Князь вздрогнул; сердце его замерло. Но он в удивлении смотрел на Аглаю: странно ему было признать, что этот ребенок давно уже женщина.
— Бог видит, Аглая, чтобы возвратить ей спокойствие и сделать ее счастливою, я отдал бы жизнь мою, но… я уже не могу любить ее, и она это знает!
— Так пожертвуйте собой, это же так к вам идет! Вы ведь такой великий благотворитель. И не говорите мне “Аглая”… Вы и давеча сказали мне просто: “Аглая”… Вы должны, вы обязаны воскресить ее, вы должны уехать с ней опять, чтоб умирять и успокоивать ее сердце. Да ведь вы же ее и любите!
— Я не могу так пожертвовать собой, хоть я и хотел один раз и… может быть, и теперь хочу. Но я знаю наверно, что она со мной погибнет, и потому оставляю ее. Я должен был ее видеть сегодня в семь часов; я, может быть, не пойду теперь. В своей гордости она никогда не простит мне любви моей, — и мы оба погибнем! Это неестественно, но тут всё неестественно. Вы говорите, она любит меня, но разве это любовь? Неужели может быть такая любовь, после того что я уже вытерпел! Нет, тут другое, а не любовь!
— Как вы побледнели! — испугалась вдруг Аглая.
— Я не знаю как. В моем тогдашнем мраке мне мечталась… мерещилась, может быть, новая заря. Я не знаю, как подумал о вас об первой. Я правду вам тогда написал, что не знаю. Всё это была только мечта от тогдашнего ужаса… Я потом стал заниматься; я три года бы сюда не приехал…
И что-то задрожало в голосе Аглаи.
— Да, для нее.
Прошло минуты две мрачного молчания с обеих сторон. Аглая поднялась с места.
— Если вы говорите, — начала она нетвердым голосом, — если вы, сами верите, что эта… ваша женщина… безумная, то мне ведь дела нет до ее безумных фантазий… Прошу вас, Лев Николаич, взять эти три письма и бросить ей от меня! И если она, — вскричала вдруг Аглая, — если она осмелится еще раз мне прислать одну строчку, то скажите ей, что я пожалуюсь отцу и что ее сведут в смирительный дом…
Князь вскочил и в испуге смотрел на внезапную ярость Аглаи; и вдруг как бы туман упал пред ним…
— Вы не можете так чувствовать… это неправда! — бормотал он.
— Это правда! правда! — вскрикивала Аглая, почти не помня себя.
— Что такое правда? Какая правда? — раздался подле них испуганный голос.
Пред ними стояла Лизавета Прокофьевна.
— То правда, что я за Гаврилу Ардалионовича замуж иду! Что я Гаврилу Ардалионовича люблю и бегу с ним завтра же из дому! — набросилась на нее Аглая. — Слышали вы? Удовлетворено ваше любопытство? Довольны вы этим?
И она побежала домой.
— Нет, уж вы, батюшка, теперь не уходите, — остановила князя Лизавета Прокофьевна, — сделайте одолжение, пожалуйте ко мне объясниться… Что же это за мука такая, я и так всю ночь не спала…
Князь пошел за нею.
IX.
Войдя в свой дом, Лизавета Прокофьевна остановилась в первой же комнате; дальше она идти не могла и опустилась на кушетку, совсем обессиленная, позабыв даже пригласить князя садиться. Это была довольно большая зала, с круглым столом посредине, с камином, со множеством цветов на этажерках у окон, и с другою стеклянною дверью в сад, в задней стене. Тотчас же вошли Аделаида и Александра, вопросительно и с недоумением смотря на князя и на мать.
