Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Записки безумной оптимистки

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Донцова Дарья / Записки безумной оптимистки - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Донцова Дарья
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


Неловкость всегда возникала у меня и при общении с мужем Золи. Владимир Николаевич Ягодкин, профессор МГУ, экономист, известный ученый, сделал, как сказали бы сейчас, блестящую политическую карьеру, он стал одним из секретарей Московского городского комитета партии, заместителем всесильного по тем временам Виктора Васильевича Гришина. И я, честно говоря, терялась, общаясь с мужем сестры. Он очень любил меня и помогал, чем мог, но вот как его называть? Володей? Это исключалось. Нас разделяло более двадцати лет. Дядей Володей? Глупо. Владимиром Николаевичем? Полный идиотизм. Поэтому я долгие годы старалась вообще обойтись без имени и, если мне требовалось поговорить с ним по телефону, просила Золю, снимавшую трубку:

– Позови Катю.

А уж Катерине говорила:

– Что там твой папа поделывает? Он может подойти?

Кстати, в детстве меня страшно злило, что Катюня звала моего папу дедушкой. Один раз, в Переделкино, Катюша стала под окном кабинета и завопила:

– Дедушка, выгляни!

Она явно хотела что-то спросить, но я не дала ей задать вопрос. В мгновение ока запихнула Катю в сугроб и сказала:

– А ну не смей звать моего папу дедом!

Катерина человек редкой незлобивости, все конфликты в детстве она пыталась разрешить исключительно миром. Лучшая подруга Виолы Таракановой – Томочка почти полностью списана с моей Катюши. Вот и в тот раз, стряхнув с себя снег и выплюнув невесть как попавшую в рот шишку, она спросила:

– Но как же? Дедушка мне дед!

– Не знаю, – рявкнула я, – как угодно! И потом, это нечестно! У тебя есть дед, а у меня нет!

Катюша притихла, а часа через два робко предложила:

– Хочешь, зови моего папу дедушкой, мне не жаль!

Вот в этой фразе вся Катерина, такой она была в детстве, такой осталась и сейчас. Ни научное звание – Катя талантливый экономист, – ни ответственная работа, ни пост начальника совершенно ее не изменили.

Первые годы своей жизни я провела в бараке на Скаковой улице. Никаких воспоминаний об этом периоде жизни у меня не сохранилось. Отец и мама не были расписаны, у папы тогда была другая жена – Фаина Борисовна, журналистка, работавшая в газете «Правда». Как все мужчины, мой папа не любил принимать радикальные решения, а мама оказалась слишком интеллигентной, чтобы, стукнув кулаком по столу, заорать:

– А ну немедленно разводись! У нас ребенок растет.

Бабушка тоже совершенно не умела скандалить, и потом, забрав внучку из родильного дома, Фася почувствовала себя такой счастливой, что ей было все равно: стоит у дочери штамп в паспорте или нет. Главное, есть Грушенька, свет в окошке, война закончилась, карточки отменили, жизнь налаживается…

Но в феврале 1953 года бабушка получила официальное уведомление. Ей с дочерью и внучкой предписывалось через месяц, где-то в середине марта, явиться по указанному адресу. С собой разрешалось иметь одно место багажа. Сталин вспомнил о Новацкой, и было принято решение о выселении нашей семьи из Москвы. Месяц давался для улаживания всяких дел.

Увидав это предписание, мой отец моментально развелся с Фаиной Борисовной. В те годы формальности решались быстро, никто не давал никаких сроков на раздумье. Пришли, получили печати в паспортах, ушли.

Став свободным человеком, отец сразу повел маму в загс. Она попыталась сопротивляться и сказала:

– Ведь нас выселяют, может, лучше тебе со мной не связываться?

Аркадий Николаевич хмыкнул:

– Ну уж нет, уезжать, так вместе, одной семьей. И потом, кто багаж понесет? Хорошо знаю вас с Фасей, вещи все бросите, тяжеленные альбомы с фотографиями прихватите, а сумку поднять не сумеете.

