Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Идиот

ModernLib.Net / Классическая проза / Достоевский Федор Михайлович / Идиот - Чтение (стр. 18)
Автор: Достоевский Федор Михайлович
Жанр: Классическая проза

 

 


— Да чем же я виноват? — кричал Коля: — да сколько б я вас ни уверял, что князь почти уже здоров, вы бы не захотели поверить, потому что представить его на смертном одре было гораздо интереснее.

— Надолго ли к нам? — обратилась к князю Лизавета Прокофьевна.

— На всё лето и, может быть, дольше.

— Ты ведь один? Не женат?

— Нет, не женат, — улыбнулся князь наивности пущенной шпильки.

— Улыбаться нечего; это бывает. Я про дачу: зачем не к нам переехал? У нас целый флигель пустой. Впрочем, как хочешь. Это у него нанимаешь? У этого? — прибавила она вполголоса, кивнув на Лебедева. — Что он всё кривляется?

В эту минуту из комнат вышла на террасу Вера, по своему обыкновению, с ребенком на руках. Лебедев, извивавшийся около стульев и решительно не знавший куда девать себя, но ужасно не хотевший уйти, вдруг набросился на Веру, замахал на нее руками, гоня прочь с террасы, и даже, забывшись, затопал ногами.

— Он сумасшедший? — прибавила вдруг генеральша.

— Нет, он…

— Пьян, может быть? Не красива же твоя компания, — отрезала она, захватив в своем взгляде и остальных гостей; — а впрочем, какая милая девушка! Кто такая?

— Это Вера Лукьяновна, дочь этого Лебедева.

— А!.. Очень милая. Я хочу с ней познакомиться.

Но Лебедев, расслышавший похвалы Лизаветы Прокофьевны, уже сам тащил дочь, чтобы представить ее.

— Сироты, сироты! — таял он, подходя: — и этот ребенок на руках ее — сирота, сестра ее, дочь Любовь, и рождена в наизаконнейшем браке от новопреставленной Елены, жены моей, умершей тому назад шесть недель, в родах, по соизволению господню… да-с… вместо матери, хотя только сестра и не более, как сестра… не более, не более…

— А ты, батюшка, не более как дурак, извини меня. Ну, довольно, сам понимаешь, я думаю, — отрезала вдруг Лизавета Прокофьевна в чрезвычайном негодовании.

— Истинная правда! — почтительнейше и глубоко поклонился Лебедев.

— Послушайте, господин Лебедев, правду про вас говорят, что вы Апокалипсис толкуете? — спросила Аглая.

— Истинная правда… пятнадцатый год.

— Я о вас слышала. О вас и в газетах печатали, кажется?

— Нет, это о другом толкователе, о другом-с, и тот помер, а я за него остался, — вне себя от радости проговорил Лебедев.

— Сделайте одолжение, растолкуйте мне когда-нибудь на-днях, по соседству. Я ничего не понимаю в Апокалипсисе.

— Не могу не предупредить вас, Аглая Ивановна, что всё это с его стороны одно шарлатанство, поверьте, — быстро ввернул вдруг генерал Иволгин, ждавший точно на иголочках и желавший изо всех сил как-нибудь начать разговор; он уселся рядом с Аглаей Ивановной; — конечно, дача имеет свои права, — продолжал он, — и свои удовольствия, и прием такого необычайного интруса для толкования Апокалипсиса есть затея как и другая, и даже затея замечательная по уму, но я… Вы, кажется, смотрите на меня с удивлением? Генерал Иволгин, имею честь рекомендоваться. Я вас на руках носил, Аглая Ивановна.

— Очень рада. Мне знакомы Варвара Ардалионовна и Нина Александровна, — пробормотала Аглая, всеми силами крепясь, чтобы не расхохотаться.

Лизавета Прокофьевна вспыхнула. Что-то давно накопившееся в ее душе вдруг потребовало исхода. Она терпеть не могла генерала Иволгина, с которым когда-то была знакома, только очень давно.

— Лжешь, батюшка, по своему обыкновению, никогда ты ее на руках не носил, — отрезала она ему в негодовании.

