Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Вокруг красной лампы - Дуэль на сцене

ModernLib.Net / Классическая проза / Дойл Артур Конан / Дуэль на сцене - Чтение (стр. 2)
Автор: Дойл Артур Конан
Жанр: Классическая проза
Серия: Вокруг красной лампы

 

 


Наконец-то моя любовь восторжествовала: та, что была самой знаменитой из актрис, та, которой поклонялись, словно богине, стала женою Джеффри Хита, нищего актера, ведущего тягостную борьбу за существование.

И тогда последовали годы небывалого напряжения, непрестанных трудов, годы, на протяжении которых я силился — о, как я работал! — добиться известности, с тем чтобы поднять свое имя на высоту, которую достигло имя моей возлюбленной, имя, бывшее у всех на устах и на слуху у каждого в кратковременную пору ее славы. Сколь недолог был триумф этого гениального дитя, и сколь, тем не менее, ярок и ослепителен!

Даже печаль высокого света, вследствие постигшего ее несчастья, изволила продлиться несколько недель. Все искренно сожалели о несчастной участи юной артистки, слава которой оказалась «самой яркой звездой театрального сезона».

VIII

Через год после нашей свадьбы у нас появилась восхитительная малышка. Мать захотела назвать ее Барбарой — это имя было ей особо дорого, и она произносила его с трогательной теплотой:

— Барбара Брертон — какое красивое имя! О, как оно будет смотреться на афише! — говорила она, ибо Грейс заставила меня пообещать, что наша девочка будет воспитана как будущая актриса.

— Если только она унаследовала хоть частицу таланта своей матери, то это будет великая актриса, — отвечал я.

Итак, нашей малютке предстояло стать артисткой. Увы! впоследствии мне не раз пришлось пожалеть об этом решении, и я готов был предпочесть, чтобы дочь моя умерла, так и не выйдя на подмостки, чем ослепила бы своей поразительной красотой всех, кто ее увидел в свете огней театральной рампы.

IX

По просьбе моей возлюбленной супруги я начал обучение малышки Баб театральному искусству с самых младых лет. Ей было, наверное, не более восьми, когда я в присутствии матери дал ей первый урок. О, я прекрасно помню, как это было! Под моим руководством она целую неделю репетировала маленькие сценки, а затем я назначил день, когда она должна была сыграть перед нами всю пьесу.

В ее годы мы, разумеется, не ждали увидеть ничего выдающегося. То была всего-навсего небольшая проба, просто с целью выяснить, есть ли у ребенка природный дар к сцене. Я с тщанием выбрал небольшую пьеску со множеством положений и ситуаций. Патетика, гнев, печаль — все чувства были тонко выражены в роли, которую я назначил нашей малютке.

В пьесе значилось всего лишь две роли: я начал играть свою и со смешанным чувством ждал дебюта дитя-артистки. Глядя на Грейс, сидящую в другом конце комнаты, я не мог сдержать улыбки удовлетворения, заметив в ее чертах возбуждение, придавшее щекам оттенок, какой я так давно не видел на ее бледном и бескровном лице.

Миниатюрный спектакль блестяще начался и завершился полным триумфом нашей маленькой актрисы. То, что она оказалась куда более способной, чем бывает в ее годы, у нас более не вызывало сомнений. Ее дар перевоплощения был столь явен, умение направлять голос столь бесспорно, что пришлось увериться: она унаследовала свое искусство от матери.

— У нее есть дар, и она будет очень красива.

Вот что сказала Грейс, когда наша малышка, положив свою бедную усталую головку на подушку, заснула крепким сном.

X

Прошло еще два года, не отмеченных особенными событиями, а затем наступил величайший перелом во всей моей жизни.

