— Смотри — опять он здесь! — удивился бригадир. — Когда же это он приехал? Я его что-то с утра не видел.
— Кто это? — спросил я.
— Да так, один, — ответил неопределенно бригадир и опять усмехнулся. — Геройский человек, ничего не боится, прямо с камня в этот кипяток прыгает, а когда-нибудь его обязательно утащит. Вы слышите, как гудит, это ведь она глыбы с гор катит, вот как даст такой глыбиной по ногам…
Он стал осторожно спускаться, держась за кусты.
— Можно бы дальше пройти, — сказал он. — Там лесенка деревянная есть. Не свалитесь?
Через реку от берега до берега была проложена гряда больших камней.
— Пройду, — сказал я и сейчас же чуть не полетел с обрыва, ботинок по каблук ушел в глину.
Где-то вверху бил родник, и по тропинке катилась прозрачная тонкая струйка.
— Тише, тише! — крикнул бригадир. — Тут знаешь как нужно осторожно? Сразу полетишь… Один на прошлой неделе так грохнулся, что в город свезли. Дайте-ка я вас… — Он взял меня под руку. — Из зоопарка приехал, змея ловить. Петли, сети принес, мешок большой брезентовый, чтоб, значит, змея сажать.
«Ага, сам заговорил», — подумал я и спросил:
— Ну и поймал?
— Поймал… В первый день, говорю, увезли еле живого. Потом через неделю приехал уже без мешка и сетей. Полазил-полазил по холмам с аппаратом, а потом заявился в правление, как раз я за председателя оставался, и командировку мне на стол — подписывайте. «Подписать-то, говорю, недолго, товарищ ученый, но со змеем-то, между прочим, как? Где он?» А он по аппарату хлопает. «Здеся, — говорит он. — В кассете, я его сорок раз щелкнул, во всех видах: и как спит, и как воду лакает, и как яблоки ваши лопает». — «Ну а ловить, говорю, кто же будет?» — «А ловить, говорит, специалиста вызывают, я, говорит, не охотник. Мое дело — выяснить, есть он или нет». Ну, вот теперь и вы приехали. Как он там, показывал кому эти снимки или врет?
— Врет, конечно, — ответил я, — змеи яблоки не едят.
— Ну, это уж вы, пожалуйста, не говорите, — поднял ладони бригадир. — Что змей яблоки лопал, это я сам видел.
— А как вы это видели? — спросил я.
— А вот так. Встаю я ведь рано, часов в шесть я уже на ногах. Так вот, встал я и иду к речке с дробовичком, а мне навстречу пастушонок Степка бежит, задохнулся, орет: «Дядя Вань, дядя Вань, идите скорее, там у яблони…» Как он называется-то? Ну, змей-то, как он называется?
— Удав.
— Нет, как-то не так. Он по-научному его как-то. Последнее-то слово — «конструктор», а вот первое имя — короткое, а все из головы вылетает.
— Боа-констриктор? — спросил я.
— Вот-вот, совершенно точно сказали — Бова-конструктор. «Где? — кричу. — Идем!» Добежали мы вон до этого обрыва. Только не с этой стороны, а с другой стороны заходили. Степка мне на крайнюю яблоньку тычет, она на самом-самом обрыве. «Вон-вон, он под ней лежал, теперь снова вниз сполз». А тут видите какой грунт? Каждую весну обвалы. А внизу-то дичь: оскарь, лопухи, дудки! И ни коса их, ни огонь — никакой дьявол не берет. Как железные стоят. Да тут, по правде сказать, и косить-то неспособно. Откос! Чуть не так махнул — и полетел вместе с косой в реку. Так что тут у нас лет пять не кошено и не хожено. Вот тут он и лежал.
— Свернувшись? — спросил я.