Родители дошли до загса и ткнулись носом в табличку «Закрыто». Папа возмутился:

– С ума сойти! Одиннадцать утра, а они обедать сели!

С этими словами он принялся колотить в дверь кулаком. Она распахнулась, появилась заплаканная тетка. Глянула на Тамару, державшую в руках букет, и довольно зло спросила:

– Что случилось?

– Жениться хотим, – ответил Аркадий Николаевич.

– С ума сошли, да? – взвизгнула тетка. – Радость у вас? У всей страны слезы, а вам потеха?

– Вы о чем? – попятилась мама.

– Ты не знаешь?

– Нет, – хором ответили родители. – Что случилось?

Тетка судорожно зарыдала, а потом еле-еле выдавила из себя:

– Сегодня умер Иосиф Виссарионович Сталин, мы теперь сироты! Ступайте домой, потом поженитесь.

В полном обалдении родители дошли до проспекта, и тут с мамой случилась истерика, из глаз ее потекли слезы. Редкие прохожие, почти все с заплаканными лицами, не обращали внимания на женщину, бьющуюся в рыданиях. В тот день вся Москва исходила плачем, только редко кто шептал при этом, как моя мама:

– Слава богу, это тебе за Стефана! Что же ты раньше не сдох!

Тамара плакала не от горя, а от счастья. Она потом пошла в Колонный зал, где было выставлено тело Сталина. Ее чуть не раздавили в толпе, но мама очень хотела поглядеть на покойника, ей надо было убедиться в том, что тиран, убивший ее отца и многих других ни в чем не повинных людей, умер. Тамара очень боялась, что это обман, в гробу кукла, а Сталин просто спрятался.

В следующий раз мои родители отправились в загс в тот год, когда мне предстояло пойти в школу. Думаю, если бы при поступлении ребенка в первый класс не требовались документы, отец с матерью и не позаботились бы о соблюдении формальностей.

В 54-м году барак на Скаковой улице расселили. Бабушка и мама получили комнату в коммунальной квартире на улице Кирова, бывшей Мясницкой. Сейчас ей вернули первое имя, но для меня Мясницкая навсегда осталась улицей Кирова.

На первом этаже дома располагался магазин «Рыба». Около шести утра во двор начинали въезжать машины, груженные товаром, и все жильцы просыпались.

Грузчики швыряли ящики, ужасно матерились, автомобили гудели…

Я плохо помню ту квартиру. В памяти всплывает длинный коридор, по которому бегает несчетное количество детей, огромная кухня, невероятных размеров санузел с унитазом, стоящим на подставке. Бачок был вознесен под потолок, вниз свисала цепочка из плоских звеньев, заканчивавшаяся фарфоровой ручкой с надписью «Мосводопровод». А вот о нашей комнате не сохранилось почти никаких воспоминаний, но одно знаю хорошо: я спала за шкафами, которые отчего-то стояли не впритык друг к другу, пространство между ними было занавешено газетой, и, когда к нам в гости приходили мама и папа, я, проковыряв пальцем в бумаге дырку, подглядывала за взрослыми.

Я не оговорилась, родители приходили в гости. У отца имелась своя жилплощадь, комната в известном доме писателей в Лаврушинском переулке. В те времена почти вся Москва ютилась по коммуналкам, редкие счастливчики имели отдельные квартиры, но коммуналки были разными. Наша с бабушкой самая обычная, с множеством клетушек и расписанием на двери ванной, а вот папина считалась элитной, потому что жило в ней всего два писателя: Аркадий Николаевич Васильев и Виктор Борисович Шкловский. Правда, комнаты у них были меньше некуда, узкие, словно пеналы. Для того чтобы сесть за письменный стол, мой папа перепрыгивал через кровать. Зато у них с Виктором Борисовичем не было никакого расписания на ванной, они не ругались на кухне и мирно открывали дверь своим и чужим гостям.