Бремя ответственности и упорный труд постепенно позволили мне достичь высот в моем ремесле. Об актере Джеффри Хите начали говорить гораздо более прежнего. Я долго дожидался подходящей возможности сделать «свой прорыв» в большое искусство, в которое был столь страстно влюблен. И вот эта возможность представилась — совершенно внезапно и непредвиденно, как это часто и бывает. Я только что заключил долгосрочный контракт с одним лондонским импресарио, и через пару дней мне предстояло уехать с его труппой на гастроли в провинцию.

Вечером я сидел между женой и дочерью в нашем Скромном, но счастливом доме, и мне неожиданно подали Записку, в спешке нацарапанную директором знаменитого театра, что в западном квартале Лондона. В ней значилось:

«Грегори серьезно заболел и не может играть роль Отелло. В интересах театра прошу вас срочно явиться и показать, на что вы способны».

Через пять минут я собрался.

— Пожелай мне удачи, Грейс, сегодня вечером я удивлю многих! — воскликнул я и в крайнем возбуждении вышел из дому.

Завсегдатаи театра, в котором мне предстояло выступить, числились среди самых просвещенных и тонких знатоков сцены в Лондоне. Горячие поклонники драмы и приверженцы Шекспира до мозга костей, они редко соглашались лицезреть актера, выступающего на замене. Но я долго молился, чтобы мне предоставилась такая возможность. И вот молитвы мои были услышаны, и я знал, что успех обеспечен, я был совершенно уверен, что добьюсь его.

Роль Отелло была моим боевым коньком. Множество раз я с успехом исполнял ее в провинции, но еще никогда не играл так, как в тот вечер. «Завтра, — говорил я себе, — я стану знаменитостью».

Дрожь прошла у меня по телу, когда я очутился на сцене в первом выходе моего героя. Еще мгновенье — и Джеффри Хит перестал для меня существовать, я совершенно забыл о нем. Душой и телом я стал горделивым, страстным, ревнивым мавром.

По одному из тех курьезных предчувствий, которые заставляют нас предвидеть важные события нашей жизни, я догадался, что добьюсь успеха, но я и предположить не мог, что тот будет таким полным и сокрушительным. В конце каждого акта великой драмы зал неистовствовал. Полнейшая тишина — лучший признак напряженного внимания публики и свидетельство безграничной власти актера над нею — сохранялась до конца каждого акта, и всякий раз, как опускался занавес, меня приветствовал взрыв аплодисментов, какого мне прежде слышать не доводилось.

То были минуты моего актерского торжества. После каждого действия публика вызывала меня, чтобы я мог вновь и вновь принять восторженные овации своих почитателей.

Когда после спектакля я наконец возвращался домой, сердце мое переполняла небывалая радость, душа ликовала. Я думал о том, что жизнь, исполненная мучительного труда, непрестанных занятий, завершилась и что теперь я смогу наконец пожинать плоды своего упорства. Небу известно, что я долго, весьма долго ждал этого, и мой звездный час настал.

Да, он настал наконец! Джеффри Хит сделался знаменитостью, звездой сцены, его имя было на устах у всего Лондона, Критики говорили обо мне, как о сокрытом гении, поражались, как могло случиться, что столь одаренный артист так долго оставался в безвестности. Фурор, произведенный мной, был невероятен — в том ни у кого не оставалось сомнений. Сколько это продлится — покажет только время.

Но мне жаль Джорджа Грегори, несравненного интерпретатора героев Шекспира, единовластно царствовавшего прежде на подмостках Лондона. Он внезапно умер через два дня после вечера, когда меня вдруг пригласили подменить его в спектакле. Бедняга! его быстро забыли! Он пал, как солдат на поле битвы, и как о солдате никто о нем больше не вспоминал, благо вместо него оказался другой, способный занять его место. Публика и не думала печалиться по поводу его исчезновения и кончины, потому что взошла моя звезда, занявшая всеобщее внимание.

Был конец лондонского театрального сезона, и тем не менее каждый вечер я играл в переполненном зале. Даже те, кто никогда надолго не задерживался в городе, не уехали и остались ради того, чтобы увидеть только что открытого трагика.