— Так точно, свернувшись. Там бугор сухой, глинистый выдавался, так вот он на нем и лежал, видно, отогревался с ночи. Такой черный-черный, только не блестящий, а матовый, как шина. Я Степке говорю: «А ну, отойди!» — да как лупану резаным свинцом. Как он шарахнется, блеснет— и нет его! И все скрозь, скрозь зашумело, задрожало, посыпалось: только что он тут лежал, а смотрю — уже вон где, на другом конце лопухи шевелятся. Весь склон, можно сказать, зашевелился. А ведь это, чтоб не соврать, метров десять, а то и того больше. Я говорю: «Стой, Степка, я пойду посмотрю». Ну где ж тут. Пока спустился, уже на том краю шумят. Признаться, я совсем-то поглубже зайти побоялся — вдруг он где притаился? Послал Степку в правление за людьми. Те прибежали с топорами, с баграми, пожарную бочку привезли — змея из норы выливать, топотят, кричат, смеются. Ну, колхоз, конечно, где ж тут. Все прощупали, нигде его нет, только яблоки откусанные валяются. А дерево с тех пор стало желтеть, сохнуть. Нет, вы не сомневайтесь, он и в самом деле яблоки лопает. В священном писании читали? У вас ведь в музее оно обязательно должно быть. Чем там змей Еву соблазнил, не помните?
— Яблоком, — ответил я и засмеялся.
— А, вот, значит, знаете, — засмеялся и он, — это хорошо, что знаете, сейчас из молодых это никто не знает. Нет, это точно, мы потом все боялись, как бы он нам все яблоки не перетравил.
— Да он же не ядовитый, — сказал я, — он кольцами давит.
В это время бригадир вдруг остановился, оглянулся и приветливо заулыбался. К нам шел высокий, стройный человек, на нем был легкий серый костюм, желтые туфли, голубое мохнатое полотенце он перевесил через плечо.
— Кто такой? — спросил я.
— А вот тот, что купался, — ответил бригадир и крикнул: — Михаил Степанович, что сегодня так скоро?
— Да вот вас увидел, — ответил Михаил Степанович приятным голосом, — побоялся, что без меня за стол сядете. — И он постукал по оттопыренным карманам.
— Умные речи приятно и слышать, — улыбнулся бригадир. — Знаете пословицу: «Садись за стол — гостем будешь, водку поставишь — хозяином будешь». Только вот выпивать-то сейчас мне… — Он опять поглядел на солнце.
— Ничего, у меня охотничья, от нее валерьяновой каплей шибает, — сказал Михаил Степанович.
Голос был молодой, звучный, и лицо у него тоже молодое, розовое. Подойдя, он улыбнулся и протянул мне руку.
Фамилии мы почему-то друг другу не назвали.
Втроем мы сидели за столом, покрытым белой скатертью, под большой старой яблоней с черно-сизыми листьями и обедали. Уже выпили по стопке.
— Интересные это люди — ученые, — сказал бригадир. — Кто их поймет, тот, наверно, еще тысячи лет проживет… — Он перегнулся через стол и налил мою стопку до краев.
— А все люди, хозяин, интересные, — сказал мирно Михаил Степанович и потянулся ко мне чокнуться, — неинтересных людей, дорогой Иван Семенович, на свете не бывает. За ваше здоровье.
— Будемте здоровеньки. — Бригадир поставил пустую стопку на стол. — Ну вот, например, вашу науку взять, — сказал он и повернулся ко мне. — Вот вы приехали к нам. Копать землю будете? У председателя рабочих будете просить, так ведь? Ну, выделим мы вам инвалидов, какие поплоше, покопаетесь вы неделю, раскопаете черепки, кости, пятаки и выставите их в музее. Вот, мол, наша находка. Хорошо! А вот у меня лежат два пятака в сундучке. Екатерина Вторая. Хотите — пожертвую на науку?
— Нет, спасибо, — сказал я. — Не надо.
— Ага, не надо, — обрадовался он. — А вот если бы вы их сами выкопали, тогда нужны они были бы вам или нет?
— А вот тогда нужны.
— Нужны! — Он даже ударил ладонью по столу. — Видишь, какое дело: даю готовые — не надо, а сами откопают — нужны. Почему же так? Ведь пятаки-то все одинаковые — что мои, что ваши, только мои почище, конечно.
Я поглядел на него и засмеялся.
— Да нет, тут смеяться нечего, — сказал он сердито. — Я правду говорю. И все хитрят, и все хитрят. — Повернулся он к Михаилу Степановичу: — Все выгоду какую-то ищут. Вот вы сколько жалованья получаете?
— Стой, стой, к чему тебе это? — перебил его Михаил Степанович. Бригадир сердито махнул рукой, налил себе еще стопку, опорожнил ее одним глотком и обтер ладонью рот.