В крохотной восьмиметровке в Лаврушинском переулке жить вместе с ребенком было просто невозможно, а в квартире на улице Кирова папа поселиться не мог. Жильцы, обозленные появлением в людском скопище еще одной особи, мигом начинали строчить заявления в милицию, сигнализируя о проживании человека без прописки. Поэтому я с бабушкой обитала в одном месте, а папа с мамой в другом. Воссоединились мы лишь в 1957 году, когда построился дом возле метро «Аэропорт».

Вот момент переезда туда я помню очень хорошо. Мы все идем по узеньким доскам, проложенным среди жидкой грязи. Вокруг стоят покосившиеся черные избушки, во дворах натужно орут петухи. Наконец мы подходим к единственному кирпичному зданию. Мама садится на ступени подъезда и начинает плакать.

– Аркадий, куда ты нас завез! Это же деревня! Как здесь жить?

Сейчас трудно поверить, что тот район был в 50-е годы глухой провинциальной окраиной Москвы. Но квартира оказалась очень хорошей, многокомнатной, с большой кухней, я живу в ней до сих пор.

В 59-м году я пошла в школу. Но до этого случилось одно событие, повлиявшее на всю мою дальнейшую жизнь. В августе меня, будущую первоклассницу, привезли с дачи в город. Бабушка пошла со мной гулять во двор. Я стала ковыряться в песочнице, и тут появилась прехорошенькая кудрявая девочка. Она тоже принялась мастерить куличики, мы мигом познакомились и выяснили, что очень скоро, буквально через неделю, пойдем не только в одну школу, но и в один класс. Девочку звали Маша Гиллер, и мы стали лучшими подругами на всю жизнь. Мне трудно сейчас припомнить наши ссоры, наверное, в детстве они все же случались, но класса с пятого мы не повздорили ни разу. Маша всегда около меня: в горе и в радости, я считаю ее своей сестрой, и больше всего меня радует, что такая же дружба связывает и наших детей.

Многие люди с восторгом вспоминают школьные годы, но у меня особо приятных ощущений от тех лет не осталось.

Я была тихим ребенком, не имевшим большого количества подруг. Ни авторитетом, ни любовью у одноклассников я не пользовалась, училась более чем средне. Твердые пятерки у ученицы Васильевой стояли лишь по гуманитарным предметам и немецкому языку. Математика, физика, химия – все это лежало за гранью моего понимания. Правда, арифметику я кое-как освоила, но когда взяла в руки учебник по алгебре! Впрочем, геометрия оказалась еще хуже. Стабильную тройку по этим предметам я имела лишь благодаря умению виртуозно списывать. А вот на выпускном экзамене в десятом классе я испытала настоящий шок, когда увидела, что нас рассаживают в актовом зале в шахматном порядке, по одному за столом, и стоят парты на расстоянии метра друг от друга. Стало понятно, что мне аттестата не дадут никогда, решить экзаменационное задание Грушеньке Васильевой просто не под силу.

Я тупо сидела над пустым листом, когда над головой раздался ровный, спокойный голос нашей преподавательницы математики Валентины Сергеевны:

– Правильно, Груня, хорошо решаешь, только не торопись!

В полном изумлении я уставилась на учительницу. Она что, с ума сошла? Не видит, что перед тупой ученицей Васильевой совершенно чистый черновик?

– Не отвлекайся, Груня, – сухо продолжила Валентина Сергеевна, – переписывай работу аккуратно, следи за полями.

Затем она пошла дальше, изредка останавливаясь возле учеников. Я перевела глаза на парту и увидела листок, исписанный четким почерком Валентины Сергеевны, готовое решение всех экзаменационных задач.

После окончания испытаний я бросилась в учительскую и обняла Валентину Сергеевну. Та сняла очки и пробурчала:

– Да уж! В конце концов, я сама виновата, что в твоей голове не задержалось никаких знаний по точным наукам.

Есть еще одно воспоминание, связанное с десятым классом. Первое сентября, классная руководительница Наталия Львовна, устроившая перекличку, отчего-то пропустила фамилию Маши. Наши фамилии были в классном журнале рядом: Васильева, Гиллер. Но, назвав меня, Наталия Львовна потом прочитала:

– Гречановский.

