Я, милые мои внучата, ни тогда, ни теперь не придавал большого значения жизни. Молодой, я ценил ещё меньше жизнь, чем теперь. Теперь дорожу жизнью из-за вас. Любовь к вам привязывает меня к миру. Но и то, когда я вспоминаю о тех дорогих людях, которые ждут меня на том берегу, то, право, смерть кажется мне не совсем худым делом. Скучна и пуста была бы человеческая жизнь, если бы не было смерти!
Связав мне руки, солдаты потащили меня вниз по лестнице, точно я был не живым человеком, а мешком с сеном. Комната внизу была также набита битком солдатами. В углу сидел несчастный писец, находившийся в состоянии полного ужаса. Зубы его стучали, колени дрожали, и он непременно упал бы на пол, если бы его не держал за шиворот бравый капрал. Перед Тэзриджем стояли два офицера. Один маленький, темноволосый, с чёрными глазами и порывистыми движениями, другой высокий и тонкий, с длинными, шёлковыми усами, которые висели чуть-чуть не до плеч. Первый из офицеров держал в руках мой палаш, и оба они с любопытством рассматривали клинок.
— Это прекрасная сталь. Дик, — сказал один из них и, уперев палаш остриём в каменный пол, начал сгибать его.
— Гляди, какая эластичность! Клейма фабрики нет, но на рукоятке помечен год 1638. Откуда вы достали этот палаш, любезный? — обратился он ко мне.
— Я получил этот палаш от отца, — ответил я. Высокий офицер насмешливо улыбнулся и произнёс:
— Ну, надо надеяться, что отец этим палашом защищал более честное дело, чем его сын.
— Отец его обнажал для такого же, а не более честного дела, — ответил я. — Этот меч всегда служил правам и свободе англичан. Он всегда поражал тиранию и ханжество.
— Ах какая великолепная реплика для театра, Дик! — воскликнул офицер. — Как-как он сказал? Тирания и ханжество! Представь себе, что эту фразу произносит Бетертон, стоя у рампы. Одну руку он прижимает к сердцу, а другой указывает на небо. Я убеждён, что весь партер сошёл бы с ума.
— Весьма вероятно, — ответил другой офицер, крутя усы. — Но нам некогда здесь разговоры разговаривать. Как ты думаешь, что нам сделать с этим маленьким?
— Я полагаю, что его надо повесить, — беззаботно ответил офицер.
Услыхав эти слова, мэстер Тэзридж вырвался из рук капрала и, шлёпнувшись на пол к ногам офицеров, завыл не своим голосом:
— О нет, ваши милостивые и высокие благородия, не делайте этого! Разве я вам не сказал, где найти одного из лучших солдат бунтовской армии? Разве я вас не привёл к нему? Разве я не украл у него палаш для того, чтобы он не ранил никого из верноподданных короля? Ваши благородия, не поступайте со мной так жестоко, ведь я вам оказал большую услугу. Я ведь сдержал своё слово! Я правильно вам про него рассказывал. Великан ростом и силы необыкновенной. Если бы вам пришлось с ним сражаться, он убил бы, по крайней мере, троих. Вся армия бунтовская может подтвердить мои слова А я его вам выдал без всякой опасности. Отпустите же меня на свободу!
— Чертовски хорошо сказано! — произнёс маленький офицерик, похлопывая себя по руке. — Говорит с выражением, совершенно ясно. Возьмите-ка, капрал, его за шиворот, вот так. Ну, Дик, теперь очередь за тобой. Что ты скажешь?
— Ты глупишь, Джон, — нетерпеливо воскликнул высокий офицер. — Все в своё время. Ты относишься к театральным представлениям как к настоящей жизни, а к настоящей жизни как к театральным представлениям. Эта гадина говорит правду. Мы должны держать слово, иначе крестьяне не станут выдавать бунтовщиков. Да, поступать иначе нельзя!
Маленький офицер ответил:
— Ну, что касается меня, я держусь того мнения, что доносчику следует первый кнут. Я бы сперва его повесил, а уж потом и рассуждал бы о данном обещании. Впрочем, черт меня возьми, если я хочу вам навязать моё мнение.
