Фосфор
ModernLib.Net / Отечественная проза / Драгомощенко Аркадий / Фосфор - Чтение
(стр. 5)
Каждая вещь, принятая на веру - гарантия, залог спасения. Сетование: утрачена "уникальность". Вещь стала множествoм, не имеющим конца вещением. Зачем ты здесь? Я солдат и отстал от своего полка. У тебя еврейский череп. Черепаха на предплечьи или календарь Ацтеков. О чем угодно. На красном песке черные водоросли. Желтизна камня. Шаги на лестнице. Светлые трещины в разные стороны. Выеби ее. Стук дверей. Голоса. Телефон. На даче убийство. Связи нет. Третий день пурга. Там, говорю я вам, там затаился охотник. Необходимость приобретения. А также: что располагается в противоположном направлении? Отяжелевший дом небес. Ненастный кокон пламени и ветра, Чья тяжесть ждет, как на краю просвета, В предчуствии пресуществленья правил и плена узкого в агонии расправлен побегами ветвящегося тленья, ростками, утоляющими зренье того, что видимо того, что несомненно, должно стать нитью, за "черту ведущей", туда, где постигает трудно зрачок строение глагола "пусть", подобно пустоши свои пределы и созерцает глаз газообразный свет, источника не знающий, ни цели. Земля вся здесь. Как белизны рассвет, с которой ласково смывает осязанье то, что служило мере основаньем то, что сквозило снами сочетанья, в котором вещь восторженно цветет от намеренья стать к смещенью, различаясь, и затруднительно понять, зачем твой рот неслышно претворяет руки движенье в тень и в созерцанье голос, как, если б след со всем сливался без следа, как со слюной слюна во мнимом безразличьи, повиновенье ткущем в воздухе нечистом так мановение сокрытых мятежей пыльцой осевших золотистой на плоскости привычного безликой, дохнет подобно зною из листвы. Душе открыв тяжелый дом небес, когда покорное, немое утро дымится тускло, как сгоревший лес. И оседает под стопой земля. Глуха, проста. А почерневший свет теней ведет с собою своры - легки, как пепел и светлы, как снег. Кусты остры, как черное на черном, в тумане искрятся корнями, каскады поступи уступчивой легки, едва слышны в рассветном претвореньи, когда горчит на стеклах хищный блеск и дым привычный синими кругами пластается, - то чтение над нами, как бормотание в преддверии зимы, и все когда на все похоже. Но вскоре, станется, в окне мелькнет проносит слабый день над кровлей птицу, за ней протает облако, а вслед обрывок проволоки, ветви в серой сыпи. И в визге резком разграфленного зерна, в пыль опостылевшего кофе, с исчезновеньем облака сравнишь в строке исчезновение сравнений. День начат, как обычно. Наважденьем вещей, совпавших с собственной судьбой быть только тем, что явлено рассудку, явившем их и между ними ночь, как алфавита цвет, одевший безразличье. И мы вновь оказываемся на прежнем месте. Сон об убийцах до невероятия фальшив и сентиментален. Точно так же, как их роль. Ацетиленовое свечение. Отдай. Возьми. Рейс откладывается. Убийцы мертвы. Ты кажешься себе живым. Все разговоры с мертвыми заканчиваются одинаково. Но в том-то и дело, что в этом сне все складывалось по-другому. Чужие люди, говорит он себе, сидят в моей комнате. Что им нужно, чего они ждут? И это тоже, спрашивается, социальный договор? Мы договаривались, что вот это будет называться дверью. Дожди, птицы, лестницы, стебли, время. Когда я, - читаю, - протянул руку к той, кого успел отыскать рассудок в мелькающих контурах, бессчетно умноженных в чешуе солнца, когда толпившиеся вокруг стали западать за горизонт сна, выказывая полное пренебрежение ко всему, словно раскалывая хрупкую кладку стыда, опоясывающего любое направление мысли, и та, к которой тянулась рука и пальцы которой тянулись навстречу, готова была разомкнуть губы, чтобы сказать (а что услышал бы? что понял бы из сказанного?), толпящихся вытеснили убийцы. Я не помню, думает Торкватто