Я уставилась на поднявшегося Игоря и воскликнула:

– Ой, вы Машку не назвали!

– Помолчи, Груня, – велела Наталия Львовна.

Я замолчала. Учительница монотонно читала список и наконец произнесла:

– Трубина.

Я изумилась и завертела головой в разные стороны.

Ага, значит, у нас новенькая, но тут глаза натолкнулись на вставшую Машу.

Урок пошел прахом. Все сорок пять минут я провертелась, усиленно подмигивая подруге. Нас с ней в классе шестом нарочно рассадили по разным партам, чтобы мы не болтали, забыв обо всем на свете.

На перемене я подлетела к Машке:

– Ты поменяла фамилию?

– Ага, – кивнула та.

– А мне почему не сказала?

– Так сама узнала только сегодня утром, – развела руками Машка.

– Чем же Гиллер тебе не понравилась? – недоумевала я. – Красиво звучит!

Маша тяжело вздохнула:

– В институт с такой поступать трудно. Пришлось взять мамину. Я же еврейка по папе получаюсь!

– Кто? – изумилась я.

– Еврейка, – повторила Машка и стала растолковывать мне правду о «пятом пункте».

Я была страшно удивлена. То, что Машка еврейка, меня не поразило; эскимоска, негритянка, узбечка, таджичка – какая разница! Но, оказывается, в нашей стране не все справедливо!

Впрочем, в школьные годы я не задумывалась о многих вещах. Я не знала бедности, горя и несчастий. Мне казалось, что у всех детей есть любящие родители и бабушка, дача, машина, домработница и учителя, не унижающие их достоинство.

Честно говоря, уникальность своей школы, специализированной, с преподаванием ряда предметов на немецком языке, я осознала, уже будучи взрослой.

Начнем хотя бы с того, что у этой школы имелось два здания: «большое» и «маленькое». В последнем учились дети до пятого класса. Во времена моего детства первые четыре класса все предметы вела одна учительница. И только потом мы получали возможность перейти во «взрослое» здание.

Каждое утро ученики, приходившие на занятия, принимали участие в своеобразной церемонии. На лестнице у огромного зеркала стояли директор, дежурный учитель и кто-то из старшеклассников, членов бюро ВЛКСМ. Все девочки, проходя мимо них, должны были сделать реверанс, а мальчики поклониться. У нас были великолепные учителя, свой школьный летний лагерь, огромная библиотека… Одним словом, учебное заведение было таким, в какие сейчас пытаются превратить некоторые платные лицеи и гимназии. И еще – наши преподаватели, строгие, эрудированные, на школьников никогда не орали, не обзывали нас идиотами, не били линейкой по голове, обращались к нам на «вы» и в первую очередь уважали в нас личность.

Но я, по наивности и глупости, считала все учебные заведения такими же и страшно тяготилась занятиями. Самыми радостными моментами в школьные годы для меня были болезни: свинка, ветрянка, грипп…

Едва в горле начинало першить, как я с радостным лицом неслась к папе в кабинет, где три стены занимали книжные полки. Я провела там много счастливых часов, перебирая тома. Те из вас, кто близок ко мне по возрасту, должны хорошо представлять себе эту библиотеку, в ней были в основном собрания сочинений. Чехов, Бунин, Куприн, Лесков, Мельников-Печерский, все Толстые, Достоевский, Пушкин, Лермонтов, Брюсов, Бальмонт… Отдельно стояли тома Майн Рида, Дюма, Фенимора Купера, Джека Лондона, Вальтера Скотта, Гюго, Бальзака, Золя, Конан Дойла… Всего не перечислить. На самом верху, куда маленькому ребенку было трудно дотянуться, стояли «Декамерон» и том из собрания сочинений Куприна с повестью «Яма».

