье речи меня пригвоздило к земле, кровь бросилась в лицо. В руке одной был кремовый мокрый пион, у другой яблоко. Когда они увидели меня, стоявшего у каштана с воздетыми руками, когда они увидели меня и мою тележку, разговор их прервался, они опешили и замолчали, потом очень тихо стали прыскать, отворачиваясь друг от друга, а спустя минуту, не выдержав такого испытания, ринулись во двор, из которого только что вышли, и оттуда донеслись до меня, так и не опустившего руки, раскаты такого истерически-нежного хохота, что стало понятно - даже, если я и убью мать, это уже ничего не изменит. Все кончено. Ну? Спросила она - ломай же каштан! Не говоря ни слова, я отошел к тележке, поднял ее оглобли и, глядя строго перед собой, как слепой, покатил, загрохотал вовсю к рынку. И так далее. В отдаленьи прекрасен. Либо напоминают листья быстрым свежим строением. Тень Батая, заметающая то снегами, то смехом. На следующей странице идет описание зимы и прогулок на лыжах. Начало третьей части перекликается с концом стихотворения Веневитинова: "и молви: это сын богов,/любимец муз и вдохновенья" Как пробуждение, как белые ступени, сквозь которые прорастают сумерки, сродни травам, мяте и барвинку, тянущимся из треснувших глаз ангела со слегка вывихнутыми ступнями. Не имеющие сил оторваться от очертаний губы - вчитываясь. Простота возникает, когда все теряет значение. Мы взываем к духу Дарителя-Вещи и возвращаем, во всяком случае, пытаемся всучить ему "изумруд". В обмен на что? Что тебе нужно здесь? Влажный ветер, дующий из трещин белых ступеней, слегка темнеющих к вечеру, темный блеск глаз, как звук моря; темнее, шире. Серая пена, темный глянец широких, словно из воска, листьев. Секунду назад. Искра пространства, летящая вечность между прошедшим несовершенного вида и будущим инфинитивом. Фрагменты идей связуются тонкой позолотой боли - воспоминание. Только тогда, когда сможешь. Мы же были уверены в том, что наше существование определяется очевидно иными законами, далекими от падшей материи вещей, выстроенных из взаимоотношений в системах стоимости и цен, вмещающих немыслимое - время. Другое не означает - новое. Оно всегда другое, оно не имеет ни прошлого ни настоящего. Другое это всегда. Летящая искра пространства, остающаяся на месте, с которого нас смывает через мгновение искра, пробегающая уколом шиповника, расщепляющая раздором, молнией иглу или глыбу стекловидного времени, в которых видны танцующие пути его остывания. Оцепенение. Ладонь человека. Веко луны. Шерсть. Память, сканирующая "память", таковой быть. Две секунды назад. В физическом пределе сексуального акта заключено отсутствие определения. Прежде всего научиться видеть. Чтобы осеннее солнце согревало голову. Прошлого не существует вне проекта этого прошлого, вне моего желания, чтобы это прошлое было именно этим, дающим мне необходимое "настоящее", то, что превращает мое воображение в "бывшее". Мы не сдвинемся ни на миллиметр, подобно искре, подстать уменьшению и увеличению. Мы - забывание. Вниз по улице, бежали молча, пытаясь не сбить дыхания, потому что внизу уже ждали, покачивая переброшенными через руку велосипедными цепями. В окне было сине от отраженного неба. Белье на веревках, как полнолуние. После, после, не теперь, мой друг, где-то в иных местах, там, не здесь. You said that each person is looking for their solitude + I don't understand because it is opposite for me. My aloneness always exists. Always and I look continually for people to touch through its wall rip out the snotty layers + touch inside reminding me that we exist together. Yes, to be sure... I seek to join but remain apart it is not my right but still my desire. It is funny I do not remember our words and now I have so many. Can you touch my eyes again or have my eyes changed from your touch already