Что же касается Афанасия Ивановича, то, конечно, он себя компрометировать в таких приключениях не мог; но он слишком был заинтересован в деле, хотя бы и принимавшем такой сумасшедший оборот; да и Настасья Филипповна выронила на его счет два-три словечка таких, что уехать никак нельзя было, не разъяснив окончательно дела. Он решился досидеть до конца и уже совершенно замолчать и оставаться лишь наблюдателем, что, конечно, и требовалось его достоинством. Один лишь генерал Епанчин, только сейчас пред этим разобиженный таким бесцеремонным и смешным возвратом ему подарка, конечно, еще более мог теперь обидеться всеми этими необыкновенными эксцентричностями или, например, появлением Рогожина; да и человек, как он, и без того уже слишком снизошел, решившись сесть рядом с Птицыным и Фердыщенком; но что могла сделать сила страсти, то могло быть, наконец, побеждено чувством обязанности, ощущением долга, чина и значения и вообще уважением к себе, так что Рогожин с компанией, во всяком случае, в присутствии его превосходительства был невозможен.
— Ах, генерал, — перебила его тотчас же Настасья Филипповна, только что он обратился к ней с заявлением, — я и забыла! Но будьте уверены, что о вас я предвидела. Если уж вам так обидно, то я и не настаиваю и вас не удерживаю, хотя бы мне очень желалось именно вас при себе теперь видеть. Во всяком случае, очень благодарю вас за ваше знакомство и лестное внимание, но если вы боитесь…
— Позвольте, Настасья Филипповна, — вскричал генерал, 'в припадке рыцарского великодушия, — кому выговорите? Да я из преданности одной останусь теперь подле вас, и если, например, есть какая опасность… К тому же я, признаюсь, любопытствую чрезмерно. Я только на счет того хотел, что они испортят ковры и, пожалуй, разобьют что-нибудь… Да и не надо бы их совсем, по-моему, Настасья Филипповна!
— Сам Рогожин! — провозгласил Фердыщенко.
— Как вы думаете, Афанасий Иванович, — наскоро успел шепнуть ему генерал: — не сошла ли она с ума? То-есть, без аллегории, а настоящим медицинским манером, — а?
— Я вам говорил, что она и всегда к этому наклонна была, — лукаво отшепнулся Афанасий Иванович.
— И к тому же лихорадка…
Компания Рогожина была почти в том же самом составе, как и давеча утром; прибавился только какой-то беспутный старичишка, в свое время бывший редактором какой-то забулдыжной обличительной газетки, и про которого шел анекдот, что он заложил и пропил свои вставные на золоте зубы, и один отставной подпоручик, решительный соперник и конкуррент, по ремеслу и по назначению, утрешнему господину с кулаками и совершенно никому из Рогожинцев неизвестный, но подобранный на улице, на солнечной стороне Невского проспекта, где он останавливал прохожих и слогом Марлинского просил вспоможения, под коварным предлогом, что он сам “по пятнадцати целковых давал в свое время просителям”. Оба конкуррента тотчас же отнеслись друг к другу враждебно. Давешний господин с кулаками после приема в компанию “просителя” счел себя даже обиженным и, будучи молчалив от природы, только рычал иногда, как медведь, и с глубоким презреньем смотрел на заискивания и заигрывания с ним “просителя”, оказавшегося человеком светским и политичным. С виду подпоручик обещал брать “в деле” более ловкостью и изворотливостью, чем силой, да и ростом был пониже кулачного господина. Деликатно, не вступая в явный спор, но ужасно хвастаясь, он несколько раз уже намекнул о преимуществах английского бокса, одним словом, оказался чистейшим западником. Кулачный господин при слове “бокс” только презрительно и обидчиво улыбался, и с своей стороны, не удостоивая соперника явного прения, показывал иногда, молча, как бы невзначай, или, лучше сказать, выдвигал иногда на вид одну совершенно национальную вещь — огромный кулак, жилистый, узловатый, обросший каким-то рыжим пухом, и всем становилось ясно, что если эта глубоко-национальная вещь опустится без промаху на предмет, то действительно только мокренько станет.
