Домбровский Юрий
Книга стихов (Моя нестерпимая быль)
Юрий Осипович Домбровский.
Книга стихов. ("Моя нестерпимая быль").
ВСТУПЛЕНИЕ К РОМАНУ
Везли, везли и завезли На самый, самый край земли. Тут ночь тиха, тут степь глуха, Тут ни людей, ни петуха, Тут дни проходят без вестей: Один пустой, другой пустей, А третий - словно черный пруд, В котором жабы не живут.
Однажды друга принесло, И стали вспоминать тогда мы Все приключенья в этой яме И что когда произошло. Когда бежал с работы Войтов, Когда пристрелен был такой-то... Когда, с ноги стянув сапог, Солдат - дурак и недородок Себе сбрил пулей подбородок, И мы скребли его с досок. Когда мы в карцере сидели И ногти ели, песни пели И еле-еле не сгорели. Был карцер выстроен из ели И так горел, что доски пели! А раскаленные метели Метлою закрутили воздух, И ели еле-еле-еле Не улетели с нами в звезды! Когда ж все это с нами было? В каком году, какой весною? Когда с тобой происходило Все происшедшее со мною? Когда бежал с работы Войтов? Когда расстрелян был такой-то? Когда солдат, стянув сапог, Мозгами ляпнул в потолок? Когда мы в карцере сидели, Когда поджечь его сумели? Когда? Когда? Когда? Когда? О, бесконечные года! Почтовый ящик - без вестей, Что с каждым утром все пустей. О, время, скрученное в жгут. Рассказ мой возникает тут.... Мы все лежали у стены Бойцы неведомой войны, И были ружья всей страны На нас тогда наведены. Обратно реки не текут, Два раза люди не живут, Но суд бывает сотни раз. Про этот справедливый суд И начинаю я сейчас. Печален будет мой рассказ. Два раза люди не живут...
* * *
Меня убить хотели эти суки, Но я принес с рабочего двора Два новых навостренных топора. По всем законам лагерной науки Пришел, врубил и сел на дровосек; Сижу, гляжу на всех веселым волком: "Ну что, прошу! Хоть прямо, хоть проселком..." - Домбровский, - говорят, - ты ж умный человек, Ты здесь один, а нас тут... Посмотри же! - Не слышу, - говорю, - пожалуйста, поближе! Не принимают, сволочи, игры. Стоят поодаль, финками сверкая, И знают: это смерть сидит в дверях сарая, Высокая, безмолвная, худая, Сидит и молча держит топоры! Как вдруг отходит от толпы Чеграш, Идет и колыхается от злобы. "Так не отдашь топор мне?" - "Не отдашь!" - "Ну сам возьму!" - "Возьми!" - "Возьму!.." - "Попробуй!" Он в ноги мне кидается, и тут, Мгновенно перескакивая через, Я топором валю скуластый череп, И - поминайте как его зовут! Его столкнул, на дровосек сел снова: "Один дошел, теперь прошу второго!" И вот таким я возвратился в мир, Который так причудливо раскрашен. Гляжу на вас, на тонких женщин ваших, На гениев в трактире, на трактир, На молчаливое седое зло, На мелкое добро грошовой сути, На то, как пьют, как заседают, крутят, И думаю: как мне не повезло!
