Теперь они сидели разделенные столом и смотрели друг другу в лицо.
— А знаете, — вдруг совсем по-женски вспыхнула она, — не пошли бы вы со своим театром и контрамаркой!… Если я захочу сходить в театр…
— Так вот вы и захотите, — сказал он упрямо и угрюмо и, как бык, наклонил голову. — Так вот вы обязательно захотите. В мое время, например, студенты юридического факультета знали классиков, знали, кто такой Полоний, а вас только и натаскивают: прижми, расколи, уличи, выяви. Эх, даже противно говорить… — Он осекся и махнул рукой.
— То есть что это значит «расколи»? — спросила она сурово. — Не «расколи», а «установи» — это две разные вещи.
— Но устанавливать-то вы будете как? — крикнул он. — Вот эти подлые фото показывать да лгать напропалую? Да? Так?
Она поколебалась и вдруг решила принять бой.
— Да, так, старший научный сотрудник. Так! Если отбросить слово «подлые», то так. Назначение следствия — выявить истину. Вы ведь тоже кончали юридический? Да? По истории права. Так вот, ваш факультет был в то время факультетом ненужных вещей наукой о формальностях, бумажках и процедурах. А нас учили устанавливать истину.
— А как устанавливать — на это наплевать? — спросил он. — Например, вот мне показывают ордер на арест моей жены. Говорят: не подпишешь, что виноват, — сегодня же твоя жена будет сидеть рядом. Так я подпишу! Так я что угодно подпишу! Потребуете, чтобы я показал, что убил, ограбил, поезд свернул с рельсов, — так я покажу и это. Но только жену не трогайте.
— И скажете, где спрятано награбленное? — спросила она спокойно. — И выдадите вещественные улики? И назовете всех сообщников? И тем дадите нам возможность прервать вашу преступную деятельность? Да, тогда и подлог имеет смысл, и та «подлая» фотография тоже.
— Какое счастье, что я не женат! — воскликнул он. — Значит, все мое золото останется при мне! Все двадцать пять килограммов плюс пятьдесят килограммов серебра! И сообщников я вам тоже не выдам, — он снял трубку и через 01 вызвал отдел хранения. Клара подошла сейчас же. Она как будто сидела и ждала его звонка.
— Здравствуйте, моя радость, — сказал он ласково. — Здравствуйте, хорошая моя. Вот какое дело. Меня задерживают в милиции, а у меня деловое свидание с Полиной Юрьевной. Ну, все насчет тех костей. Так вот, сейчас три часа, а в четыре нужно подойти к фонтану, и она там будет. Так вот… — Он быстро оглянулся на Аникееву, но она уже вышла и притворила за собой дверь.
Он просидел до вечера. А вечером пришли они оба: она и Зеленый.
— Извините, — сказал Зеленый хмуро. — Задержали. — Он сел. — Начальство сердится, — сказал он Аникеевой, — директора полковник при мне вызвал, разговор был у них! Беда! — Он засмеялся и покрутил головой.
Усмехнулась и Аникеева.
Очевидно, и она понимала, что значит допрашивать директора.
— Так вот, — сказал Зеленый, делаясь опять совершенно серьезным. — На музей нашим командованием возложена тяжелая ответственность. Он обязан загладить нанесенный ущерб. И в первую очередь это относится именно к вам — руководителю отдела.
— Здорово! — вырвалось у Зыбина. — А я тут при чем?
Зеленый поморщился.
— Вот при чем тут вы! — ответил он ворчливо. — Валюта-то уплыла, и никто не виноват. Вы обязаны были предвидеть такие казусы, на то вы и руководитель отдела. Вы предупреждали дирекцию, что находки золота возможны? Что вот однажды могут прийти и принести его? И как надо тогда поступать? Ведь вы говорили об этом? Зачем же вы сейчас отрекаетесь?
— Нет, — покачал головой Зыбин. — Я ничего не говорил. Не приходило как-то в голову.
