Обезьяна приходит за своим черепом
ModernLib.Net / Отечественная проза / Домбровский Юрий Осипович / Обезьяна приходит за своим черепом - Чтение
(Ознакомительный отрывок)
(стр. 4)
На этом разговор наш и окончился. А утром я получил повестку с золотым гербом на бристо-льском картоне - вызов канцелярии королевского прокурора на час дня. После обычной формулы приглашения стояло: "По делу об убийстве бывшего военнослужащего немецких оккупационных войск в Европе полковника Иоганна Гарднера". Я не выдержал характера, пришел раньше назна-ченного часа и в наказание за это наткнулся в приемной на редактора фашистского листка. Он сидел ко мне спиной за столом, что-то быстро строча в блокноте, и когда я обратился к нему с вопросом о начале приема, он поднял на меня глаза и заулыбался. - Сейчас, сейчас вас примут, господин Мезонье, - сказал он добродушно, - и вас и меня. Секретарь только что увидел вас из окна и пошел с докладом к начальнику. О, вас все тут знают! И всегда я попадаю в такие истории! Но отступать было уже поздно - я ведь сам к нему подошел, - и поэтому я спросил: - А вы по какому делу? Он безнадежно махнул рукой. - Да все по тому же. Только какое я имею отношение к Гарднеру? - он слегка развел ладони. - Ваша легкая рука! Это ведь вы меня вместе с ним - и не скажу, чтобы удачно, - взяли заодно в общие квадратные скобки. Я-то так и понял: это прием публициста, и не больше. А тут, видимо, смотрят иначе, конечно, прокуратура! Но тут открылась тяжелая дверь, обитая черной кожей, и секретарь пригласил меня к его превосходительству. Как только я появился на пороге, прокурор почтительно поднялся из-за стола и пошел мне навстречу с протянутой рукой. Мы были давно знакомы. Оба носили на лацкане пиджака весы и сову - эмблему высшей школы юридических наук (он окончил ее раньше меня на десять лет), оба чуть ли не дважды в неделю просиживали по нескольку часов за одной шахматной доской в клубе, и поэтому то, что ему, моему доброму знакомому, сейчас приходится говорить со мной в кабинете королевского прокурора и как прокурору, смущало и озадачивало его. С минуту мы вообще говорили черт знает о чем - и о шахматах, и о здоровье, и чуть ли не о погоде. Потом он сразу посерьезнел. - А сейчас, дорогой друг, - сказал он, усаживая меня возле небольшого секретарского столика и опускаясь в кресло сам, - возвратимся к нашим несчастным баранам. Дело есть дело, и строг закон, но закон! Нам приходится с вами беседовать по очень неприятному делу, хотя, говоря по-честному, виноваты не вы и не я, а те идиоты, которые не вздернули негодяя еще десять лет тому назад. Но факт есть факт, Гарднера не повесили в сорок пятом году, а убили на третий день после появления вашей статьи, и это в корне изменило все дело. Именно поэтому мне приходится беседовать с вами в качестве королевского прокурора, и ничего тут не попишешь. Вы, зная меня, угадываете, кому отданы мои симпатии, и поэтому понимаете и то, насколько сложно мое положе-ние. Курите, пожалуйста, эта дощечка только для моего секретаря. - Мое еще сложнее, - усмехнулся я, выбирая из его портсигара папиросу. - Мне приходит-ся доказывать вам, высшему блюстителю закона страны, аксиому, известную любому школьнику: "после этого" еще не значит "ввиду этого". Гарднер действительно погиб после моей статьи, но это и все, что вы сможете доказать. Причинной связи вы здесь не установите. - Ну что ж, я знал, что вы мне ответите именно так, - улыбнулся прокурор и, взяв себе папиросу, закрыл портсигар. - Действительно: как доказать, что Гарднер убит по вашему подст-рекательству? Конечно, если ставить вопрос так, то вы для меня, как для прокурора, полностью недосягаемы. Тут даже анонимные письма, ежедневно приходящие в адрес полицей-президиума или королевской прокуратуры, не помогут. Хотя