— Вы забыли, maman, ей богу носил, в Твери, — вдруг подтвердила Аглая. — Мы тогда жили в Твери. Мне тогда лет шесть было, я помню. Он мне стрелку и лук сделал, и стрелять научил, и я одного голубя убила. Помните, мы с вами голубя вместе убили?

— А мне тогда каску из картона принес и шпагу деревянную, и я помню! — вскричала Аделаида.

— И я это помню, — подтвердила Александра. — Вы еще тогда за раненого голубя перессорились, и вас по углам расставили; Аделаида так и стояла в каске и со шпагой.

Генерал, объявивший Аглае, что он ее на руках носил, сказал это так, чтобы только начать разговор, и единственно потому, что он почти всегда так начинал разговор со всеми молодыми людьми, если находил нужным с ними познакомиться, Но на этот раз случилось, как нарочно, что он сказал правду и, как нарочно, правду эту он и сам забыл. Так что, когда Аглая вдруг подтвердила теперь, что она с ним вдвоем застрелила голубя, память его разом осветилась, и он вспомнил обо всем об этом сам до последней подробности, как нередко вспоминается в летах преклонных что-нибудь из далекого прошлого. Трудно передать, что в этом воспоминании так сильно могло подействовать на бедного и, по обыкновению, несколько хмельного генерала; но он был вдруг необыкновенно растроган.

— Помню, всё помню! — вскричал он. — Я был тогда штабс-капитаном. Вы — такая крошка, хорошенькая. Нина Александровна… Ганя… Я был у вас… принят. Иван Федорович…

— И вот, видишь, до чего ты теперь дошел! — подхватила генеральша. — Значит, всё-таки не пропил своих благородных чувств, когда так подействовало! А жену измучил. Чем бы детей руководить, а ты в долговом сидишь. Ступай, батюшка, отсюда, зайди куда-нибудь, встань за дверь в уголок и поплачь, вспомни свою прежнюю невинность, авось бог простит. Поди-ка, поди, я тебе серьезно говорю. Ничего нет лучше для исправления, как прежнее с раскаянием вспомнить. Но повторять о том, что говорят серьезно, было нечего: генерал, как и все постоянно хмельные люди, был очень чувствителен, и как все слишком упавшие хмельные люди, не легко переносил воспоминания из счастливого прошлого. Он встал и смиренно направился к дверям, так что Лизавете Прокофьевне сейчас же и жалко стало его.

— Ардалион Александрыч, батюшка! — крикнула она ему вслед, — остановись на минутку; все мы грешны; когда будешь чувствовать, что совесть тебя меньше укоряет, приходи ко мне, посидим, поболтаем о прошлом-то. Я ведь еще, может, сама тебя в пятьдесят раз грешнее; ну, а теперь прощай, ступай, нечего тебе тут… — испугалась она вдруг, что он воротится.

— Вы бы пока не ходили за ним, — остановил князь Колю, который побежал-было вслед за отцом. — А то через минуту он подосадует, и вся минута испортится.

— Это правда, не тронь его; через полчаса поди, — решила Лизавета Прокофьевна.

— Вот что значит хоть раз в жизни правду сказать, до слез подействовало! — осмелился вклеить Лебедев.

— Ну уж и ты-то, батюшка, должно быть, хорош, коли правда то, что я слышала, — осадила его сейчас же Лизавета Прокофьевна.

Взаимное положение всех гостей, собравшихся у князя, мало-по-малу определилось. Князь, разумеется, в состоянии был оценить и оценил всю степень участия к нему генеральши и ее дочерей и, конечно, сообщил им искренно, что и сам он сегодня же, еще до посещения их, намерен был непременно явиться к ним, несмотря ни на болезнь свою, ни на поздний час. Лизавета Прокофьевна, поглядывая на гостей его, ответила, что это и сейчас можно исполнить. Птицын, человек вежливый и чрезвычайно уживчивый, очень скоро встал и отретировался во флигель к Лебедеву, весьма желая увести с собой и самого Лебедева. Тот обещал придти скоро; тем временем Варя разговорилась с девицами и осталась. Она и Ганя были весьма рады отбытию генерала; сам Ганя тоже скоро отправился вслед за Птицыным. В те же несколько минут, которые он пробыл на террасе при Епанчиных, он держал себя скромно, с достоинством, и нисколько не потерялся от решительных взглядов Лизаветы Прокофьевны, два раза оглядевшей его с головы до ног. Действительно, можно было подумать знавшим его прежде, что он очень изменился. Это очень понравилось Аглае.

