Домбровский Юрий
Обезьяна приходит за своим черепом
Юрий Осипович Домбровский
(1909-1978)
ОБЕЗЬЯНА ПРИХОДИТ ЗА СВОИМ ЧЕРЕПОМ
Роман
Любови Ильиничне Крупниковой
с уважением и благодарностью
посвящает эту книгу автор
ПРОЛОГ
Прежде чем приступить к подробному изложению всего того, что произошло со мной ровно пятнадцать лет назад, в дни оккупации, необходимо хотя бы в двух словах коснуться событий, побудивших меня взяться за перо. Но, во-первых, кто я такой? Меня зовут Ганс Мезонье, мне двадцать семь лет, два года тому назад я с медалью окончил Высшую школу юридических наук и до последней недели редактировал юридический отдел самой большой газеты нашего департамен-та. Формально редактором ее я состою и поныне, - но об этом после. Каждый день в течение двух лет, с двенадцати до четырех, я сидел в кабинете, просматривая целые груды судебных фотографий, газетных вырезок, отчетов и полицейских протоколов, а раза три в месяц выступал с развернутыми статьями по тем или иным вопросам. Конечно, приходилось писать о всяком, - мои милые соотечественники и современники падки на все необычайное и кровавое, все они любят загадочные преступления, невероятные убийства, взломы несгораемых шкафов, таинствен-ные автомобили без номеров и фар, и такие дела, как, скажем, отцеубийство или осквернение трупа, им только подавай.
Надо сказать, что на убийства нам везло. Не так давно было, например, такое: пятнадцатилет-няя школьница через окно в сад застрелила отца, которого, кстати, очень любила. Застрелила она его ночью, когда он сидел за письменным столом, отослав спать всех домашних и нетерпеливо ожидая жену, отлучившуюся неизвестно куда и к кому, - впрочем, он и дочка отлично знали, куда и к кому, - выстрел был произведен именно из пистолета любовника матери, офицера криминальной полиции. После убийства девочка подбросила две неиспользованные гильзы в корзину с грязным бельем, разделась, легла спать и была разбужена только полицией, уводившей ее мать. Был громкий процесс. Любовника и мать казнили, дочку, наследницу всего состояния, отдали под опеку бабушки. И вот, выждав с полгода, девочка явилась с повинной в полицей-президиум и рассказала все. Это был сенсационный материал, и тираж нашей газеты в дни суда увеличился ровно вдвое. А девочка давала обширные интервью репортерам, фотографировалась и так и этак и раздавала автографы.Пришлось нанять специального человека, чтоб следить за всеми перипетиями процесса. Да и я не вылезал в те дни из суда ровно десять дней.
Еще лучше газета заработала на другом деле, облетевшем весь мир. В одной из великих держав, без всяких к тому доказательств, по оговору единственного свидетеля, к тому же самого арестованного и ждущего суда по этому же делу, присудили к смерти двух супругов. Они обвинялись в шпионаже, во-первых, в передаче секретнейших военных документов иностранной державе, во-вторых, в тайных связях с Восточной Европой, в-третьих, и именно последний пункт и освещал все дело, темное и бездоказательное до чрезвычайности. Было совершенно ясно, что обвинительный акт - вульгарнейшая полицейская фальшивка, а приговор - расправа правитель-ственных верхов с неугодными людьми, которым вдруг почему-то перестали доверять. В эти дни мы печатали материал, поступающий со всех сторон, гонясь только за количеством строк. Так я работал в течение двух лет, и все это оборвалось сразу.
Вот как это случилось.
Несколько дней тому назад, возвращаясь из редакции, я зашел в почтовую контору, на адрес которой получаю свою корреспонденцию вот уже в течение добрых пяти лет. Когда я вошел, девушка, сидящая на выдаче корреспонденции, крикнула мне из окошечка:
- Писем для месье сегодня нет, а вот, кажется, бандероль! - и нагнулась к ящику с бандеролями.
В это время из соседней комнаты ее позвали. Она радостно сказала:
- Одну минуточку! - бросила на стол все, что было у нее в руках, и улетела.