УБИТ ПРИ ПОПЫТКЕ К БЕГСТВУ
Мой дорогой, с чего ты так сияешь? Путь ложных солнц - совсем не легкий путь! А мне уже неделю не заснуть: Заснешь - и вновь по снегу зашагаешь, Опять услышишь ветра сиплый вой, Скрип сапогов по снегу, рев конвоя: "Ложись!" - и над соседней головой Взметнется вдруг легчайшее сквозное Мгновенное сиянье снеговое Неуловимо тонкий острый свет: Шел человек - и человека нет! Убийце дарят белые часы И отпуск в две недели. Две недели Он человек! О нем забудут псы, Таежный сумрак, хриплые метели, Лети к своей невесте, кавалер! Дави фасон, показывай природу! Ты жил в тайге, ты спирт глушил без мер, Служил Вождю и бил врагов народа. Тебя целуют девки горячо, Ты первый парень - что ж тебе еще? Так две недели протекли - и вот Он шумно возвращается обратно. Стреляет белок, служит, водку пьет! Ни с чем не спорит - все ему понятно. Но как-то утром, сонно, не спеша, Не омрачась, не запирая двери, Берет он браунинг. Милая душа, Как ты сильна под рыжей шкурой зверя! В ночной тайге кайлим мы мерзлоту, И часовой растерянно и прямо Глядит на неживую простоту, На пустоту и холод этой ямы. Ему умом еще не все обнять, Но смерть над ним крыло уже простерла. "Стреляй! Стреляй!" В кого ж теперь стрелять? "Из горла кровь!" Да чье же это горло?
А что, когда положат на весы Всех тех, кто не дожили, не допели? В тайге ходили, черный камень ели И с храпом задыхались, как часы. А что, когда положат на весы Орлиный взор, геройские усы И звезды на фельдмаршальской шинели? Усы, усы, вы что-то проглядели, Вы что-то недопоняли, усы! И молча на меня глядит солдат, Своей солдатской участи не рад. И в яму он внимательно глядит, Но яма ничего не говорит. Она лишь усмехается и ждет Того, кто обязательно придет.
* * *
Генерал с подполковником вместе Словно куры сидят на насесте, Взгромоздились на верхние нары И разводят свои тары-бары, Тары-бары, до верху амбары, А товары - одни самовары. Говорят о белом движенье, И о странном его пораженьи, О столах, о балах, о букетах, О паркетах и туалетах. Отягчен своей ношей костыльной, Прохожу я дорогой могильной. Боже правый, уж скоро полвека На земле человек, как калека, В освенцимах при радостных криках Истребляешь ты самых великих. Ты у женщин уродуешь руки... И спокойно колымская замять Погребает их страшную память. Не ропщу на тебя, но приемлю Талый снег и кровавую землю. Но зачем, о всевышний садовник? Пощажен тобой глупый полковник? В час, когда догорает эпоха. Для чего ты прислал скомороха? Отнимай нашу честь, наше имя, Но не делай нас. Боже, смешными! Не казни нас ни сказкой Кассиля, Ни болванами из водевиля!
УТИЛЬСЫРЬЕ
Он ходит, черный, юркий муравей, Заморыш острыми мышиными глазами; Пойдет на рынок, станет над возами, Посмотрит на возы, на лошадей, Поговорит о чем-нибудь с старухой, Возьмет арбуз и хрустнет возле уха. В нем деловой непримиримый стиль, Не терпящий отсрочки и увертки И вот летят бутылки и обертки, И тряпки, превращенные в утиль, Вновь обретая прежнее названье, Но он велик, он горд своим призваньем: Выслеживать, ловить их и опять Вещами и мечтами возвращать! А было время: в белый кабинет, Где мой палач синел в истошном крике, Он вдруг вошел, ничтожный и великий, И мой палач ему прокаркал: "Нет!" И он вразвалку подошел ко мне, И поглядел мышиными глазами В мои глаза, - а я был словно камень, Но камень, накаленный на огне. Я десять суток не смыкал глаза, Я восемь суток проторчал на стуле, Я мертвым был, я плавал в мутном гуле, Не понимая больше ни аза. Я уж не знал, где день, где ночь, где свет, Что зло, а что добро, не помнил твердо. "Нет, нет и нет!" Сто тысяч разных нет В одну и ту же заспанную морду! В одни и те же белые зенки Тупого оловянного накала, В покатый лоб, в слюнявый рот шакала, В лиловые тугие кулаки! И он сказал презрительно-любезно: - Домбровский, вам приходится писать... Пожал плечами: "Это бесполезно!" Осклабился: "Писатель, вашу мать!.." О, вы меня, конечно, не забыли, Разбойники нагана и пера, Лакеи и ночные шофера, Бухгалтера и короли утиля! Линялые гадюки в нежной коже, Убийцы женщин, стариков, детей! Но почему ж убийцы так похожи, Так мало отличимы от людей? Ведь вот идет, и не бегут за ним По улице собаки и ребята, И здравствует он цел и невредим Сто раз прожженный, тысячу - проклятый. И снова дома ждет его жена Красавица с высокими бровями. И вновь ее подушки душат снами, И ни покрышки нету ей, ни дна! А мертвые спокойно, тихо спят, Как "Десять лет без права переписки"... И гадину свою сжимает гад, Равно всем омерзительный и близкий. А мне ни мертвых не вернуть назад, И ни живого вычеркнуть из списков!