В высшей степени “готовых” опять-таки никого из них не было, как и давеча, вследствие стараний самого Рогожина, имевшего целый день в виду свой визит к Настасье Филипповне. Сам же он почти совсем успел отрезвиться, но зато чуть не одурел от всех вынесенных им впечатлений в этот безобразный и ни на что не похожий день из всей его жизни. Одно только оставалось у него постоянно в виду, в памяти и в сердце, в каждую минуту, в каждое мгновение. Для этого одного он провел всё время, с пяти часов пополудни вплоть до одиннадцати, в бесконечной тоске и тревоге, возясь с Киндерами и Бискупами, которые тоже чуть с ума не сошли, мечась как угорелые по его надобности. И однако всё-таки сто тысяч ходячими деньгами, о которых мимолетно, насмешливо и совершенно неясно намекнула Настасья Филипповна, успели составиться, за проценты, о которых даже сам Бискуп, из стыдливости, разговаривал с Киндером не вслух, а только шепотом.
Как и давеча, Рогожин выступал впереди всех, остальные подвигались за ним, хотя и с полным сознанием своих преимуществ, но всё-таки несколько труся. Главное, и бог знает отчего, трусили они Настасьи Филипповны. Одни из них даже думали, что всех их немедленно “спустят с лестницы”. Из думавших так был между прочими щеголь и победитель сердец, Залежев. Но другие, и преимущественно кулачный господин, хотя и не вслух, но в сердце своем, относились к Настасье Филипповне с глубочайшим презрением, и даже с ненавистью, и шли к ней как на осаду. Но великолепное убранство первых двух комнат, неслыханные и невиданные ими вещи, редкая мебель, картины, огромная статуя Венеры, — всё это произвело на них неотразимое впечатление почтения и чуть ли даже не страха. Это не помешало конечно им всем, мало-по-малу и с нахальным любопытством, несмотря на страх, протесниться вслед за Рогожиным в гостиную; но когда кулачный господин, “проситель” и некоторые другие заметили в числе гостей генерала Епанчина, то в первое мгновение до того были обескуражены, что стали даже понемногу ретироваться обратно, в другую комнату. Один только Лебедев был из числа наиболее ободренных и убежденных, и выступал почти рядом с Рогожиным, постигая, что в самом деле значит миллион четыреста тысяч чистыми деньгами и сто тысяч теперь, сейчас же, в руках. Надо, впрочем заметить, что все они, не исключая даже знатока Лебедева, несколько сбивались в познании границ и пределов своего могущества, и в самом ли деле им теперь всё дозволено, или нет? Лебедев в иные минуты готов был поклясться, что всё, но в другие минуты ощущал беспокойную потребность припомнить про себя, на всякий случай, некоторые и преимущественно ободрительные и успокоительные статейки свода законов.
На самого Рогожина гостиная Настасьи Филипповны произвела обратное впечатление, чем на всех его спутников. Только что приподнялась портьера, и он увидал Настасью Филипповну, — всё остальное перестало для него существовать, как и давеча утром, даже могущественнее чем давеча утром. Он побледнел и на мгновение остановился; угадать можно было, что сердце его билось ужасно. Робко и потерянно смотрел он несколько секунд, не отводя глаз, на Настасью Филипповну. Вдруг, как бы потеряв весь рассудок и чуть не шатаясь, подошел он к столу; дорогой наткнулся на стул Птицына и наступил своими грязными сапожищами на кружевную отделку великолепного голубого платья молчаливой красавицы-немки; не извинился и не заметил. Подойдя к столу, он положил на него один странный предмет, с которым и вступил в гостиную, держа его пред собой в обеих руках. Это была большая пачка бумаги, вершка три в высоту и вершка четыре в длину, крепко и плотно завернутая в Биржевые Ведомости и обвязанная туго-на-туго со всех сторон и два раза на-крест бичевкой, в роде тех, которыми обвязывают сахарные головы. Затем стал, ни слова не говоря и опустив руки, как бы ожидая своего приговора. Костюм его был совершенно давешний, кроме совсем нового шелкового шарфа на шее, ярко-зеленого с красным, с огромною бриллиантовою булавкой, изображавшею жука, и массивного бриллиантового перстня на грязном пальце правой руки. Лебедев до стола не дошел шага на три; остальные, как сказано было, понемногу набирались в гостиную. Катя и Паша, горничные Настасьи Филипповны, тоже прибежали глядеть из-за приподнятых портьер, с глубоким изумлением и страхом.