— Нет-нет, это невозможно! — воскликнул высокий офицер и, обращаясь к капралу, произнёс: — Капрал, сведите этого человека вниз. Пусть с вами идёт Гендерсон. Латы и рапиру у него отберите. Он имеет такое же право носить их, как его мать. И кроме того, слушайте, капрал, не мешает ему дать по жирной спине несколько ударов ремённой плетью. Пусть он хорошо помнит королевских драгун.
Моего коварного товарища потащили вон из комнаты, причём он кричал и барахтался. Затем со двора раздались раздирающие вопли. Драгуны, очевидно, исполняли приказ. Крики становились все слабее по мере того, как Тэзридж улепётывал от своих преследователей. Оба офицера бросились к окну и тоже не могли воздержаться от улыбок. Я понял, что мэстер Тэзридж, пришпориваемый страхом и прыгающий через заборы и канавы, представлял собой действительно смешное зрелище.
— Ну, а теперь займёмся другим, — произнёс маленький офицер, отходя от окна и вытирая выступившие от смеха слезы, — ну, сэр, я полагаю, что вы отлично устроитесь вот на этой балке. Где палач Бродрек?
— Здесь, сэр, — произнёс толстый солдат угрюмого вида, выступая вперёд, — у меня и верёвка, и крюк имеются.
— Ну так перекинь верёвку через балку. Эге, что это у тебя рука завязана? Что ты с нею сделал, неуклюжий плут?
— А это, честь имею доложить вашей милости, вышло из-за одного ушастого еретика, которого мне пришлось вешать в Гокатче. Уж я этому негодяю всякое уважение оказывал. Такого обращения он даже от столичных палачей не получил бы. И однако он обнаружил чёрную неблагодарность. Взял это я его за шею, хотел пощупать, так ли петля завязана, а он и ухватил меня за палец — целый сустав отгрыз.
— Жаль мне тебя, — произнёс офицер, — ты, конечно, знаешь, что укус висельника так же смертелен, как укус бешеной собаки. Вот погоди, пройдёт несколько дней — и ты станешь на четвереньки и начнёшь лаять по-собачьи. Чего ты побледнел? Я ведь слышал, как ты внушаешь тем, кого ты вешаешь, терпение и мужество. Других учишь, а сам смерти боишься?
— Я не боюсь смерти, ваша честь, но каждый человек желает умереть по-христиански. А такую смерть принимать обидно, ваша честь, и за что? За десять шиллингов в неделю! Это мало, ваша честь.
— Что же делать, братец? Это все зависит от случая, — весело заметил капитан, — а смерть от бешенства, говорят, очень неприятна. Человека корчит в дугу, и он выбивает пятками дробь по затылку. Ну да это ничего. Может быть, ты получишь даже удовольствие от этого. Однако что же ты стоишь, выпучив на меня глаза? Начинай своё дело.
Ко мне подошли трое или четверо солдат и подхватили под руки, но я оттолкнув их приблизился к месту казни сам, ровными шагами и со спокойным лицом. Над моей головой чёрная от дыма балка. Через неё перекинули верёвку, а палач дрожащими руками накинул мне на шею петлю. Палач, по-видимому, трусил, боясь, что я его укушу. Человек шесть драгун взялись за другой конец верёвки, готовясь поднять меня в вечность.
Жизнь моя, дети, была полна приключений, но никогда я не был так близок к смерти, как в эту минуту. Но знаете, о чем я думал: о татуировке Соломона Спрента и о том, как красиво чередуются в этой татуировке синий и красный цвета. В то же время я видел все, что происходило вокруг меня.
Я хорошо и отчётливо помню комнату с холодным, каменным полом, небольшое, узкое окно, двух изящных офицеров в скучающих позах, кучу оружия в углу и грубую, красную ткань на мундире держащего меня драгуна. На рукавах у него были пришиты большие медные пуговицы, и рисунок этих пуговиц мне хорошо запомнился.