Столь стремительная благосклонность фортуны вынудила меня отказаться от намерения провести гастроли в провинции в составе старой моей труппы, и я принялся спешно готовиться к собственным гастролям, полный надежды, что коль скоро я был провозглашен звездой, то успех мне обеспечен!

О, как я был счастлив своим успехом! ведь я добивался его из любви к моей дорогой Грейс. Как никогда прежде я был полон решимости опекать ее, покуда мы будем жить в этом мире вместе!..

Я привык верить, видя грустный взгляд ее восхитительных глаз цвета морской волны, что и она чувствует и думает так же, но она ни словом не обмолвилась об этом. Она, без сомнения, полагала, что такое признание могло быть мне тягостно.

О, как я любил ее! как обожал ее милое, необыкновенно-прекрасное лицо, пусть жизнь и оставила на нем следы неизгладимых страданий!

XI

Мои первые гастроли, в новом для меня качестве «звезды», длились три месяца, три месяца непрерывного успеха. Когда же они закончились, произошло событие, омрачившее мою жизнь, наполнившее ее печалью и унынием, рассеять которые не удастся уже никогда.

В самом деле, годы прошли с той поры, как умерла моя бедная Грейс, но я до сих пор не могу сдержать горючих слез — вот и сейчас брызнувших у меня из глаз — когда я рассказываю вам, как это благородное создание сломилось под бременем жизни с той же милой и смиренной улыбкой, что помогала ей бремя это переносить. Немного, весьма немного могу я сказать по этому поводу.

Моя супруга и наше дитя вдвоем сопровождали меня в моих гастролях. Им обеим очень хотелось видеть мои выступления, и они часто сидели в директорской ложе, где могли быть свидетельницами бурных оваций, встречавших меня при каждом моем выходе на сцену.

Последним городом, где я должен был дать несколько спектаклей перед возвращением в Лондон, оказался тот самый, где юная актриса Грейс Брертон провела свой знаменитый дебют. Жители того города ничем не походили на ваших праздных фатов. Уж коли им довелось однажды стать зрителями игры гениальной актрисы, они не могли забыть этого события и свято хранили память о нем в сердце.

Ни один из тех, кто аплодировал тогда Грейс Брертон и был жив еще, не забыл об этом. И когда они узнали, что я и есть муж несчастной калеки, они принялись готовить мне горячий прием независимо от того, окажусь ли я его достоин как артист. Вечер моего первого выступления перед ними отчетливо запечатлелся у меня в памяти, ибо он был самым триумфальным и вместе с тем самым грустным во всей моей театральной карьере.

Я не слышал ничего равноценного тем единодушным, неистовым аплодисментам, которые встретили нас при нашем вступлении в театр, за исключением разве тех, что обрушились на Грейс в вечер ее последнего спектакля, который она здесь сыграла. Тогда никому не могло прийти в голову, что в огнях рампы она появилась в последний раз.

Зрители были чрезвычайно внимательны уже с самых первых реплик моего героя. Театральные критики были стреляные воробьи, провести на мякине их было невозможно: на лету они схватывали малейший намек на ошибку или неточность, но именно они и были способны мгновенно оценить хорошее исполнение.

Я надеялся понравиться этим славным, чудесным людям. Я стремился к этому не только из чувства профессионального долга, но и потому, что здесь полюбили и сумели в свое время оценить по достоинству мою дорогую голубку.

Когда после спектакля я присоединился к супруге и дочери у главного входа, нас дожидалась неимоверная толпа. Эти добрые люди полагали, что они еще не выказали нам своих истинных чувств. Несомненно, они желали также показать, что не забыли прошлого, что они помнят восхитительную девушку, гений которой доставил им столь тонкие радости.