надо вам сказать, что я получил и такое, где стояло просто черным по белому: "Убил Гарднера я, бывший борец фронта Сопротивления, узнав из статьи Мезонье о том, что разделывал этот мерзавец. В то время, когда мы, патриоты, сидели в подполье, этот изверг..." Ну, и так далее на десяти страницах. Но ясно, что такое письмо может написать всякий ваш недруг специально для того, чтобы посадить вас на скамью подсудимых. Нет, вся беда, друг мой, в том, что от вашей статьи пахнет убийством. Она криминальна сама по себе. Именно только с этой стороны королевская прокуратура и смотрит на ваше дело. Только с этой. И больше ни с какой. Вы знаете, как наш закон определяет подстрекательство? - И он продекламировал: - "Призывы через печать или листовки, размноженные типографским, стеклографическим или всяким иным способом, к совершению террористических актов против лиц, не занимающихся в момент преступления государственной, политической или общественной деятельностью". Санкция статьи до года одиночного заключения... Год одиночки! Вот и все, что вам грозит. Он говорил, очень ласково и тихо смотря мне в глаза. Но я-то отлично видел, насколько серьезно все, что он на меня двинул, и насколько мало я могу сейчас рассчитьшать на какую-то справедливость. На минуту мне даже сделалось страшно. Ведь что я ни говори, о чем я ни кричи, а стену, воздвигнутую им против меня, уже не пробьешь ни кулаком, ни ломом. И тем не менее, подчиняясь голому инстинкту отбиваться, когда на меня наскакивают из-за угла, я сказал: - Но если, как вы говорите, убитый - мерзавец, заслуживающий веревки, а факты, изложенные в статье, правдивы, то тогда в чем моя вина? Он пожал плечами и успокаивающе улыбнулся. - Повторяю: в подстрекательстве через печать и ни на одну букву больше. Вы говорите, все факты вашей статьи правдивы. Но, дорогой коллега, во-первых, закон не входит в обсуждение оценки личности жертвы, а во-вторых, излагать факты можно по-разному - в криминальном случае так, чтоб в конце их обязательно следовал вывод: "Бей!" - или, еще лучше: "Убей". Если мы констатируем такое намерение автора статьи и такое изложение фактов, мы должны ставить вопрос о подстрекательстве, даже не затрагивая вопроса, кто является объектом нападения и насколько он его заслуживает. В вашем деле именно такой случай. - Он помолчал и вдруг спросил: - Вам ясно, коллега, насколько ограничительно мы смотрим на вашу ответственность? Я развел руками. - Но я-то не говорил ни "бей", ни "убивай". Прокурор хмыкнул и хитро погрозил мне пальцем. - Коллега, коллега, мы же с вами оба юристы и оба все понимаем! Важен не грамматический, а правовой аспект фразы. Да, буквально вы нигде не написали "убей". Ну и что из этого? Призыв есть призыв. В этом-то все и дело! И, говоря строго между нами, убийство все-таки налицо, и если мы закрываем глаза на труп нациста, то это не значит, что мы его не видим. Я молчал. - Одним словом, сейчас я отдал вашу статью на изучение и консультацию. Как только будет установлено в ней наличие момента подстрекательства, то есть призыва к убийству лица, находя-щегося под государственной защитой, мы возбудим против вас формальное криминальное преследование и отдадим под суд. Ну а какой будет приговор, это уж дело совести присяжных. Это, так сказать, одна сторона дела. Но есть и другая. Есть, к сожалению, и другая. - Он взял со стола какую-то папку и положил ее перед собой. - А может быть, впрочем, и к счастью. Это смотря по тому, к какому соглашению мы сейчас придем. Речь идет о втором "разоблаченном" вами, журналисте, статью которого вы так заостренно, с восклицательными знаками и. скобками в середине, но, извините, не всегда вполне лояльно и уместно цитировали. - А он, кстати, вместе со мной ждал приема, - напомнил я. - Но почему же неуместно и