Высокий капитан вынул из кармана записную книжку и произнёс:
— Дело надо делать в должном порядке. Полковник Сарсфильд может потребовать подробностей… Ну-ка, посмотрим!.. Так-так… Мы, стало быть, семнадцатого вешаем…
Другой офицер посчитал на пальцах и ответил:
— Четырех мы повесили на ферме, а пятерых на перекрёстках дорог. Одного мы пристрелили, помните, около забора. Одного ранили, и он спасся от казни тем, что умер. Двух мы прикончили в роще под горой. Больше я припомнить не могу никого. Тех, кого мы вешали в Бриджуотере сейчас же после боя, я не считаю.
Высокий офицер написал что-то в своей записной книжке и произнёс:
— Надо делать в должном порядке. Только Кирке и его дикари вешают людей без всякого расследования. Но ведь они сами не лучше мавров. Мы должны подавать пример. Эй вы, господин, как вас зовут?
— Меня зовут капитан Михей Кларк, — отвечал я. Офицеры переглянулись, и маленький брюнет продолжительно свистнул.
— Это он самый и есть, — произнёс он, — вот оно что значит вешать людей без предварительного опроса. Черт возьми, мне и самому думалось, что это он. Ведь нам же сказали, что он очень высок ростом.
Высокий капитан снова обратился ко мне:
— А скажите мне, пожалуйста, знали ли вы майора Огильви из конного Голубого гвардейского полка?
— Я имел честь взять майора Огильви в плен, — ответил я, — и с тех пор мы с ним делили солдатскую долю. Полагаю, что я имею право назвать его своим знакомым.
— Сними петлю! — скомандовал офицер. Палач неохотно освободил меня от верёвки, а офицер, обращаясь ко мне, произнёс:
— Ну, молодой человек, вы, видно, предназначены для чего-нибудь очень великого. Вы были совсем близко от могилы. С вами, надо думать, не случится ничего подобного до самой смерти. Майор Огильви принимает большое участие как в вас, так и в вашем раненом товарище, который находится в Бриджуотере. Ваше имя было сообщено командирам всех конных полков, и отдан приказ доставить вас целым и невредимым. Но, однако, не очень радуйтесь. Заступничество майора спасло вас от военного суда, но от гражданского суда мы вас избавить не можем. Рано или поздно — вам придётся держать ответ перед гражданскими частями.
— Я только одного хочу, — ответил я, — разделить участь моих товарищей по оружию.
— Вы слишком мрачно относитесь к вашему благополучию, — воскликнул маленький офицер, — положение ваше было не лучше маркитанского пива. Ах, какую бы пьесу написал Отвей, услыхав эту историю! Будьте на высоте положения, скажите, где находится она?
— Какая она? — спросил я.
— Она, она, у вас непременно должна быть она. Жена, любовница, невеста — одним словом, она.
— У меня нет ни жены, ни невесты, ни любовницы.
— Вот так штука! — воскликнул грустно маленький офицер. — Как прикажите поступать в таком случае, а? А ведь именно о н а и должна была прибежать сюда и броситься в ваши объятия. Даю вам честное слово, что актёров и актрис, играющих в таких сценах, партер вызывает по три раза подряд. Увы, нет среди нас человека, обладающего драматическим талантом, и прекрасный материал должен пропасть даром.
— Ну, Джек, у нас дела поважнее, — нетерпеливо воскликнул высокий офицер, — вы, сержант Греддер, возьмите двух солдат и ведите арестанта в Гоммаучскую церковь, а нам времени терять нельзя. Через несколько часов наступит ночь, и тогда преследовать беглецов будет невозможно.
И по команде офицера солдаты двинулись на лужайку перед мельницей, где стояли их лошади. В путь они двинулись медленно. Капитан ехал впереди, а помешавшийся на театре корнет замыкал шествие. Сержант, заботливости которого я был препоручен, был высокий, широкоплечий, темнобровый мужчина. Он велел вывести из конюшни мою лошадь и помог мне сесть на седло. Пистолет он отобрал и повесил его вместе с моим палашом на свою седельную луку.
— Не подвязать ли ему ноги? — спросил один из драгун.