В почтовой конторе почти никого не было, только посредине комнаты, за столом, забрызган-ным чернилами, сидел кудлатый старик в очках, читал какую-то бумажку и крупным каллигра-фическим почерком, букву за буквой, надписывал конверт. В это время я почувствовал затылком, что на меня смотрят. Я обернулся. Спиной ко мне стоял возле двери бородатый господин в кожаной желтой куртке, смотрел на расписание воздушной линии Гельсингфорс Женева - Неаполь - Александрия и что-то выписывал в блокнот. Но тут возвратилась раскрасневшаяся, сияющая девушка, сказала весело и сконфуженно: "Извините" - и сразу же подала мне мою бандероль. Я взял ее, хотел уже уходить и тут опять совершенно ясно, четко и остро почувствовал тот же взгляд. Я резко обернулся. Старик читал конверт, далеко отставив его от себя и бесшумно шевеля губами. Бородатый, в желтой куртке, кончив списывать, захлопнул книжку, сунул ее в карман и повернулся к двери, Я посмотрел на него сбоку, подумал о том, кто это, но, так ничего и не вспомнив, засунул бандероль в портфель и пошел к двери. И только я сделал два шага, как бородатый сразу же снова повернулся ко мне спиной. Очень трудно определить в таких случаях, почему и как тебе что-то западает в голову, но мне. вдруг отчетливо и очень твердо подумалось, что этот человек следит за каждым моим движением, безусловно, меня знает и именно поэтому не хочет со мной встречаться. Повторяю - это была не мимолетная мысль, это была совершенно твердая, хотя и мгновенно созревшая, уверенность, хотя я и сам не знаю, как и откуда она запала мне в голову. И вот опять-таки странность: мало ли людей, чья честь не без упрека, а имя не без пятна, стали избегать своих знакомых после войны и арестов. Самое, по-видимому, разумное в таких случаях - сделать вид, что ты и сам не заметил негодяя, и пройти мимо. Так именно я всегда и поступал. Но на этот раз я прямо подошел к бородатому и встал с ним рядом; он сейчас же спокойно и очень естественно поднял руку в блестящей черной перчатке и стал тереть нос так, что почти все лицо оказалось закрытым. Так мы стояли плечом к плечу, смотрели на расписание и молчали. Это продолжалось, наверное, с полминуты, может быть, даже больше, потом бородатый, даже не поинтересовавшись, кто с ним стоит рядом, повернулся, спокойно обошел меня и напра-вился к выходу. Но девушка в окошке, которая, очевидно, почему-то запомнила его, крикнула ему вдогонку:
- Месье Жослен, сегодня для вас кое-что есть!
И тут уж я чуть не схватил бородатого сзади за локоть. Жосленом звали одного из самых старых друзей моего отца. Я его уж не застал в живых - он погиб где-то на западе во время оккупации, - но имя его у нас произносилось чуть ли не каждый день: "Ах, что бы сказал Жослен, если бы он увидел это?", "Ах, как жаль, что Жослен видел то-то, но не видел того-то..."
При крике из окошка бородатый замешкался, даже было приостановился на секунду, но сейчас же крикнул:
- Хорошо, хорошо, я сейчас зайду! - и выскочил на улицу.
Я кинулся за ним и увидел его всего. Нет, это, конечно, был не Жослен, столь хорошо известный мне по портрету, но ощущение у меня осталось такое, как будто при мгновенной вспышке молнии я узнал что-то очень мне близкое, страшно знакомое, но давным-давно позабытое. Так иногда, попадая в чужой город, человек вдруг вспоминает, что этот дом, никогда им не виданный, эту улицу, совершенно незнакомую, этого неизвестного человека, идущего ему навстречу, деревья, мост, - одним словом, все, все он когда-то уже видел во сне или в раннем детстве, а может быть, и того еще раньше, до своего рождения.
Вот так было и со мной.