— Да? Ну а вот тут у нас есть сведения, что вы несколько раз предупреждали. Как же так не предупреждали? А как только первые кружочки стали попадаться вам в руки, что вы сказали тогда директору? Не помните? А я вот помню. Вы сказали, что надо смотреть в оба. Так? — Зыбин промолчал.
— Ну хорошо, вы поставили в свое время в известность дирекцию, — смягчился Зеленый (видно было, что действительно за Зыбиным он никакой вины не находил — для этого он был слишком оперативным работником. Вину понимал прямо и ясно — как действие и бездействие, но не как недостаток ясновидения). Вы сказали ему, а он ноль внимания, за это тоже на него ложится немалая доля ответственности, но вы же специалист, и раз видите, что директор тут наплевательски относится к вашим предупреждениям, вы должны были нам сразу же сообщить свои соображения, а мы бы вот директора вызвали да и поговорили бы с ним по-свойски. Вот золото бы и не уплыло. А теперь вы оба в ответе. Но вы археолог, с вас спроса больше.
— Меньше, — вдруг неожиданно сказала Аникеева. — Археолог Зыбин свое сделал, он при трех свидетелях свое мнение заявил, а на его сигнал не обратили внимания, при чем же он?
— Рапорт, рапорт нужно было подать! — крикнул Зеленый. — И копию еще снять! Чтоб документ лежал у него в кармашке. Тогда бы, конечно…
Аникеева покачала головой, но ничего не сказала.
— Ну не я же все это выдумал, в конце концов, — сердито огрызнулся Зеленый. — Его же приятели это говорят. Те самые, кого он поил каждый день. И говорят еще, что картотека черт знает в каком состоянии. Никакого учета. Нужен экспонат, а его не найдешь. Я-то тут при чем? — И вдруг рассердился окончательно. — Ладно, давайте кончать. Если все вокруг проворонили, то, конечно, что же спрашивать с одного человека! Вот подпишите эту бумагу, и все! Идите отдыхайте. Не бойтесь, это же пустая формальность! Вот пропуск! Спокойной ночи! Идите! Не волнуйтесь!
Город Алма-Ата. 1 сентября 1937 года.
Я, Зыбин Георгий Николаевич, проживающий в городе Алма-Ата, улица Карла Маркса, 62, даю настоящую подписку следователю милиции по Алма-Атинской области Зеленому А.И. в том, что до окончания предварительного следствия и суда… в преступлении, предусмотренном 112-й ст. УК РСФСР (преступная халатность), обязуюсь не выезжать с места своего жительства без разрешения следователя и суда и явиться по требованию следственных или судебных органов.
Обвиняемый…
Подписку отобрал…
Вышел он из управления уже в девятом часу. Было совсем темно. Он постоял, подумал и вдруг ринулся на угол к автомату. Назвал нужный номер, телефонистка соединила, и никто не ответил. Он перезвонил, стоял, кусал губы, понимал, что ее нет дома, но все-таки стоял и ждал, пока со станции не ответили: «Абонент не подходит», тогда он швырнул трубку, вышел и хлопнул дверью так, что все зазвенело. «Опять упустил… — сказал он громко. — Ах ты…» И быстро пошел, почти побежал до дома и вдруг застыл. В окнах горел свет. Яркий, открытый, наглый. На занавеске стояло округлое черно-зеленое пятно. Кто-то рылся в его столе. Он полез в карман. Ключи были там. Значит, дверь они попросту взломали. В столе лежит коробка патронов. Они их уже нашли. Ну, значит — все. Он мгновенно сообразил это и еще сотни других мелочей и разностей — и важных, и совершенно не важных, потому что сейчас все было совершенно не важно, ибо ничего нельзя было уже поделать. И вдруг он больно стукнулся головой о дерево: оказывается, он все отступал и отступал, все пятился и пятился, пока не налетел на ограду парка. Это сразу отрезвило его, и он подумал: «А подписка-то? Зачем тогда они отбирают подписку-то?» Но сейчас же понял, что «зачем» тут ни к чему, и не такое еще сейчас случается, а в общем, никто не знает, что сейчас случается, а что нет, и не об этом нужно думать, а надо что-то немедленно решать. Бежать к директору — ведь он ждет его звонка. Пусть сейчас же он трезвонит по всем вертушкам и требует остановить, отменить, задержать. Да, да — бежать к директору. Он отошел от ограды парка, сделал два шага и тут же почувствовал — именно почувствовал, а не понял, — что все это глупость, ерунда, бред собачий и теперь уже и это ни к чему. У них же ордер! А ордер сильнее всего на свете. И ему вспомнилось, как только месяц назад он был понятым и военный ему предъявил ордер на право обыска и ареста его соседа. И как он тогда, увидев эту гнусную зубчатую бумажку с синим факсимиле внизу, онемел, отупел, просидел два часа не шелохнувшись. И таким-то он был тогда смиренным, и все понимающим, и согласным со всем, что просто плюнуть хочется. И как он, когда тот несчастный обращал на него глаза, быстро отворачивался. Вот и директор теперь тоже отвернется. Нет, надо кончать. Чего зря пугать людей?