— Ведь это Гаврила Ардалионович вышел? — спросила она вдруг, как любила иногда делать, громко, резко, прерывая своим вопросом разговор других и ни к кому лично не обращаясь.

— Он, — ответил князь.

— Едва узнала его. Он очень изменился и… гораздо к лучшему.

— Я очень рад за него, — сказал князь.

— Он был очень болен, — прибавила Варя с радостным соболезнованием.

— Чем это изменился к лучшему? — в гневливом недоумении и чуть не перепугавшись, спросила Лизавета Прокофьевна, — откуда взяла? Ничего нет лучшего. Что именно тебе кажется лучшего?

— Лучше “рыцаря бедного” ничего нет лучшего! — провозгласил вдруг Коля, стоявший всё время у стула Лизаветы Прокофьевны.

— Это я сам тоже думаю, — сказал князь Щ. и засмеялся.

— Я совершенно того же мнения, — торжественно провозгласила Аделаида.

— Какого “рыцаря бедного”? — спрашивала генеральша, с недоумением и досадой оглядывая всех говоривших, но увидев, что Аглая вспыхнула, с сердцем прибавила: — Вздор какой-нибудь! Какой такой “рыцарь бедный”?

— Разве в первый раз мальчишке этому, фавориту вашему, чужие слова коверкать! — с надменным негодованием ответила Аглая.

В каждой гневливой выходке Аглаи (а она гневалась очень часто), почти каждый раз, несмотря на всю видимую ее серьезность и неумолимость, проглядывало столько еще чего-то детского, нетерпеливо школьного и плохо припрятанного, что не было возможности иногда, глядя на нее, не засмеяться, к чрезвычайной, впрочем, досаде Аглаи, не понимавшей чему смеются, и “как могут, как смеют они смеяться”. Засмеялись и теперь сестры, князь Щ., и даже улыбнулся сам князь Лев Николаевич, тоже почему-то покрасневший. Коля хохотал и торжествовал. Аглая рассердилась не на шутку и вдвое похорошела. К ней чрезвычайно шло ее смущение, и тут же досада на самое себя за это смущение.

— Мало он ваших-то слов перековеркал, — прибавила она.

— Я на собственном вашем восклицании основываюсь! — прокричал Коля. — Месяц назад вы Дон-Кихота перебирали и воскликнули эти слова, что нет лучше “рыцаря бедного”. Не знаю, про кого вы тогда говорили: про Дон-Кихота или про Евгения Павлыча, или еще про одно лицо, но только про кого-то говорили, и разговор шел длинный…

— Ты, я вижу, уж слишком много позволяешь себе, мой милый, с своими догадками, — с досадой остановила его Лизавета Прокофьевна.

— Да разве я один? — не умолкал Коля: — все тогда говорили, да и теперь говорят; вот сейчас князь Щ. и Аделаида Ивановна и все объявили, что стоят за “рыцаря бедного”, стало быть, “рыцарь-то бедный” существует и непременно есть, а по-моему, если бы только не Аделаида Ивановна, так все бы мы давно уж знали, кто такой “рыцарь бедный”.

— Я-то чем виновата, — смеялась Аделаида.

— Портрет не хотели нарисовать — вот чем виноваты! Аглая Ивановна просила вас тогда нарисовать портрет “рыцаря бедного” и рассказала даже весь сюжет картины, который сама и сочинила, помните сюжет-то? Вы не хотели…

— Да как же бы я нарисовала, кого? По сюжету выходит, что этот “рыцарь бедный”

С лица стальной решетки

Ни пред кем не подымал.