Годам к четырнадцати я освоила домашнюю библиотеку и стала брать книги у соседей. Дом наш был уникальным. Тут жили одни писатели: К. Симонов, Арсений Тарковский, В. Войнович, А. Галич, А. Штейн, А. Арбузов, Е. Габрилович, А. Безыменский…

Я не стану сейчас перечислять все фамилии. У многих писателей были дети, и мы вместе играли во дворе, но особых друзей у меня на Аэропорте, кроме Маши, не было. Я больше любила сидеть одна в своей комнате и читать. А еще у меня имелся кукольный двухэтажный домик с мебелью, в котором жили крохотные фигурки. Не один час провела я возле этой игрушки, разыгрывая всякие сценки. Было и другое объяснение тому, что мне не удалось приобрести друзей во дворе. Лет до пятнадцати бабушка никогда никуда не отпускала меня одну, на то имелась серьезная причина. Фася до самой смерти не могла забыть стресс, перенесенный ею в 1922 году.

Зимой, одев дочь Томочку в хорошенькую шубку из белочки, такой же капор и варежки, Афанасия пошла в магазин. В лавке оказалось жарко, чтобы дочка не вспотела, Фася оставила ее у входа, на улице. Когда Афанасия вышла, Томочки у магазина не было, она пропала. Думается, можно не объяснять, какие чувства испытала несчастная мать, бегая по переулкам в поисках дочки. Но все было бесполезно.

В полном ужасе Афанасия кинулась в милицию. Там ее встретил сотрудник, решивший успокоить бедняжку.

– Ты, гражданочка, сядь, – участливо сказал он, – выпей воды.

А потом произнес фразу, которую моя бабушка не сумела забыть до самой смерти:

– Дочка потерялась? Найдем, не плачь, теперь бояться нечего. Торговку, которая из детей варила холодец, мы вчера поймали.

Напомню, что шел голодный 1922 год. Услышав из уст милиционера сие заявление, бабушка упала, у нее внезапно отнялись ноги. Стефан принес жену домой на руках. До самого вечера они мучились от неизвестности, но потом в дверь позвонили. На пороге стоял милиционер, державший за руку чумазую побирушку в лохмотьях.

– Получите ребенка и распишитесь, – сурово велел он Стефану.

Дедушка отшатнулся:

– Но это не моя дочь!

Тут нищенка бросилась к нему на шею и закричала:

– Папочка, это же я, твоя Томочка!

Девочку завели в какой-то дом, сняли с нее дорогую шубку с шапкой, дали ей рваный платок и выставили вон.

Целых три месяца после этого события бабушка не могла ходить, ее на извозчике возили к врачу на массаж, но толку не было никакого. Впрочем, именно эти поездки в конце концов и исцелили Афанасию.

Один раз извозчик не сумел справиться с лошадью, та, испугавшись чего-то, понесла. И тут бабушка неожиданно выпрыгнула из пролетки. Страх отнял у нее ноги, страх же их и вернул.

Вообще-то Фася никогда не терялась в экстремальных ситуациях и умела принимать неординарные решения. Когда однажды в ее гимназии вспыхнула от свечки новогодняя елка и огонь мигом перекинулся в зал, все гимназистки, визжа от ужаса, бросились к двери, где, пытаясь выбраться, начали давить друг друга. Фася же молча кинулась в противоположную сторону, к окну, и благополучно очутилась раньше всех во дворе. Афанасия никогда не была «стадным» человеком.

Понимаете теперь, почему бабушка ни на шаг не отпускала от себя любимую внучку? Послабление делалось лишь на даче, в Переделкине.

Каждый год в конце мая мы уезжали туда, в дом под номером четыре на улице Тренева. Это здание никогда не было нашей собственностью. Двухэтажный дом со всеми удобствами и участком почти в гектар принадлежал Союзу писателей, отец просто отдавал за него арендную плату. Мебель, посуду и всякие бытовые мелочи мы прихватывали с собой. До нас это здание занимал драматург Ромашов, а моя семья прожила там с 1960 по 1987 год. Мое детство, отрочество, юность и часть молодости прошли в Переделкине.

Дача была зимней. В первые годы у нас были печки, топившиеся дровами, затем появились батареи, но в котел все равно приходилось сыпать уголь, лишь потом провели газ и повесили колонку, безотказно дававшую горячую воду, телефон же поставили уже после смерти моего отца. Но все равно это были совершенно царские условия. Нам не приходилось бегать с ведром к колодцу и топать к дощатому сортиру в глубине участка.