нелояльно? - Да прежде всего потому, что вы, извините, передернули карты! спокойно воскликнул прокурор. - Вы пишите: "статья", а цитируется-то письмо, пусть коллективное, но все равно только письмо - документ совершенно частный и нигде не напечатанный. - А что это было за письмо, вы знаете? - спросил я. - О, не беспокойтесь, ваша фотокопия у меня, - значительно улыбнулся прокурор и посту-чал пальцами по папке. - Вот она! Документ, конечно, на редкость подлый, но опять-таки я же говорю не о моральной оценке его, а о том формальном и, простите, совершенно неоспоримом нарушении права, которое вы имели неосторожность допустить. Называя письмо статьей и предавая гласности то, что имеет частный характер, вы совершаете преступление. Право опять-таки отнюдь не на вашей стороне. Поэтому, когда потерпевший обратился ко мне с жалобой... Тут меня наконец взорвало окончательно, и я спросил грубо и прямо: - Прямо-таки к вам? К самому королевскому прокурору? Этот фашист? С жалобой на оскорбление в печати? Да за кого, ваше превосходительство, вы, наконец, меня принимаете? Я думал, он также закричит на меня, но он улыбался все добрее и добрее. - Да ведь в этом-то и весь вопрос, дорогой господин Мезонье, - сказал он очень добродушно и даже фамильярно. - В том-то и вопрос, за кого мне вас принимать. Вот говорят: "Принимай его за коммуниста". Я отвечаю им: "На это у меня нет никаких оснований, да и впечатление он оставляет совсем иное". Другие говорят: "Считай его за честного журналиста". - "А что такое "честный журналист"? - спрашиваю я их. - По отношению к кому он честен? Кому он служит? Его статьи, составленные вместе, представляют определенную систему нападений, направленную прямо против основных ценностей нашего мира. В том числе против, - он стал загибать пальцы, - содружества с нашим великим другом - раз, против права нашей маленькой нации быть великодушной и незлопамятной - два, против основ нашей послевоенной политики - три, против основ нашей конституции - четыре, против жизни честных граждан, привлеченных к делу охраны безопасности Европы, - пять!" Хватит? Вот видите, что получается, - и он показал мне сжатый кулак. - Эти речи, ваше превосходительство, я уже однажды слышал из одного рупора, - сказал я, - только не знал фамилии диктора. Я думал, что он хоть тут рассердится, но он только встал, подошел и обнял меня за плечи. - Дорогой господин Мезонье, а я ведь не диктор, - сказал он шаловливо, - вернее, я диктор, но никак не автор текста. Беда в том, что вы, мой дорогой, честный, но, увы, неосторож-ный друг, не учли нескольких важнейших моментов сегодняшней мировой обстановки и реальной расстановки сил. Отсюда и все ваши болести. Впрочем, давайте попытаемся что-нибудь сделать для их врачевания. Он подошел к столу, поднял телефонную трубку и приказал секретарю вызвать из комнаты ожидания редактора. Фашист вошел и сел на второй стул, сбоку стола королевского прокурора, так что теперь я сидел перед ними обоими, как на скамье подсудимых. - Ну вот, - сказал прокурор, - все мы в сборе, и давайте кончать это дело. Я не знаю в стране человека, который пожалел бы того негодяя. Свое он получил звонкой монетой, но мы-то... Мне очень трудно передать полностью свои ощущения от всего этого разговора, но это было чувство какого-то совершенно неподвижного, безмолвного и даже просто тупого удивления, пожалуй, даже ошеломления всем тем, что происходит. Я не кричал, не протестовал, не возмущал-ся, я даже не расспрашивал ни о чем. Просто вдруг в совершенно ясном и четком свете я увидел то, о чем даже и догадываться-то не смел, - все эти темные лазы, черные ходы, разбойничьи подземелья, которыми были связаны все корпуса и фасады нашей государственности. Все вдруг оказалось совершенно иным. Там, где я видел политических