— Тут все к чему, — сказал он хмуро. — А вот война? — спросил он меня в упор. — Вот вы пришли сейчас домой, а утром в семь часов повестка. Явиться на призывной пункт с вещами. Тогда что?
— Да ничего, встану, соберусь и пойду, — сказал я.
— Да ты чего-то уж не туда загибаешь, Иван Семенович, — сказал мой новый знакомый. — Война войной, а наука наукой, пятаки тут ни при чем.
— Опять пятаки ни при чем? Очень они при чем! Вот вы сказали: позовут — пойду. А что такое пойти на фронт, вы знаете? Стойте, стойте, я уж свое доскажу. Вот в пятнадцатом году нас из Большой станицы двенадцать человек пошло воевать. С музыкой провожали, с попами… И парни все были — во! А вернулось нас с фронта всего двое — я да Петька Карасев. И вот еще, видишь, сижу и водку пью с учеными, а Петька покашлял, покашлял, да через год его в Порт-Артур и стащили, легкое у него отвалилось. В болоте ночь просидел. Значит, было нас двенадцать, а остался один я, а над теми десятерыми, наверно, и до сих пор кресты в Польше торчат, сам тесины прибивал, знаю. А теперь вот и креста не поставят, одни столбы.
— Иван Семенович, ты больше не пей, — нахмурился мой новый знакомый. — Как это понимать — одни столбы… Добрая память останется, она что? Ничего тебе, что ли?
— А вот так — столбы! — ударил кулаком по столу бригадир. — А добрая память — это вот! Фу! — Он дунул и засмеялся. — Вот она, добрая память, полетела — вот-вот! Видишь ты ее? Где она? — И вдруг ожесточенно заговорил: — Мы ведь все на свете превзошли, и религии уж не придерживаемся, и открыли, что не Бог в небе, а пар. Ну, ладно, пускай пар, а не Бог, я не против. Но я ведь вот про что… — Он остановился, собираясь с мыслями. — Вот ученые приезжают, — продолжал он уже медленно и вдумчиво, — черепки собирают, ну что ж, мы уважаем науку, хорошо… Ну а вот если верно — завтра война? К чему эти кости и черепки, а? Вот я газеты читаю. Каждый день пишут: такую-то речь Гитлер грохнул, такую-то границу его войска перешли, и все ближе, ближе к нам война подбирается. Стали уже учить, как маски надевать, а вы все черепки собираете. Как же это понимать, а?
— Да что это ты, хозяин, больно развоевался? — сказал мой новый знакомый недовольно. — Заладил как сорока: война, война, война… Без тебя это каждый день слышим и читаем. Позовут — соберемся и пойдем. Но только война-то ведь не на целый век. Вот ученые сосчитали, что в старом мире, при царизме, на каждые десять лет мира приходилось одиннадцать лет войны. Так люди-то воевали, а пятаки-то лежали. И эта война пройдет, а все равно пятаки останутся. Наши внуки еще будут ими интересоваться.
— А останется кому интересоваться пятаками? — покачал головой хозяин. — Вот газ у них, говорят, особый есть, от него даже железо сыплется. Так вот, если они его на меня или на вас пустят, так что от нас тогда останется, а? А то еще есть такие прожектора — как поведут лучом, так и города нет!
— Лучи смерти, — засмеялся мой новый знакомый. — Ну-ну, читай вокруг света", читай, еще не то вычитаешь. Но вот что, хозяин, — он постучал пальцем по столу, — ты все-таки поменьше бы звонил. Ведь это пораженческая агитация называется, понимаешь? Что же — у них все есть, а мы голенькие? Нет, что у них, то и у вас есть, а может, есть и что похлеще. Очень может быть! И победить мы его победим. За него никто не пойдет — ни француз, ни англичанин, ты в этом не сомневайся.
— Да я не сомневаюсь, — сказал бригадир, — я ведь к тому, что… — Он вдруг сразу как-то сник и замолчал, взял стопку, валил ее доверху, но пить не стал, а оставил и вдруг заговорил, возбуждаясь все больше и больше: — Вот вы говорите «не пойдет». За столом-то все, конечно, можно сказать — и про ту войну тоже говорили, что ни за что никуда не пойдут. А нет — пошли, да еще как пошли-то, с песенками: «Соловей, соловей-пташечка», — запел он вдруг и рассмеялся. — Да и как было не пойти? Впереди пулемет и сзади пулемет. Не пойдет? Нет, как еще пойдут-то.