— Что это такое? — спросила Настасья Филипповна, пристально и любопытно оглядев Рогожина и указывая глазами на “предмет”.
— Сто тысяч! — ответил тот почти шепотом.
— А сдержал-таки слово, каков! Садитесь, пожалуста, вот тут, вот на этот стул; я вам потом скажу что-нибудь. Кто с вами? Вся давешняя компания? Ну, пусть войдут и сядут; вон там на диване можно, вот еще диван, Вот там два кресла… что же они не хотят, что ли?
Действительно, некоторые положительно сконфузились, отретировались и уселись ждать в другой комнате, но иные остались и расселись по приглашению, но только подальше от стола, больше по углам, одни всё еще желая несколько стушеваться, другие — чем дальше, тем больше и как-то неестественно быстро ободряясь. Рогожин уселся тоже на показанный ему стул, но сидел не долго; он скоро встал и уже больше не садился. Мало-по-малу он стал различать и оглядывать гостей. Увидев Ганю, он ядовито улыбнулся и прошептал про себя: “вишь!” На генерала и на Афанасия Ивановича он взглянул без смущения и даже без особенного любопытства. Но когда заметил подле Настасьи Филипповны князя, то долго не мог оторваться от него, в чрезвычайном удивлении, и как бы не в силах дать себе в этой встрече отчет. Можно было подозревать, что минутами он был в настоящем бреду. Кроме всех потрясений этого дня, он всю прошедшую ночь провел в вагоне и уже почти двое суток не спал.
— Это, господа, сто тысяч, — сказала Настасья Филипповна, обращаясь ко всем с каким-то лихорадочно-нетерпеливым вызовом, — вот в этой грязной пачке. Давеча вот он закричал как сумасшедший, что привезет мне вечером сто тысяч, и я всё ждала его. Это он торговал меня; начал с восемнадцати тысяч, потом вдруг скакнул на сорок, а потом вот и эти сто. Сдержал-таки слово! Фу, какой он бледный!.. Это давеча всё у Ганечки было: я приехала к его мамаше с визитом, в мое будущее семейство, а там его сестра крикнула мне в глаза: “Неужели эту бесстыжую отсюда не выгонят!”, а Ганечке, брату, в лицо плюнула. С характером девушка!
— Настасья Филипповна! — укорительно произнес генерал. Он начинал несколько понимать дело, по своему.
— Что такое, генерал? Не прилично, что ли? Да полно форсить-то! Что я в театре-то французском, в ложе, как неприступная добродетель бельэтажная сидела, да всех, кто за мною гонялись пять лет, как дикая бегала, и как гордая невинность смотрела, так ведь это всё дурь меня доехала! Вот, перед вами же, пришел да положил сто тысяч на стол, после пяти-то лет невинности, и уж наверно у них там тройки стоят и меня ждут. Во сто тысяч меня оценил! Ганечка, я вижу, ты на меня до сих пор еще сердишься? Да неужто ты меня в свою семью ввести хотел? Меня-то, Рогожинскую! Князь-то что сказал давеча?
— Я не то сказал, что вы Рогожинская, вы не Рогожинская! — дрожащим голосом выговорил князь.
— Настасья Филипповна, полно, матушка, полно, голубушка, — не стерпела вдруг Дарья Алексеевна, — уж коли тебе так тяжело от них стало, так что смотреть-то на них! И неужели ты с этаким отправиться хочешь, хоть и за сто бы тысяч! Правда, сто тысяч, ишь ведь! А ты сто тысяч-то возьми, а его прогони, вот как с ними надо делать; эх, я бы на твоем месте их всех… что в самом-то деле!
Дарья Алексеевна даже в гнев вошла. Это была женщина добрая и весьма впечатлительная.