seeing a new... Strangeness is surrounding me. The strangeness of a men and women touching and not vivid and muted at the same time. I know you and I know nothing at all. The yearning becomes gentle its hope is in my strong desire to return... its sadness is the aloneness separating the muted from the passion. Keep alive my friend inside of me inside of you on the narrow bridge - falling is sometimes our victory. I write again. Как темное, не превосходимое никем и ничем дерево. Как память черной вишни во рту и горькой рассеянной пыли на дороге из Немирова в Умань, где в лещине, в сизых мхах и проволочно-дикой землянике догорают обломки лазурного мрамора и мумии снов Потоцкого рассыпаются сладчайшим прахом в кипении сверкающих мух. Мы были, становясь неустанно, в нескончаемом изумлении собственной жизнью. Из чего состоим? На что рассыпаемся, какой состав рассевает сырой теплый ветер затем, которому с такой легкостью и доверием подставляем лицо, и чье пристанище темное дерево, гнездо, звезда в колодце, удвоение в удвоении, обволакивающие единицу - липа, бук, претворяющий тяжесть в смоле, смежившей вежды, ток чей тревожит траву, трение пестует жар звучания строгой последовательности восхождения и нисхождения, когда одни раковины, хруст поющ и свеж, как стебля срез, - бессонный ясень, вяз, чья хрупкость может соперничать лишь с тополиной - не превосходимое ничем, ни облаком, ни собственными же корнями, ни шумом листвы, ни дымчатым голубем, ткущим стеклярусные кружева лесных отголосков, отсветов, эхо, ни молчанием, которым грезит речь, скатываясь, под стать шуршащей воде с песка или каплям с кожи, после того, как ступаешь на топкий берег, и эхо над головой разрывает стон голубя, сокрытый и пепельный, а сзади цепенеет рябь от ужа, дрожащая скудость последних следов угасает. Поэтому говорят, что в Фессалии, в Македонии, в Виннице при восходе Арктура деревья распускаются особенно пышно. В Египте по этой причине деревья, можно сказать, все время дают побеги, и если перерыв и наступает, то длится не очень долго. Мы, разумеется, не притязали на полное отречение от знания предшествующих нам, но кое-что становилось неуместным: например, даже не одежда, но мебель более всего резала глаз и еще пожалуй словечки, а более всего удручала их страшная неуклюжесть в следовании призракам собственных мыслей. При желании можно было бы набросать что-то вроде карты, графика, где были бы нанесены маркеры приоритетных позиций. Стрелки, указатели устремлены были бы в одном направлении, как иглы к магниту в школьном физическом опыте. Также янтарь, чтобы позже о нем. Все остальные предложения просим представить в письменной форме. В форме письма, пребывающего в нескончаемом поединке с собственной тенью. Эта дрожащая карта их мира, их сновидений отсюда кажется мне немыслимо тесной, - сколько было "загублено", оставлено в силу привычек. Главное состояло же в том, что даже ту странную, хрупкую, непреодолимую полосу, где угасало понимание одного и того же, заносила бесцветная пыль, та, которая по воскресениям в детстве переливалась стрекозьим августейшим крылом, оседая, однако, черным налетом повсюду. Вокзалы. Хрустящие вафли микадо, диваны светлого дуба огромны, вензеля МПС, пустота, атриум, стеклянные крыши, шары аквариумов, лампы молчанья в руках херувимов - казалось, что там всегда царит воскресенье, тогда как у стен тонкой судорогой ледяного затменья сжимается зеленью море. Водоросли. Пузырьки. Укрупнение зерен, из которых составлено зренье, стручок - срезы которого (что теперь не вызывает сомнений) были само совершенство: плоскости мира входили в соприкосновение с идеальной поверхностью глаз: процессы диффузии. О которых известно было Плотину: сновидения синтаксиса. Платонический растр. И никто не мог даже в шутку представить, - нет, понятны