Девицы обыкновенно вставали на даче около девяти часов; одна Аглая, в последние два-три дня, повадилась вставать несколько раньше и выходила гулять в сад, но всё-таки не в семь часов, а в восемь или даже попозже. Лизавета Прокофьевна, действительно не спавшая ночь от разных своих тревог, поднялась около восьми часов, нарочно с тем чтобы встретить в саду Аглаю, предполагая, что та уже встала; но ни в саду, ни в спальне ее не нашла. Тут она встревожилась окончательно и разбудила дочерей. От служанки узнали, что Аглая Ивановна еще в седьмом часу вышла в парк. Девицы усмехнулись новой фантазии их фантастической сестрицы и заметили мамаше, что Аглая, пожалуй, еще рассердится, если та пойдет в парк ее отыскивать, и что, наверно, она сидит теперь с книгой на зеленой скамейке, о которой она еще три дня назад говорила, и за которую чуть не поссорилась с князем Щ., потому что тот не нашел в местоположении этой скамейки ничего особенного. Застав свидание и слыша странные слова дочери, Лизавета Прокофьевна была ужасно испугана, по многим причинам; но приведя теперь с собой князя, струсила, что начала дело: “почему ж Аглая не могла бы встретиться и разговориться с князем в парке, даже, наконец, если б это было и наперед условленное у них свидание?”
— Не подумайте, батюшка-князь, — скрепилась она, наконец, — что я вас допрашивать сюда притащила… Я, голубчик, после вчерашнего вечера, может, и встречаться-то с тобой долго не пожелала бы…
Она было немного осеклась.
— Но всё-таки вам бы очень хотелось узнать, как мы встретились сегодня с Аглаей Ивановной? — весьма спокойно докончил князь.
— Ну, что ж, и хотелось! — вспыхнула тотчас же Лизавета Прокофьевна. — Не струшу и прямых слов. Потому что никого не обижаю и никого не желала обидеть…
— Помилуйте, и без обиды натурально хочется узнать; вы мать. Мы сошлись сегодня с Аглаей Ивановной у зеленой скамейки ровно в семь часов утра, вследствие ее вчерашнего приглашения. Она дала мне знать вчера вечером запиской, что ей надо видеть меня и говорить со мной о важном деле. Мы свиделись и проговорили целый час о делах, собственно одной Аглаи Ивановны касающихся; вот и всё.
— Конечно, всё, батюшка, и без всякого сомнения всё, — с достоинством произнесла Лизавета Прокофьевна.
— Прекрасно, князь! — сказала Аглая, вдруг входя в комнату: — благодарю вас от всего сердца, что сочли и меня неспособною унизиться здесь до лжи. Довольно с вас, maman, или еще намерены допрашивать?
— Ты знаешь, что мне пред тобой краснеть еще ни в чем до сих пор не приходилось… хотя ты, может, и рада бы была тому, — назидательно ответила Лизавета Прокофьевна. — Прощайте, князь, простите и меня, что обеспокоила. И надеюсь, вы останетесь уверены в неизменном моем к вам уважении.
Князь тотчас же откланялся на обе стороны и молча вышел. Александра и Аделаида усмехнулись и пошептались о чем-то промеж собой. Лизавета Прокофьевна строго на них поглядела.
— Мы только тому, maman, — засмеялась Аделаида, — что князь так чудесно раскланялся: иной раз совсем мешок, а тут вдруг как… как Евгений Павлыч.
— Деликатности и достоинству само сердце учит, а не танцмейстер, — сентенциозно заключила Лизавета Прокофьевна и прошла к себе на верх, даже и не поглядев на Аглаю.
Когда князь воротился к себе, уже около девяти часов, то застал на террасе Веру Лукьяновну и служанку. Они вместе прибирали и подметали после вчерашнего беспорядка.
— Слава богу, успели покончить до приходу! — радостно сказала Вера.
— Здравствуйте; у меня немного голова кружится; я плохо спал; я бы заснул.
— Здесь на террасе, как вчера? Хорошо. Я скажу всем, чтобы вас не будили. Папаша ушел куда-то.
Служанка вышла; Вера отправилась было за ней, но воротилась и озабоченно подошла к князю.
— Князь, пожалейте этого… несчастного; не прогоняйте его сегодня.
— Ни за что не прогоню; как он сам хочет.
— Он ничего теперь не сделает и… не будьте с ним строги.
— О, нет, зачем же?
— И… не смейтесь над ним; вот это самое главное.
— О, отнюдь нет!
— Глупа я, что такому человеку, как вы, говорю об этом, — закраснелась Вера. — А хоть вы и устали, — засмеялась она, полуобернувшись, чтоб уйти, — а у вас такие славные глаза в эту минуту… счастливые.