Я прекрасно понимал, что их энтузиазм не обращен лишь ко мне одному. О, нет, я не был настолько глуп или тщеславен, чтобы подумать такое, и когда я нес Грейс к ожидавшему нас экипажу, я чувствовал себя куда более гордым и счастливым, чем если бы эти восторги предназначались мне одному.

Шумная, волнующаяся толпа продержала нас на сквозняке достаточно долго, и я уже начал бояться, как бы моя супруга не простудилась. Во время спектакля зал оказался набит чуть ли не до потолка, стало быть, было душно и жарко, и резкий переход к холодной сырости ночи мог, как я опасался, повредить ее здоровью. Да, сотни человек, окружавших нас, надолго задержали нас на сквозняке, и задержка эта оказалась роковой.

Когда миновали первые часы моей беспредельной печали, я весь погрузился в воспоминания, пытаясь хоть в них отыскать какое-то облегчение. Весьма странно, что столь нежное создание вернулось умереть в тот самый город, который был свидетелем ее первого и последнего триумфа, и смогла убедиться, что его обитатели еще помнят ее и любят. В конце концов, это было только справедливо, и мысль о том, что Грейс Брертон спит в могиле, не оставленной без внимания, добавляет в чашу моих страданий некий горький и приятный аромат.

XII

Итак, то, чего я всего более опасался, все же случилось. Коварный ночной воздух сделал свое смертельное дело. Мой бедный, мой нежный цветок начал вянуть, и расцвести ему уже было не суждено.

Простуда осложнилась воспалением легких, и менее чем через неделю мы с дочерью остались одни. Впрочем, что нужды говорить о ее смерти? Подобно всем благородным жизням, ее жизнь угасла в смирении и мире. С улыбкой, озарявшей ее все еще прекрасное лицо, с благословением на устах к тем, кого она покидала, она опочила, подобно ангелу, возвращающемуся в свой горний мир света и радости.

Дикая, безумная боль долгие недели терзала меня. Я расторг все контракты, потому как был просто не в состоянии выйти на сцену. Я оказался совершенно уничтожен жестокостью внезапно постигнувшего меня несчастья. Как побитый зверь, я метался из стороны в сторону, ничего не понимая и ни о чем не заботясь.

Те, кто знают меня, говорят, что я так и не оправился от этого удара, что рассудок мой пострадал. Может быть, так оно и есть. В одном я уверен: если бы не наше дитя, давно бы меня не было на свете. Только она одна, наша малютка, придавала смысл моей жизни, и я молил Бога дать мне силы жить дальше ради блага нашей малышки.

Бедная моя Барбара, сиротка, оставшаяся без матери! О, какой отважной маленькой женщиной она была в те дни траура! Какие усилия она прилагала, чтобы сдержать слезы, которые, как я видел, готовы были брызнуть из ее глаз цвета морской волны, таких нежных, так похожих на глаза матери! Сколько раз она часами сидела рядом со мной, обхватив мою шею ручками и страстно шепча мне слова утешения, мудрость которых никак не вязалась с ее летами.

Моя любовь к этому прелестному дитя с восхитительными, прекрасными волосами стала единственным смыслом моей жизни. То была спасительная реакция после долгих недель и месяцев невыразимой боли и отчаяния. Передо мной, таким образом, снова была цель в этой жизни, и без нее все стало бы унынием и одиночеством.

XIII

После этого события, уничтожившего все мои былые амбиции и отравившего столь долго чаянную мной славу, мною овладело чувство смутной тревоги и беспокойства. Я не мог более оставаться в Англии, и в продолжение пяти лет странствовал за границей, иногда служа своему ремеслу, иногда оставив его.

Перед отъездом я поручил Барбару заботам дальней родственницы ее матери, старой и доброй женщины, под покровительством которой, как я был уверен, дочь моя будет в полной безопасности. Я также все устроил для того, чтобы она могла поступить в большой пансион, где ей должны были дать прекрасное образование. С этой целью, а также чтобы удовлетворить другим требованиям, я ассигновывал годовую сумму в размере ста фунтов, источником которой была маленькая рента, унаследованная Барбарой от матери.