— Нет, этого не нужно. У парня честное лицо, — ответил сержант и прибавил: — Если он даст слово вести себя смирно, мы ему и руки развяжем.
— Бежать я не собираюсь, — ответил я.
— В таком случае развяжите верёвку. Пусть я онемею, если во мне нет сочувствия к храбрым людям, попавшим в беду. Зовут меня сержантом Греддером. Прежде я служил в полку Макая, а теперь состою королевским драгуном. Работать заставляют много, а платят скверно. Это, впрочем, общая участь состоявших на службе его величества людей. Направо кругом. Марш по дороге! Вы поезжайте рядом с ним, а я поеду сзади. Слушайте, приятель, карабины у нас заряжены. Имейте это в виду и держите своё слово.
— Будьте уверены, я сдержу своё обещание, — ответил я.
— А ваш маленький товарищ сделал против вас большую подлость, — заговорил сержант, — мы ехали мимо мельницы, а он увидал нас и побежал навстречу. Подошёл он к капитану и говорит: «Вы мне жизнь пощадите, а я вам выдам одного из самых крупных бунтовщиков, страшного силача». Да и по правде сказать, мускулы у вас здоровые, несмотря на молодость. Вы, конечно, не с давних пор занимаетесь военным делом?
— Нет, это моя первая компания, — ответил я.
— И должно быть, последняя, — с солдатской прямотой заявил сержант, — я слышал, что Тайный совет собирается поступить с вашим братом по всей строгости. На вигов собираются нагнать такой страх, чтобы они не смели в течение целых двадцати лет бунтовать. Из Лондона, говорят, едет сюда какой-то судья, парик которого пострашнее наших драгунских шлемов. Он может в один день убить больше людей, чем вся кавалерия. Да и лучше! Мы — не мясники, и чем скорее нас избавят от этой кровавой работы, тем лучше. Гляньте-ка вон на это дерево. Видите, трупы на нем болтаются? Плохие времена настали, видно, если на английских дубах стали расти такие жёлуди.
— Плохие времена настают тогда, когда люди, называющие себя христианами, начинают так жестоко мстить бедным, простым крестьянам, вся вина которых заключается в том, что они поступили по совести, — ответил я, — казнить зачинщиков и руководителей движения вроде меня следует. Мы в случае успеха выиграли бы, и поэтому справедливо, что, проиграв, мы должны за это расплатиться. Но зачем так истязают и убивают бедных благочестивых селян? У меня прямо сердце разрывается от такой жестокости.
— Ах, это правда! — произнёс сержант. — Вот другое дело, если бы вешали гнусавых пуританских проповедников. Эти проклятые болтуны тащат свою паству прямо к черту в ад. С ними вот и надо разделываться. Спрашивается, как они смеют не признавать церковь? Раз церковь хороша для короля, так она должна быть и для них хороша. Извольте радоваться, какие неженки нашлись. Находят плохим то, что признают все честные англичане. Им не хочется идти к небу общей дорогой. Каждый из них прокладывает свою особенную тропинку. И попробуй только не послушаться такого молодца, он начинает на тебя кричать.
— Ну, — сказал я, — благочестивые люди найдутся всюду. Раз человек поступает как следует, то какое вам дело до религии, которою он исповедует.
— Добродетель свою человек должен таить глубоко в сердце, — произнёс сержант Греддер, — надо эту добродетель зарывать глубоко-глубоко, чтобы её никто не мог увидеть. Терпеть я не могу этого показанного благочестия. Начнёт это человек гнусить, ворочать глазами, стонать и тявкать., Такое благочестие на фальшивую монету смахивает. Вы обращали внимание на то, что фальшивые монеты всегда бывают красивее и светлее настоящих.
— Это остроумное сравнение! — ответил я. — Но как это вы, сержант, интересуетесь подобными вещами? Может быть, на королевских драгун и клевещут, но я слышал, что они занимаются совсем не религией.
— Я служил в пехотном полку Макая, — кратко объяснил сержант.
— Слыхал о Макае, — сказал я, — человек он, говорят, хороший и благочестивый.