были и войны, и казни, предательство, словом, старый тезаурус не вызывал подозрений - что наступает эра великой бессонницы, что сны отказались от нас, так случалось с водой, когда она порой покидала колодцы, а там, бесспорно, если сверху глядеть, еще что-то мерцает, но вода вдруг оставила нас, вода покончила самоубийством или же кто-то ограбил ее, разрезал ее пополам, на две половины; вторая жаждой была, а первая ее отражением, но, вероятно, бессонница была только кодом ячеек сознания, которые тоже слагались в надпись прорех и излучин, в фигуру утомительной оды, - поскольку со всех сторон обступающего горизонта до неба поднимались свидетельства (и не надо быть весьма изощренным в чтении знаков подобных... по меньшей мере, мы тому научились... впрочем, когда? библиотеки? письма? короткие смешные рассказы? видео-репортажи? etc., a Моцарт! Торелли! "Введение в Т" Барретта Уоттена! Ипохондрия Жданова! Или чемпионат среди школ по легкой атлетике, когда гарь блаженно хрустит под шипами в секторе, где установлена планка на 2.04, сеется дождь, и трусы прилипают к ногам, волосы - нет; тогда, если помнишь, коротко стриглись, и в волосах ползли капля за каплей, как речь с неустановленного, блуждающего предмета - вещь? признак? - когда опять возвращаешься к берегу, а сзади затон, зигзагообразная черная молния, лилии, восходящие вниз, как будто к корням...) - того, что открывается эра отнюдь не бессонницы (она - это следствие), - Памяти, бесконечной, как очередь за водкой, сигаретами, рисом или же пламя, в которое смотрит ребенок, постигая то, что впоследствии станет вполне недоступно (в какой-то мере ненужно), то, как оно пожирает себя, не существуя, струясь. Пролив Флогестона. Блейк. Purgatorium. Центр. Однако, было известно, что в архитектонике этой машины отсутствуют должные уравновешивать "крылья". Симметрия, сведенная в точку. Яблоки, все же, оставались на вкус теми, что прежде. Солоноватая кровь. Точно так же несложно оптической пленкой, слегка замутненной, комкался шепот. Все те же: "еще!..", "делай со мной все, что захочешь!..", "да, я буду... нет, только... да!" - касались воображения и скользили по склону часов, словно отсвет уже отраженного окнами заходящего солнца. Изучались пейзажи, подобно латыни. Падежи минералов, спряжения рек, окончания веток. Пристальная археология слой за слоем проникала в погоду, небо не утрачивало многозначительности. Хотя, как уже говорилось, стало больше крыс, сумевших завоевать автономию, астрологов, переметнувшихся к крысам, откуда, впрочем, в лагерь людей вернулись целители, игроки в кости, - поэты пока выжидали. Намного больше травы. Дети прекрасны. Головы их шелковисты. Я не приду к тебе, поскольку теперь адреса утратили смысл, мы пребываем повсюду и помним все то, что было и будет. Медлительный комментарий: либретто балета: тело ползет по направлению к югу. Герои просты, словно карты или же графики. Тело: архив, исключивший слоенье огня, эллипсис, где расправляется сила оператора смерти - союз. Стрелки указывали изменение поворотов дороги. Шумел дождь, точно шелк, брошенный вверх и летящий навстречу. Сад расцветал тетивою из пчел. Теперь я со странным вниманием размышляю о беленых стенах, о мальвах, ястребах, процарапанных на бересте и алмазе, теперь с уверенностью можно сказать - предвиденье стало достоянием всех, невзирая на то, что формула остается в секрете. Но тебя, что коснется тебя? Пейзажи "чередуются" либо связаны между собой в паратаксисе, либо как элементы, из которых состоит их ожиданье, прибытие. Нить связующая ожерелье. Безостановочная смена не заполняемых ничем видимостей, но разве мало того, что ты видишь? Кадры безостановочной ленты, активизирующей частицы сознания. Нередко я возвращаюсь к образу здания, расположенного на пологом склоне холма, не деревенского, не