Он нашел дыру в ограде — ребята выломали один прут, — протиснулся через нее боком и зашагал к могилам. Могил было две: генерала Колпаковского и его супруги. Когда-то здесь находились цветники, стояла ограда, висела неугасимая лампадка. Сейчас ничего не было. Только две огромные глыбины из красного гранита да черная якорная цепь над ними — смертная двуспальная опочивальня! Цепь огораживала этот кусочек парка от мира. Она тоже, конечно, что-то обозначала: вероятно, последнюю пристань, державность брака, нерасторжимость душ, крепость смерти, а вернее всего, как поется в церкви: «Оглашенные, изыдите». Вот цепь, вот камень, вот крест — на этом месте кончилось земное и началось небесное. Не подходите, оглашенные, — сие место свято! Но оглашенные не ушли, а начисто растаскали все, что только могли. Даже мрамор с фамилиями и то утащили, и только цепь над двумя безымянными могилами по-прежнему висела в древесной сырой полутьме и пугала случайные парочки. Директор не раз собирался убрать или просто взорвать эти глыбины, да руки все не доходили. А потом и он, Зыбин, вмешался. Он сказал: «Все это как-никак, а история, краеведенье. Времена меняются. Вот Хабаров уже опять великий человек, и Кутузов тоже великий человек, и даже суворовский музей открыт опять в Ленинграде. Так мало ли что! Повремените». И могилы остались. Под одной из глыбин у Зыбина был тайник. Как-то очень давно, ранней весной, он обнаружил под одной плитой дыру. Рука уходила в нее по плечо. Бог знает, что это было: нора, правда тайник или просто земля осела под камнем. Тогда, во всяком случае, в дыре была только жидкая грязь, и он забыл о тайнике. А вспомнил о нем внезапно через месяц, когда ему пришлось прятать от деда бутылку коньяку. А потом тайник служил ему верой и правдой по всяким случаям круглый год. И сейчас он опять отыскал его и спустил туда браунинг, фонарик и охотничий нож. «Еще хорошо, — подумал он, — что не обыскали». А впрочем, сейчас и на это плевать.