— Вы историк? — спросил меня мой новый знакомый.
Я кивнул головой.
— Я вот почему спрашиваю: этот пулемет в лоб, про который он сказал, ну что ж говорить, средство действительно очень сильное. Но скажите, могут войска под этими пулеметами выиграть войну? Ну, не только пулемет, конечно, а вообще одна жестокость сама по себе. Деревни жечь, дезертиров вешать, солдат пулеметами гнать. Вот это может выиграть войну?
— Ну, это смотря кто с кем воюет, — сказал я. — Но одно только можно сказать суверенностью: армия свободных всегда побьет армию рабов. Это еще Эсхил отлично понимал. В «Персах», например, престарелая царица Атосса спрашивает предводителя Хора о греках: «Кто гонит это войско в бой? Кто их царь?» И тот отвечает: «Никто их не гонит, нет у них царя, они свободны!» — «Так каковы же они в битве?» — спрашивает царица. «А таковы они в битве, — отвечает Хор, — что все войско твоего сына полегло под их мечами». И в заключение, после гибели персидского ополчения. Хор поет: «Персы, не идите против эллинов, сама земля им союзница». Земля — союзница! Подумайте, огромная армия, состоящая из двенадцати пленных народов — тут были и сирийцы, и египтяне, и финикийцы, — была разбита в прах одним свободным народом.
— Вот, отец, — повернулся к бригадиру Михаил Степанович. — Слышишь, что историк сказал, а ты говоришь: зачем история? Чтоб нас, дурней, учить. Из-под палки никто не побеждает. И твои пулеметы сзади — они тоже очень свободно могут лишний раз повернуться да так дать по тем, кто их поставил…
— Это так, конечно, — тускло сказал хозяин, его уже утомил этот разговор. — Но все-таки надо и то сказать…
— Софа! — вдруг крикнул мой новый знакомый. — А я вас ждал-ждал, ведь на целый час запаздываете.
Я оглянулся. К нашему столу шла незнакомая мне женщина.
— Ну, так уж вышло, — сказала она, подходя. — Так уж вышло, Михаил Степанович, никак не могла раньше.
Я поглядел на нее. Волосы у нее были мягкие, золотистые (тогда в моде был пергидроль), а лицо удлиненное, худощавое, с тонкой белой кожей. И так не шел к этому нежному, чистому лицу, к волосам этим высокий, выпуклый, почти мужской лоб. Его даже и прическа не могла скрыть. Поэтому впечатление от нее у меня осталось двойственное и какое-то тревожное. Как будто из-под одного лица — красивого и спокойного — вдруг выглянуло совсем другое — пытливое, затаенное. Был на ней английский костюм из светлого коверкота песчаного цвета, очень тонко и четко облегающий фигуру. А через плечо фотоаппарат в кожаном чехле. Она шла к нам, улыбаясь, но глядела только на Михаила Степановича. Он встал, забрал ее пальцы в свои руки и потом, не отпуская их, обернулся ко мне.
— Знакомьтесь, — сказал он, — аспирант института права. Софа Якушева, отбывает у нас практику. — Он взглянул на нее и засмеялся. — С утра до вечера бродит по горам и снимает виды Тянь-Шаня. Раз около нашей школы погранохраны ее задержал патруль, пришлось ездить выручать. Так вот. Софа, это — наш хозяин, — он назвал фамилию бригадира, а это, — он обнял меня за талию, — наш археолог. Тот самый, статью которого в газете вы так хвалили, — он назвал и мою фамилию.
— Очень рада познакомиться, — ровным голосом сказала Софа и протянула мне руку. Рука была холодная, как из потока.
— Садитесь, Софа, с нами, — пригласил Михаил Степанович. — Хозяин, а ну-ка еще стопочку. Софа тоже выпьет с холода.
Она кивнула головой и села. Хозяин побежал вниз.
— Вы сегодня никуда уж не торопитесь? — спросил Михаил Степанович бегло, но значительно. Она слегка пожала одним плечом.