Какое же тут лицо могло выйти? Что нарисовать: решетку? Аноним?

— Ничего не понимаю, какая там решетка! — раздражалась генеральша, начинавшая очень хорошо понимать про себя, кто такой подразумевался под названием (и, вероятно, давно уже условленным) “рыцаря бедного”. Но особенно взорвало ее, что князь Лев Николаевич тоже смутился и наконец совсем сконфузился, как десятилетний мальчик. — Да что, кончится или нет эта глупость? Растолкуют мне или нет этого “рыцаря бедного”? Секрет что ли какой-нибудь такой ужасный, что и подступиться нельзя?

Но все только продолжали смеяться.

— Просто-за-просто, есть одно странное русское стихотворение, — вступился наконец князь Щ., очевидно, желая поскорее замять и переменить разговор: — про “рыцаря бедного”, отрывок без начала и конца. С месяц назад как-то раз смеялись все вместе после обеда и искали, по обыкновению, сюжета для будущей картины Аделаиды Ивановны. Вы знаете, что общая семейная задача давно уже в том, чтобы сыскать сюжет для картины Аделаиды Ивановны. Тут и напали на “рыцаря бедного”, кто первый, не помню…

— Аглая Ивановна! — вскричал Коля.

— Может быть, согласен, только я не помню, — продолжал князь Щ. — Одни над этим сюжетом смеялись, другие провозглашали, что ничего не может быть и выше, но чтоб изобразить “рыцаря бедного” во всяком случае надо было лицо; стали перебирать лица всех знакомых, ни одно не пригодилось, на этом дело и стало; вот и всё; не понимаю, почему Николаю Ардалионовичу вздумалось всё это припомнить и вывести? Что смешно было прежде и кстати, то совсем неинтересно теперь.

— Потому что новая глупость какая-нибудь подразумевается, язвительная и обидная, — отрезала Лизавета Прокофьевна.

— Никакой нет глупости, кроме глубочайшего уважения, — совершенно неожиданно важным и серьезным голосом вдруг произнесла Аглая, успевшая совершенно поправиться и подавить свое прежнее смущение. Мало того, по некоторым признакам можно было подумать, глядя на нее, что она сама теперь радуется, что шутка заходит всё дальше и дальше, и весь этот переворот произошел в ней именно в то мгновение, когда слишком явно заметно стало возраставшее всё более и более и достигшее чрезвычайной степени смущение князя.

— То хохочут, как угорелые, а тут вдруг глубочайшее уважение явилось! Бешеные! Почему уважение? Говори сейчас, почему у тебя, ни с того, ни с сего, так вдруг глубочайшее уважение явилось?

— Потому глубочайшее уважение, — продолжала также серьезно и важно Аглая в ответ почти на злобный вопрос матери, — потому что в стихах этих прямо изображен человек, способный иметь идеал, во-вторых, раз поставив себе идеал, поверить ему, а поверив, слепо отдать ему всю свою жизнь. Это не всегда в нашем веке случается. Там, в стихах этих, не сказано, в чем собственно состоял идеал “рыцаря бедного”, но видно, что это был какой-то светлый образ, “образ чистой красоты”, и влюбленный рыцарь, вместо шарфа, даже четки себе повязал на шею. Правда, есть еще там какой-то темный, недоговоренный девиз, буквы А. Н. Б., которые он начертал на щите своем…

— А. М. Д., — поправил Коля.

— А я говорю А. Н. Б., и так хочу говорить, — с досадой перебила Аглая, — как бы то ни было, а ясное дело, что этому бедному рыцарю уже всё равно стало: кто бы ни была и что бы ни сделала его дама. Довольно того, что он ее выбрал и поверил ее “чистой красоте”, а затем уже преклонился пред нею навеки; в том-то и заслуга, что если б она потом хоть воровкой была, то он всё-таки должен был ей верить и за ее чистую красоту копья ломать. Поэту хотелось, кажется, совокупить в один чрезвычайный образ всё огромное понятие средневековой рыцарской платонической любви какого-нибудь чистого и высокого рыцаря; разумеется, всё это идеал. В “рыцаре же бедном” это чувство дошло уже до последней степени, до аскетизма; надо признаться, что способность к такому чувству много обозначает, и что такие чувства оставляют по себе черту глубокую и весьма с одной стороны похвальную, не говоря уже о Дон-Кихоте. “Рыцарь бедный” тот же Дон-Кихот, не только серьезный, а не комический. Я сначала не понимала и смеялась, а теперь люблю “рыцаря бедного”, а главное, уважаю его подвиги.