— Неужто счастливые? — с живостью спросил князь, и радостно рассмеялся.
Но Вера, простодушная и нецеремонная, как мальчик, вдруг что-то сконфузилась, покраснела еще больше и, продолжая смеяться, торопливо вышла из комнаты.
“Какая… славная…” подумал князь, и тотчас забыл о ней. Он зашел в угол террасы, где была кушетка и пред нею столик, сел, закрыл руками лицо и просидел минут десять; вдруг торопливо и тревожно опустил в боковой карман руку и вынул три письма.
Но опять отворилась дверь, и вошел Коля. Князь точно обрадовался, что пришлось положить назад в карман письма и удалить минуту.
— Ну, происшествие! — сказал Коля, усаживаясь на кушетке и прямо подходя к предмету, как и все ему подобные. — Как вы теперь смотрите на Ипполита? Без уважения?
— Почему же… но, Коля, я устал… При том же об этом слишком грустно опять начинать… Что он, однако?
— Спит и еще два часа проспит. Понимаю; вы дома не спали, ходили в парке… конечно, волнение… еще бы!
— Почему вы знаете, что я ходил в парке и дома не спал?
— Вера сейчас говорила. Уговаривала не входить; я не утерпел, на минутку. Я эти два часа продежурил у постели; теперь Костю Лебедева посадил на очередь. Бурдовский отправился. Так ложитесь же, князь; спокойной… ну, спокойного дня! Только, знаете, я поражен!
— Конечно… всё это…
— Нет, князь, нет; я поражен “Исповедью”. Главное тем местом, где он говорит о провидении и о будущей жизни. Там есть одна ги-гант-ская мысль!
Князь ласково посмотрел на Колю, который, конечно, затем и зашел, чтобы поскорей поговорить про гигантскую мысль.
— Но главное, главное не в одной мысли, а во всей обстановке! Напиши это Вольтер, Руссо, Прудон, я прочту, замечу, но не поражусь до такой степени. Но человек, который знает наверно, что ему остается десять минут, и говорит так, — ведь это гордо! Ведь это высшая независимость собственного достоинства, ведь это значит бравировать прямо… Нет, это гигантская сила духа! И после этого утверждать, что он нарочно не положил капсюля, — это низко и неестественно! А знаете, ведь он обманул вчера, схитрил: я вовсе никогда с ним сак не укладывал и никакого пистолета не видал; он сам всё укладывал, так что он меня вдруг с толку сбил. Вера говорит, что вы оставляете его здесь; клянусь, что не будет опасности, тем более, что мы все при нем безотлучно.
— А кто из вас там был ночью?
— Я, Костя Лебедев, Бурдовский; Келлер побыл немного, а потом перешел спать к Лебедеву, потому что у нас не на чем было лечь. Фердыщенко тоже спал у Лебедева, в семь часов ушел. Генерал всегда у Лебедева, теперь тоже ушел… Лебедев, может быть, к вам придет сейчас; он, не знаю зачем, вас искал, два раза спрашивал. Пускать его или не пускать, коли вы спать ляжете? Я тоже спать иду. Ах, да, сказал бы я вам одну вещь; удивил меня давеча генерал, Бурдовский разбудил меня в седьмом часу на дежурство: почти даже в шесть; я на минутку вышел, встречаю вдруг генерала и до того еще хмельного, что меня не узнал; стоит предо мной как столб; так и накинулся на меня, как очнулся: “что, дескать, больной? Я шел узнать про больного…” Я отрапортовал, ну — то, се. “Это всё хорошо, говорит, но я главное шел, затем и встал, чтобы тебя предупредить; я имею основание предполагать, что при господине Фердыщенке нельзя всего говорить и… надо удерживаться”. Понимаете, князь?
— Неужто? Впрочем… для нас всё равно.
— Да, без сомнения, всё равно, мы не масоны! Так что я даже подивился, что генерал нарочно шел меня из-за этого ночью будить.
— Фердыщенко ушел, вы говорите?