— Особенно нет, но к восьми мне надо быть уже в городе, хочу пойти в кино.
— Что-нибудь интересное? — спросил он быстро.
— Да, — отвечала она.
Он поглядел на часы-браслетку.
— Ну, отлично, пойдем вместе. Вот выпьем и пойдем, ладно?
Она кивнула головой.
Это был короткий, быстрый и понятный только для них обоих разговор.
Потом Михаил Степанович снова повернулся ко мне, и лицо его стало по-прежнему ясным, добродушным и ироническим.
— Тут у нас о войне разговор был, — сказал он, глядя на меня, — такого страху нам хозяин нагнал, спасибо вот историк выручил.
— Я страху никакого не нагонял, — хмуро ответил хозяин, появляясь в дверях с тарелкой соленых огурцов. — Я говорил, что знаю. Ну а врать, конечно…
Тут я увидел, что он уже здорово пьян.
— Вот вы говорите, — продолжал он задиристо, — что ничего не будет, а в писании не то ведь сказано. Там сказано: будет последний бой и налетят железные птицы и истребят всех живущих. Так что — это тоже дурачок писал?
Михаил Степанович быстро взглянул на Софу, она сидела молча.
— Ну вот, — сказал он весело. — Мы уже и до писания дошли. Да ты что, сектант, что ли, Иван Семенович?
Тот хмуро покачал головой и аккуратно начал расставлять по столу посуду.
— Тут не в писании совсем дело, — сказал он. — Писание — это только так, к слову пришлось.
— Ну, хорошие же у тебя тогда слова! — воскликнул Михаил Степанович. — А еще сознательный человек, колхозник, бригадир.
Тут вдруг наш хозяин поднял лицо и посмотрел на нас. Мне показалось, что он даже покраснел от раздражения.
— Ну вот вы все ученые люди, — сказал он громко и насмешливо, — политики, а я, верно, как вы говорите, дурак, колхозник. Ну так как вы считаете, вот это писание — оно что? Его дурак какой-нибудь сочинял, Сергей-поп какой или еще кто?
— Ну, не дурак, конечно, — ответил Михаил Степанович. — Но…
— Ага! Значит, не дурак, — усмехнулся хозяин. — Так! Хорошо… Так значит оно что-нибудь или нет? Ну вот как вы скажете — значит?
Софа вздохнула и отвернулась, а Михаил Степанович скучно ответил:
— Ну, значит, конечно, кое-что отражает — фанатизм, темноту, забитость, настроение масс того времени, ну и прочие социально-исторические штуки. Так, значит, налетят эти железные птицы и всех нас перебьют? Ну а может, это наши птицы будут, а не его?
— Оставьте, — сказала тихо и досадливо Софа. — Ну что вам?
— А ну-ка, историк, — сказал Михаил Степанович, — разложите его опять на лопатки.
— Ну-ка, ну-ка, разложи, — повернулся ко мне бригадир, — попробуй.
— Никаких железных птиц в писании нет, — сказал я твердо. — Есть, верно, в «Апокалипсисе» железная саранча, вот о ней, наверно, и идет речь.
— Ну, хорошо, саранча. Так вот к чему она? — вкрадчиво спросил хозяин. — Как эту саранчу понимать-то надо? Ведь саранча эта так, букашка, что она особенно сделать-то может? Ну, сад оголит, хлеб пожрет, а тут ведь пишется — всех уничтожат! Вот ведь как. Неужели тот, кто писал, никогда и саранчу в жизни не видел?
— Ох, как еще видел, — сказал я. — Потому так и писал, что видел. В тех местах, в Малой Азии, саранча как смерть, от нее ничего не спасет — ни река, ни гора, ни расстояние, садится туча ее в несколько десятков миллиардов тварей и начинает жевать. И что с ней ни делай — дави, жги, выпускай стада быков, она все равно будет жевать. Ее давят, а она жует, жгут, она жует, ее ничто не трогает — ни смерть, ни боль, — ничего, только бы оголить всю землю дотла.
— Вот как эту ладонь, — сказал бригадир тихо и подавленно и выставил над столом большую, крупную загорелую ладонь, — точно! Мне и отец это рассказывал.
— Вот и думает человек: знать, и смерть такая. И хорошо, что она, смерть эта, землю еще не лопает, а то и от земли ничего бы не осталось.