Около ворот стояла сторожка. Одну ее половину занимал гараж, во второй жили дворники Таня, Коля и их дочка Вера.

Зимой в Переделкине было, безусловно, хорошо, но меня привозили только на январские каникулы, а вот летом… О, тогда наступало самое счастливое время.

Я не стану сейчас перечислять всех, кто жил в писательском городке, постараюсь лишь припомнить друзей родителей: П. Нилина, А. Вознесенского, З. Богуславскую, Е. Евтушенко, Р. Рождественского, В. Тевекеляна, Л. Кассиля, С. Смирнова, И. Андроникова, И. Штока… Я определенно кого-то забыла. Самые близкие отношения связывали папу и маму с семьей Валентина Петровича Катаева. Его вдова, Эстер Давыдовна, дочка Женя, внучка Тина – наши ближайшие друзья до сих пор, а моя дочь Маша и правнучка Валентина Петровича Лиза нежные подруги.

Именно в семье Катаевых я получила первое понятие о литературном творчестве. Нет, мой отец писал каждый день, трудно, тяжело, подчас по двенадцать часов кряду. Но у него это происходило совершенно неинтересно, буднично.

Утром папа, выпив чашку чаю, сообщал:

– Ушел к станку, – и запирался в кабинете.

Меня с раннего детства приучили не соваться к папе, когда закрыта дверь. У Валентина Петровича дело обстояло иначе. Он мог вскочить во время общего чаепития, оборвав фразу на полуслове, и со странным выражением лица покинуть всех, не сказав ни слова. Эстер Давыдовна объясняла:

– Валечка пошел работать.

Честно говоря, меня его поведение пугало, и один раз я, набравшись смелости, подошла к классику советской литературы и спросила:

– Дядя Валя, а почему вы вот так убегаете?

Валентин Петрович погладил меня по голове и вздохнул:

– Боюсь, детка, не сумею объяснить. Понимаешь, я слышу голос, который мне нашептывает фразу, вот и бегу ее записывать.

Я обсудила эту информацию с его внучкой Тиной, и мы пришли к выводу, что Валентин Петрович придумывает. Ну какой такой голос? Вот ведь бред. Но именно Валентин Петрович Катаев впервые посеял в моей душе сомнения, и я задалась вопросом: а вдруг писатель – это не тот человек, который сначала составляет подробный план произведения, а потом методично пишет главы? Вдруг правда кто-то диктует ему на ушко?

Уже в зрелом возрасте я читала разные воспоминания, в которых фигурировала фамилия Катаева. Многие коллеги по перу описывали Валентина Петровича как желчного человека, но это неправда. Просто Катаев терпеть не мог бездарей, называвших себя литераторами. По Переделкину ходил маленький дядечка Василий К., написавший за всю свою жизнь только одно произведение, поэму о ленинском субботнике. Ее многократно переиздавали, и Василий К. на самом деле считал себя равным Пушкину. Вот в адрес этого человека Валентин Петрович мог отпустить едкое замечание, у него был острый язычок сатирика, но он никогда не позволял себе грубости и не унижал чужого достоинства. С нами, детьми, он был фантастически терпелив. Сколько раз мы с Тиной играли в их доме в прятки, с топотом носясь по лестнице. Однажды мне пришла в голову идея спрятаться у Валентина Петровича под письменным столом, что я и проделала. Тина носилась с воплями по саду, я сидела тихо-тихо, прижавшись к ногам Катаева. Вдруг распахнулась дверь, и вошла Эстер Давыдовна, которая довольно сердито сказала:

– Нет, какое безобразие! Ты же мешаешь работать Катаеву!

Валентин Петрович мгновенно ответил:

– Что ты, Эстенька, разве ребенок способен помешать?

И все же, при всей кажущейся простоте, в Валентине Петровиче имелась какая-то тайна. Вот Корней Иванович Чуковский был совершенно, на мой взгляд, обычным человеком. Сколько раз он, остановив меня на дорожке, предлагал:

– А ну, Грушенька, давай наперегонки до поворота на шоссе.