И вдруг он почувствовал страшную усталость — не боль, не страх, не тоску, а именно усталость. «Так вот где таилась погибель моя», — подумал он. А ведь еще сегодня утром он купался в горной речке, карабкался по пригорку, слушал кузнечиков и стоял под свежим горным ветром. Как это все-таки удивительно! А самые-то две последние мысли его были — первая: «Так, значит, все-таки так и не удалось встретиться с Линой». И вторая: «А может, все-таки не поддаваться им, сбежать». До Или верст 35. Туда ходят порожняки. Вскочил на подножку и уехал, и до утра его не хватятся. А на Или жар, сухая степь, раскаленная земля, желтая река. Склоны, обрывы, уступы — черный, зеленый, синий камень, и по нему мечутся кеклики, те самые жирные, круглые птицы, которые никогда не водились на Карагалинке. А сползешь с уступов вниз, и откроется глинистая широкая гладь, вся в сухих тростниках и камнях. Безлюдье, тишь, только через каждые семь — десять верст попадаются рыбацкие землянки с белыми тростниковыми крышами. Иди до китайской границы, никого не встретишь. А там, в Китае… И вдруг он понял, что сходит с ума, что сидит на могиле и бредит. Он поднялся, отряхнулся, нашел в кармане зажигалку, щелкнул ею, осветил серую неуклюжую глыбину. Да, действительно, место последнего причала. Тут уж ничего не скажешь! Генерал Колпаковский, генеральша Колпаковская! Прощайте, покойнички! Ведь каждый день я проходил мимо ваших превосходительств и даже не замечал вас. А вы ведь город этот построили, парк этот разбили, благодетельствовали, покоряли, искореняли, насаждали, а я так про вас ничего и не знаю. Не дошла еще до вас моя наука, слишком вы для нее молоды. Сто лет — разве это срок для археологии? Но все равно вас скоро вспомнят. Вспомнят, черт их побери, помяните мое слово! Притащат мраморные плиты и бронзой насекут на них ваши имена. А вот цепь, пожалуй, отнимут — ни к чему, скажут, она у нас в стране! Все течет, все меняется, дорогие покойнички! И вот истории уже нужны генералы. А ты, молодая, чудная, в короне, фате и золотом уборе, убитая неизвестно кем и за что, ты, чью голову я сегодня держал в ладонях…
И вдруг необычайное умиление, расслабленность и растроганность овладели им.
Он сел опять на глыбу и обтер глаза.
Посидел, подумал, поулыбался неизвестно чему и кому, потом встал, пересек газон, вышел на асфальт и остановился под фонарем. Свет был желтый, жидкий, противный. Он стоял, опустив руки и голову, и ни о чем и ни о ком уже не думал, а только стискивал и стискивал себя в кулак.
Прошло десять минут, двадцать, полчаса — он все стоял. Ему надо было вживаться, уйти в себя, поверить в то, что произойдет с ним сейчас, сию минуту, во всяком случае, в этот час. Вот он войдет к себе, и сразу окажется, что этот дом уже не его, а их, а ему они прикажут сесть и не двигаться, выпотрошат карманы, посадят в машину между двумя и увезут. И он будет уже не он, а некто с обрезанными пуговицами и без шнурков, которого два раза выводят на оправку и раз на прогулку, допрашивают, ругают, грозят и приказывают в чем-то сознаться, чтоб не было хуже. Вот все это ему надо было себе представить, уверовать в это и решиться.
Веселая парочка прошла мимо него. Он стоял на дороге, и им пришлось его обойти. В конце аллеи они обернулись, и она что-то сказала ему, он засмеялся. Зыбин вспыхнул и пошел. Шел он четкими, уверенными, солдатскими шагами. Раз-два, ать-а! Ничего в нем уже не замирало и не екало. Он был спокоен. Он был так спокоен, что и страха в нем уже не осталось. «Ну посмотрим, посмотрим, господа хорошие», — вздрагивало в нем что-то злое, решительное и почти радостное. Таким он зашел на крыльцо и со всего размаху пнул дверь. Она сразу же отскочила. В тамбуре было темно и тихо. Крошечная коридорная лампочка освещала три двери — две белые и одну черную. Черная на чердак, правая белая — к соседу, левая белая — его. И только что он занес ногу, чтоб ткнуть со всего размаху эту левую белую, как вдруг запел Вертинский. «Вот сволочи, — подумал он ошалело, — совести у них уж никакой», — и не пнул, как собирался, а тихонько открыл дверь, так, что она не скрипнула.
На столе, покрытом белой свежей скатертью, стоял патефон, и над ним колдовал Петька, электротехник музея. В кресле сидел дед. «Понятые», — понял он. И тут он вдруг увидел Лину. Она появилась из глубины комнаты, подошла к Петьке и жарко наклонилась над ним. На ней был алый шарф. В волосах торчала высокая гребенка. Все было беззвучно, как в немом кино. Он так остолбенел, что ухватился за дверь, и она скрипнула.