Бригадир сидел и молча смотрел на меня.
— Так вот оно что, — сказал он наконец тихо. — Это вы правильно сказали. — У него был вид человека, неожиданно набредшего на истину. — Это так! Бактерия! Виброн!
Тут уж я растерялся. О бактериальной войне в то время уже поговаривали. Говорили, что в Германии, в Японии и даже в Италии идет работа по выращиванию смертоносных бактерий. Что-то с чем-то скрещивают, высевают какие-то культуры на питательные среды, подкармливают их питательными бульонами, высевают на агар-агар, снова пересевают, снова скрещивают, и в результате появляется уже что-то такое чудовищное, что не берет ни огонь, ни мороз. Человек погибает через несколько часов. Говорили, что где-то в Японии уже выращен чудовищный гибрид смертельных тропических лихорадок, скрещенных с бактериями столбняка, сапа и проказы. Достаточно вылить такую пробирку в водопровод, чтоб город превратился в покойницкую. В газетах об этом писали еще мало и общо. Зато о чем-то очень схожем и говорили и читали лекции. Лекции читали о том, что органами Наркомвнудела было обнаружено гигантское вредительство. Агентам враждебных разведок удалось завербовать многие сотни работников элеваторов и складов. Миллиарды пудов зерна по вражескому заданию были заражены каким-то особым клещом. Хлеб тот пришлось весь сжечь. Арестована масса ответственных работников, и с каждым днем арестованных становилось все больше и больше. После людей с именами пошли уже совсем простые люди — рабочие, экспедиторы, бухгалтеры, лаборанты. Судили их при закрытых дверях и военным судом. Приговоры выносились самые суровые — бывали и расстрелы. Арестованные признавались во всем, и скоро прокуратура и органы следствия объявили о том, что они до самого конца распутали весь огромный клубок измен и предательств. Враги рассчитывали, писали газеты, на благодушие советского народа, но они снова просчитались: железная рука советской разведки (я видел эту руку — «ежовые рукавицы» — на плакатах, ими был оклеен весь город) схватила врагов за горло, задушила и выбросила из советского общества. Итак, враги, безусловно, просчитались. Но глупо думать, что они успокоятся. Наоборот, сейчас в борьбу вводятся все новые и новые силы. И этого надо было ожидать, ибо, как указал товарищ Сталин, чем больше наши успехи, тем ожесточеннее сопротивление врагов и тем на более крайние средства они идут. А отсюда вывод, который сейчас и сделал бригадир: если можно заразить искусственно клещом элеваторы, то почему ж нельзя вырастить где-нибудь в Марокко многомиллиардные стаи саранчи особой породы да и пустить ее на колхозные поля? Вот тебе и апокалипсис…
Я смотрел на бригадира — и не знаю, как это выходило, но отлично понимал все, что он думает.
— Это чепуха, отец, — сказал я. — Никаких таких бактерий на свете нет.
Он печально, но решительно покачал головой.
— Нет, есть они, есть! Так и про клеща сначала говорили, что это одна агитация, а видишь, сколько его под конец оказалось.
— Ну, сравнил клеща с саранчой, — сказал Михаил Степанович. — Это, брат, совершенно разное дело, саранчу, как клеща, в пробирке не принесешь и не выпустишь.
И тут из меня вдруг выскочило то, о чем я уж месяцы думал и так и сяк, но с полной определенностью решил только сейчас.
Я сказал:
— И с клещами тоже чепуха. Никто ими элеваторы не заражал.
Но тут Михаил Степанович поднял стопку и весело воскликнул:
— Э, хозяин, хозяин! Что ж ты за стопками не смотришь? Ведь вот все пустые. Ну-ка давай по последней.
Слов моих он как будто не расслышал. Только Софа Якушева поглядела на меня и отвернулась.
— Нет, есть клещ, — сказал бригадир, не двигаясь. — Обязательно он есть… Это я точно знаю! — Он взял со стола бутылку и стал наполнять стопки. — Точно знаю… — повторил он. — У меня брата за него расстреляли. Завербовал его Модест Ипполитович, заведующий нашим элеватором. Так неужели же человек ни за что девять грамм получил? Нет, нет, этого я никак не могу допустить. Есть он, обязательно есть! Это уж точнее точного.