врагов - судью и преступника - оказались тайные, но преданные друзья, связанные общностью преступления, и в свете их общих задач вдруг прокурор стал не прокурором, Гарднер - не Гарднером, и преступник - не преступ-ником. Внезапность этой перемены была настолько ошеломляющей, что я не сумел ни оценить, ни понять ее сразу, а только смутно почувствовал, что отныне все, что у меня было - моя вера в людей, мои убеждения, то дело, над которым я, правда, лениво и вяло, но зато с полной верой работал всю жизнь, взгляды, которые я исповедовал, и даже моя профессия и годы учения, - все полетело к дьяволу. А как начинать сызнова, за что хвататься и с чем бороться насмерть, я еще не знал. И когда высокий холеный человек в роговых очках, курящий папиросы специальной марки, не притворяющийся королевским прокурором, а всамделишный королевский прокурор, сказал мне добродушно и дружески: "Давайте-ка кончать это дело миром!" - я не нашелся, что ответить ему. Зато фашист с очаровательной улыбкой ответил за меня с другого конца прокурорского стола: - А я всегда предпочитаю мир и всегда думаю, что нечего работать на третьего радующегося. Я согласен. Давайте скорее покончим с этим недоразумением. - Тем более, - сказал прокурор, - что уже по вашей фотокопии видно, что нашему коллеге принадлежит только стилистическая правка документа, конечно, печального, но-о... - Не совсем, не совсем, - вмешался фашист. - Я не только выправил документ, я его факти-чески обезвредил, так что в нем не осталось его ядовитых жал. В этом-то и есть моя претензия к вам, господин Мезонье. Вы написали про меня: "Составил нацистскую декларацию, доведшую моего отца до самоубийства", - а я отвечаю: нет, ничего я не составлял, наоборот, настолько обезвредил декларацию, написанную в стенах института, что ее и печатать-то не стали. Именно поэтому она и осталась в бумагах вашего покойного батюшки в виде чернового проекта. Иными словами, я не породил эту гадину, а раздавил ее. Вот факты. - И эти факты вы, Ганс, никак не сможете отрицать, - серьезно сказал прокурор, так серьезно, что я почти поверил в его искренность, - в этом-то все и дело. - Все дело в том, что мой отец погиб после того, как прочитал эту декларацию, - ответил я сдержанно. - Вот тут "после того" значило именно "ввиду этого". Это я и доказываю. А опубли-ковать эту бумажонку после его смерти не имело уже ровно никакого смысла. Тут фашист закричал: "Однако же позвольте",- а я стукнул кулаком по столу и крикнул: - Ничего я вам не позволю, гестаповец вы этакий! Слушайте, господа, я уже совершенно перестал понимать, что у нас такое происходит. Вы, автор грязной, подлейшей бумажонки, оказываетесь благодетелем моего убитого вами отца. И вот я публикую несколько строк из этой гадости, причем у меня на руках имеется и подлинник, дающий мне полное право утверждать, что вы схвачены за шиворот, тогда как у вас в руках есть фотокопия, отнимающая у вас право отрицать это, и что же получается? Восстает правосудие, смертельно оскорбленное. Кем? Мною! Чем? Тем, что я ему указал на преступников. Я - убийца и подстрекатель, а вы - герой и друг королевского прокурора. И вот все вы вместе, во главе с тенью мертвого Гарднера и клянясь его именем, устремляетесь на меня во имя чести и справдливости, гуманности и еще черт знает чего. Да в уме ли вы, господа? Вот уж именно: "В наш жирный век добродетель должна просить прощения у порока за то, что она существует". Наступила тяжелая пауза, потом королевский прокурор развел руками и сказал: - Ну, что же, тогда, пожалуй, все! Дошло уже до Шекспира! И того в гробу потревожили! - Фашист молчал. Прокурор повернулся ко мне. - Поверьте, мне очень жаль, Ганс, что все происходит именно так, но, в конце концов, что же я могу сделать? - Он встал. - Прощайте, господа, - сказал он печально. - Желаю всего хорошего. Так мы и разошлись. ...