Так кончила Аглая, и глядя на нее, даже трудно было поверить, серьезно она говорит или смеется.

— Ну, дурак какой-нибудь и он, и его подвиги! — решила генеральша. — Да и ты, матушка, завралась, целая лекция; даже не годится, по-моему, с твоей стороны. Во всяком случае непозволительно. Какие стихи? Прочти, верно знаешь! Я непременно хочу знать эти стихи. Всю жизнь терпеть не могла стихов, точно предчувствовала. Ради бога, князь, потерпи, нам с тобой, видно, вместе терпеть приходится, — обратилась она к князю Льву Николаевичу. Она была очень раздосадована.

Князь Лев Николаевич хотел было что-то сказать, но ничего не мог выговорить от продолжавшегося смущения. Одна только Аглая, так много позволившая себе в своей “лекции”, не сконфузилась ни мало, даже как будто рада была. Она тотчас же встала, всё попрежнему серьезно и важно, с таким видом, как будто заранее к тому готовилась и только ждала приглашения, вышла на средину террасы и стала напротив князя, продолжавшего сидеть в своих креслах. Все с некоторым удивлением смотрели на нее, и почти все — князь Щ., сестры, мать — с неприятным чувством смотрели на эту новую приготовлявшуюся шалость, во всяком случае несколько далеко зашедшую. Но видно было, что Аглае нравилась именно вся эта аффектация, с которою она начинала церемонию чтения стихов. Лизавета Прокофьевна чуть было не прогнала ее на место, но в ту самую минуту, как только было Аглая начала декламировать известную балладу, два новые гостя, громко говоря, вступили с улицы на террасу. Это были генерал Иван Федорович Епанчин и вслед за ним один молодой человек. Произошло маленькое волнение.

VII.

Молодой человек, сопровождавший генерала, был лет двадцати восьми, высокий, стройный, с прекрасным и умным лицом, с блестящим, полным остроумия и насмешки взглядом больших черных глаз. Аглая даже и не оглянулась на него и продолжала чтение стихов, с аффектацией продолжая смотреть на одного только князя и обращаясь только к нему одному. Князю стало явно, что всё это она делает с каким-то особенным расчетом. Но, по крайней мере, новые гости несколько поправили его неловкое положение. Завидев их, он привстал, любезно кивнул издали головой генералу, подал знак, чтобы не прерывали чтения, а сам успел отретироваться за кресла, где, облокотясь левою рукой на спинку, продолжал слушать балладу уже, так сказать, в более удобном и не в таком “смешном” положении, как сидя в креслах. С своей стороны Лизавета Прокофьевна повелительным жестом махнула два раза входившим, чтоб они остановились. Князь, между прочим, слишком интересовался новым своим гостем, сопровождавшим генерала; он ясно угадал в нем Евгения Павловича Радомского, о котором уже много слышал и не раз думал. Его сбивало одно только штатское платье его; он слышал, что Евгений Павлович военный. Насмешливая улыбка бродила на губах нового гостя во всё время чтения стихов, как будто и он уже слышал кое-что про “рыцаря бедного”.

“Может быть, сам и выдумал”, подумал князь про себя.