О том, что надо ехать, уже не говорили. Софа пила наравне со всеми и, когда думала, что я не вижу, украдкой косила на меня большими светлыми глазами. А мне уже было досадно, что я наговорил лишнего. Я налил себе две стопки и, не угощая никого, опрокинул их раз за разом.
— Вот это по-нашему, молодец! — сказал Михаил Степанович. — Ну что же, выпьем и мы, Софа, а?
Она отрицательно покачала головой и тихо сказала:
— Пора.
Уже вечерело. Откуда-то вдруг тонко потянуло розами. Но я знал, что это не розы пахнут, а это несет из ям прелым прошлогодним листом. Хозяин сидел на табуретке печальный, серьезный и, слегка покачиваясь, задумчиво смотрел на свои руки. Вдруг прямо над нами закричала иволга. Крик у нее противный, резкий, кошачий. Я вздрогнул.
— Ну и пугливый же вы, — усмехнулся Михаил Степанович. И только он это сказал, как где-то далеко за садом закуковала кукушка.
— Кукушка, кукушка, сколько мне лет жить? — крикнул он ей.
Кукушка крикнула три раза и замолкла.
— Недолго же, — усмехнулся Михаил Степанович и взглянул на часы.
— Пойдем? — тихо спросила Софа Якушева и встала.
— Ну а вы как? — спросил меня Михаил Степанович, поднимаясь. — Может, вас подбросить до города?
Я поблагодарил и отказался. Ехать мне с ними почему-то не хотелось. Он протянул мне руку.
— Ну, тогда позвольте пожелать вам всего хорошего, еще, надеюсь, встретимся.
— Встретимся, — сказал я. — Мы теперь здесь часто будем.
И тут опять, и уже ближе, закуковала кукушка.
— Ну, может, мне больше повезет, — сказал я. — Кукушка, кукушка, сколько мне?…
Она вдруг замолкла.
— Обоим сегодня не везет, — засмеялась Софа Якушева. — Наверно, за страшные разговоры. Так до скорого?
Они ушли, и, переждав минут десять, я поднялся было тоже. Но хозяин сурово сказал мне:
— Постойте-ка, — и снова налил по полной.
— Не буду, — сказал я, отодвигая стопку, — я уже и так совсем пьян.
Он усмехнулся одним углом рта.
— Пейте, ничего. Язык не заплетается, вот в мыслях, может быть, немного?
Я молчал.
— В голове, может быть, говорю, не того? — повторил он настойчиво.
Я опять молчал.
Тогда он сказал:
— Вот вы насчет клеща высказались, что это все чепуха.
— Вы этих людей хорошо знаете? — спросил я.
Он усмехнулся, помолчал, подумал.
— Этого Михаила Степановича, — сказал он, — я месяца два, наверно, знаю, что-то часто он стал сюда ходить, целый день иногда лежит, загорает, а вот ту, что с ним, я только второй раз вижу.
— А кто она такая? — спросил я.
— Она-то? А кто ж ее знает, юрисконсул, что ли, а там не знаю. Разве женщину узнаешь? А за Михаилом этим, — продолжал он, подумав, — раз машина из города приезжала, он там на камне лежал, а шофер подогнал машину к самой речке и подал ему записку. Он прочел, сразу оделся и уехал вместе с ним. Да вы его не бойтесь.
— Я не боюсь, — сказал я быстро.
— И не бойтесь, не бойтесь. Тут много всяких разговоров было, он всегда а них ноль внимания… Да, так вот насчет этого клеща. Вы говорите — нет его, а я ведь этого Модеста Ипполитовича, которого вместе с братом расстреляли, вот с таких лет знаю.
Опять закуковала кукушка, куковала долго, звонко, не переставая, может быть, потому, что никто из нас уже ее не спрашивал, сколько нам осталось жить. Бригадир рассказал мне все про Модеста Ипполитовича и начал рассказывать про своего брата.