Вот обо всем этом я и рассказал при новой встрече Юрию Крыжевичу. Он сидел, слушал, а потом вдруг сказал: - И все-таки я вижу, что вы-таки ничего и не поняли. - Боюсь, что все понял, - ответил я. - Боюсь, что ничего ровно не поняли, - отпарировал он. - Начнем с исходного пункта. Вы впервые встретились с Гарднером неделю тому назад. Раньше его в городе не было. Зачем же он приехал? Я пожал плечами. - Для вас тогда был вопрос, но ваш коллега объяснил вам, в чем дело. Бандита назначили на очень высокий международный пост, вот он и явился за ним. Я уточню. Здесь находится штаб-квартира того отдела объединенной международной полиции, во главе которой его и собирались поставить, заметьте - как крупнейшего специалиста по политическому сыску. Но тут произошло то, что они должны были предвидеть, но, конечно, не предвидели. Его встретил один из облагоде-тельствованных им, то есть вы, и сразу загорелся и развил бешеную деятельность. В результате всяких правд и неправд вам удалось протащить верблюда через игольное ушко, то есть разгром-ную статью о подвигах этого разбойника через газету. А это конкретно значило, что хозяева Гарднера попали в ужасное положение. Вы не только вырвали из колоды короля, но и сорвали весь их банк начисто, и если бы эта история продолжалась, дело дошло бы до запросов и тогда кое-кто слетел бы с поста. Но ведь их всегда выручает случайность. Гарднер случайно погибает от руки неизвестного, и сразу все меняется. Во-первых, отпадают все разговоры о прошлом Гарднера, так же как и розыски покровителей Гарднера в правительстве, а назойливый журналист, то есть ваша милость, не только лишился прав задавать правительству каверзные вопросы и требовать ответа, но, наоборот, вдруг сам оказался привлеченным к ответу, - ибо кто бы там ни убил Гарднера (а этот убийца, будьте уверены, никогда не будет разыскан), но преступник отныне именно этот назойливый и чрезмерно активный молодой человек, который суется в воду, не зная броду, и тут уж насчет него возможны всякие соображения. Если он быстро не поймет, что произошло, то его можно и за решетку. А самое главное - вдруг открылись неограниченные возможности вообще ударить по всей печати определенного рода. Вот, мол, до чего доводят такие статьи! Такие, с позволения сказать, разоблачения! До охоты за черепами! До убийств в предмес-тье! До суда Линча! Понимаете? Вы говорите, что видели там этого прохвоста? Ну, это и есть его работа: он заведующий отделом печати прокуратуры. Для редактора фашистского листка это сейчас самая подходящая должность на свете. Он говоил спокойно, ровно, не повышая и не понижая голоса. А я давно уже понял, не только что это правда, но и чьих это рук дело. - Так что же теперь делать? - вырвалось у меня. Он встал, застегнул плащ, взял со стола шляпу и, держа ее в руке на отлете, ответил: - Ничего. Ждать. Посмотрим, до чего они посмеют дойти. Но, по существу, и ждать-то было нечего. События обрушились на меня сразу, как лавина. Мне очень трудно описать, как и что это было, потому что ясного в памяти моей осталось немного Дня через два после этого разговора я зашел в клуб и опять встретился с прокурором. Он страшно обрадовался. На этот раз мы говорили почти исключительно о шахматах - в городе только что прошел турнир на первенство страны, - и уже на прощание он мне сказал: - А шеф ваш был перепуган до чрезвычайности, не за вас, конечно, а за газету, но я ему обещал, что газету-то мы не тронем. У меня чуть не вырвалось: "А меня?" - но я вовремя спохватился и только пожал ему руку. Было уже совершенно ясно, что гроза разразится надо мной вот-вот. Но она грянула буквально через несколько минут. Когда я спустился к вешалке, ко мне подошел один из секретарей клуба