— В семь часов; зашел ко мне мимоходом: я дежурю! Сказал, что идет доночевывать к Вилкину, — пьяница такой есть один, Вилкин. Ну, иду! А вот и Лукьян Тимофеич… Князь хочет спать, Лукьян Тимофеич; оглобли назад!
— Единственно на минуту, многоуважаемый князь, по некоторому значительному в моих глазах делу, — натянуто и каким-то проникнутым тоном, вполголоса проговорил вошедший Лебедев, и с важностию поклонился. Он только что воротился и даже к себе не успел зайти, так что и шляпу еще держал в руках. Лицо его было озабоченное и с особенным, необыкновенным оттенком собственного достоинства. Князь пригласил его садиться.
— Вы меня два раза спрашивали? Вы, может быть, всё беспокоитесь насчет вчерашнего…
— Насчет этого вчерашнего мальчика, предполагаете вы, князь? О, нет-с; вчера мои мысли были в беспорядке… но сегодня я уже не предполагаю контрекарировать хотя бы в чем-нибудь ваши предположения.
— Контрека… как вы сказали?
— Я сказал: контрекарировать; слово французское, как и множество других слов, вошедших в состав русского языка; но особенно не стою за него.
— Что это вы сегодня, Лебедев, такой важный и чинный и говорите как по складам, — усмехнулся князь.
— Николай Ардалионович! — чуть не умиленным голосом обратился Лебедев к Коле: — имея сообщить князю о деле, касающемся собственно…
— Ну да, разумеется, разумеется, не мое дело! До свидания, князь! — тотчас же удалился Коля.
— Люблю ребенка за понятливость, — произнес Лебедев, смотря ему вслед, — мальчик прыткий, хотя и назойливый. Чрезвычайное несчастие испытал я, многоуважаемый князь, вчера вечером или сегодня на рассвете… еще колеблюсь означить точное время.
— Что такое?
— Пропажа четырехсот рублей из бокового кармана, многоуважаемый князь, окрестили! — прибавил Лебедев с кислою усмешкой.
— Вы потеряли четыреста рублей? Это жаль.
— И особенно бедному, благородно живущему своим трудом человеку.
— Конечно, конечно; как так?
— Вследствие вина-с. Я к вам, как к провидению, многоуважаемый князь. Сумму четырехсот рублей серебром получил я вчера в пять часов пополудни от одного должника, и с поездом воротился сюда. Бумажник имел в кармане. Переменив вицмундир на сюртук, переложил деньги в сюртук, имея в виду держать при себе, рассчитывая вечером же выдать их по одной просьбе… ожидая поверенного.
— Кстати, Лукьян Тимофеич, правда, что вы в газетах публиковались, что даете деньги под золотые и серебряные вещи?
— Чрез поверенного; собственного имени моего не означено, ниже адреса. Имея ничтожный капитал и в видах приращения фамилии, согласитесь сами, что честный процент…
— Ну да, ну да; я только чтоб осведомиться; извините, что прервал.
— Поверенный не явился. Тем временем привезли несчастного; я уже был в форсированном расположении пообедав; зашли эти гости, выпили… чаю, и… я повеселел к моей пагубе. Когда же, уже поздно, вошел этот Келлер и возвестил о вашем торжественном дне и о распоряжении насчет шампанского, то я, дорогой и многоуважаемый князь, имея сердце (что вы уже, вероятно, заметили, ибо я заслуживаю), имея сердце, не скажу чувствительное, но благодарное, чем и горжусь, — я, для пущей торжественности изготовляемой встречи и во ожидании лично поздравить вас, вздумал пойти переменить старую рухлядь мою на снятый мною по возвращении моем виц-мундир, что и исполнил, как, вероятно, князь, вы и заметили, видя меня в виц-мундире весь вечер. Переменяя одежду, забыл в сюртуке бумажник… Подлинно, когда бог восхощет наказать, то прежде всего восхитит разум. И только сегодня, уже в половине восьмого, пробудясь, вскочил как полоумный, схватился первым делом за сюртук, — один пустой карман! Бумажника и след простыл.
— Ах, это неприятно!
— Именно неприятно; и вы с истинным тактом нашли сейчас надлежащее выражение, — не без коварства прибавил Лебедев.
— Как же, однако… — затревожился князь, задумываясь, — ведь это серьезно.