Трижды за эти пять лет я приезжал в Англию, чтобы свидеться с дочерью, и каждый раз находил ее повзрослевшей, красота ее расцветала, изумительно повторяя красоту матери.

В последний раз я взял Барбару с собой за границу, желая приобщить к занятиям, связанным с профессией, которой ей вскоре предстояло заняться. О, как я сожалел об обещании, данном ее покойной матери, когда размышлял обо всех несчастьях, обо всех соблазнах и искушениях, какие, как я знал, будут осаждать очаровательное дитя на этом пути. Как бы то ни было, она сама любила ремесло артиста и отныне не могла бы от него отказаться без огромных усилий. Часы, свободные от занятий в пансионе, она посвящала театральным упражнениям и преуспела куда больше, чем я мог ожидать. Ее трудолюбие в сочетании с природным даром делали исключительно приятной мою задачу приобщить ее к искусству сцены.

Еще два года мы странствовали на континенте, посещая все театры, оказывавшиеся у нас на пути, и постоянно с болью, но вместе с тем и с удовольствием я отмечал крайнее нетерпение дочери, стремившейся как можно скорее дебютировать на сцене.

XIV

Дин Форестер! — вот имя, которое гремело по всему Лондону, когда Барбара Брертон, юная дебютантка, выступила в своем первом спектакле и покорила всех — не столько своим талантом, сколько поразительной красотой. А красивые женщины, известное дело, быстро становятся знаменитостями. То же случилось и с Барбарой Брертон, и слава молодого актера начала меркнуть перед ослепительным светом, источаемым красотой молодой артистки.

Еще пару лет назад никто и слыхом не слыхивал о Дине Форестере. Он буквально словно с неба свалился. Звезда его стремительно взошла где-то в провинции, после чего он сразу же получил ангажемент на ту же роль в Лондоне, и карьера его была сделана.

Для своих триумфов он избрал самый фешенебельный театр в Западном Лондоне. Каждый вечер этот театр был заполнен сливками лондонского света, сделавшего Форестера своим кумиром. За что бы он ни взялся, какую бы роль ни исполнил, все ему удавалось, успех неизменно превосходил все ожидания, и деньги рекой лились на его банковский счет.

Помимо того, у славы его было еще одно прочное основание: блистательно сделанные им постановки шекспировских пьес, С поразительной точностью, с изумительным реализмом передавал он сценические эффекты в бессмертных шедеврах английского гения. Никогда прежде драматический спектакль не ставился с таким тщанием. Громкая слава, которая вознесла его на самый верх театрального Олимпа, где он, модный и признанный артист, царствовал подобно Зевсу-громовержцу, гарантировала, что никто не мог сравниться с ним в интерпретации героев великого драматурга.

Однако старые театралы, помнившие еще Гамлетов, Отелло и Ромео в исполнении корифеев прошлых времен, оставались весьма сдержанны в отношении его: их не устраивала какая-то неискренность, манерная декламация и преувеличение, кои порой угадывались в его трактовке сценических характеров. Эти тонкие ценители говорили о нем не как о действительно великом актере, а как о порождении моды. По их мнению, его никак нельзя было причислить к мастерам сцены!

Но это не имело значения: сии строгие критики, как оно всегда и бывает, не замечались вовсе его восторженными поклонниками, и он так и остался полубогом, которому они неистово поклонялись.

В ту пору Дину Форестеру только исполнилось тридцать три года. Примечательно изящный, он был прекрасно сложен, стан строен и гибок. Его отличительной особенностью была высоко и прямо вознесенная голова, напоминавшая голову льва своими длинными льняными волосами, ниспадавшими со лба назад волнообразною массою.