Я радостно соглашалась и всегда проигрывала. Мне было не угнаться за длинноногим Корнеем Ивановичем. Я очень любила Чуковского, он так умел вас слушать! А еще Корней Иванович создал в Переделкине библиотеку, при ней работал театральный кружок. Почти все дети Переделкина участвовали в спектаклях. Два раза за лето Чуковский устраивал мероприятие, которое называлось «Костер». В июне – «Здравствуй, лето», в августе – «Прощай, лето». За вход следовало заплатить десять шишек, которые торжественно бросались в пламя. Кто только не приезжал к нам для участия в кострах! Сергей Образцов с куклами, Аркадий Райкин, космонавт Герман Титов…

Сначала дети показывали спектакль, потом выступали гости, затем зажигался костер и все, взявшись за руки, плясали вокруг огня. Впереди несся Корней Иванович, на голове у него сидел самый настоящий убор индейского вождя!

Много лет спустя я прочитала опубликованные в журнале «Юность» воспоминания Корнея Ивановича и нашла там нас всех. Чуковский, оказывается, внимательно приглядывался к детям. Отыскалась на страницах и моя фамилия. Корней Иванович писал, что Груня Васильева очень плакала, когда ей не досталась в спектакле роль принцессы. Чтобы утешить меня, Чуковскому пришлось срочно переделывать сценарий, и вместо одной капризной дочери у царя стало их две. Чуковскому было невыносимо видеть огорчение ребенка, намного легче оказалось переписать пьесу.

В детстве я совершенно не понимала, в окружении каких людей живу. Ну бегает со мной наперегонки Корней Иванович, ну написал мне Валентин Петрович сочинение, заданное в школе на тему «Образ главного героя в повести Катаева «Белеет парус одинокий». Самое интересное, что он получил за него тройку и потом дико хохотал, изучая мою тетрадь, всю испещренную красными замечаниями, начинавшимися со слов: «В.П. Катаев хотел сказать…»

И что удивительного в Андрее Андреевиче Вознесенском? Он зовет меня соседкой и всегда говорит:

– Ну, Груня, тебя просто не узнать, еще выросла.

Последняя фраза меня слегка обижала. Естественно, выросла, не могу же я вечно оставаться маленькой.

На большой круглой террасе нашей дачи собирались не только писатели. Мама всю свою жизнь проработала в Москонцерте, и потому в дом текли актеры. Нани Брегвадзе, Буба Кикабидзе, Юрий Никулин – я помню их всех молодыми и очень веселыми. И у меня начисто отсутствовал трепет перед людьми искусства. Я искренне удивлялась: ну зачем просить у этих людей автографы. Ну какой интерес подсовывать книжку Роберту Рождественскому? Господи, вот они на полках у меня стоят, все подписанные. Понимаю, что вам смешно, но лет до десяти я была уверена в том, что писатели сначала собственноручно подписывают весь тираж и только потом его продают.

На дорожках Переделкина можно было свести знакомство с людьми, которые не бывали у родителей. Как-то раз я, школьница, шла мимо того места, которое в писательском городке называлось «Неясная поляна».

В тот день все мои друзья куда-то разбежались, мне было скучно, к тому же сломался велосипед, и к подружке Ире Шток пришлось топать пешком. На тропинке я столкнулась со странной женщиной. Рыжая коса свисала у нее почти до пояса, ноги были обуты в белые лаковые сапожки. Вообще говоря, многие из писательских жен и дочерей одевались весьма экстравагантно, поэтому внешний вид дамы меня не смутил.

Я, чтобы не терять времени зря, прихватила с собой учебник по литературе. На лето нам задали выучить кучу стихов, идти к Ире было далеко, вот я и решила совместить приятное с полезным.

Выкрикивая во все горло строчки из поэмы Владимира Маяковского «Владимир Ильич Ленин», я и налетела на рыжую тетку. Та моментально спросила:

– Ты читаешь Маяковского?