Тассо, хмурясь и отрывая глаза от руки, которая приснилась ему на мгновение, как будто она и он совершенно различные вещи и ему не принадлежит, хотя что-то не позволяет до конца в то поверить. Единственное, что продолжает сон, это шумящие перед дождем тополя, неяркий свет, поворот безлюдной улицы, водопроводный кран, пустой рынок сбоку, за оградой, и теплая пыль на подорожнике. Еще: подсолнух за низким забором. А также чья-то быстрая тень впереди, рябя, однако, кто или что - неизвестно, хотя и во сне, не принадлежащий никому, голос поясняет тебе, чью спину ты видишь, находясь как бы сразу же за ней, всего-то на расстоянии дыхания, что надлежит принимать как должное, поскольку ничего необычайного в том, что впереди мелькает какая-то тень, нет, поскольку это только твое ощущение утраты (из которой утрачено самое главное, то, что потеряно) того, что произошло очень давно - а что произошло? не особенно тебя, правда, тяготившей, потому как тогда это не воспринималось утратой - а чем? - потому что тогда все, даже потери, были прибавлением - ну да! Почему сегодня иначе? Трудно сказать. Выходит, есть вещи, события, которые как бы существуют и не существуют в одно и то же время? Но ведь ум мыслит все сразу? Что ты этим хочешь сказать? Отсутствие понятия греха вначале упрощает дело, но потом оказывается, что все не так. Я? Нет, я ничего не хочу сказать. Почему то, что было ничем тогда, сейчас обнаруживает себя вот таким образом? За окном шумели деревья и длился сон. Там же, за окном, где синее. Тема ни тут, ни там не получает развития, невзирая на то, что именно в следующем параграфе ненавязчиво, органично находит разрешение в периоде о поэзии. Я ощущаю неспособность выйти к следующему предложению. Ночью, на кухне, за чаем с сыном: сколько же написано о тонкостях писательского дела! "Образ" в словесности не имеет ничего общего со "зрительным образом": несхватываемая структура, алгебраическое означающее, указывающее только на отношения. Обратная связь: любой образ всегда, тем не менее, "прошлое", тогда как намерение в произведении изведение из него. Какая разница, хорошо пишет Х или же пишет он "хуже", чем Z. Какая разница вообще - пишут они или нет? Утром ты думаешь по-другому. Либо о другом. Скорость самоотторжения не позволяет образу стать таковым, но только бесконечной вехой перехода от одного к другому. Пояснение темного еще более темным: исследование. О том, как обмануть старух в гастрономе и успеть схватить кусок хлеба без очереди. Нет, есть еще, например, феминизм, русская идея. Очень жаль, что на время мы вынуждены расстаться с сюжетным поворотом. Остается только ночь. Курить. Затем кофе, эфирные масла радужной пленкой, остывшие эфирные зеркала. Ближе. Да. Так уже лучше. Теперь наклонись. Конечно, так мне больше нравится. Раздвинь ноги. А тебе? Открыть окно. Закрыть окно. Поднять с полу горелую спичку. Действие. Теперь... Вот, теперь... Что же теперь? Только ночь или же пока еще ночь? Остывающая, словно страница в пересечении мириада угасающих линий - так августовский небосвод, исчерченный сияющими и длящими себя в нескончаемом изгибе строками, в неуловимый миг опрокидывается молочной белизной и запредельная тьма открывается полному исчезновению привычных измерений, под стать линиям, летящим в границах страницы, пережигающим в столкновении сладостную силу власти над пространством, в котором они (ладонь, перо, но снова наступает пора бросать камень в бокал) все же меркнут, не угасая, и, тем не менее, брезжа на краю между зрением и бессонницей легкой резью, сродни рассвету, которая никогда не изчезнет, остывая невнятными пересечениями, рассекающими бескровную белизну на белизну и на ослепительно-белую тень, ткань. Но, как мне рассказать, точнее, как мне пояснить тебе, что белое меня вовсе не занимает... Лучше, полагаю