коттеджа, но городского, четырех- или пятиэтажного дома. Который совершенно чужд пространству, его окружающему, точно так же, как и моему повседневному воображению, уставшему от выгорающих следов тех же лиц, тех же ситуаций, неряшливо и торопливо и даже как-то крикливо раскладывающих "передо мной" свой покорный скарб. Строение точки, утром утроение прикосновения. Чтенье того, что еще не стало письмом - чтение предшествует написанию: "именно такие мгновения, когда события, не имевшие значения и существовавшие независимо от намерения, бывшие перфорацией памяти, обретали невероятные причины" - причин нет. Следовательно, дом чужд дрожащему от летней жары воздуху, уходящим полям, повисшей над горизонтом сверкающей точке, омываемой моим зрением и танцующим эфиром, он чужд твоему и моему вопросу, детству, любви, как и тишине, удивляющей по обыкновению своей неестественностью. Но преткновения. Пейзаж и человек взаимоисключающи. Пейзаж это линза, оптически- словесная система, превращающая безотчетное, бесцельное намеренье выйти из границ какой бы то ни было меры, масштаба, соотношения в нечто подобное неосязаемому лезвию, проникающему ткань за тканью, отражение за отражением, описание за описанием и плавящему во все возрастающей скорости различия между пейзажем, намереньем, проницанием - предметом, желанием, действием, становящемуся и тем, и другим, и третьим, и сто пятьдесят тысяч вторым. Вся русская словесность есть явное или неявное выпрашивание дачи у Бога или у Начальника. Отсюда поучительность, наставительность и откровенность. Бессмертие как дача. Дач не бывает много, что усвоено с детства. Русская лирика - письмо Даниила Заточника, не получившего дачи. Но дач дается определенное количество. Дачу нужно заслужить. Поэтому дачу получают лучшие. Лучшие существуют лишь там, где есть худшие. Если худших нет, они создаются усилиями лучших или других, которые в итоге становятся лучшими и получают жетон на дачу, благосклонность, бессмертие. Страдание в этой схеме - забег утешения. Там также разыгрываются призы. Их, опять-таки, закономерно меньше (верней, они незначительней). Aufhebung! Петя Трофимов бросает ключи в колодец. Вероятность физического выживания. Порой служение длится жизнь. Меня тошнит сегодня даже от Розанова. Розанов, Пушкин, Достоевский, Бердяев и пр. не имеют никакого отношения к дому на отлогом склоне холма, за которым уходят, заваливаясь, поля, не имея никакого отношения к жаре и к коршуну, отточенно мерцающему над горизонтом. К этому не имеют отношения ни Генри Торо, ни Томас Манн. К этому имею отношение только я, читавший Гоголя, Пушкина, Достоевского, Манна, etc., видевший дотлевавший вечер в комарином роеньи над гниющей венецианской лагуной, Китай, лежавший на западе, знающий кипящий туман и то, как он растворяет глаза, мозг, соль, кости, жилы в скандинавских фьордах в шесть утра, когда гремит перекатываясь по палубе жестянка от пива, сдергивая полог тела с того, что остается телом, приоткрывая на миг то, к чему, наученный многому, я возвращаюсь, минуя выученное, под стать тому, как иногда возвращаюсь к этому зданию (так мысленно возвращается-восстанавливается читающим недостающая буква в месте, где отсутствие ее было упущено корректором), рядом с которым иногда можно обнаружить телефонную будку - вряд ли доводилось кому из нее звонить. Не помню. Если бы не было зеркал, они никогда бы не догадались, что я безобразна. Впрочем, полной уверенности в том у меня нет. Если бы не было зеркал, им ни за что было бы не догадаться, что я существую. Проблема не в этом. Тень дома широко ложится на землю, поросшую, кажется подорожником, одуванчиками, осотом. Кое-где, в неглубоких лощинах стоят в поблескивающей паутине репейники и чертополох, бузина налилась своим ядовитым молоком. Тень дома широко ложится на