Неизвестный шел, не оборачиваясь, крупно и уверенно шагая, высокий, стройный, прямой, твердо засунув обе руки в карман своей куртки. На перекрестке стояло такси, и он поднял руку. Тут, видя, что он сейчас же уйдет и я никогда не узнаю и не вспомню, кто же он такой, я крикнул: "Месье, одну секундочку!" - и тогда он, уже не оглядываясь, прямо и открыто ринулся к машине.
Но в это время на шасси ее зажегся красный огонек - "занято", - и машина медленно тронулась с места. Теперь уйти от меня ему было уже невозможно - некуда. Мы стояли один против другого; третьим в этом отрезке улицы был только полицейский сержант в серой крылатке, стоящий на углу. Тогда, покоряясь необходимости, бородатый слегка дотронулся до шляпы и холодно спросил меня:
- Мы знакомы, месье?
И в то же мгновение я узнал его. Он сильно изменился, загорел, похудел, у него появилась густая, окладистая борода итальянского типа, очень смягчающая его длинное, хищное лицо с жестко выгнутыми линиями скул, всегда напоминавшими мне изгибы хирургического инструмен-та; мутноватые глаза, аккуратные, но мощные, как рога или крылья, брови, которые, хотя и срастались на переносице, но, как всегда, были аккуратно подбриты. Пока я говорил с ним и смотрел на него, он опять-таки очень прямо, все так же засунув руки в боковые карманы куртки, стоял передо мной и тоже смотрел мне в глаза. Для него это была безусловно очень решительная минута, и к его чести надо сказать, если он и был напуган или растерян, то и виду не показал. Я спросил его:
- Так вы стали уже Жосленом?
Мне хотелось, чтоб вопрос прозвучал резко и насмешливо, но голос мой прервался, дрогнул, и я спросил почти шепотом.
Он ответил спокойно и просто:
- Так мне удобнее получать почту до востребования.
Совершенно сбитый с толку, я молчал, а он сказал:
- Но если вы имеете что-нибудь против этого, скажите.
Тут вдруг у меня мелькнула сумасшедшая мысль: вот он сейчас выхватит револьвер, выстре-лит в меня в упор, да и юркнет в подъезд - ведь эти господа изучили все проходные дворы города. Я невольно схватился за карман. Тогда он повернул голову и крикнул:
- Господин сержант, будьте любезны, подойдите-ка сюда! - и спокойно вынул из кармана обе руки.
Полицейский, маленький, худощавый человек с чаплинскими усиками и землистым, впалым лицом, поправил кобуру и пошел к нам.
- В чем дело тут у вас, господа? - спросил он подозрительно. - О чем спор?
Не меняя положения, бородатый двумя пальцами дотронулся до шляпы.
- Вот, представляю: мой старый знакомый, известный журналист Ганс Мезонье (полицейский хмуро посмотрел на меня), он хотел бы проверить мою личность. Так пожалуйста. - Он полез в карман, вынул бумажник, раскрыл его, и я увидел целую кипу документов. - Пожалуйста, посмотрите, - повторил он ласково, подавая это все полицейскому.
Но тот не брал бумажника, а стоял и ждал объяснения. То, что у меня от волнения дрожат руки, а бородатый стоит совершенно спокойно, явно сбивало его с толку.
- Так что вам нужно от этого господина? - спросил он меня.
- Я хочу, - ответил я, - чтобы он объяснил, когда и почему он стал Жосленом.
- То есть, - усмехнулся бородатый, - я понимаю так, сержант: господин Мезонье именно и хочет объяснить вам, когда и почему я стал Жосленом.
Наступило секундное молчание. Сержант взял из рук бородатого бумажник и повернулся ко мне.
- А в чем все-таки дело? - спросил он недовольно. - Что вы имеете против этого господина?
- Да это же гестаповец, - сказал я. - Он был в нашем доме и убил моего отца.
Я еще и не договорил, как все мгновенно переменилось, полицейский словно вырос на голову. Четким, резким движением он сунул документы в карман и положил бородатому руку на плечо.
- Дойдемте до полицей-президиума, - сказал он коротко. - А ну, вперед!
И вытащил револьвер.
- Да нет, вы посмотрите сперва документы, - мягко и добродушно улыбнулся бородатый, не двигаясь с места. - Ведь вот же они у вас все в руках. Это одна минута, я никуда не денусь.