я, остаться на песчаном берегу. Сюжет, столь блистательно начавший себя с убийства, покуда влачит жалкое существование. Прибегая к терминологии философа, возможно говорить о России как о "некой букве, украдкой вводимой" в собственное, имя, чтобы, Рассея собственное, в жалящей осиной трате, ускользнуть от основного, снующего челноком (в обратном от предназначенного направлении, в противотоке) значения; в сновидении различения. Лиц тень. Исцеление. Обоюдовыпуклый сон, ткущий явь сторон света. География утрачивает очарование и власть в определенной точке Калифорнийского побережья, где она обращается голографией. Ты нескончаемо пишешь об одном и том же. Иногда ты сбиваешься и читаешь, следуя руке, как, воображая ветер, раскрывашь черную вертикаль угла, словно пружину. Появление. Рано или поздно приходится избавляться от различного рода слов. На этот раз мы остановились на процессиях женщин с кусками мяса в руках. Время отделяет их дерево от моего. Мое от меня. Вся страсть окружающих меня описаний, мнится, может порой вылиться в оглушительный вой. Мне кажется, что я обречен одной единственной фразе. Допустим, о деревьях. Она будет повторять меня вечность, превращая в зерно оправдания тем, кто входит. Муравьи золотятся на искристых сломах Русселя (посвящается Лапицкому). На самом деле можно было бы обойтись обыкновенным пересказом, пересказывающим одну-единственную историю, из которой беструдно тянуть пряжу событий. Не событий ли ждет душа? Кто входит? Но? Блага? Душа кого? Ищет ли она осознания себя, а, стало быть, отделения от себя, от того, что разом с ней являло свою самость? Ищет ли она действительность, которая невозможна в изречении? Помнишь ли ты свои ощущения, когда на твоих глазах изнасиловали ту девочку? Обступив, в кругу, на улице, где еще подсолнух за кривым забором, в пыли подорожник? Что такое насилие? Ненависть к какао. И которая начинается в разделении с тем "я", которому бы принадлежала, будучи смутным целым, не совлекаясь ни во что, и чего бежит, как заключения в полноту, достаточность, надежду. Если не событий, то чего же? Бытия ли ищет душа? Душа ищет - "не". В нескольких словах. Утверждение. Да. Действие происходит десятилетие тому назад. Политическая обстановка. Выпукло очерченные характеры. Порой создается полная иллюзия присутствия действующих лиц. Либо повод. Я засыпаю за клавиатурой. Сон засыпает серебрящейся пылью произошедшего некогда не только со мной. За последние два года ты снилась мне в одном и том же сне. Иногда довольно забавно не будить его, но доверительным голосом расспрашивать о том, что ему снится. Сон был прост, пуст, продолжительность его была умеренна, после пробуждения сон исчезал, как и положено. Оставаясь в памяти вплоть до мельчайших деталей, он, наряду с тем, терял добавочное, неартикулированное значение, столь важное для снов - лишний элемент делавший его сном, о котором после пробуждения хотелось думать как о чем-то действительно имеющим определенный образ опережения. Ты рассказывал о своем сне неоднократно. Догадываюсь, что именно этот сон, о котором ты мне так часто рассказывал, нашел свое продолжение в написанной впоследствии истории, относящейся к событиям десятилетней давности. В нескольких словах. Во многом я с тобой могу согласиться... Но в еще большем, к сожалению, нет. На то есть причины. О чем несколько ниже. Но кто говорит? Кто повторяет? Сны суть единственная территория, на которой возможен перевод. Обучение эхо под радугой морозной звезды. Слезящееся золото рассыпанной буквы? В написанной или не написанной? Что разделяет то и другое? То, что "есть", и то, чего никогда не будет? Есть тоже "в кавычках". Маниакальная идея написания книги, которая "изменила" бы мир и которую в конце-концов сожрал бы ангел. Но вообрази себе утро. Кировский проспект, раннее