— Не сердись, Дарья Алексеевна, — усмехнулась ей Настасья Филипповна, — ведь я ему не сердясь говорила. Попрекнула, что ль, я его? Я и впрямь понять не могу, как на меня эта дурь нашла, что я в честную семью хотела войти. Видела я его мать-то, руку у ней поцеловала. А что я давеча издевалась у тебя, Ганечка, так это я нарочно хотела сама в последний раз посмотреть: до чего ты сам можешь дойти? Ну, удивил же ты меня, право. Многого я ждала, а этого нет! Да неужто ты меня взять мог, зная, что вот он мне такой жемчуг дарит, чуть не накануне твоей свадьбы, а я беру? А Рогожин-то? Ведь он в твоем доме, при твоей матери и сестре меня торговал, а ты вот всё-таки после того свататься приехал, да чуть сестру не привез? Да неужто же правду про тебя Рогожин сказал, что ты за три целковых на Васильевский Остров ползком доползешь?
— Доползет, — проговорил вдруг Рогожин тихо, но с видом величайшего убеждения.
— И добро бы ты с голоду умирал, а ты ведь жалованье, говорят, хорошее получаешь! Да ко всему-то в придачу, кроме позора-то, ненавистную жену ввести в дом! (потому что ведь ты меня ненавидишь, я это знаю!) Нет, теперь я верю, что этакой за деньги зарежет! Ведь теперь их всех такая жажда обуяла, так их разнимает на деньги, что они словно одурели. Сам ребенок, а уж лезет в ростовщики! А то намотает на бритву шелку, закрепит, да тихонько сзади и зарежет приятеля, как барана, как я читала недавно. Ну, бесстыдник же ты! Я бесстыжая, а ты того хуже. Я про того букетника уж и не говорю…
— Вы ли, вы ли это, Настасья Филипповна! — всплеснул руками генерал в истинной горести: — вы, такая деликатная, с такими тонкими мыслями, и вот! Какой язык! Какой слог!
— Я теперь во хмелю, генерал, — засмеялась вдруг Настасья Филипповна, — я гулять хочу! Сегодня мой день, мой табельный день, мой высокосный день, я его давно поджидала. Дарья Алексеевна, видишь ты вот этого букетника, вот этого Monsieur aux cam[19] вот он сидит, да смеется на нас…
— Я не смеюсь, Настасья Филипповна, я только с величайшим вниманием слушаю, — с достоинством отпарировал Тоцкий.
— Ну, вот, за что я его мучила целые пять лет и от себя не отпускала! Стоил ли того! Он просто таков, каким должен быть… Еще он меня виноватою пред собой сочтет: воспитание ведь дал, как графиню содержал, денег-то, денег-то сколько ушло, честного мужа мне приискал еще там, а здесь Ганечку; и что же б ты думала: я с ним эти пять лет не жила, а деньги-то с него брала, и думала, что права! Совсем ведь я с толку сбила себя! Ты вот говоришь, сто тысяч возьми, да и прогони, коли мерзко. Оно правда, что мерзко… Я бы и замуж давно могла выйти, да и не то что за Ганечку, да ведь очень уж тоже мерзко. И за что я моих пять лет в этой злобе потеряла! А веришь, иль нет, я, года четыре тому назад, временем думала, не выйти ли мне уж и впрямь за моего Афанасия Ивановича? Я тогда это со злости думала; мало ли что у меня тогда в голове перебывало; а ведь, право, заставила б! Сам напрашивался, веришь иль нет? Правда, он лгал, да ведь падок уж очень, выдержать не может. Да потом, слава богу, подумала: стоит он такой злости! И так мне мерзко стало тогда вдруг на него, что если б и сам присватался, не пошла бы. И целые-то пять лет я так форсила! нет, уж лучше на улицу, где мне и следует быть! Иль разгуляться с Рогожиным, иль завтра же в прачки пойти! Потому ведь на мне ничего своего; уйду — всё ему брошу, последнюю тряпку оставлю, а без всего меня кто возьмет, спроси-ка вот Ганю, возьмет ли? Да меня и Фердыщенко не возьмет!..
— Фердыщенко, может быть, не возьмет, Настасья Филипповна, я человек откровенный, — перебил Фердыщенко, — зато князь возьмет! Вы вот сидите да плачетесь, а вы взгляните-ка на князя! Я уж давно наблюдаю…
Настасья Филипповна с любопытством обернулась к князю.
— Правда? — спросила она.
— Правда, — прошептал князь.