— Да-да, именно так! — подхватил сержант Греддер. — По-видимости он сухой и суровый солдат, но душа у него как у святого человека. В его полку не нужно было наказывать солдат плетьми. Бывало, мы боялись огорчить полковника и его взгляда больше, чем плетей.
Мы беседовали с сержантом Греддером все время, и я убедился в том, что он верный последователь полковника Макая. Ум у сержанта был недюжинный, и он оказался вдумчивым и серьёзным человеком. Что касается драгун, которые ехали со мной рядом, они были немы как статуи. Драгуны тех времён не могли разговаривать ни о чем, кроме вина и женщин, и чувствовали себя совершенно беспомощными в тех случаях, когда речь заходила о чем-либо более серьёзном.
Наконец мы прибыли в маленькую деревушку Гоммауч. Находится эта деревушка с Седжепурской равнине. Я не без сожаления расстался со своим умным провожатым. На прощание я попросил его взять на своё попечение Ковенанта, причём мы заключили такое словесное условие. Я обещался платить за содержание лошади известную сумму, причём сержант имел право взять лошадь в свою полную собственность, если я не возьму её через год. Когда моего верного товарища Ковенанта уводили, он глядел на меня вопросительно и, как бы не понимая причины ра.злуки, спрашивал объяснений. Мне стало грустно, но за верного коня я был рад. Точно тяжесть с моей души свалилась. Как бы то ни было, Ковенант был в хороших руках.
Глава XXXIV
Прибытие Соломона Спрента
Гомматческая церковь была невелика по размерам и обсажена кругом тисами. Колокольня была старинная, в норманнском стиле. Церковь стояла в самой середине сельца Гомматч. Дверь ведушая в церковь, была тяжёлая, дубовая и окованная гвоздями. Окна были высокие и узкие, как раз такие, какие устраиваются в тюрьмах, а церковь теперь была превращена именно в тюрьму. В деревне квартировали две роты Домбартонского пехотного полка. Командовал этими солдатами осанистый майор, которому я и был передан сержантом Греддером с рук на руки. При этом сержант изложил обстоятельства, при которых я был взят, и объяснил, почему меня не казнили.
Наступил вечер. Картина, которую я увидал в церкви, тускло освещалась маленькими масляными фонарями, повешенными на стенах. На каменном полу лежало более сотни пленных. Многие из них были ранены, некоторые умирали. Здоровые сидели молчаливо и степенно около раненых товарищей и старались облегчить их страдания. Некоторые разделись для того, чтобы устроить изголовья и тюфяки для страждущих. В тёмных углах церкви виднелись коленопреклонённые фигуры, слышался размеренный шёпот молитв… С этими звуками смешивался стон и тяжёлое дыхание умирающих. Все эти страдальческие лица освещались тускло-жёлтым светом стенных фонарей. Такие картины я видел потом в Гааге. Тамошние голландские художники непременно воспользовались бы сценой, которую я видел в церкви, и взяли бы её сюжетом для своих картин.
В четверг утром, на третий день после боя, нас всех отправили под конвоем в Бриджуотер. Там до конца недели мы сидели в церкви святой Марии. С колокольни этой самой церкви Монмауз и его генералы осматривали расположение армии Фивершама.
Мы много говорили с солдатами о битве, и из этих разговоров выяснилось, что наше ночное нападение не удалось только в силу необычайного стечения несчастных обстоятельств. Фивершам наделал страшных ошибок. К нам, неприятелям, он относился чересчур легко и устроил лагерь таким образом, что он был совершенно не защищён от нечаянного нападения. Когда раздались первые выстрелы, Фивершам спал. Он вскочил как безумный, стал одеваться, но никак не мог найти своего парика. Он бегал по своей палатке более часа и появился на поле битвы после того, как сражение было решено. Все соглашались с тем, что, не наткнись мы на Бруссекский рейн, который был каким-то непостижимым образом просмотрен нашими проводниками и разведчиками, королевский лагерь был бы разгромлен. Мы захватили бы солдат безоружными в палатках.