— Именно серьезно — еще другое отысканное вами слово, князь, для обозначения…
— Ах, полноте, Лукьян Тимофеич, что тут отыскивать? важность не в словах… Полагаете вы, что вы могли в пьяном виде выронить из кармана?
— Мог. Всё возможно в пьяном виде, как вы с искренностью выразились, многоуважаемый князь! Но прошу рассудить-с: если я вытрусил бумажник из кармана, переменяя сюртук, то вытрушенный предмет должен был лежать тут же на полу. Где же этот предмет-с?
— Не заложили ли вы куда-нибудь в ящик, в стол?
— Всё переискал, везде перерыл, тем более, что никуда не прятал и никакого ящика не открывал, о чем ясно помню.
— В шкапчике смотрели?
— Первым делом-с, и даже несколько раз уже сегодня… Да и как бы мог я заложить в шкапчик, истинно уважаемый князь?
— Признаюсь, Лебедев, это меня тревожит. Стало быть, кто-нибудь нашел на полу?
— Или из кармана похитил! Две альтернативы-с.
— Меня это очень тревожит, потому что кто именно… Вот вопрос!
— Без всякого сомнения, в этом главный вопрос; вы удивительно точно находите слова и мысли и определяете положения, сиятельнейший князь.
— Ах, Лукьян Тимофеич, оставьте насмешки, тут…
— Насмешки! — вскричал Лебедев, всплеснув руками.
— Ну-ну-ну, хорошо, я ведь не сержусь; тут совсем другое… Я за людей боюсь. Кого вы подозреваете?
— Вопрос труднейший и… сложнейший! Служанку подозревать не могу: она в своей кухне сидела. Детей родных тоже…
— Еще бы.
— Стало быть, кто-нибудь из гостей-с.
— Но возможно ли это?
— Совершенно и в высшей степени невозможно, но непременно так должно быть. Согласен однако же допустить и даже убежден, что если была покража, то совершилась не вечером, когда все были в сборе, а уже ночью или даже под утро, кем-нибудь из заночевавших.
— Ах, боже мой!
— Бурдовского и Николая Ардалионовича я естественно исключаю; они и не входили ко мне-с.
— Еще бы, да если бы даже и входили! Кто у вас ночевал?
— Считая со мной ночевало нас четверо, в двух смежных комнатах: я, генерал, Келлер и господин Фердыщенко. Один, стало быть, из нас четверых-с!
— Из трех, то-есть; но кто же?
— Я причел и себя для справедливости и для порядку; но согласитесь, князь, что я обокрасть себя сам не мог, хотя подобные случаи и бывали на свете…
— Ах, Лебедев, как это скучно! — нетерпеливо вскричал князь, — к делу, чего вы тянете!..
— Остаются, стало быть, трое-с, и во-первых, господин Келлер, человек непостоянный, человек пьяный и в некоторых случаях либерал, то-есть насчет кармана-с; в остальном же с наклонностями, так сказать, более древне-рыцарскими, чем либеральными. Он заночевал сначала здесь, в комнате больного, и уже ночью лишь перебрался к нам, под предлогом, что на голом полу жестко спать.
— Вы подозреваете его?
— Подозревал-с. Когда я в восьмом часу утра вскочил как полоумный и хватил себя по лбу рукой, то тотчас же разбудил генерала, спавшего сном невинности. Приняв в соображение странное исчезновение Фердыщенка, что уже одно возбудило в нас подозрение, оба мы тотчас же решились обыскать Келлера, лежавшего как… как… почти подобно гвоздю-с. Обыскали совершенно: в карманах ни одного сантима, и даже ни одного кармана не дырявого не нашлось. Носовой платок синий, клетчатый, бумажный, в состоянии неприличном-с. Далее любовная записка одна, от какой-то горничной, с требованием денег и угрозами, и клочки известного вам фельетона-с. Генерал решил, что невинен. Для полнейших сведений мы его самого разбудили, насилу дотолкались; едва понял в чем дело, разинул рот, вид пьяный, выражение лица нелепое и невинное, даже глупое, — не он-с!
— Ну, как я рад! — радостно вздохнул князь: — я таки за него боялся!