— Возьмете как есть, без ничего!
— Возьму, Настасья Филипповна…
— Вот и новый анекдот! — пробормотал генерал: — Ожидать было можно.
Князь скорбным, строгим и проницающим взглядом смотрел в лицо продолжавшей его оглядывать Настасьи Филипповны.
— Вот еще нашелся! — сказала она вдруг, обращаясь опять к Дарье Алексеевне: — а ведь впрямь от доброго сердца, я его знаю. Благодетеля нашла! А впрочем, правду, может, про него говорят, что… того. Чем жить-то будешь, коли уж так влюблен, что Рогожинскую берешь, за себя-то, за князя-то?…
— Я вас честную беру, Настасья Филипповна, а не Рогожинскую, — сказал князь.
— Это я-то честная?
— Вы.
— Ну, это там… из романов! Это, князь-голубчик, старые бредни, а нынче свет поумнел, и всё это вздор! Да и куда тебе жениться, за тобой за самим еще няньку нужно!
Князь встал и дрожащим, робким голосом, но в то же время с видом глубоко убежденного человека произнес:
— Я ничего не знаю, Настасья Филипповна, я ничего не видел, вы правы, но я… я сочту, что вы мне, а не я сделаю честь. Я ничто, а вы страдали и из такого ада чистая вышли, а это много. К чему же вы стыдитесь, да с Рогожиным ехать хотите? Это лихорадка… Вы господину Тоцкому семьдесят тысяч отдали и говорите, что всё, что здесь есть, всё бросите, этого никто здесь не сделает. Я вас… Настасья Филипповна… люблю. Я умру за вас, Настасья Филипповна. Я никому не позволю про вас слова сказать, Настасья Филипповна… Если мы будем бедны, я работать буду, Настасья Филипповна…
При последних словах послышалось хихиканье Фердыщенка, Лебедева, и даже генерал про себя как-то крякнул с большим неудовольствием. Птицын и Тоцкий не могли не улыбнуться, но сдержались. Остальные просто разинули рты от удивления.
— …Но мы, может быть, будем не бедны, а очень богаты, Настасья Филипповна, — продолжал князь тем же робким голосом. — Я, впрочем, не знаю наверно, и жаль, что до сих пор еще узнать ничего не мог в целый день, но я получил в Швейцарии письмо из Москвы, от одного господина Салазкина, и он меня уведомляет, что я будто бы могу получить очень большое наследство. Вот это письмо…
Князь действительно вынул из кармана письмо.
— Да он уж не бредит ли? — пробормотал генерал: — сумасшедший дом настоящий! На мгновение последовало некоторое молчание.
— Вы, кажется, сказали, князь, что письмо к вам от Салазкина? — спросил Птицын: — это очень известный в своем кругу человек; это очень известный ходок по делам, и если действительно он вас уведомляет, то вполне можете верить. К счастию, я руку знаю, потому что недавно дело имел… Если бы вы дали мне взглянуть, может быть, мог бы вам что-нибудь и сказать.
Князь, молча, дрожащею рукой протянул ему письмо.
— Да что такое, что такое? — спохватился генерал, смотря на всех как полоумный: — да неужто наследство?
Все устремили взгляды на Птицына, читавшего письмо. Общее любопытство получило новый и чрезвычайный толчек. Фердыщенку не сиделось; Рогожин смотрел в недоумении и в ужасном беспокойстве переводил взгляды то на князя, то на Птицына. Дарья Алексеевна в ожидании была как на иголках. Даже Лебедев не утерпел, вышел из своего угла, и, согнувшись в три погибели, стал заглядывать в письмо чрез плечо Птицына, с видом человека, опасающегося, что ему .сейчас дадут за это колотушку.
XVI.
— Верное дело, — объявил, наконец, Птицын, складывая письмо и передавая его князю. — Вы получаете безо всяких хлопот, по неоспоримому духовному завещанию вашей тетки, чрезвычайно большой капитал.
— Быть не может! — воскликнул генерал, точно выстрелил.
Все опять разинули рты.