утро мая. Вообрази себе то, что необыкновенно легко воображается, например, в мид-тауне, в Нью Йорке, где-нибудь ближе к Канал Стрит, когда ранней весной ты спускаешься из книжного магазина, а жирный бездомный, украдкой показывая тебе большим пальцем руки на твою спутницу, опускает на миг веко левого глаза. Что именно? Листва беспомощна, крона каштана едва колышется у подоконника. Окно настежь. На столе у стены книги, тетради, бутылка из-под молока, в которой торчит согбенный стебель желтого нарцисса. На полу сковорода. Солнечные полосы на стенах. Свет, падая на поверхность чая в чашке, возвращается на потолок. Липкая холодная ложка. Поездки в Крым. Коктебель чуден. Гонения на инакомыслящих. Все обещает жаркий день. До расстрелов осталось еще 16 лет. Билеты, которыми заложены "Опавшие листья", обещают приятный вечер. Из возможных мемуаров: "Так мы жили. Не мы одни. Вино, беседы, необременительная работа, не приносившая особых денег. Необременительные связи. С каждым годом становились труднее, скучнее и глупее. Страх, легкий и привычный, как уличный свет на потолке. Страх за будущее или настоящее - разобраться теперь нелегко, - сочувствие и гнев, невероятная, изощренная способность толкования чего бы то ни было на свете, ожидание (вожделеющее) чьих-либо похорон или отьезда в эмиграцию, и такое же одержимое ожидание явления Гения, двух, нескольких. Однако, не радость ли?" Повтори. Повторяю: поезд номер 153 отправляется от пятой платформы. Ты рассказывал о сне неоднократно. Клятва верных друзей на воробьевых горах - истина, неутомимость. Тезис веры возникает позднее. Вначале шествуют священные коровы предназначения и жертвы. В небе становится все больше алмазов. Их количество начинает удручать. Например, она жертвует для него своей жизнью в конторе, где воняет потом, табаком и винным перегаром. В обед они бегут к его приятелю домой и "занимаются любовью". Бывает, что времени не хватает (время летит стрелой) и она, так и не успев залезть в душ, напялив впопыхах на себя все, что у нее есть, мчится назад, на службу, к графикам или переводам, или расчетам. Иногда она останавливается где ни попало и некоторое время стоит не двигаясь. В мыслях у нее ничего не проносится. Она разгадывает странную загадку о школьном актовом зале, открытых окнах и о группе негромко переговаривающихся людей. Люди качают головами. В столе у нее перепечатанный на машинке (когда есть время) Мандельштам. Он больше всего любит, стиснув до побеления кулаки, пьяным читать в компаниях: "от молодых еще Воронежских холмов к всечеловеческим, яснеющим в Тоскане." Нас вновь сносит к Италии. Он жертвует своей жизнью ради дела, то есть, написания труда, которому надлежит открыть глаза всем без исключения. Человечество в тупике. Необходим определенный толчок мысли, инфантильность и глупость Запада феноменальны. Восклицательный знак. К прискорбию, урок дан впустую. Нет, уж если, простите, быть объективным, исключения в истории встречались, однако на то они и исключения. И на каждое исключение затем появлялся свой иск, ха-ха. Не так ли? Ты надоел мне. Что означало для тебя "думать"? Все, что берется с собой в скорбный отъезд из Отчизны: фарфоровые зубы и опыт, опыт. В нескольких словах. Если Бог - есть, то где есть нет, понуждающее обращаться к нему? Или же "нет" - это первый симптом "слабости созерцания"? Написанное мало соответствует действительности. Я просто упускаю подробности твоего описания, скажем так, нашего романа по причине совершенной его вздорности. Но вот, например, ты пишешь, что "любовь к расхожим мифам не преминула коснуться и его. Вместе с тем, ему явно не доставало универсальных, поколениями прoверенных сценариев, таких как, допустим, "Моцарт и Сальери", хотя, подчас его мысль с очевидным сожалением возвращалась к той или иной испытанной