— Боялись? Стало быть, уже имели основания к тому? — прищурился Лебедев.
— О, нет, я так, — осекся князь, — я ужасно глупо сказал, что боялся. Сделайте одолжение, Лебедев, не передавайте никому…
— Князь, князь! Слова ваши в моем сердце… в глубине моего сердца! Там могила-с!.. — восторженно проговорил Лебедев, прижимая шляпу к сердцу.
— Хорошо, хорошо… Стало быть, Фердыщенко? То-есть, я хочу сказать, вы подозреваете Фердыщенка?
— Кого же более? — тихо произнес Лебедев, пристально смотря на князя.
— Ну да, разумеется… кого же более… то-есть, опять-таки, какие же улики?
— Улики есть-с. Во-первых, исчезновение в семь часов или даже в седьмом часу утра.
— Знаю, мне Коля говорил, что он заходил к нему и сказал, что идет доночевывать к… забыл к кому, к своему приятелю.
— Вилкину-с. Так, стало быть, Николай Ардалионович говорил уже вам?
— Он ничего не говорил о покраже.
— Он и не знает, ибо я пока держу дело в секрете. Итак, идет к Вилкину; казалось бы, что мудреного, что пьяный человек идет к такому же, как и он сам, пьяному человеку, хотя бы даже и чем свет, и безо всякого повода-с? Но вот здесь-то и след открывается: уходя, он оставляет адрес… Теперь следите, князь, вопрос: зачем он оставил адрес? Зачем он заходит нарочно к Николаю Ардалионовичу, делая крюк-с, и передает ему, что, “иду, дескать, доночевывать к Вилкину”. И кто станет интересоваться тем, что он уходит и даже именно к Вилкину? К чему возвещать? Нет, тут тонкость-с, воровская тонкость! Это значит: “вот, дескать, нарочно не утаиваю следов моих, какой же я вор после этого? Разве бы вор возвестил куда он уходит?” Излишняя заботливость отвести подозрения и, так сказать, стереть свои следы на песке… Поняли вы меня, многоуважаемый князь?
— Понял, очень хорошо понял, но ведь этого мало?
— Вторая улика-с: след оказывается ложный, а данный адрес неточный. Час спустя, то-есть в восемь часов, я уже стучался к Вилкину; он тут в Пятой улице-с, и даже знаком-с. Никакого не оказалось Фердыщенка. Хоть и добился от служанки, совершенно глухой-с, что назад тому час, действительно, кто-то стучался и даже довольно сильно, так что и колокольчик сорвал. Но служанка не отворила, не желая будить господина Вилкина, а, может быть, и сама не желая подняться. Это бывает-с.
— И тут все ваши улики? Этого мало.
— Князь, но кого же подозревать-с, рассудите? — умилительно заключил Лебедев, и что-то лукавое проглянуло в его усмешке.
— Осмотрели бы вы еще раз комнаты и в ящиках! — озабоченно произнес князь после некоторой задумчивости.
— Осматривал-с! — еще умилительнее вздохнул Лебедев.
— Гм!.. и зачем, зачем вам было переменять этот сюртук! — воскликнул князь, в досаде стукнув по столу.
— Вопрос из одной старинной комедии-с. Но, благодушнейший князь! Вы уже слишком принимаете к сердцу несчастье мое! Я не стою того. То-есть, я один не стою того; но вы страдаете и за преступника… за ничтожного господина Фердыщенка?
— Ну да, да, вы действительно меня озаботили, — рассеянно и с неудовольствием прервал его князь. — Итак, что же вы намерены делать… если вы так уверены, что это Фердыщенко?
— Князь, многоуважаемый князь, кто же другой-с? — с возраставшим умилением извивался Лебедев, — ведь неимение другого на кого помыслить и, так сказать, совершенная невозможность подозревать кого-либо кроме господина Фердыщенка, ведь это, так сказать, еще улика против господина Фердыщенка, уже третья улика! Ибо опять-таки кто же другой? Ведь не господина же Бурдовского мне заподозрить, хе-хе-хе?
— Ну, вот, вздор какой!
— Не генерала же наконец, хе-хе-хе!