и, отозвав меня в сторону, вполголоса сказал, что по делу Сюзанны Сабо девочки, застрелившей своего отца, - меня хочет видеть какая-то женщина. Я позабыл сказать о том, что девочку, как невменяемую, прямо с суда отправили в одну из больниц для морально дефективных больных, где она находи-лась уже второй год. Дело Сабо в свое время меня очень заинтересовало, и я посвятил ему целый цикл небольших заметок под заглавием "Погубившие малых сих". Это и было моей основной мыслью. А тезис цикла был: "Не убийца, а убитый виноват". Ибо действительно, убитый - отец девочки - казался мне виноватым значительно больше, чем его малолетняя убийца. На процессе выяснилось, как тщательно и любовно выращивали родители в ребенке того зверя, который под конец и слопал их обоих. Какие книжки они ей покупали, каким диким играм обучали, какие страшные истории рассказывали, на кого натравливали и от чего остерегали. Я приветствовал оправдательный приговор еще потому, что, как мне показалось, присяжные - два почтальона, два лавочника, один шофер поняли ту сокровенную сущность дела, которая оказалась недоступной для всех профессоров психологии и криминалистики, и именно поэтому в пику им и оправдали убийцу. Понятно, что, когда мне сказали о посетительнице, которая хочет сообщить нечто новое об этом деле, моим первым движением было спросить: - Где же она? - Я провел ее в библиотеку, - ответил секретарь нехотя. И только что я по шел, о кликнул: - Постойте! Не лучше ли сказать ей, что вы сегодня уже уехали и вас надо искать завтра в редакции? - А что такое? - спросил я, приостановившись. Также нехотя он ответил: - Да ничего, только странная она какая-то, пьяна или кокаинистка. Черт знает, кто она... - Ну, посмотрим, - сказал я бодро. И только вошел в библиотеку, как увидел ее. Она стояла возле шкафа, маленькая, худенькая, в каком-то покрывале или темном пледе. Лица ее мне не было видно, но я почему-то остро и быстро подумал: "А ведь, пожалуй, лучше бы в самом деле завтра в редакции..." Я громко спросил: - А что же он вас оставил тут? Пройдем в зал. Она покачала головой и отбросила от лица плед. Тут я и увидел, что она и есть Сюзанна Сабо. Признаюсь, я был так ошеломлен, что пробормотал что-то глупое, вроде того: "Так вас, Сюзанна, разве выпустили? Давно ли? Я не знал..." - Два дня назад. Меня взял на поруки мой друг. - Она выговорила это четко, жестоко, хлестко, не двигаясь и смотря мне прямо в глаза. Я тоже смотрел на нее и видел, как она возмужала, огрубела за эти два года. Тогда это была просто девчонка, завитая и подкрашенная, позирующая и изломанная (это когда ей, например, задавал вопросы королевский прокурор или когда она чувствовала на себе глаз фотоаппарата), такая же простая, как и все девчонки ее возраста, когда их постигает горе. Однажды я видел, как она - это было в перерыве - сидела в полутемном зале, о чем-то тихо разговаривала с конвои-ром, здоровым рябым парнем с добродушным плоским лицом и пышными усами, и задумчиво сосала дешевую карамельку в пестрой обертке. Рядом с ней на деревянной лавке лежал бумажный пакет. Имено тогда, поглядев на этот мятый бумажный кулек, на эту карамельку в тоненькой руке, я и понял, не умом, а всем своим существом, остро, твердо и совершенно бесспорно, - вот это-то и называется, наверное, "меня как осенило!", - что не убийца, а убитый виноват, и название статьи - "Погубившие малых сих" само пришло мне в голову. Но сейчас передо мной была уже не девочка и даже не девушка, а взрослая, издерганная женщина. У нее было худое, страшно бледное, несколько припухшее лицо, яркие, ядовитые губы, вырисованные с особой тщательнос-тью, глубокие черные глаза, обведенные бурой синевой. Они глядели на меня откуда-то из необъятной глубины, и этот взгляд выражал чувство такого одиночества и