Птицын объяснил, обращаясь преимущественно к Ивану Федоровичу, что у князя пять месяцев тому назад умерла тетка, которой он никогда не знал лично, родная и старшая сестра матери князя, дочь московского купца третьей гильдии, Папушина, умершего в бедности и в банкротстве. Но старший, родной брат этого Папушина, недавно также умерший, был известный богатый купец. С год тому назад у него умерли почти в один и тот же месяц два его единственные сына. Это так его поразило, что старик недолго спустя сам заболел и умер. Он был вдов, совершенно никого наследников, кроме тетки князя, родной племянницы Папушина, весьма бедной женщины и приживавшей в чужом доме. Во время получения наследства эта тетка уже почти умирала от водяной, но тотчас же стала разыскивать князя, поручив это Салазкину, и успела сделать завещание. Повидимому, ни князь, ни доктор, у которого он жил в Швейцарии, не захотели ждать официальных уведомлений или делать справки, а князь, с письмом Салазкина в кармане, решился отправиться сам…
— Одно только могу вам сказать, — заключил Птицын, обращаясь к князю, — что всё это должно быть бесспорно и право, и всё, что пишет вам Салазкин о бесспорности и законности вашего дела, можете принять как за чистые деньги в кармане. Поздравляю вас, князь! Может быть, тоже миллиона полтора получите, а пожалуй, что и больше. Папушин был очень богатый купец.
— Ай да последний в роде князь Мышкин! — завопил Фердыщенко.
— Ура! — пьяным голоском прохрипел Лебедев.
— А я-то ему давеча двадцать пять целковых ссудил, бедняжке, ха-ха-ха! Фантасмагория, да и только! — почти ошеломленный от изумления, проговорил генерал: — ну, поздравляю, поздравляю! — и, встав с места, подошел к князю обнять его. За ним стали вставать и другие, и тоже полезли к князю. Даже отретировавшиеся за портьеру стали появляться в гостиной. Пошел смутный говор, восклицания, раздались даже требования шампанского; всё затолкалось, засуетилось. На мгновение чуть не позабыли Настасью Филипповну, и что всё-таки она хозяйка своего вечера. Но мало-по-малу всем почти разом представилась идея, что князь только-что сделал ей предложение. Дело, стало быть, представлялось еще втрое более сумасшедшим и необыкновенным, чем прежде. Глубоко изумленный Тоцкий пожимал плечами; почти только он один и сидел, остальная толпа вся в беспорядке теснилась вокруг стола. Все утверждали потом, что с этого-то мгновения Настасья Филипповна и помешалась. Она продолжала сидеть и некоторое время оглядывала всех странным, удивленным каким-то взглядом, как бы не понимая и силясь сообразить. Потом она вдруг обратилась к князю и, грозно нахмурив брови, пристально его разглядывала; но это было на мгновение; может быть, ей вдруг показалось, что всё это шутка, насмешка; но вид князя тотчас ее разуверил. Она задумалась, опять потом улыбнулась, как бы не сознавая ясно чему…
— Значит, в самом деле княгиня! — прошептала она про себя как бы насмешливо и, взглянув нечаянно на Дарья Алексеевну, засмеялась. — Развязка неожиданная… я… не так ожидала… Да что же вы, господа, стоите, сделайте одолжение, садитесь, поздравьте меня с князем! Кто-то, кажется, просил шампанского; Фердыщенко, сходите, прикажите. Катя, Паша, — увидала она вдруг в дверях своих девушек, — подите сюда, я замуж выхожу, слышали? За князя, у него полтора миллиона, он князь Мышкин и меня берет!
— Да и с богом, матушка, пора! Нечего пропускать-то! — крикнула Дарья Алексеевна, глубоко потрясенная происшедшим.
— Да садись же подле меня, князь, — продолжала Настасья Филипповна, — вот так, а вот и вино несут, поздравьте же, господа!
— Ура! — крикнуло множество голосов. Многие затеснились к вину, в том числе были почти все Рогожинцы. Но хоть они и кричали, и готовы были кричать, но многие из них, несмотря на всю странность обстоятельств и обстановки, почувствовали, что декорация переменяется. Другие были в смущении и ждали недоверчиво. А многие шептали друг другу, что ведь дело это самое обыкновенное, что мало ли на ком князья женятся, и цыганок из таборов берут. Сам Рогожин стоял и глядел, искривив лицо в неподвижную, недоумевающую улыбку.