— Что за дичь! — почти сердито проговорил князь, нетерпеливо поворачиваясь на месте.
— Еще бы не дичь! Хе-хе-хе! И насмешил же меня человек, то-есть генерал-то-с! Идем мы с ним давеча по горячим следам к Вилкину-с… а надо вам заметить, что генерал был еще более моего поражен, когда я, после пропажи, первым делом его разбудил, даже так, что в лице изменился, покраснел, побледнел, и, наконец, вдруг в такое ожесточенное и благородное негодование вошел, что я даже и не ожидал такой степени-с. Наиблагороднейший человек! Лжет он беспрерывно, по слабости, но человек высочайших чувств, человек при этом малосмысленный-с, внушающий полнейшее доверие своею невинностью. Я вам уже говорил, многоуважаемый князь, что имею к нему не только слабость, а даже любовь-с. Вдруг останавливается посредине улицы, распахивает сюртук, открывает грудь: “Обыскивай меня, говорит, ты Келлера обыскивал, зачем же ты меня не обыскиваешь? Того требует, говорит, справедливость!” У самого и руки, и ноги трясутся, даже весь побледнел, грозный такой. Я засмеялся и говорю: “Слушай, говорю, генерал, если бы кто другой мне это сказал про тебя, то я бы тут же собственными руками мою голову снял, положил бы ее на большое блюдо и сам бы поднес ее на блюде всем сомневающимся: “вот, дескать, видите эту голову, так вот этою собственною своею головой я за него поручусь, и не только голову, но даже в огонь”. Вот как я, говорю, за тебя ручаться готов!” Тут он бросился мне в объятия, всё среди улицы-с, прослезился, дрожит и так крепко прижал меня к груди, что я едва даже откашлялся: “ты, говорит, единственный друг, который остался мне в несчастиях моих!” Чувствительный человек-с! Ну, разумеется, тут же дорогой и анекдот к случаю рассказал о том, что его тоже будто бы раз, еще в юности, заподозрили в покраже пятисот тысяч рублей, но что он на другой же день бросился в пламень горевшего дома и вытащил из огня подозревавшего его графа и Нину Александровну, еще бывшую в девицах. Граф его обнял, и таким образом произошел брак его с Ниной Александровной, а на другой же день в пожарных развалинах нашли и шкатулку с пропавшими деньгами; была она железная, английского устройства, с секретным замком, и как-то под пол провалилась, так что никто и не заметил, и только чрез этот пожар отыскалась. Совершенная ложь-с. Но когда о Нине Александровне заговорил, то даже захныкал. Благороднейшая особа Нина Александровна, хоть на меня и сердита.
— Вы незнакомы?
— Почти что нет-с, но всею душой желал бы, хотя бы только для того, чтобы пред нею оправдаться. Нина Александровна в претензии на меня, что я будто бы развращаю теперь ее супруга пьянством. Но я не только не развращаю, но скорее укрощаю его; я его, может быть, отвлекаю от компании пагубнейшей. При том же он мне друг-с, и я, признаюсь вам, теперь уж не оставлю его-с, то-есть даже так-с: куда он, туда и я, потому что с ним только чувствительностию одною и возьмешь. Теперь он даже совсем не посещает свою капитаншу, хотя втайне и рвется к ней, и даже иногда стонет по ней, особенно каждое утро, вставая и надевая сапоги, не знаю уж почему в это именно время. Денег у него нет-с, вот беда, а к той без денег явиться никак нельзя-с. Не просил он денег у вас, многоуважаемый князь?
— Нет, не просил.
— Стыдится. Он было и хотел; даже мне признавался, что хочет вас беспокоить, но стыдлив-с, так как вы еще недавно его одолжили, и сверх того полагает, что вы не дадите. Он мне как другу это излил.
— А вы ему денег не даете?
— Князь! Многоуважаемый князь! Не только деньги, но за этого человека я, так сказать, даже жизнью… нет, впрочем, преувеличивать не хочу, — не жизнью, но если, так сказать, лихорадку, нарыв какой-нибудь, или даже кашель, — то ей богу готов буду перенести, если только за очень большую нужду; ибо считаю его за великого, но погибшего человека! Вот-с; не только деньги-с!