землю, достигая зарослей подсохшей акации. Солнце садится, как всегда, когда оно отражается в великом множестве окон и затем блекнет на коже плеча - в этот момент ты только слово, как и остальные слова, которые я отцеживаю так бережно, так осторожно, как если бы боялся упустить хотя бы каплю из того, что, как мнится мне, они содержат в себе, - но не моей ли слюной полны? Парадная дверь дома распахнута. Можешь прислушаться, обе (не крашенные вечность) половины ее, должно быть, поскрипывают, хотя, вероятно, это разыгралось воображение или ветер. А дальше сетчатая мгла коридора: в ней брезжит дверь лифта, снова круглая слезой резь - открытые настежь двери черного хода, хода во двор, которого нет, и вместо которого подступает к искрошенным цементным ступеням поле, как есть, как без следа и уходит, туда, где никогда никаких не должно быть следов. У меня ноет сердце, дело к дождю. Мы, a тут не о чем, вроде, толковать, приезжаем издалека. Панорама кисти Феллини. Свет на лице мамы. Свет на воде, на укрупненных лиловых листьях инжира. Мокрый кирпич тропинки. Левкои. Небесный проем, пролет из двери в дверь, насквозь, вплывая: одно и то же, одно и то же: костры, дым и пролет сквозь сетчатую мглу всего-навсего к следующему порогу: мы с мамой в Venice за столом в ресторане, все вокруг с любовью смотрят на нас, все, кто пришел встретить нас, все, кому, как и нам слегка опаляет лицо жар рефлектора под потолком. Скорей всего, здесь нам не доведется увидеться. Следующее место. Склоны. Тень давно прошла сквозь кустарник акаций, оставив ему подаяние в виде нечеткости, зыбкости, брезжит. Однако, больше не происходит никаких изменений. Жил ли я в этом доме? Жил ли я в это время? Нет, жил ли я в таком доме? О чем разговор. Но хотел бы я жить в таком доме? Или в такое время? Тень крадется к акации. Скоро она накроет кусты, а когда достигнет столба ограждения, подъедет автобус. Мы должны спускаться. Внизу стемнело. Руки пахнут бензином. Внимательно и неспешно спускаться, что, как известно намного труднее самых головокружительных восхождений. Монотонный труд повторения, вхождения в давно известное. Все прохладней. Зрение путает масштабы, вновь люди внизу кажутся необыкновенно реальными в своих движениях. Поразительно глупая картина неведомо как оставшаяся в мозгах: кованые башмаки, толстые суконные штаны, заправленные в непременно клетчатые гетры, джемперы, Шварцвальд, коллега, вакации. Однако рот не желает изводить из мерной мглы странную переводную картинку. Проплывающий мимо уха камень, на долю секунды расцветает запредельным свистом падения. Что порой приводит к нему? Можно построить вопрос по-иному - почему не библиотека, не кинотеатр, не- - - ? Между прочим, мы поспешили, никаких изменений здесь не предвидится. "Образ" оказывается лишенным не то чтобы движения, но жизни вообще, то есть, он мне более не интересен. Так ли это? Одушевление ли покинуло его? Остался ли он лишь зрительным образом, четким, подробным, доступным описанию, предположению, догадке, фантазии? Либо он сейчас только подобие того, что несколько предложений выше было на этом же "месте", в этом же "времени", ничем не отличимый, другой, такой же, иной. Этот менее всего мне нужен. Кому. Тот не возвратится в ближайшее время, во всяком случае, неделю, несколько дней, пока отсутствие не вернется его отсутствием, которое он несет в себе как парус несет в себе ветер. Теперь он - теперь. Теперь он вовлечен, узнан, помещен: неполный ряд слов, оттиск, слепок, который без сожаления отправляется в груды таких же раскрошенных, раскрашенных черепков, в груду перекаленной глины... различающейся для кого-то чем-то. O voce di dolcezza e di diletto. Prendila tosto, Amore. Stampala nel mio core spiri solo per l'anima mia. Возможно.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8
|