беззащитности, что мне сразу стало и тоскливо и жутко. Вообще в этой темной комнате, где горел только верхний зеленый свет и тускло поблескивали дубовые шкафы, было неестественно тихо и мертво, и центром этой тишины была именно она, как бы струящая это молчание. Все это мной владело всего несколько секунд. Потом я сбросил с себя оцепенение и спросил очень четко и даже резковато: - Но чем же я вам могу быть сейчас полезным? Ведь у вас все устраивается как нельзя лучше. Стоя так же неподвижно, скрестя руки под пледом (такие женщины всегда что-то изображают - Изиду ли, статую ли, знаменитую ли актрису), она сказала ровно и невыразительно: - Мне вас жалко! - И прибавила: - Очень, очень жалко! Я вдруг вспомнил, что имею дело с сумасшедшей, скорее всего сбежавшей из лечебницы, и поэтому ответил: - И я вас тогда тоже жалел. - А! Это все не то, - ответила она досадливо. - Мне жалко потому, что вас хотят убить. - За что же, дорогая? - спросил я ласково. - Что я сделал плохого? - Ну да все равно, - оборвала она вдруг себя, - черт с вами! - И, не целясь, не стремясь попасть, вдруг вырвала руку из-под пледа и выстрелила в меня раз и другой. Боли я не почувствовал, только удар в бедро, такой резкий, что мне показалось, будто у меня вихрем оторвало ногу. Пол стал стеной под моими ногами, я осел и закрыл голову, но она больше и не стреляла, а только ударила с размаху ногой в деревянную перегородку шкафа, так, что он весь загудел и из него со звоном посыпались стекла. - Довольно крови, довольно убийств! - сказала она ровно, заученно и громко, как в жестяной рупор. И вдруг - раз! раз! раз! - выстрелила в потолок еще три раза. Когда вбежали люди - секретарь, королевский прокурор, еще кто-то, она выстрелила шестой раз. Просто вскинула руку поверх их голов и пустила пулю в бронзовый бюст Роденбаха. Когда на нее налетели, подмяли, обезоружили, она не сопротивлялась, а только, лежа на полу, повторяла громко, хрипло и спокойно, высоко подняв голову: - Довольно крови! Крови довольно! Довольно, довольно, довольно! А дальше все пошло так, что сразу стало ясно: покушение - только последний акт хорошо продуманной и даже, вероятно, где-то уже прорепетированной пьесы. Меня доставили в больницу, и на другой день явился заместитель прокурора. Он выразил мне соболезнование, поговорил со мной о том о сем - мы были немного знакомы, - а уходя, предъявил мне два постановления: одно - о привлечении меня к ответственности по такой-то статье уголовного кодекса и по такому-то примечанию к ней - и другое - об избрании меры пресечения (подписка о невыезде) ввиду того, что по состоянию здоровья обвиняемый участвовать в следствии и суде не может. А далее газеты принесли сообщение, что известная всему миру Сюзанна Сабо, вообразившая себя новой Шарлоттой Корде, по постановлению королевского прокурора, возвращена обратно в больницу, ибо вопрос о ее невменяемости был уже однажды разрешен в судебном порядке, а с тех пор состояние больной не улучшилось. Врач, давший согласие на ее выписку из больницы, привлечен к дисциплинарной ответственности. Несмотря на это, большинство газет поместило ее развернутое интервью на тему о покушении на убийство журналиста Ганса Мезонье. "Я очень жалею, - заявляла она корреспондентам, что меня под явно вымышленным предлогом отказались отдать под суд. Я бы доказала, что дело отнюдь не в несчастном Гансе Мезонье, что мой выстрел, как и все то, что побудило меня к нему, - единственный путь к спасению нации". Эти слова газеты печатали крупно под ее портретом и фотографией того угла библиотеки, из которого она стреляла в меня. Затем появилась публикация полиции о том, что разыскивается Юрий Крыжевич, причастный к убийству Гарднера. Потом сообщение о том, что, по сведениям бюро уголовного розыска, он покинул пределы страны