— Стало быть, деньги даете?
— Н-нет-с; денег я не давал-с, и он сам знает, что я и не дам-с, но ведь единственно в видах воздержания и исправления его. Теперь увязался со мной в Петербург; я в Петербург ведь еду-с, чтобы застать господина Фердыщенка по самым горячим следам, ибо наверно знаю, что он уже там-с. Генерал мой так и кипит-с; но подозреваю, что в Петербурге улизнет от меня, чтобы посетить капитаншу. Я, признаюсь, даже нарочно его от себя отпущу, как мы уже и условились по приезде тотчас же разойтись в разные стороны, чтоб удобнее изловить господина Фердыщенка. Так вот я его отпущу, а потом вдруг, как снег на голову, и застану его у капитанши, — собственно, чтоб его пристыдить, как семейного человека, и как человека вообще говоря.
— Только не делайте шуму, Лебедев, ради бога не делайте шуму, — вполголоса и в сильном беспокойстве проговорил князь.
— О, нет-с, собственно лишь чтобы пристыдить и посмотреть, какую он физиономию сделает, — ибо многое можно по физиономии заключить, многоуважаемый князь, и особенно в таком человеке! Ах, князь! Хоть и велика моя собственная беда, но не могу даже и теперь не подумать о нем и об исправлении его нравственности. Чрезвычайная просьба у меня к вам, многоуважаемый князь, даже признаюсь, затем собственно и пришел-с: с их домом вы уже знакомы и даже жили у них-с; то если бы вы, благодушнейший князь, решились мне в этом способствовать, собственно лишь для одного генерала и для счастия его…
Лебедев даже руки сложил, как бы в мольбе.
— Что же? Как же способствовать? Будьте уверены, что я весьма желаю вас вполне понять, Лебедев.
— Единственно в сей уверенности я к вам и явился! Чрез Нину Александровну можно бы подействовать; наблюдая и, так сказать, следя за его превосходительством постоянно, в недрах собственного его семейства. Я к несчастию не знаком-с… к тому же тут и Николай Ардалионович, обожающий вас, так сказать, всеми недрами своей юной души, пожалуй, мог бы помочь…
— Н-нет… Нину Александровну в это дело… Боже сохрани! Да и Колю… Я, впрочем, вас еще, может быть, и не понимаю, Лебедев.
— Да тут и понимать совсем нечего! — даже привскочил на стуле Лебедев: — одна, одна чувствительность и нежность — вот всё лекарство для нашего больного. Вы, князь, позволяете мне считать его за больного?
— Это даже показывает вашу деликатность и ум.
— Объясню вам примером, для ясности взятым из практики. Видите какой это человек-с: тут у него теперь одна слабость к этой капитанше, к которой без денег ему являться нельзя, и у которой я сегодня намерен накрыть его, для его же счастия-с; но, положим, что не одна капитанша, а соверши он даже настоящее преступление, ну, там, бесчестнейший проступок какой-нибудь (хотя он и вполне неспособен к тому), то и тогда, говорю я, одною благородною, так сказать, нежностью с ним до всего дойдешь, ибо чувствительнейший человек-с! Поверьте, что пяти дней не выдержит, сам проговорится, заплачет и во всем сознается, — и особенно, если действовать ловко и благородно, чрез семейный и ваш надзор за всеми, так сказать, чертами и стопами его… О, благодушнейший князь! — вскочил Лебедев, даже в каком-то вдохновении: — я ведь и не утверждаю, что он наверно… Я, так сказать, всю кровь мою за него готов хоть сейчас излить, хотя согласитесь, что невоздержание и пьянство, и капитанша, и всё это вместе взятое, могут до всего довести.
— Такой цели я, конечно, всегда готов способствовать, — сказал князь, вставая, — только признаюсь вам, Лебедев, я в беспокойстве ужасном; скажите, ведь вы всё еще… одним словом, сами же вы говорите, что подозреваете господина Фердыщенка.
— Да кого же более? Кого же более, искреннейший князь? — опять умилительно сложил руки Лебедев, умиленно улыбаясь. Князь нахмурился и поднялся с места.