Но совсем другое было с Аглаей. Всю первоначальную аффектацию и напыщенность, с которою она выступила читать, она прикрыла такою серьезностью и таким проникновением в дух и смысл поэтического произведения, с таким смыслом произносила каждое слово стихов, с такою высшею простотой проговаривала их, что в конце чтения не только увлекла всеобщее внимание, но передачей высокого духа баллады как бы и оправдала отчасти ту усиленную аффектированную важность, с которою она так торжественно вышла на средину террасы. В этой важности можно было видеть теперь только безграничность и, пожалуй, даже наивность ее уважения к тому, что она взяла на себя передать. Глаза ее блистали, и легкая, едва заметная судорога вдохновения и восторга раза два прошла по ее прекрасному лицу. Она прочла:

Жил на свете рыцарь бедный

Молчаливый и простой,

С виду сумрачный и бледный,

Духом смелый и прямой.

Он имел одно виденье,

Непостижное уму, —

И глубоко впечатленье

В сердце врезалось ему.

С той поры, сгорев душою,

Он на женщин не смотрел,

Он до гроба ни с одною

Молвить слова не хотел.

Он себе на шею четки

Вместо шарфа навязал,

И с лица стальной решетки

Ни пред кем не подымал,

Полон чистою любовью,

Верен сладостной мечте,

А. М. D. своею кровью

Начертал он на щите.

И в пустынях Палестины,

Между тем как по скалам

Мчались в битву паладины,

Именуя громко дам,

Lumen coeli, sancta Rosa![23]

Восклицал он дик и рьян,

И как гром его угроза

Поражала мусульман…

Возвратясь в свой замок дальный,

Жил он, строго заключен,

Всё безмолвный, всё печальный,

Как безумец умер он.

Припоминая потом всю эту минуту, князь долго в чрезвычайном смущении мучился одним неразрешимым для него вопросом: как можно было соединить такое истинное, прекрасное чувство с такою явною и злобною насмешкой? Что была насмешка, в том он не сомневался; он ясно это понял и имел на то причины: во время чтения Аглая позволила себе переменить буквы А. М. D. в буквы Н. Ф. Б. Что тут была не ошибка и не ослышка с его стороны, — в том он сомневаться не мог (впоследствии это было доказано). Во всяком случае выходка Аглаи, — конечно, шутка, хоть слишком резкая и легкомысленная, — была преднамеренная. О “рыцаре бедном” все говорили (и “смеялись”) еще месяц назад. А между тем, как ни припоминал потом князь, выходило, что Аглая произнесла эти буквы не только без всякого вида шутки, или какой-нибудь усмешки, или даже какого-нибудь напирания на эти буквы чтобы рельефнее выдать их затаенный смысл, но, напротив, с такою неизменною серьезностью, с такою невинною и наивною простотой, что можно было подумать, что эти самые буквы и были в балладе, и что так было в книге напечатано. Что-то тяжелое и неприятное как бы уязвило князя. Лизавета Прокофьевна, конечно, не поняла и не заметила ни подмены букв, ни намека. Генерал Иван Федорович понял только, что декламировали стихи. Из остальных слушателей очень многие поняли и удивились и смелости выходки, и намерению, но смолчали и старались не показывать виду. Но Евгений Павлович (князь даже об заклад готов был побиться) не только понял, но даже старался и вид показать, что понял: он слишком насмешливо улыбнулся.

— Экая прелесть какая! — воскликнула генеральша в истинном упоении, только что кончилось чтение: — чьи стихи?

— Пушкина, maman, не стыдите нас, это совестно! — воскликнула Аделаида.

— Да с вами и не такой еще дурой сделаешься! — горько отозвалась Лизавета Прокофьевна: — Срам! Сейчас, как придем, подайте мне эти стихи Пушкина!

— Да у нас, кажется, совсем нет Пушкина.

— С незапамятных времен, — прибавила Александра, — два какие-то растрепанные тома валяются.

— Тотчас же послать купить в город, Федора иль Алексея, с первым поездом, — лучше Алексея. Аглая, поди сюда! Поцелуй меня, ты прекрасно прочла, но — если ты искренно прочла, — прибавила она почти шепотом, — то я о тебе жалею; если ты в насмешку ему прочла, то я твои чувства не одобряю, так что во всяком случае лучше бы было и совсем не читать.. Понимаешь? Ступай, сударыня, я еще с тобой поговорю, а мы тут засиделись.