и находится вне пределов досягаемости. Вот тогда и затрещали все правые газеты. О чем они только не писали! Об уголовниках, которым почему-то разрешают приезжать в нашу мирную страну и среди бела дня охотиться на неугодных им людей, о болванах в наших министерствах, которые этому покровительствуют, о подрывной роли так назьшаемой независимой прессы, о продажных писаках, которые поражают своих врагов не только пером и сарказмом, но и самым настоящим кинжалом; снова обо мне, но уже прямо, называя по фамилии, как о недостойном сыне великого отца, продавшем свое первородство и совесть за чечевичную похлебку. И, наконец, о темной и зловещей фигуре Юрия Крыжевича, что стоит за моей спиной. И, дойдя до него, газеты задали ряд вопросов. (О, как сразу же я почувство-вал за их воем дирижерскую палочку моего старинного знакомца редактора фашистского листка, заведующего отделом прессы прокуратуры!) "Разве история садовника Курта, - спрашивали газеты, - сумевшего проникнуть в дом профессора, ясна до самого конца? Разве обстоятельства смерти профессора не окутаны до сих пор густым туманом? А рукопись? Рукопись итогового труда профессора, над которой он работал двадцать лет? Как она смогла исчезнуть из дома, захваченного нацистами, и очутиться за границей? Говорят, профессор завещал ее Академии наук СССР? Хорошо. Но кто видел подлинную рукопись? Покажите нам ее, и мы поверим, а пока мы спрашиваем коммунистов: "Чем вы докажете, что это не подлог?" Сначала это были только риторические вопросы, но потом газеты заговорили по-иному. "Недурно бы, писали они, - обо всех этих странностях допросить (обратите внимание: не "спросить", а именно "допросить") сына покойного, который, кстати, сейчас находится под судом за подстрекательство к убийству. Конечно, по всей вероятности, этот прыткий молодой человек либо отмолчится, либо предпочтет сказать, что он ничего не знает и ничего не помнит, - ему тогда ведь было всего-навсего двенадцать лет! Но ведь и то сказать: как он ответит, это больше всего зависит от того, кто с ним будет разговаривать и как разговаривать. Если умело спрашивать, то, вероятно, кое-что придется и припомнить". Так писали газеты, и я узнавал голоса моих старых приятелей из прокуратуры. Они-то и натолкнули меня на мысль написать эти записки. Но только, господин заведующий пресс-бюро прокуратуры и господин королевский прокурор, вам не придется прибегать к столь хорошо известным вам по годам оккупации методам - я все отлично помню и все знаю, вы это увидите из моего рассказа. Только рассказывать я буду не вам и не вашим покровителям - вам все это известно и без меня. Я хочу рассказать эту историю всем моим соотечественникам, всем людям земного шара - если они захотят меня слушать. Конечно, не все я видел сам, - кое-что мне стало известно от других, кое о чем я прочел в газетах и официальных документах, кое-что, наконец, я просто додумал, - но, так или иначе, история смерти моего отца - история страшная и поучи-тельная, и над уроками ее стоит подумать. ЧАСТЬ ПЕРВАЯ ...Пришел бандит и, не долго думая, взял да и погасил огонь мысли. Он ничего не страшился, ни современников, ни потомков, и с одинаковым неразумением накладывал гасильник и на отдельные человеческие жизни, и на общее течение ее. Успех такого рода извергов - одна из ужаснейших тайн истории; но раз эта тайна прокралась в мир, все существующее, конкретное и отвлеченное, реальное и фантастическое - все покоряется гнету ее. Салтыков-Щедрин, "За рубежом " Глава первая Я до сих пор помню о том, каким образом у нас в доме впервые заговорили о Карле Войцике. Отец мой, директор Международного института палеантропологии и предыстории, профессор Мезонье, любил себя сравнивать с героями древности.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5
|