Немало признанных красавиц воспылало к нему безумной страстью. Злые языки поговаривали, что именно это обстоятельство и было причиной его стремительного взлета.

XV

Знаменитый актер сидел в первом ряду среди зрителей, впервые увидевших Барбару Брертон на театральной сцене. Представление давали в субботу утром, так что, помимо поддержки восторженных поклонников Дина Форестера, на спектакле присутствовали и другие почитатели театра. Все сходились во мнении, что выступление молодой артистки было успешным.

Критики хвалили ее игру, отмеченную умением и талантом, но в особенности расхваливали они ее редкую красоту и изысканную грацию — такого зрелища, говорили они, уже давно не наблюдалось на сцене.

В пору своих одиноких странствий за границей, когда дочь моя продолжала занятия в пансионе, я постепенно оставил профессию актера, достигнув в ней всего, что мог. Но если у меня теперь и не хватало мужества и энергии, которых требует напряженный сценический труд, зато свои время и таланты я посвящал отныне сочинению драм. И успех на этом поприще превзошел все ожидания. Многие мои пьесы были благосклонно приняты публикой. Говорили, что они интересны, потому что оригинальны.

— Но почему, Хит, в ваших пьесах всегда столько патетики? — добавляли мои друзья. — Развязки у вас всегда такие грустные!

— Вам, право, стоит предоставить мне писать так, как я хочу и как могу! — обыкновенно отвечал я.

Через неделю или две после дебюта Баб я случайно встретил Форестера, и разговор естественно зашел о будущем, которое уготовано моей дочери в мире театра.

— Послушайте, Хит, с той минуты, как я впервые ее увидел, — заявил он, — меня неотступно преследует одна только мысль, и я пользуюсь этой возможностью, чтобы сделать вам предложение. Оно, если только дочь ваша его примет, станет, я уверен, основой величайшего успеха, когда-либо виденного на сцене. Знайте же: моим заветным желанием всегда было поставить «Ромео и Джульетту» достойно прекраснейшего творения Шекспира. Но пока я не увидел вашу дочь, я все никак не мог сыскать исполнительницы, отвечающей моему идеалу. Да, я не встретил ни одной, которая показалась бы мне достойной, чтобы доверить ей роль Джульетты в той чудо-постановке, что я обдумываю дни и ночи напролет, да-да, в постановке, которая, если вы примете мое предложение, будет, клянусь вам, самой совершенной, самой сенсационной из всех, когда-либо сыгранных на сцене. Позвольте же вашей дочери сыграть Джульетту! Соглашайтесь! Я знаю, что вы согласитесь. Весь Лондон сойдет с ума, и ваша дочь станет самой знаменитой женщиной в Европе.

Я неотрывно смотрел на него, пока он говорил, и страстная убежденность, запечатленная на его лице, произвела на меня глубокое впечатление.

XVI

Через три месяца после этого разговора состоялась премьера «Ромео и Джульетты». Дин Форестер сказал правду, когда уверял, что Лондон примет на «ура» его постановку. Со сценической точки зрения никогда еще не было поставлено более красивого спектакля. Никогда прежде ни на одну пьесу деньги не тратились в таком изобилии. Ничто еще не ставилось с такой заботой о полном соответствии тексту.

Оптимистические прогнозы Форестера целиком подтвердились. Успех его предприятия был беспрецедентный.

Это было также периодом славы для Барбары Брертон. Похвалы и лесть лились на нее со всех сторон, и юная артистка — в том не было ничего удивительного — вдруг почувствовала, что самые дерзкие ее мечты осуществились. Неудивительно также, что этот шквал восторгов и обожания ее испортил. Все это вскруживало прежде и куда более взрослые и опытные головы, нежели ее маленькая неискушенная головка!

Задолго до завершения постановки «Ромео и Джульетты» я, живший лишь ради дочери, вдруг заметил, что Амур поранил ее своей стрелою. Я прекрасно видел, что Баб была счастлива, когда выходила вечером в театр, и грустна весь последующий день, поскольку отдых разлучал ее с человеком, которого, как я догадался, она полюбила всею душою.