Королевскую армию спасли Бруссекский рейн и несокрушимая энергия, помощника главнокомандующего, Джона Черчилля, который затем прославился под другим ещё более аристократическим именем по всей Европе. Черчилль спас королевскую армию от поражения, которое могло изменить весь ход событий.
Вы, конечно, милые дети, слышали и читали, что восстание Монмауза было подавлено без всякого труда, что оно было осуждено на неудачу с самого начала. Знайте, дети, что это вздор. Я участвовал в этом восстании и говорю вам, что восстание это было очень серьёзное. Толпа крестьян, вооружённых пиками и косами, едва не изменила всего хода английской истории. Тайный совет прекрасно понимал, что дело было серьёзное. Оттого-то расправа с пленными и отличалась такой жестокостью.
Я не хочу распространяться о жестокости и варварстве победителей. Вам, дети, не следует слышать о подобных вещах. Неумный Фивершам и грубый Кирке обнаружили страшное зверство и стяжали себе в этом отношении «вечную славу» на западе Англии. Эту славу отбил архинегодяй, прибывший после.
Что касается жертв этих злодеев, которых пытали, вешали и четвертовали, то их имена чтутся как имена людей храбрых, честных и погибших за святое дело. Их подвиги передаются из поколения в поколение. Каждая деревня западной Англии имеет своих героев. Пойдите в Мильвертон, Уайвлискомб, Майнход, Калифорд, загляните в любое селение Сомерсета — и вы убедитесь, что имена этих героев и мучеников нигде не забыты. Ими гордятся, их память чтут.
А Кирке и Фивершам? Где они? Их помнят, но имена их — предмет всеобщей ненависти. Эти люди мучили других и тем навлекли на себя вечную кару. Грех они возлюбили, и память о них — это память греха. Они делали все то, что делают злые и бессердечные люди. Они делали зло, желая угодить холодному ханже и лицемеру, который сидел на английском троне. Они старались снискать его милость и снискали её. Людей вешали, людей резали, а потом снова принимались вешать. Все перекрёстки дорог были заняты виселицами. Изощрялись всеми силами, чтобы сделать пытки более ужасными, а смерть более мучительной. Население было прямо измучено всеми этими ужасами.
И однако, несмотря на все эти ужасы, все графство Со-мерсета гордилось тем, что все его сыны-страдальцы шли на смерть твёрдо и безбоязненно, не раскаиваясь и не трепеща. Они знали, что умирают за правое дело.
Недели две спустя мы получили важные новости. Монмауз, по-видимому, был захвачен Жёлтой милицией Портма-на в то время, как он пробирался к Нью-Форесту. Там он хотел сесть на корабль и отправиться в Голландию. Монмауза вытащили из бобового поля, где он спрятался. Он был в жалком виде: небритый, оборванный и дрожащий. Несчастного герцога отправили в Рингвуд в Дорсетском графстве. Ходили слухи о том, что он вёл себя при аресте очень странно. Слухи эти дошли до нас через наших сторожей, которые отпускали грубые шутки насчёт Монмауза. Одни говорили, что Монмауз стал на колени перед крестьянами, которые его схватили. Другие говорили, что герцог написал королю письмо, в котором униженно умолял о помиловании, обещая отречься от протестантской религии и сделать все, что ему прикажет Иаков II.
Сперва мы не верили этим сплетням и смеялись над ними. Мы считали их выдумкой врагов. Нам все это казалось положительно невозможным. Раз мы, последователи герцога, держимся так твёрдо и сохраняем ему верность в несчастье, то как же он-то, наш вождь, может трусить и унижаться? Неужели у него мужества меньше, чем у мальчишки-барабанщика в любом из его полков?
Но увы! Время показало, что все, что рассказывали о Монмаузе, было сущей правдой. Этот несчастный человек опустился до самых низких подлостей. Он шёл на все, чтобы обеспечить себе ещё несколько лет жизни, которая оказалась проклятием для всех тех, кто в него верил.