Полицейский вдруг быстрым, профессиональным движением дотронулся до карманов куртки бородатого, потом бегло провел по его брюкам; убедившись, что у него ничего нет, раскрыл бумажник и уткнулся в него, как в молитвенник.
- Как вы назвали этого гражданина? - спросил он, читая какой-то документ. - Жосленом?
- Его зовут Гарднер, - начал я. - Он...
Я остановился. Что тут говорить?! Какими словами мог бы я передать, как чернело обгорелое здание с выбитыми окнами и дверью, болтающейся на одной петле, как мертво хрустели под ногами перегоревшие стекла с неуловимым радужным отливом, какая была черная, сухая, жаркая, обгорелая проклятая земля в нашем саду и как страшно выглядели два трупа в нашем доме: один - отцовский, закрытый простыней, на диване, и другой - прямо на полу, маленький, скорчен-ный, с размозженным черепом и разбросанными руками, в одной из которых так и закостенел, так и прирос к ладони, пока его не выломали силой, крошечный лиловый браунинг. Все это только на секунду блеснуло перед глазами и ушло опять, оставляя только тупую боль и тяжесть в душе. Оцепенело я смотрел на бородатого и чувствовал, что слова у меня не идут из горла.
В это время полицейский негромко воскликнул:
- Ну, так, правильно: "Иоганн Гарднер, уроженец города Дрездена, рождения тысяча девятисотого года". Вот, - он протянул мне паспорт Гарднера. - Значит, таки не Жослен, а Гарднер?
Я был так сбит с толку, что ничего не ответил.
- Ну, так что же вам нужно от этого господина? - спросил, помедлив, полицейский и, не дождавшись моего ответа, снова полез в бумажник. - Вот тут есть постановление министерства юстиции о прекращении наказания Иоганна Гарднера ввиду того, что осужденный, - дальше он читал по бумаге, - "по состоянию здоровья неспособен к несению наказания и не будет способен к этому в дальнейшем". А вот, - и он вытащил другую бумагу, - протокол медицинской комис-сии, вот акт, ну и так далее. А, по правде сказать, больным-то вы что-то совсем не выглядите! - сказал он вдруг зло и насмешливо. - Что же, интересно, у вас заболело? Сердце небось сдало? А? Гарднер молчал. - У тех, кого вы расстреливали, тоже сдавало сердце, да тогда вы что-то внимания на это не обращали. Возьмите, пожалуйста, ваши документы. - Он сунул ему обратно бумажник и грубо спросил: - Так с сердцем, говорю, неполадки?
- Но вы же читали медицинское заключение, - вежливо улыбнулся Гарднер. Вообще он держался очень хорошо, не егозил, не забегал вперед, не улыбался, а просто стоял и давал объяснения.
- Медицинское заключение, - недоброжелательно сказал, как будто выругался, сержант и выхватил у него из рук бумажник. - Дайте-ка еще раз взгляну на это самое медицинское заключение. "Частые потери сознания, судорожные припадки эпилептического порядка, головные боли в области затылка и тошнота". В области затылка! Это, наверное, при исполнении служебной обязанности вас и хватили по затылку?
Я даже вздрогнул. Так вот почему он оказался "неспособным" к несению наказания. Ганка спас его от петли - стрелял с десяти шагов в упор и все-таки не убил. Как бы не в силах нагляде-ться, я смотрел на каштановую бороду, серые спокойные глаза, а видел не это, а то, как пятнадцать лет назад его, обвисшего и окровавленного, выносила из кабинета топочущая, до смерти перепу-ганная охрана, а прямо перед столом, на ковре, в черной луже крови лежал маленький человек с размозженным черепом и браунингом в далеко откинутом, твердом и злобном кулачке.
- Поэтому вас и освободили? - спросил я ошалело.
Полицейский вдруг внимательно посмотрел на меня, быстро сунул документы Гарднеру и приказал:
- Идите!