теме - извлечь урок, - немо бросавшей ему вызов, и неведомо, как обстояло бы дело в дальнейшем, не попадись ему (а кто вправе углядеть в том промысл?) на глаза не то в прошлогоднем музыкальном календаре, не то в энциклопедии где-то в гостях на Васильевском, когда уже были прочитаны и "воронежские холмы", и выпита водка, и начиналась предрассветная ленинградская муть, и головная боль, перемежавшаяся необоримым отвращением к самому себе, принималась путать времена и имена, - имя Джезуальдо (замигало), от которого прямо-таки за версту несло сандаловым ароматом подшивок "Нивы" и вестибюлем Оперного Театра, где в ожидании встречи любители Травиаты, люстр, ангелов и предынфарктного плюша (который по желанию легко проскакивал в разряд вакхического плюща) медленно погружаются в мелкую преисподнюю раскисшей снежной каши. Джезуальдо (надо сказать, что на первых порах он путал его с Калиостро) по некоторому размышлению вполне годился для небольшого замысла, который не давал ему покоя. Мгновенный веер снимков, как можно догадаться, сразил его воображение. Зыбкий портрет будил мечту о дамах с мушками в черных чулках с хлыстами в руках, о поездке в Грузию, будил образ и какой-то безымянной, однако неимоверно знаменитой премии, вместе с тем питая упоительно-ядовитую ностальгию по костюмированным балам "серебряного века". Что в свой черед будило чувство причастности. Что, опять-таки, влекло за собой освежающее и живительное чувство истории, этого загадочного "до", ставящего окончательные точки над i, несколько отстраненного, впрочем, в растре легкой иронии. Но, - продолжал ты, важным было другое. Как свеча мотылька, его притягивала (банальность сравнения проистекает из логики объекта повествования и является метафорой другого порядка) нравственная идея, таившаяся в легенде. Хотя, трудно с достаточным основанием утверждать его неколебимую веру в своего нового героя. Не исключено, что иногда ему могло казаться, будто Джезуальдо такая же выдумка и чушь, как Раскольников, Энди Уорхелл или еще кто и выдуман для вящего блага просвещения читателя еще одна магическая категория из расхожего словаря того времени, - а кристальная, едва ли не апокрифическая внятность послания о "злодействе и творчестве" как нельзя более кстати совпадает с насущностью напоминания о долге тем, кто его окружал". Мне бы хотелось, - прерывает она себя, - прежде всего напомнить тебе, что о Джезуальдо он узнал от меня. От меня и ни от кого другого. Снизу поднимается запах жареного минтая. Кольца детского крика путаются в ветвях. Дождь невнятен. Ветер? Конечно. С залива. Уподоблен числу. Слово год произносится безо всякого усилия. Как город. Предыдущее стихотворение переписывается следующим образом. Белизны сочетанье с землей. Зрачок, утоляющий тленье ростками черт, изгибающих горизонт. Пустошь. Глагол, опустошающий имя. Перечисления. Уже плен сырой ветра. Плоскость листвы. Орешник, кизил, можжевельник. Острых кустов острова. Капли ранящая регулярность. Вопрошание о поэзии заключает в первую очередь вопрос о том, кто спрашивает. Кто проходит мимо. Кто уходит, появляясь на горизонте, чтобы вращаться там долгое время. Совпадают ли его/ее очертания с направляющими векторами вопроса как такового - мне недостаточно самого себя, и моя природа человека-любопытствующего, впитывающего приказывает начать поиски соответствий. В обрамлении. За стенами ветра. В ласковых солях росы. Пот. Твое напряжение - прямая, готовая отвергнуть меня в долю секунды, подобно реальности единственной линии, соединяющей две точки приложения силы, месторождение которых неизвестно. Мгновение, отторгающее любое дробление, как совершенно бесполезное. Вне: со мной ли это было? Если было, то что? А не со мной, с кем? Когда произносится ты, кто на самом деле имеется в виду? Ты? Я? - обращающийся к