О Саксоне не было никаких вестей, ни дурных, ни хороших, и я начал надеяться, что ему удалось укрыться от преследователей. Рувим все ещё хворал и лежал в постели. Майор Огильви продолжал за ним ухаживать. Этот добрый джентльмен навестил несколько раз меня и старался устроить меня получше, но я дал ему понять, что мне крайне неприятно находиться на особом положении и что я желаю делить участь своих товарищей по оружию. Но одну большую услугу майор Огильви мне оказал. Он написал письмо моему отцу, в котором сообщил, что я здоров и что мне пока не грозит смерть. На это письмо был получен ответ. Старик отец остался непоколебимо твёрдым христианином. Он увещевал меня быть мужественным и приводил многочисленные выдержки из проповеди о пользе терпения. Проповедь эта была сочинена преподобным Иосией Ситоном из Петерсфильда. Отец писал, что матушка находится в великом горе, но утешает себя надеждой на Промысл Божий, охраняющий всех людей. При письме был приложен крупный денежный перевод на имя майора Огильви. Отец просил майора расходовать эти деньги в мою пользу. Надо сказать, что эти деньги вместе с золотыми монетами, зашитыми матушкой в подкладку моего камзола, мне очень пригодились. Когда у нас в тюрьме появилась лихорадка, я имел возможность благодаря этим деньгам приглашать докторов и покупать пищу для больных. Эпидемия была прекращена в самом начале.
В первых числах августа нас перевели из Бриджуотера в Таунтон. Здесь нас вместе с несколькими сотнями других пленных поместили в тот самый шерстяной склад, в котором наш полк квартировал в начале кампании. От перемены места мы выиграли мало. Впрочем, наши здешние стражи утомились от жестокости и оказались добрее прежних. Пленных они теснили гораздо менее. Нам позволяли видеться с друзьями из города; можно было даже добывать книги и бумагу. Стоило только дать на чай дежурному сержанту.
До суда осталось более месяца, и это время мы провели здесь несколько приятнее и свободнее, нежели в Бриджуотере.
Однажды вечером я стоял, прислонясь к стене, и глядел на узенькую голубую полоску неба, которая виднелась через высокое окно. Мне представилось, что я снова дома и хожу по лугам Хэванта. И вдруг я услышал голос, который мне действительно напомнил Гэмпшир и родное село. Я услыхал густые, хриплые звуки, переходившие по временам в гневный рёв. Этот голос мог принадлежать только моему старому приятелю моряку. Подошёл к двери, из-за которой слышались эти крики, прислушался к разговору, и все мои сомнения исчезли.
— Как, ты не пустишь меня вперёд? Не пустишь! — кричал Соломон Спрент. — А знаешь ли ты, что я не менял курса даже в тех случаях, когда люди попроще тебя требовали, чтобы я спустил паруса? Говорю же я вам, что у меня есть разрешение адмирала. Нам, брат, выкрашенные в красный цвет лодки нипочём. Уж я парусов наготове брать не стану, будьте благонадёжны. Итак, освободи фарватер, а то я тебя пущу ко дну.
— Нам до ваших адмиралов дела нет, — ответил дежурный солдат, — в эти часы к арестантам посторонних не допускают. Уноси, старик, свои потроха отсюда, а то так угощу тебя алебардой по шее, что сам не рад будешь.
— Ах ты, береговая птица, да тебя ещё на свете не было, когда я наносил удары и получал их, — закричал Соломон Спрент, — мы, брат, с де Рюйтером сцеплялись нос в нос в то время, как ты соску сосал. Ты думаешь, что я старый. Нет, брат, я ещё держусь на воде и могу постоять против любого пиратского судна, как бы оно раскрашено ни было. Я не погляжу на то, что у тебя на корме королевский герб вырезан. Прямо изо всех боковых пушек залп дам, и тогда пиши пропало. Да я и ещё лучше поступлю: дам задний ход, возьму на абордаж майора Огильви и сигнализирую ему о том, как вы меня приняли. Тогда, брат, берегись, корма у тебя станет ещё краснее, чем мундир.