1959 Алма-Ата, рынок
АМНИСТИЯ апокриф
Даже в пекле надежда заводится, Если в адские вхожа края. Матерь Божия, Богородица, Непорочная Дева моя! Она ходит по кругу проклятому, Вся надламываясь от тягот, И без выборов каждому пятому Ручку маленькую подает. А под сводами черными, низкими, Где земная кончается тварь, Потрясает пудовыми списками Ошарашенный секретарь. И кричит он, трясясь от бессилия, Поднимая ладони свои: - Прочитайте вы, Дева, фамилии, Посмотрите хотя бы статьи! Вы увидите, сколько уводится Неугодного Небу зверья Вы не правы, моя Богородица, Непорочная Дева моя! Но идут, но идут сутки целые В распахнувшиеся ворота Закопченные, обгорелые, Не прощающие ни черта! Через небо глухое и старое, Через пальмовые сады Пробегают, как волки поджарые, Их расстроенные ряды. И глядят серафимы печальные, Золотые прищурив глаза, Как открыты им двери хрустальные В трансцендентные небеса; Как крича, напирая и гикая, До волос в планетарной пыли Исчезает в них скорбью великая Умудренная сволочь земли. И глядя, как кричит, как колотится Оголтевшее это зверье, Я кричу: - Ты права, Богородица! Да прославится имя твое!
Колыма, зима 1940 г.
* * *
Есть дни - они кипят, бегут, Как водопад весной. Есть дни, они тихи, как пруд, Под старою сосной. Вода в пруду тяжка, темна, Безлюдье, сон и тишь, Лишь желтой ряски пелена Да сказочный камыш. Да ядовитые цветы Для жаб и змей растут... Пока кипишь и рвешься ты, Я молча жду, как пруд!
В карцере
* * *
NN
Нас даже дети не жалели, Нас даже жены не хотели, Лишь часовой нас бил умело, Взяв номер точкою прицела. Ты в этой крови не замешан, Ни в чем проклятом ты не грешен, Ты был настолько независим, Что не писал "Открытых писем", И взвесив все в раздумье долгом Не счел донос гражданским долгом. Ты просто плыл по ресторанам, Да хохмы сыпал над стаканом, И понял все, и всех приветил Лишь смерти нашей не заметил. Так отчего, скажи на милость, Когда, пройдя проверку боем, Я встал из северной могилы Ты подошел ко мне героем? И женщины лизали руки Тебе за мужество и муки?!
* * *
Так мы забываем любимых, И любим не милых губя, Так холодно сердцу без грима, И страшно ему без тебя. В какой-нибудь маленькой комнате В далеком и страшном году Толкнет меня сердце: "А помните..." И вновь я себя не найду. Пойду, словно тот неприкаянный, Тот жалкий, растрепанный тот, Кто ходит и ищет хозяина Своих сумасшедших высот. Дойду до надежды и гибели, До тихой и мертвой тоски, Приди ж, моя радость, и выбели Мне кости, глаза и виски! Все вычислено заранее. Палатою мер и весов И встречи, и опоздания, И судороги поездов. И страшная тихость забвения, И кротость бессмертной любви, И это вот стихотворение, Построенное на крови...