Однажды прибежала в слезах невестка и сказала, что с мужем творится что-то неладное: стал он пропадать неизвестно где, приходит поздно ночью и — вот беда-то! — не пьяным. А однажды вернулся только утром, сел за стол и сказал: «Катя, я вчера ездил на Иссык, перевел все мои сбережения на твое имя, так вот, если со мной что случится, то за ними сразу не ходи, а подожди месяца два, а потом вынь все и поезжай к моему брату, он тебя в колхоз устроит, колхоз у них богатый — плодоягодный, заработки там хорошие, будешь сортировщицей». Она заплакала, а он ей сказал: «Не плачь, теперь уже не поможешь». А вчера, продолжала невестка, не было его целые сутки, пришел пьяный и сразу же завалился в сапогах на кровать. «Приходи, — попросила невестка, — узнай, в чем там дело, может, правда, за ним что есть». — «Хорошо, — ответил бригадир, — завтра же приду узнаю». Но удалось ему прийти только через неделю. Застал он брата веселого, выпившего, праздничного. На нем была блестящая синяя рубаха под шелковый пояс с махрами и желтые полуботинки. Увидев брата, он засмеялся и полез целоваться. Потом сели за стол, а невестку послали за водкой. Выпили и повторили сразу же. Жена, радостная, раскрасневшаяся, в одном платке, то и дело летала на угол в ларек. Брат рассказал, что собиралась на него беда, да, слава Богу, прошла сторонкой, умные люди все поняли, все рассудили. Он ни в чем не виноват, через неделю ему отдадут большую комнату в бывшей квартире Модеста Ипполитовича, и какая там есть обстановка — вся она его. Будет выплачивать понемножку из жалования. «Ну а все-таки что с тобой такое было?» — тихонько спросил бригадир брата. Тот махнул рукой и ответил: «Со мной все окончательно решено! Я не обижаюсь, нашего брата тоже нужно иногда припугнуть, а то от нас, баранов, разве что-нибудь узнаешь? Вот и я дурак был, надо было сразу же все выложить». — «Что выложить-то?» — спросил бригадир брата. «А вот что замечал я за моим директором неладное. Часто он в лабораторию входил, когда никого там не было, и дверь закрывал, потом вдруг портфель новый завел на замочке, говорил, что он какие-то диетические бутерброды из дома таскает, а может, там клещи в банке сидели? Кто это знает. Вот я все это показал, от меня и отстали». Они выпили еще, и брат заснул прямо за столом. Уехал бригадир рано утром с попутной машиной, а через два дня за ним приехали и отвезли в городское отделение НКВД. Там его сразу же ввели в кабинет и стали допрашивать о брате. Допрашивали двое начальников: один с двумя шпалами, другой с тремя кубарями; начальник со шпалами — пожилой, важный, больше молчал. Зато с кубарями — молоденький, беленький, совсем мальчишка — все смеялся, предлагал закурить и спрашивал: зачем он ездил к брату за день до его ареста и какой у них вышел там разговор. Не наказывал ли брат кому-нибудь что-нибудь передать на случай ареста? Не говорила ли что невестка? Разговаривали хорошо, вежливо, обходительно, улыбались, шутили, предлагали чаю, бутерброды с семгой, а потом сказали, что пока хватит, он может идти. Но пусть подумает, может, и еще что вспомнит. А невестке, правда, лучше будет переехать к нему. Избу же пусть продает и мужа не ждет. Муж ее уличен в том, что он выполнял задания иностранной разведки. Он во всем уже признался и назвал своих сообщников. «Как так признался? — воскликнул бригадир. — Он же мне совсем не то говорил». — «Они советским люям всегда не то говорят», — улыбнулся молоденький. А тот, что носил две шпалы (он все время стоял около открытого окна, курил и пускал шуточки), сказал ему: «Ну, расскажите ему все, я разрешаю». Тогда молодой сказал, что брат его сначала от всего отрекался и даже кричал на них, но потом, когда ему показали расписку, которую он выдал в прошлом году в Новосибирске резиденту одной иностранной державы, заплакал и сказал: «Ну, раз вы уж до Новосибирска докопались — значит, все», — и во всем признался. К сожалению, назвать фамилию этого резидента невозможно. Имена дипломатических представителей называются только при закрытых дверях. Но пусть он не думает — советская разведка не ошибается… А потом ему подписали пропуск, и он ушел. Больше про брата вот уж сколько месяцев ничего не слышно. Невестка сейчас живет с другим и мужа не ждет. Если бы он и вернулся, то добра не было бы.