Гестаповец положил бумажник в карман и сказал нам обоим:
- Я сейчас зайду на почту, а вы тем временем подумайте. Я сейчас выйду.
И тут мной овладела такая бессильная злоба, так меня затрясло, что я не помню, как подскочил к нему и схватил его за воротник. Еще секунда - и я ему выбил бы челюсть, но он только слегка отвел голову и мягко, но сильно перехватил мою руку на лету.
- Какой же вы невыдержанный! - сказал он почти добродушно. - А ведь журналист. Разве кулаком что-нибудь докажешь? Почитайте-ка собственные фельетоны!
- Ну, вы лишнего-то тоже не болтайте! - обрезал его полицейский. Какой еще кулак! Что никто вас не трогал, тому я свидетель.
- Да что вы, что вы, сержант! - любезно развел руками Гарднер. - Разве я заявляю претензии? До свидания! - Он пошел и остановился. - Но только два слова на прощание вам, дорогой господин Мезонье. Вы же юрист - вот я все время с большим удовольствием читаю ваши интереснейшие статьи, - так неужели же вам не понятно, что если меня десять лет тому назад судили и осудили, то это только потому, что какие-то очень уважаемые круги сочли, что им будет спокойнее, если я, вместо того чтобы гулять по Парижу и Берлину, буду сидеть за решеткой. И если меня освободили, то опять-таки потому, что эти же самые в высшей степени авторитетные и высокочтимые круги вдруг решили, что теперь для их безопасности и спокойствия нужно, чтоб я именно гулял по Берлину и Парижу, а не сидел за решеткой. Вот и все! До свидания!
Что мне оставалось делать? Он все понимал и знал. Знал, где я был, знал, что я сейчас делаю, кем работаю, я же про него не знал ровно ничего, даже что он такой же равноправный гражданин, как и я, и того не знал. Вот он повернулся к нам спиной и пошел к зданию почты, за письмами, которые получает на имя убитого им Жослена. Конечно, теперь он уже не постесняется их взять. Мы, я и сержант, как бы легализировали его. Мы связались с ним, чтобы его погубить, а он сразу же нам показал, что мы и гроша медного не стоим перед ним, так чего ж ему с нами стесняться?
Он ушел, и с минуту мы стояли оба молча.
- Вы уж очень расстроились из-за него, - сказал сержант, - вот даже побледнели. Значит, действительно насолил он вам, мерзавец.
Я промолчал.
- Но я вас понимаю, - продолжал он, понижая голос. - Я сам был в плену и знаю, какой там у них мед. Говорите, следователь гестапо?
- Нет, - сказал я, - начальник.
- Ай-ай-ай! - сержант пощелкал языком. - У него и взгляд-то волчий. И, значит, он и допрашивал кого-нибудь из ваших?
Я опять промолчал.
- Да, - сказал полицейский, смотря на дверь почты, - и вот смотрите, опять в своем полном праве, опять при деньгах и положении. - Он вздохнул. Что делается, что делается на свете, и не поймешь даже что! Болен! усмехнулся он. - Да таких больных бы...
Из почтовой конторы вышел Гарднер и, даже не взглянув на нас, ровным, неторопливым шагом пошел по улице. Дошел до перекрестка, поднял руку, остановил такси и сел в него. Поли-цейский смотрел ему вслед, пока машина не скрылась за поворотом, и вдруг повернулся ко мне.
- Слушайте, - крикнул он в страшном волнении, - а что, если он нас обманул? Бумаги-то, может, поддельные, а? В одном кармане документ на Гарднера, а в другом - на Жослена... Постойте-ка, я... - И он сделал движение броситься к углу улицы, полицейскому телефону.
- Бросьте, - сказал я, удерживая его за руку. - Бросьте! Будьте спокойны, у него все в полном порядке. И фамилия, и служба. Это у нас все время что-то не так, а у него полный порядок.
Ночью этого же дня я сидел в своем кабинете и думал. Мне крепко запала в голову одна мысль, и я никак не мог отказаться от нее, как вдруг зазвонил телефон. Сняв трубку, я узнал голос моего шефа:
- Алло, Ганс! Что вы сейчас делаете?