Между тем князь здоровался с генералом Иваном Федорович чем, а генерал представлял ему Евгения Павловича Радомского.

— На дороге захватил, он только что с поездом; узнал, что я сюда, и все наши тут…

— Узнал, что и вы тут, — перебил Евгений Павлович, — и так как давно уж и непременно предположил себе искать не только вашего знакомства, но и вашей дружбы, то и не хотел терять времени. Вы нездоровы? Я сейчас только узнал…

— Совсем здоров и очень рад вас узнать, много слышал и даже говорил о вас с князем Щ., — ответил Лев Николаевич, подавая руку.

Взаимные вежливости были произнесены, оба пожали друг другу руку и пристально заглянули друг другу в глаза. В один миг разговор сделался общим. Князь заметил (а он замечал теперь всё быстро и жадно и даже, может, и то, чего совсем не было), что штатское платье Евгения Павловича производило всеобщее и какое-то необыкновенно сильное удивление, до того, что даже все остальные впечатления на время забылись и изгладились. Можно было подумать, что в этой перемене костюма заключалось что-то особенно важное. Аделаида и Александра с недоумением расспрашивали Евгения Павловича. Князь Щ., его родственник, даже с большим беспокойством; генерал говорил почти с волнением. Одна Аглая любопытно, но совершенно спокойно поглядела с минуту на Евгения Павловича, как бы желая только сравнить, военное или штатское платье ему более к лицу, но чрез минуту отворотилась и уже не глядела на него более. Лизавета Прокофьевна тоже ни о чем не захотела спрашивать, хотя, может быть, и она несколько беспокоилась. Князю показалось, что Евгений Павлович как будто у ней не в милости.

— Удивил, изумил! — твердил Иван Федорович в ответ на все вопросы. — Я верить не хотел, когда еще давеча его в Петербурге встретил. И зачем так вдруг, вот задача? Сам первым делом кричит, что не надо стулья ломать.

Из поднявшихся разговоров оказалось, что Евгений Павлович возвещал об этой отставке уже давным-давно; но каждый раз говорил так не серьезно, что и поверить ему было нельзя. Да он и о серьезных-то вещах говорил всегда с таким шутливым видом, что никак его разобрать нельзя, особенно если сам захочет, чтобы не разобрали.

— Я ведь на время, на несколько месяцев, самое большее год в отставке пробуду, — смеялся Радомский.

— Да надобности нет никакой, сколько я, по крайней мере, знаю ваши дела, — всё еще горячился генерал.

— А поместья объехать? Сами советовали; а я и за границу к тому же хочу…

Разговор, впрочем, скоро переменился; но слишком особенное и всё еще продолжавшееся беспокойство всё-таки выходило, по мнению наблюдавшего князя, из мерки, и что-то тут наверно было особенное.

— Значит, “бедный рыцарь” опять на сцене? — спросил было Евгений Павлович, подходя к Аглае.

К изумлению князя, та оглядела его в недоумении и вопросительно, точно хотела дать ему знать, что и речи между ними о “рыцаре бедном” быть не могло, и что она даже не понимает вопроса.

— Да поздно, поздно теперь в город посылать за Пушкиным, поздно! — спорил Коля с Лизаветой Прокофьевной, выбиваясь изо всех сил: — три тысячи раз говорю вам: поздно.

— Да, действительно, посылать теперь в город поздно, — подвернулся и тут Евгений Павлович, поскорее оставляя Аглаю; — я думаю, что и лавки в Петербурге заперты, девятый час, — подтвердил он, вынимая часы.

— Столько ждали, не хватились, можно до завтра перетерпеть, — ввернула Аделаида.

— Да и неприлично, — прибавил Коля, — великосветским людям очень-то литературой интересоваться. Спросите у Евгения Павлыча. Гораздо приличнее желтым шарабаном с красными колесами.

— Опять вы из книжки, Коля, — заметила Аделаида.