— Князь, голубчик, опомнись! — с ужасом шепнул генерал, подойдя с боку и дергая князя за рукав.
Настасья Филипповна заметила и захохотала.
— Нет, генерал! Я теперь и сама княгиня, слышали, — князь меня в обиду не даст! Афанасий Иванович, поздравьте вы-то меня; я теперь с вашею женой везде рядом сяду; как вы думаете, выгодно такого мужа иметь? Полтора миллиона, да еще князь, да еще, говорят, идиот в придачу, чего лучше? Только теперь и начнется настоящая жизнь! Опоздал, Рогожин! Убирай свою пачку, я за князя замуж выхожу и сама богаче тебя!
Но Рогожин постиг в чем дело. Невыразимое страдание отпечатлелось в лице его. Он всплеснул руками, и стон вырвался из его груди.
— Отступись! — прокричал он князю. Кругом засмеялись.
— Это для тебя отступиться-то, — торжествуя подхватила Дарья Алексеевна: — ишь, деньги вывалил на стол, мужик! Князь-то замуж берет, а ты безобразничать явился!
— И я беру! Сейчас беру, сию минуту! Всё отдам…
— Ишь, пьяный из кабака, выгнать тебя надо! — в негодовании повторила Дарья Алексеевна.
Смех пошел пуще.
— Слышишь, князь, — обратилась к нему Настасья Филипповна, — вот как твою невесту мужик торгует.
— Он пьян, — сказал князь. — Он вас очень любит.
— А не стыдно тебе потом будет, что твоя невеста чуть с Рогожиным не уехала?
— Это вы в лихорадке были; вы и теперь в лихорадке, как в бреду.
— И не постыдишься, когда потом тебе скажут, что твоя жена у Тоцкого в содержанках жила?
— Нет, не постыжусь… Вы не по своей воле у Тоцкого были.
— И никогда не попрекнешь?
— Не попрекну.
— Ну, смотри, за всю жизнь не ручайся!
— Настасья Филипповна, — сказал князь, тихо и как бы с состраданием, — я вам давеча говорил, что за честь приму ваше согласие, и что вы мне честь делаете, а не я вам. Вы на эти слова усмехнулись, и кругом, я слышал, тоже смеялись. Я, может быть, смешно очень выразился и был сам смешон, но мне всё казалось, что я… понимаю в чем честь и уверен, что я правду сказал. Вы сейчас загубить себя хотели, безвозвратно, потому что вы никогда не простили бы себе потом этого: а вы ни в чем не виноваты. Быть не может, чтобы ваша жизнь совсем уже погибла. Что ж такое, что к вам Рогожин пришел, а Гаврила Ардалионович вас обмануть хотел? Зачем вы беспрестанно про это упоминаете? То, что вы сделали, на то немногие способны, это я вам повторяю, а что вы с Рогожиным ехать хотели, то это вы в болезненном припадке решили. Вы и теперь в припадке, и лучше бы вам идти в постель. Вы завтра же в прачки бы пошли, а не остались бы с Рогожиным. Вы горды, Настасья Филипповна, но, может быть, вы уже до того несчастны, что и действительно виновною себя считаете. За вами нужно много ходить, Настасья Филипповна. Я буду ходить за вами. Я давеча ваш портрет увидал, и точно я знакомое лицо узнал. Мне тотчас показалось, что вы как будто уже звали меня… Я… я вас буду всю жизнь уважать, Настасья Филипповна, — заключил вдруг князь, как бы вдруг опомнившись, покраснев и сообразив, пред какими людьми он это говорит.
Птицын так даже от целомудрия наклонил голову и смотрел в землю. Тоцкий про себя подумал: “идиот, а знает, что лестью всего лучше возьмешь; натура!” Князь заметил тоже из угла сверкающий взгляд Гани, которым тот как бы хотел испепелить его.
— Вот так добрый человек! — провозгласила умилившаяся Дарья Алексеевна.
— Человек образованный, но погибший! — вполголоса прошептал генерал.
Тоцкий взял шляпу и приготовился встать, чтобы тихонько скрыться. Он и генерал переглянулись, чтобы выйти вместе.