То, что шеф позвонил мне так поздно, в двенадцать ночи, меня не особенно удивило. Старик любил меня и звонил мне в любые часы, как только ему была нужна справка. Но именно этот звонок меня насторожил. Ведь не далее как четыре часа назад мы расстались в редакции. Его куда-то вызвали, и я даже помню слова, которыми мы обменялись на прощание. Он спросил меня, готова ли у меня статья о прениях в парламенте. Дело шло о законе XIV века, который карал лиц, заглядывающих с улицы в чужие окна. Парень, которому впервые за четыреста лет предъявили такое странное обвинение, был осужден условно на две недели заключения, тем бы дело и кончи-лось, но левые газеты заговорили о судьях в пудреных париках, цепляющихся за порядки средне-вековья, и дело было перенесено во вторую инстанцию, а потом и в третью, то есть в верховный суд. Наша газета тоже поместила обширную статью о законах арбалета и лука, действующих в век атомных двигателей. Тогда другая сторона, крайне правая, заметила: "Если вы так против всего старого, зачем же тогда цепляться за средневековую формулу: "Мой дом - моя крепость"? Почему и ее не сдать в архив, как безнадежно устарелую и не отвечающую конкретным условиям современности? А то ведь повелось так - как обыск в редакции левой газеты или ночной арест, так поднимается крик на весь свет: "Помилуйте, нарушено право убежища!" Будьте уж логичны, господа ниспровергатели!" Мы ответили, и заварилась каша. Вот обо всем этом я и должен был написать ученую статью, сославшись на все узаконения, прецеденты и судебную практику. Именно об этом мы и говорили с шефом при последней встрече в редакции. Он спросил тогда: готова ли статья, и я ответил, что будет готова к утру. Он мне сказал: "Ну, я надеюсь на вас, Ганс. Тряхните их хорошенько, так, чтобы у них вся пудра с париков посыпалась". Так мы и разошлись. И вот ночью он звонит мне опять и спрашивает не о том, готова ли заказанная статья, а что я делаю сейчас. Я ответил ему, что отдыхаю. Он засмеялся и воскликнул:
- И, конечно, не один?
Я сказал, что нет, один, да и всегда в это время я бываю один, - и тогда он быстро, даже как-то скороговоркой, сказал, что коли так, то он заедет ко мне на пять минут и хорошо бы, если бы в это время я был действительно один: надо поговорить. Я опять повторил что я один, и, отложив рукопись, стал его ждать.
Он приехал ровно через пять минут - значит, был рядом, - и когда я увидел его, то понял, что не зря его тон был слишком легок и бегл, а смешок так продолжителен. Старик приехал с серьезным разговором. Однако, как бы то ни было, войдя в комнату, он сразу стал кривляться. Со слоновьей грацией пошутил насчет подушек, разбросанных по дивану ("Кто их разбросал? А не прячется ли кто-нибудь в соседней комнате?"), потом сказал, что он меня обязательно женит, - в мои годы у него уже был сын, - и вдруг выпалил:
- А знаете, между прочим, Ганс, у меня был сейчас очень серьезный разговор о нашей газете.
Тут я даже усмехнулся - до того старик не умел хитрить - и спросил его напрямик:
- И обо мне что-нибудь такое?
Он страдальчески поморщился. Я сбивал его с толку, он не мог так, ему нужен был разбег, разгон, только в минуту открытых лобовых атак он становился груб и даже циничен - куда более циничен, чем это требовалрсь обстоятельствами разговора. Поэтому сейчас он сгоряча ответил мне:
- Нет, о вас ничего! - Но сейчас же спросил: - А ваша статья готова? Я могу ее посмотреть?
Я сказал, что еще нет, что только завтра утром она будет послана в типографию.
- А что, разве и о ней шла речь?
- Да нет, нет! - замахал он руками и быстро, смущенно зашагал по комнате. - Ух, как у вас душно! Разрешите, я открою форточку? - Он с минуту провозился у окна; а когда повернулся, то опять был уже ясным, благожелательным и спокойным. - Дело в том, что я хотел бы посмотреть эту статью до сдачи в типографию, - сказал он наконец любезно, но твердо. - Вы разрешите, конечно?