себе на ты? Каков смысл изменения (расслоения) перспективы? Побег? Оставить вместо себя чучело? Недра вещей. Подойти к толпе и в толпе - скорченное тело на асфальте - таково "ты" справиться у окружающих о том, что же случилось с этим чучелом, с этой куклой, которая не дышит. Что произошло с ней в дождливый день на мосту. Отношения Хомы Брута и панночки суть отношения Орфея и Эвридики. Инверсия. Хома - изводимая из ада тень. Моим миром не управляет сравнение. Розы. Неловкость покидает тебя. Poetry and oral sex. Нежное поедание означающего. Вращение цикла. Знание. Ровная поверхность, местность. Море схлынет запястьем. Опять-таки, каково мое право судить о высказанном мной как о достоверном? Словно отливом уносит туда, где фотографий стена пьет беспрерывно соль растворов пространства. Верно. На закате некто подошел к порогу. Послушные водоросли ложатся под нами. Воображать собственные похороны подобно разглядыванию своих испраженений. Шаги не слышны. Рыбы не вскрикнут. Разгадывай их раздвоение. Все это есть то, что отделено от этого чемто. Холодной пшеницей кормить петухов. Почему падающий во окне лист вызывает во мне грусть? Те означают не эти. Я действительно гляжу на свои руки, однако каково мое отношение или какова связь моего сознания с тем, что я вижу? Режет ветер лицо, изгибая верхние тени, срединные тени, нижние тени. Студеные зерна луны. Механизмы тайны в сказке целиком основываются на: "ведь я это, оказывается, уже знал!" По вечерам сердце вступало в обучение к ночи. Процессии, фосфор. Остров, изморось, бормотание, сети, металл, неосязаемость, тепло, поворот, камень, споры, шипящая в стоках вода, черная синева трамвайного рельса, пунктир, фабричные строения, пение, спирт, мокрая бумага. Отчего падающий в окне лист безразличен мне (или во мне) вполне или же вызывает то или иное чувство? Явлется ли чувством безразличие? Питающий безразличие, что испытывает он? Наслаждение. Плоды. Фигурки любви падают навзничь. Разветвление. Безумие не примета. В дыры и звезды, как в бездонную близорукость, падает косточка вишни. Если я не знаю ответа на вопрос, что побуждает меня спрашивать, какое право я имею полагать, утверждать, упорствовать, настаивать, поучать, предполагать, etc? Кровавое тельце взметнется. Быть может, рыбы угасли. В рощах сверчков, в духоте, среди башен пустыни, за порогом именования, за прозрачной отвесной траекторией капель, падающих из кухонного крана, оттуда знаков медовая тяжесть ложится покорно к губам, - губка горла смывает дыханье в предписаньи того же. Почему нельзя поставить знак равенства между "прошлым", o котором (так думается остальными, но не другими) я способен размышлять, и руками, на которые я смотрю в данный момент? Не являются ли руки таким же прошлым, как и рождение. Спасительная синонимия! Угасшие рыбы подожжены в ночи, першит в горле. Копоти русло медлительно, как превращение. Где находится залог достоверности того, что принадлежит, например, рукам в моем воображении, в моем воспоминании, в моем полагании небывшего? Но что такое предполагать будущее? Еще раз. Еще раз. Остров, изморось, бормотание, сети, неосязаемость, йод, коричневый поворот, споры камня, шипящая в стоках вода, синева заплывшего влагою рельса, пунктир, пена, спирт, мокрое полотенце на шее. Давай, забирайся в халат, вот сухие носки. Вино. "Сейчас" - не что иное, как метонимия надежды. Вместе с тем, если я противлюсь такой собственности - не есть ли я собственность некоего своего прошлого или, напротив, прошлое моя собственность, как мое имя. Как меня зовут? Как мне отзываться? Если президент издаст указ о нравственности, если президент запретит нам ебаться или думать об этом? Вынужден ли я буду тем самым эмигрировать? Какое выражение лица следует мне избрать для приветствия произносящих мое имя? Как может идти