Когда я обнаружил это, я не мог решить — радоваться мне или горевать. Я знал только, что все сделал бы, все отдал и все перенес, лишь бы уберечь мою Барбару от малейшей печали или сердечной муки.

По вечерам я преклонял колена перед кроватью в уверенности, что моя покойная супруга, мой ангел, была там, чтобы бдеть над своей дочерью и мужем. Ей не в чем было бы меня упрекнуть: разве не воспитал я нашу маленькую Баб так, что она пошла по пути, который указала ей моя Грейс?

И тогда мысли мои уносились в будущее, ко времени, когда и меня тоже уже не будет здесь, чтобы оберечь нашу красавицу от ловушек, расставленных на ее пути. И мне подумалось, что было бы хорошо, было бы только справедливо доверить судьбу ее порядочному человеку. Поэтому, когда я отдавал свою малютку в жены Дину Форестеру, человеку, уверявшему меня, что он будет любить Барбару любовью, которая угаснет не иначе как с жизнью, я думал, что поступаю верно.

Казалось, что благосклонность Лондона к шедеврам в интерпретации Форестера все растет и растет и что так оно будет всегда. Месяц за месяцем театр ломился от зрителей. И все же, в конце концов, было необходимо решиться на отъезд из Лондона, чтобы удовлетворить также ангажементам из провинции.

Вслед за турне с «Ромео и Джульеттой» по провинции последовали настойчивые предложения из Америки, столь соблазнительные, что Дин Форестер решил отправиться туда со всею труппою. Ему обещали великолепный прием, ему и его восхитительной жене, которая стала самой знаменитой и наиболее ценимой красавицей своего времени.

Отъезд дочери и ее мужа сильно меня взволновал, после чего наступила реакция: я впал в беспросветное уныние. Чувство неизбывного одиночества неотступно мучило меня, неделю за неделей я пребывал в отчаянии, подпитываемом смутными предчувствиями надвигающейся катастрофы, которые затем сменялись страшными приступами меланхолии, коим я с некоторого времени стал подвержен.

Тем не менее, новости, поступавшие из-за океана, неизменно сообщали о новых триумфах Баб, все превозносили ее врожденную грацию и редкую красоту. О, как я гордился дочерью в эти минуты! Дни и ночи я проводил в молитвах о ней, заклиная Бога уберечь ее от всех невзгод и опасностей!

Как я был далек от мысли, что моей непрестанно возносимой молитве может быть дан такой ответ! Как мучительно и жестоко должны были быть разрушены мои надежды!..

XVII

И вот в один из вечеров, приблизительно через месяц после отъезда дочери в Америку, когда я по своему обыкновению сидел в одиночестве в своей маленькой комнате — наполовину кабинете, наполовину гостиной — служанка сообщила мне о приходе посетительницы, дамы, как сказала она, желающей говорить со мной по срочному делу.

Я поднялся и попросил ввести нежданную гостью. Когда она вошла, я сразу увидел, что она очень молода и красива. На лице ее застыло выражение крайней удрученности. В больших голубых глазах, пылавших каким-то особенным огнем, я прочитал нечто, заставившее мое сердце сжаться от жалости к бедному дитя — она и в самом деле была всего лишь ребенком; стоя передо мной, она вся трепетала, как лепесток цветка.

— Чем я могу помочь вам, дитя мое? — сказал я, заботливо усаживая ее напротив себя у очага.

Пламя озарило ее черты, и я смог внимательнее ее рассмотреть. Черты лица ее, за исключением глаз, были миниатюрные, почти детские. Разглядывая это личико, я подумал, что мне редко доводилось видеть большую красавицу. Она казалась репродукцией с картины, где нарисованы ангелы, полные невинной грации и детской чистоты. Ее нежный и юный голосок дрожал от волнения, когда она ответила мне, а восхитительные глаза медленно наполнились слезами.