Тут я опять повел себя как-то не так, то есть попросту протянул ему рукопись. Он ждал от меня беспокойных вопросов, недоумений и недовольства, и то, что я так сразу взял да выложил ему рукопись, насторожило его опять. Он взял ее в руки, пробежал несколько первых строчек, уныло воскликнул: "Ну, великолепно!" - и, перегнув вдвое, спрятал в портфель. (Портфель этот стоит особого описания: он был для меня подлинным символом его хозяина эдакая откормлен-ная, разбухшая жаба величиной с большого кролика, и цвет-то у этой жабы был зловещий, какой-то жухлый, буро-желтый, в грязных пятнах и разводах.)
- Я вам отдам ее через три дня, - сказал старик. (Значит, понял я, посылка статьи утром в типографию отпадает.) - Мне она нужна для передовой. (Значит, понял я, передовую он пишет сам или передаст ее кому-нибудь, во всяком случае, мне писать ее не дадут.) - Надо, знаете ли, чтобы газета выработала какой-то общий взгляд на все эти столь умножившиеся, - он улыбнулся и сделал пышный жест рукой, - скандальные правовые эксцессы.
Ох, и как бы еще надо! Только об этом я и кричу все последние месяцы! В чем дело, в чем дело, господа хорошие, что случилось у нас в стране? Эти невероятные дела, беспричинные, казалось, самоубийства, эти осуждения по законам восьмивековой давности, наконец, то, что такие древние преступления, как убийство, похищения, изнасилования, "помолодели" до такой степени, что стали достоянием бойскаутов, - все эти трагические и комические ватерлоо нашей цивилизации, имеют же они какую-то общую почву, из которой и растут, как поганки? Почему мы так захлебываемся, описывая их, и совершенно забываем о нем, о том перегное, который их и питает своими соками?
А старик щелкнул замочком, выпрямился на стуле и спросил:
- Но вы не согласны со мной, Ганс?
- Конечно, - ответил я, - конечно, согласен! Вы отлично сказали, что все это явления одного корня.
- Вот-вот, - просиял шеф, - я так и знал, что вы меня поддержите тоже. - ("Я тоже тебя поддержу! Ах ты, премудрая жаба!") - И вот как раз сегодня у меня был разговор об этом... - он замялся.
А я прямо спросил:
- Разговор о том, что я вас поддержу, шеф?
Он взмахнул руками и чуть не вскочил с места. Он терпеть не мог, чтобы его подчиненные чрезмерно забегали вперед и угадывали его мысли.
- Но при чем тут вы, при чем тут вы? - чуть не закричал он и схватился за грудь. - Ох, вот всегда так! При чем тут вы, Ганс? Я же говорю, что разговор шел не о сотрудниках газеты, а обо всей газете целиком. Ну, боком мы затронули и ваш отдел, конечно. - (Тут я слегка улыбнулся, а он снова забеспокоился.) - Но это же совершенно естественно, Ганс! Если речь идет о газете, то, значит, говорят и обо всех нас - ее работниках, не так ли? - (Я кивнул головой и он успокоил-ся.) - И, знаете, некоторые претензии имеются, к сожалению, имеются. Часть их я сейчас же категорически отвел. Ну, насчет того, например, что мы печатаем уж что-то слишком много отзывов насчет казни этих двух несчастных. Тут я им прямо сказал: "Да, мы печатали эти отклики и будем печатать, и тут никто нам, конечно, не указ! Мы - свободная пресса, а не агенты правительства, прошу это помнить!" - С полминуты он благородно фыркал. - Но некоторую часть упреков пришлось все же признать. А что же делать? - он усмехнулся. - Надо же быть объек-тивным. Один папа только непогрешим, да и то в этом кое-кто сомневается! А, Ганс?
Тут мы немного посмеялись оба, и я предложил:
- Если вы, шеф, не торопитесь, то я пойду закажу кофе.