речь о достоверности того, что здесь пишется/читается? Судья Ди объявляет судебное разбирательство законченным. "Сейчас" и "есть" - два отражения, растрачивающие себя в плоскости моего тела, Не говори. Но говори, что ощущаешь в данный момент! Ума не приложу, чем мы сейчас занимаемся. Прикосновение? Слишком мало. Удушающе, косвенно-мало. Учись говорить... Достоверно, говорю, исчезновение, потому как, только переживая его, возможно приблизиться к ----. Ограничению словаря. В поминании. Далее - закат, какой-то всадник, кто-то у порога. Изменит ли изменение ряда прилагательных значение пишущегося? Какое различие между "ясным, светлым, прозрачным днем" и "мутным, темным, непроницаемым". Итак, Автор есть. Он - это я. Он - это тот, кто с легкостью соглашается быть мной. С другой стороны я есть тот, кто позволяет ему обращаться ко мне. Ну... различные там одолжения, мелочи. Отяжелевший дом небес. Зависит ли упомянутое (последнее) различие от моего физиологического или психологическото состояния либо от погоды, оптических условий, типа местности, возможностей перевода или, опять-таки, от устойчивого впечатления, истоки которого темны, когда те или иные обстоятельства сомкнулись с иными и с чьей поры "темное и непроницаемое" воссоздает во мне благостное ощущение прозрачной ясности? Однако, как возможно ощутить пульсацию такой модальности в строках, которые мной предлагались в разное время? Далее, если она ощутима, т. е. прочитывается, - прочитывается ли она кем-то определенным? Чем определен кто-то? Пределами моего о нем знания? Зависит ли достоверность моего писания от предположения этого кого-то, не меня, однако кому в известной мере знакомы те же "сомнения", что и мне, и кто, являясь совершенно другим (однако и подобием моей надежды), должен стать предполагаемым есть, сейчас меня самого? Мы покончили с читателем. Пора оставить все эти буржуазные басни о том, что написанное писалось якобы для некоего читателя. Человек, с которым я пью вино и с которым говорю о том, как достать сигарет или еще вина, не имеет никакого отношения к чтению, даже ежели ему и доводилось читать то, что мной когда-либо было написано. Читатель: последняя худосочная выдумка пост-романтизма, которую с ликованием подхватывает толпа, истово примеряя на себя лохмотья этого идиотского тряпья. Мне более по сердцу тупость "среднего американца", не сомневающегося в том, что поэзия - женское дело. Я влюблен в такую логику. Она неслыханно поэтична! В детстве килограмм железа всегда был тяжелее килограмма пуха. Что естественно. Однако ныне мое размышление претендует на более глубокую изощренность. Я ощущаю, как трудно подавить в себе желание высказать очередную сентенцию. Просто стать у окна, слегка откинуть назад голову. Не подавая виду. К тому же, искренность моя не знает меры, что удручает не менее, чем обилие небесных алмазов. Что ни говори, но с этого места открывается изумительный вид на плавный косогор, на раскрашенную в три колера железную детскую площадку, два мусорных бака и вход в поликлинику. Полотна ржавчины развеваются по ветру, дующему с неослабеваемым постоянством со стороны залива. У меня скрипят зубы. Часть их из нержавеющей стали. Пожалуй, за исключением ногтей, это самая моя долговечная часть, частность, участь...