— Боюсь, сударь, что никто мне не может ничем помочь! Но я скоро умру и никого не буду больше стеснять. Я знаю это, но чувствую, что прежде должна поговорить с вами и все вам сказать. Великий актер Дин Форестер, женившийся на вашей дочери, — мой муж!

— Дитя мое! — вскричал я. — Вы с ума сошли! Что вы такое говорите? Во имя Неба, отвечайте!

— Сударь, я не сошла с ума. Я говорю вам правду. О, если б только Богу было угодно, чтоб это не было правдой! Нет, я не сумасшедшая. Но я скоро умру, и я должна рассказать вам свою историю.

Неторопливо, проникновенно, поведала она мне свою печальную историю. Я слушал ее не прерывая. В правдивости несчастной сомневаться не приходилось. Ее чистые, детские уста не могли запятнать себя ложью — я знал это. И я знал также, что Барбара, наша маленькая Баб, теперь обесчещена, лишена того, что только есть у женщины самого ценного и святого — непорочной репутации. Я понимал, что отныне всеобщее презрение будет довлеть над нею.

Итак, мне открылось, что Дин Форестер — подлец и мерзавец, и я тогда же поклялся, что месть моя человеку, опозорившему мою семью, будет ужасна.

Зачем мне задерживаться на удручающих подробностях измены, жертвою которой стал бедный ребенок, пришедший ко мне поведать свою трагическую повесть? То довольно банальная история: красивое личико, молодость, доверчивость, сердце, полное любви, честь девы и злодейство мужчины — вот и все!

Гертруда, бедная Гертруда Лей, была вполне достойной парой безвестному актеру, но Дин Форестер — любимец публики, модная знаменитость, он — баловень общества, испорченный модой, — скоро утомился ею, оставил ее, отбросил в сторону, словно надоевшую игрушку.

— Вы будете отмщены, Гертруда! От меня он не уйдет! — воскликнул я. — Он разбил два верных, любящих сердца, погубил две чистые души. Клянусь, он больше не сможет стать причиной других несчастий. Я, Джеффри Хит, ему воспрепятствую!



Когда несчастное дитя закончило свой грустный рассказ, ее маленькая усталая головка поникла, а прекрасные глаза закрылись, чтобы больше никогда не видеть света.

Осторожно и с нежностью я перенес ее на свое ложе и оставил там, а сам ушел в другой конец дома, чтобы найти убежище, хоть какое-то успокоение неистовству страстей, бушевавших в моем разгоряченном мозгу.

Но тщетно! Я поклялся себе, что отныне мне не могло быть успокоения, пока я не исполню свое дело — не накажу злодея, разрушевшего счастье моей дочери.

Когда через решетки окна пробились наконец первые лучи нарождающегося утра, я встал, чтобы проведать бедняжку, которой дал кров на ночь. Она была мертва! Ее маленькая усталая душа наконец обрела покой. Она отправилась в страну, где ей уже не грозило никакое разочарование.

XVIII

Дойдя до этого места в своем повествовании, старый актер поднялся с деревянной скамейки, на которой недвижимо сидел в продолжение всего рассказа, и пару раз молча прошелся по камере. Лицо его в эти минуты сделалось совершенно бледно и являло собой вид самый странный и пугающий. Я понимал, что он изо всех сил старается обуздать неистовые страсти, бушующие у него в груди. Я даже встревожился. Однако первые же слова, сказанные им специфически ясным и звучным голосом, меня успокоили:

— Не бойтесь, прошу вас, — сказал он. — Я уже вполне овладел собой, хотя и сам испугался приступа, но все, как видите, обошлось. Я вас долго не задержу — последний акт драмы краток, но поучителен. Звоните к последнему акту!


  • Страницы:
    1, 2, 3