Это для того, чтобы он посидел, подумал, как и в каком объеме ему высказать мне то, что он принес в своем портфеле, а то будет целый день сидеть и мяться, да и мне самому надлежало собраться с мыслями. Ведь предстоял один из самых решительных разговоров в моей жизни. Он, конечно, сейчас же ухватился за мое предложение и сказал, что с истинным удовольствием выпьет чашку, так как у него совсем пересохло горло. Когда я вернулся, он уже опять был благожелательный, улыбающий-ся, спокойный, положил мне на руку благостную белую ладонь и сказал ласково:
- Да, очень, очень хвалят ваши статьи. А некоторые из них считаются прямо-таки образцовыми.
Я взглянул на него почти с благодарностью. Как-никак, а все это давалось ему с трудом. Старику было искренне жаль расставаться со мной, но надо было идти ва-банк. И я спросил:
- Но ведь они сделали и кое-какие замечания? Они не во всем, наверное, согласны со мною?
Только я это сказал, а он приоткрыл рот, как я понял, что зря и спрашивал. Чем больше я буду выпытывать, тем больше он будет прятаться. И он мне в самом деле ответил, что нет, литературно и даже политически они во всем согласны со мной. Но...
- Но будьте же объективны, Ганс, есть и другая сторона вопроса. Вот вы ведете большой, важный отдел и - ничего не скажу - очень хорошо ведете, добросовестно, интересно, принципи-ально, с самым небольшим уклоном. Но смотрите - что получается в итоге! Каждая статья сама по себе настолько правильна, что ни одно слово не может быть оспорено. Но в течение года газета помещает по вашему отделу не одну, а около двухсот таких статей и фельетонов, которые вы заказываете лицам определенного направления и взгляда на вещи. Это не считая мелких заметок, подписей и хроники. И вот вся эта масса, взятая вместе, представляет из себя уже нечто совершен-но иное, - это кропотливый подбор фактов, пронизанных совершенно ясной тенденцией.
Я слушал и молчал, а он продолжал:
- Вот хотя бы взять отклики насчет казни этих несчастных. Я сказал тогда, что мы их помещаем и будем помещать, - это, конечно, не только наше право, но и прямая обязанность. Но ведь, друг мой, признаюсь, сказав так, я сейчас же подумал: да, но ведь наши отзывы - это все туфли с одной ноги. Все они хором клеймят и осуждают, - только клеймят и осуждают! - но не осужденных, а осудивших, то есть не преступников, а правительство. Иными словами - мы предоставили нашу газету для огульного охаивания всей правовой системы нашего великого и великодушного друга, хорошенько даже не разобравшись, чем же эта система так нехороша и кому она так не понравилась. Ну, ведь, знаете ли, это похоже уже не только на вмешательство во внутренние дела другой страны, но и на прямую идеологическую диверсию.
Я смотрел на него. Он говорил пока еще тихо и ласково, но так как лицо его уже слегка порозовело, а глаза поблескивали, я знал, что теперь он не остановится, не высказав всего.
- Так вот, - продолжал он, - я и подумал: "Полно, да правильно ли это? Кому это надо? На кого же мы работаем? " И, признаюсь, спросив себя так, я не нашел что ответить.
"Ничего ты не подумал, - понял я, - это все там тебе вбили в голову. Для этого и вызывали..."
Но сказал-то я совсем другое:
- А почему вы не ответили им, шеф, что не далее как в последнем номере мы поместили за полной подписью кряду целых пять писем, одобряющих приговор суда и казнь?
- Ну да, - ответил он грубовато, - мы их поместили, это так, конечно, но, дорогой мой Ганс, то, что вы поместили в газете,- давайте уж говорить прямо! - это не отклики, а выкрики. Да, да! Истерические выкрики каких-то пьяных молодчиков ку-клукс-клановского типа. И поместили их вы, дорогой, он говорил уже не "мы", а "вы", - поместили вы их на одной странице, а напротив, на развороте, дали обстоятельную и, надо сказать, очень убедительную статью о роковом падении правового чувства у масс и в доказательство привели как раз пять этих писем. Вы думаете, это прошло совершенно незамеченным?