Мойра. Then my actor says striping of her clothes circling Rilke's cage - or it's a train or a chamber of death. She searches for a man still alive to see her as a woman or one who will tell her she is a woman even if she is no longer. Or maybe she is just laughing throwing small pieces of bread at the dead haunting them with an image of her sex they no longer remember. Подобно тому, "как каждая часть находит свое объяснение в другой" или, подобно тому, как мне казалось, что я умру, если она уйдет от меня, когда мы лежали на старой деревянной кровати без спинок, насквозь проеденной древоточцем. С ранней весны я перебирался ночевать во двор. Черная черешневая ветка пересекала холодный дым месячного света, падавшего в немоте над крышами, над сквозными недвижными кронами яблонь и груш, опрокинув до невероятия прозрачную чашу немотствования, терпнувшего на губах, где оно остывало, как если бы пережевать лист мяты или сельдерея. Каждую ночь с открытыми глазами я лежал на спине, вслушиваясь в паутинные знаки времени и тьмы, заливавшей невыносимым блеском неимоверно возраставший мир, претворявшей его в одно беспредметное и одновременное продолжение. Голубая известь стены, желтая днем, источала тончайший дурман марева пар, тепло, впитанное за день. Молодость была узкой, как вдох непонятого и тайного восторга, как мелькнувшая в солнечной воде рыба. Без жалости, но с недоверием. Но тогда, когда она согласилась остаться, ты лежал рядом с ней, боясь не то чтобы побеспокоить ее, шелохнуться, но страшась выдать себя, плывущего в том неизменно увлекающем потоке таинственного, что лишает благочестия. Уверен, что ты задремал именно в том сне, где полдень, где слышно, как чей-то голос говорит: "если я люблю тебя... - следовательно, мы не должны расставаться", голос, который ты будешь слышать в этом же сне, которому суждено сниться более четверти века и превратиться со временем в порождение воображения, в призрак, не пропускающий сквозь себя в никому не принадлежащий монолог, который в конце концов обретет бессмертие вымысла. Между всеми возможными главами повествования. А когда спустя несколько минут открыл глаза, увидал снова ее волосы, как бы издали, почувствовал ее дыхание, в которое она была заключена без остатка, под стать тому, как все вокруг было заключено в сферу беззвучия, и все продолжалось, вместе с тем, вынашивая требование, ниоткуда идущее настояние расторгнуть чарующую сцепленность, перетекающих друг в друга мгновений, так как иначе все утратило бы смысл или уже утрачивало, завися лишь от произвола, или того, что "дано" ему или ей, обоим и не зависящего от них, смывающего в потоке все, что существовало до первого его (ее?.. не знаю) ощущения. К утру поднимался зябкий ветер. Шумел легко. Трепал верхи. Тускнел месяц. Иногда не был. Но что при всем своем желании она могла мне сказать? Равно в той же мере, что и я. Нагие лежали друг подле друга. Обыкновенная телесная усталость оседала искристым панцирем, раскрывавшимся солнцу каждой иглой кристалла, навстречу которому открывается пустыня зрачка: таково еще одно прощание с литературой. Материнская материя памяти сокрывает ослепительный сумрак про-материи, в котором залегает оксюмороном возможность. У меня болит глаз. Но у меня болит также и большой палец правой ноги - следствие того, что, передвигая стул, я его отдавил. Перелеты птиц. Возможен ли момент, когда "источник" боли исчезнет, то есть, некое "возмущение" равновесия мышечных тканей утихнет, а сигнал, последняя дробь его остатка, которую это возмущение отослало, прибудет в мозг рябью описания, не описывающего ничего, но вызывая реакцию опознания, потому как того, о чем сигнал свидетельствует, более не существует, источника нет. 20000 лье под водой. Путь, который проходит этот сигнал, есть, возможно, путь памяти или же: процесс достижения мозга этим сигналом есть собственно память. Конечно, все это происходит одновременно, но, как тогда быть с шоковым поражением? "Возмущение" равновесия уже есть разрушение. Не так ли, друг мой, капитан Немо? Сила сигнала во много крат возрастает, однако мозг заблокирован, реакций нет, мозг не пропускает сигнала поражения. Разбитые стекла, колотые кирпичи, вечер. Симхес-Тойрэ. Буквы, закрепленные в гнездах исполнения времен и сроков: телесность.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8
|