— Майор Огильви! — воскликнул сержант более почтительным тоном. — Вот если бы вы сразу сказали, что у вас есть разрешение от майора Огильви, это было бы совсем другое дело. А вы тут стоите и болтаете о каких-то адмиралах да попах. Вы говорите по-иностранному, а я по-иностранному не обучен.
— Ну и срам вашим родителям за то, что они не могли выучить как следует хорошему английскому языку, — проворчал старый Соломон, — по правде, приятель, меня даже удивляет то, что нам, морякам, приходится учить вас, береговых крыс, английскому языку. Плавал я, друг, на судне «Ворчестер». Это тот самый «Ворчестер», который затонул в Фунчальской бухте. Команды нас было семьсот человек, и все, включая мальчишек, понимали меня. А вот как я стал жить на берегу, дела пошли совсем другие. Я только и встречаю, что тупиц вроде тебя. По-английски ни аза в глаза не понимают. Подумаешь, что это португальцы какие-нибудь, а не англичане. Станешь говорить вот с таким, как ты, молодцом, а он глазеет на тебя, как свинья на ураган, и ничего не понимает. Спроси у него какой-нибудь пустяк — ну хоть каким, дескать, курсом идёшь или сколько склянок пробило, он даже этого не понимает.
— Кого вам видеть-то надо? — сердито спросил сержант. — У вас язык чертовски длинный.
— И грубый, когда я говорю с дураками, — подтвердил моряк, — отдать бы тебя, паренёк, мне под руководство. Выдержал бы я тебя на вахте, покрейсировали бы мы годика три, ну, тогда, пожалуй, из тебя вышел бы человек.
— Пропустить старика! — бешено крикнул сержант. И моряк, ковыляя, вступил в наше помещение. Лицо его ухмылялось и превратилось в сплошную гримасу. Соломон был рад своей словесной победе над сержантом и засунул в рот большую, чем обыкновенно, порцию табаку. Войдя к нам и не видя меня, он приложил руки ко рту в виде рупора и стал во весь дух кричать:
— Кларк! Михей! Эгой! Эгой!
— Я здесь, Соломон, — сказал я, прикасаясь к его плечу.
— Благослови тебя Господь, паренёк, благослови тебя Бог! — воскликнул Соломон Спрент, с чувством потрясая мне руку. — А я-то тебя и не заметил, но да это и не удивительно. Одна из моих гляделок так же затянулась туманом, как утёсы Ныофаундлэнда. Около тридцати лет тому назад долговязый Виллиамс из Пойнта, сидя со мной в гостинице «Тигр», запустил мне в гляделку квартой пива. С тех пор она и не действует. Ну, как поживаешь? Держишься на воде? Течи не имеется?
— Ничего, живу помаленьку, — ответил я, — жаловаться нечего.
— Значит, оснастка в порядке? — продолжал спрашивать старик. — Мачты не попорчены выстрелами? От подводных пробоин не пострадал? Враг не обстреливал, не брал на абордаж, ко дну не пускал?
— Нет-нет, этого не было, — ответил я, смеясь.
— Но право же, ты точно бы похудел. В два месяца состарился на десять лет. На войну ты двинулся в настоящем виде — нарядный, оснащённый, как только что спущенное на воду военное судно, но теперь это судно изрядно потрёпано погодой и боями. Краска с бортов сошла, да и флаги ветром с мачт сорваны. А все-таки я рад тому, что корпус у тебя цел и что ты держишься на воде.
— Ну да зато и видеть мне пришлось кое-что такое, что легко может состарить человека на десять лет, — ответил я.
Соломон покрутил головой и, вздохнув, ответил:
— Ах, это препоганое дело! — ответил он. — Ну, да пускай буря бушует, море рано или поздно успокоится. Бросай только якорь поглубже, уповай на Провидение. Да, мальчик-, упование на Бога — вот в чем наше спасение. Но ведь я тебя знаю. Ты небось горюешь вот об этих бедняках больше, чем о себе?
— Действительно, мне становится грустно, когда я смотрю на то, как эти люди страдают. Они молчат и не жалуются. А из-за кого страдают? Из-за такого человека! — сказал я.