— Спасибо, князь, со мной так никто не говорил до сих пор, — проговорила Настасья Филипповна, — меня всё торговали, а замуж никто еще не сватал из порядочных людей. Слышали, Афанасий Иваныч? Как вам покажется всё, что князь говорил? Ведь почти-что неприлично… Рогожин! Ты погоди уходить-то. Да ты и не уйдешь, я вижу. Может, я еще с тобой отправлюсь. Ты куда везти-то хотел?
— В Екатерингоф, — отрапортовал из угла Лебедев, а Рогожин только вздрогнул и смотрел во все глаза, как бы не веря себе. Он совсем отупел, точно от ужасного удара по голове.
— Да что ты, что ты, матушка! Подлинно припадки находят; с ума, что ли, сошла? — вскинулась испуганная Дарья Алексеевна.
— А ты и впрямь думала? — хохоча вскочила с дивана Настасья Филипповна: — этакого-то младенца сгубить? Да это Афанасию Ивановичу в ту ж пору: это он младенцев любит! Едем, Рогожин! Готовь свою пачку! Ничего, что жениться хочешь, а деньги-то всё-таки давай. Я за тебя-то еще и не пойду, может быть. Ты думал, что как сам жениться хотел, так пачка у тебя и останется? Врешь! Я сама бесстыдница! Я Тоцкого наложницей была… Князь! тебе теперь надо Аглаю Епанчину, а не Настасью Филипповну, а то что — Фердыщенко-то пальцами будет указывать! Ты не боишься, да я буду бояться, что тебя загубила, да что потом попрекнешь! А что ты объявляешь, что я честь тебе сделаю, так про то Тоцкий знает. А Аглаю-то Епанчину ты, Ганечка, просмотрел; знал ли ты это? Не торговался бы ты с ней, она непременно бы за тебя вышла! Вот так-то вы все: или с бесчестными, или с честными женщинами знаться, — один выбор! А то непременно спутаешься… Ишь, генерал-то смотрит, рот раскрыл…
— Это Содом, Содом! — повторял генерал вскидывая плечами. Он тоже встал с дивана; все опять были на ногах. Настасья Филипповна была как бы в исступлении.
— Неужели! — простонал князь, ломая руки.
— А ты думал, нет? Я, может быть, и сама гордая, нужды нет, что бесстыдница! Ты меня совершенством давеча называл; хорошо совершенство, что из одной похвальбы, что миллион и княжество растоптала, в трущобу идет! Ну, какая я тебе жена после этого? Афанасий Иваныч, а ведь миллион-то я и в самом деле в окно выбросила! Как же вы думали, что я за Ганечку, да за ваши семьдесят пять тысяч за счастье выйти сочту? Семьдесят пять тысяч ты возьми себе, Афанасий Иваныч (и до ста-то не дошел, Рогожин перещеголял!), а Ганечку я утешу сама, мне мысль пришла. А теперь я гулять хочу, я ведь уличная! Я десять лет в тюрьме просидела, теперь мое счастье! Что же ты, Рогожин? Собирайся, едем!
— Едем! — заревел Рогожин, чуть не в исступлении от радости: — ей вы… кругом… вина! Ух!..
— Припасай вина, я пить буду. А музыка будет?
— Будет, будет! Не подходи! — завопил Рогожин в исступлении, увидя, что Дарья Алексеевна подходит к Настасье Филипповне. — Моя! Всё мое! Королева! Конец!
Он от радости задыхался: он ходил вокруг Настасьи Филипповны и кричал на всех: “не подходи!” Вся компания уже набилась в гостиную. Одни пили, другие кричали и хохотали, все были в самом возбужденном и непринужденном состоянии духа. Фердыщенко начинал пробовать к ним пристроиться. Генерал и Тоцкий сделали опять движение поскорее скрыться. Ганя тоже был со шляпой в руке, но он стоял молча и все еще как бы оторваться не мог от развивавшейся пред ним картины.
— Не подходи! — кричал Рогожин.
— Да что ты орешь-то! — хохотала на него Настасья Филипповна; — я еще у себя хозяйка; захочу, еще тебя в толчки выгоню. Я не взяла еще с тебя денег-то, вон они лежат; давай их сюда, всю пачку!