— Да он иначе и не говорит, как из книжек, — подхватил Евгений Павлович, — целыми фразами из критических обозрений выражается. Я давно имею удовольствие знать разговор Николая Ардалионовича, но на этот раз он говорит не из книжки. Николай Ардалионович явно намекает на мой желтый шарабан с красными колесами. Только я уж его променял, вы опоздали.

Князь прислушивался к тому, что говорил Радомский… Ему показалось, что он держит себя прекрасно, скромно, весело, и особенно понравилось, что он с таким совершенным равенством и по-дружески говорит с задиравшим его Колей.

— Что это? — обратилась Лизавета Прокофьевна к Вере, дочери Лебедева, которая стояла пред ней с несколькими книгами в руках, большого формата, превосходно переплетенными и почти новыми.

— Пушкин, — сказала Вера. — Наш Пушкин. Папаша велел мне вам поднести.

— Как так? Как это можно? — удивилась Лизавета Прокофьевна.

— Не в подарок, не в подарок! Не посмел бы! — выскочил из-за плеча дочери Лебедев; — за свою цену-с. Это собственный, семейный, фамильный наш Пушкин, издание Анненкова, которое теперь и найти нельзя, — за свою цену-с. Подношу с благоговением, желая продать и тем утолить благородное нетерпение благороднейших литературных чувств вашего превосходительства.

— А, продаешь, так и спасибо. Своего не потеряешь, небось; только не кривляйся, пожалуста, батюшка. Слышала я о тебе ты, говорят, преначитанный, когда-нибудь потолкуем; сам что ли снесешь ко мне?

— С благоговением и… почтительностью! — кривлялся необыкновенно довольный Лебедев, выхватывая книги у дочери.

— Ну мне только не растеряй, снеси, хоть и без почтительности, но только с уговором, — прибавила она, пристально его оглядывая, — до порога только и допущу, а принять сегодня тебя не намерена. Дочь Веру присылай хоть сейчас, мне она очень нравится.

— Что же вы про тех-то не скажете? — нетерпеливо обратилась Вера к отцу: — ведь они коли так, сами войдут: шуметь начали. Лев Николаевич, — обратилась она к князю, который взял уже свою шляпу, — там к вам давно уже какие-то пришли, четыре человека, ждут у нас и бранятся, да папаша к вам не допускает.

— Какие гости? — спросил князь.

— По делу, говорят, только ведь они такие, что не пустить их теперь, так они и дорогой остановят. Лучше, Лев Николаевич, пустить, а потом уж и с плеч их долой. Их там Гаврила Ардалионович и Птицын уговаривают, не слушаются.

— Сын Павлищева! Сын Павлищева! Не стоит, не стоит! — махал руками Лебедев: — Их и слушать не стоит-с; и беспокоить вам себя, сиятельнейший князь, для них неприлично. Вот-с. Не стоят они того…

— Сын Павлищева! Боже мой! — вскричал князь в чрезвычайном смущении: — я знаю… но ведь я… я поручил это дело Гавриле Ардалионовичу. Сейчас Гаврила Ардалионович мне говорил…

Но Гаврила Ардалионович вышел уже из комнат на террасу; за ним следовал Птицын. В ближайшей комнате заслышался шум и громкий голос генерала Иволгина, как бы желавшего перекричать несколько голосов. Коля тотчас же побежал на шум.

— Это очень интересно! — заметил вслух Евгений Павлович. “Стало быть, знает дело!” подумал князь.

— Какой сын Павлищева? И… какой может быть сын Павлищева? — с недоумением спрашивал генерал Иван Федорович, с любопытством оглядывая все лица и с удивлением замечая, что эта новая история только ему одному неизвестна.

В самом деле, возбуждение и ожидание было всеобщее. Князь глубоко удивился, что такое совершенно личное дело его уже успело так сильно всех здесь заинтересовать.

— Это будет очень хорошо, если вы сейчас же и сами это дело окончите, — сказала Аглая, с какою-то особенною серьезностию подходя к князю, — а нам всем позволите быть вашими свидетелями. Вас хотят замарать, князь, вам надо торжественно оправдать себя, и я заранее ужасно рада за вас.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44