Я кивнула:

– Ага.

– И нравится?

В детстве я была откровенной девочкой, умение лицемерить пришло лишь с годами, да еще папа приучил меня, не стесняясь, высказывать собственное мнение, поэтому я заявила:

– Нет.

Тетка вздернула брови:

– Зачем тогда читаешь?

– В школе заставляют, – объяснила я, – прямо замучилась, очень неинтересно.

– Кого же ты любишь? – сердито спросила незнакомка.

Я принялась загибать пальцы:

– Бальмонта, Брюсова, Блока, Есенина…

– Есенина! – фыркнула рыжая. – Он Маяковскому в подметки не годится! Фу!

– Но Маяковский писал только о революции, – пискнула я, – а мне больше нравится читать про любовь. И вообще, он был просто революционер, а не поэт!

– Кто? – заорала тетка.

– Маяковский.

– Володя?!

Слегка удивившись, что рыжая называет Маяковского просто по имени, как хорошо знакомого человека, я кивнула:

– Ну да, у него все про Ленина…

Незнакомка вырвала у меня из рук учебник, пару минут полистала его, потом со всей силы зашвырнула в канаву, где плескалась вода от шедших в то лето проливных дождей, и заявила:

– Глупости! В этой книжонке нет ни слова правды. А ну пошли, поболтаем. Надеюсь, ты не торопишься?

– Нет, – вздохнула я, провожая взглядом утонувшее пособие.

И мы стали ходить кругами вокруг «Неясной поляны». Тетку звали Лилей. То, что она представилась без отчества, совершенно меня не удивило. Почти все писательские жены приказывали нам, детям, звать их по имени, обращение «тетя» не приветствовалось, только «Эстер», «Роза», «Елена», «Циля»… Многие из нас обращались так и к своим матерям, поэтому я спокойно стала звать рыжую Лилей, в этом не было ничего эпатажного, но уже через десять минут я поняла, что судьба столкнула меня с удивительным человеком.

Я в то лето увлекалась стихами, знала их много наизусть, но Лиля оказалась просто ходячей энциклопедией поэзии. Она могла продолжить любое начатое мной стихотворение и тут же рассказывала об авторе. Спустя час я была уверена в том, что Маяковский самый великий из всех существовавших на свете поэтов. А еще я услышала от Лили имена и фамилии абсолютно незнакомых мне авторов. В общем, я влюбилась в Лилю и на следующий день опять прибежала на поляну в надежде встретить ее. Скоро мне стало известно, что Лиля, как правило, в районе пяти часов вечера выходит на прогулку, причем одна.

Завидя ее рыжую косу, я собачкой бросалась к новой знакомой, и мы начинали бродить вокруг поляны. Чего только я не узнала от Лили! Меня перестали удивлять ее странные заявления типа:

– Когда мы с Маяковским…

Ежу понятно, что Лиля не могла быть с ним знакома. Поэт застрелился в 1930 году! Но в Переделкине водилось много невероятных людей, приходил к нам на дачу литературовед С., который на полном серьезе заявлял:

– Господи, я же мог остановить Пушкина! Ведь видел, как заряжались те дуэльные пистолеты!

С., всю свою жизнь посвятивший изучению творчества Александра Сергеевича, в конце концов уверовал в то, что являлся его другом. Вот я и решила, что Лиля тоже из породы переделкинских сумасшедших. Почти целое лето мы провели в упоительных беседах, потом Лиля уехала в Париж, пообещав вернуться осенью.

Я загрустила, начиная с сентября, мне предстояло жить в городе.

Через несколько дней после ее отъезда я пришла к Катаевым, увидела Тинку, мрачно читавшую ту же поэму «В.И. Ленин», и принялась страстно рассказывать о поэте, которого уже считала близким родственником.

Валентин Петрович сначала молча слушал меня, потом удивленно спросил:

– Грушенька, это что, теперь учат в школах про Осипа Брика? С ума сойти!

– Нет, нет, – объяснила я, – мне Лиля рассказала.


  • Страницы:
    1, 2, 3