И тут его увидел дед.
— Появился, — сказал он насмешливо. — Ты мне ведро водки должен поставить. Еле-еле удержал твоих красавиц. Пять раз уж собирались идти. Водку, спрашиваю, принес? А то сейчас к шоферам пошлю.
Все обернулись. Зыбин стоял на пороге. Все было странно и чудно, точно во сне.
— Лина, — сказал он подавленно. — А я сейчас хотел бежать к вам.
Она засмеялась, шарф упал, и теперь свет бил вовсю по ней, по ее голым плечам.
— А вы всегда, Георгий Николаевич, много хотите и ничего не делаете, — сказала она спокойно и радостно. И он вздрогнул от ее голоса, от того, что все это на самом деле.
— Лина! — крикнул он, бросаясь к ней. — Лина!
— Здравствуйте, здравствуйте, дорогой, — она протянула ему обе руки и этим как бы приблизила и вместе с тем удержала на расстоянии, — ну-ка дайте взглянуть на вас. Ой, похудел, почернел, погрубел, но ничего, ничего! Все такой же красивый.
— Он золото, — прохрипел дед. — Он пятьсот стоит. Если бы пил меньше…
— Да нет, меньше никак не выходит, — засмеялась Лина и наконец развела руки: разрешила себя обнять. — Компания не та. Мы вас с Кларой уже часа два ждем, все около дома на лавочке сидели. А вот встретился молодой человек и привел сюда. Оказывается, у вас один ключ ко всем дверям подходит. Обчистят вас когда-нибудь до нитки, товарищ дорогой.
— А что у него воровать-то? — прищурился дед. — Бумаги? Я ему говорю, дай на пол-литра, я все их на тачке зараз свезу в утиль.
— Лина, милая Лина, — он обнимал ее и прижимал к себе, и глаза у него были мокрые от слез.
Она немного постояла, потом тихонько отстранилась и ласково сказала:
— Ну, ну, ладно, ладно, потом. Вы вот перед Кларой-то извинитесь, она все время звонила директору.
Вот тут он и увидел Клару. Быть может, на ней горел отраженный свет Лины, может, весь мир сделался для него в эти минуты прекрасным, но Клара сейчас показалась ему очень красивой. Высокая, тонкая, стройная, с матовым спокойным лицом и черно-синими волосами. И платье было на ней черное и глухое.
«Похожая на черное распятье», — вспомнил он чью-то строчку.
— Ну, так все в порядке? — спросила она тихо, подходя.
На мгновение он задумался, потому что начисто забыл про все и все это надо было вспоминать сначала, а потом бухнул:
— В порядке, я расписку уж дал.
— Какую? — испугалась Лина.
— Как? — схватила его за руку Клара.
— А это чтоб не убежал, — сказал дед понимающе, — а то заберет золото да и махнет в Америку. Такие события тоже бывают. Вот когда я у Шахворостова-купца работал, казначей у него был, такая пьяница горькая, беспортошная, а знаешь, как воображал про себя? Так вот раз тоже забрал из магазина выручку за неделю да и…
— Так ведь золота он даже и не видел, — беспокойно сказала Клара и оглянулась на деда.
— А там разберут, разберут, видел он или не видел, — отрезал дед и махнул рукой. — Там все до ниточки разберут — кто он, откуда, когда родился, когда женился. Вот директора как вызвали туда, так и пропал. Только оттуда допустили позвонить: запри, мол, кабинет, и пусть ученый сразу ко мне бегит, если его не посадят, конечно. В восемь часов велел зайти.
— Что? — вскочил Зыбин. — Так что ж ты…
И как раз зазвонил телефон. Клара подошла и сняла трубку.
— Да, — сказала она. — Да! Вот передаю. — И протянула трубку Зыбину.
— Ты что, живой? — спросил директор жизнерадостно. — А я уж звонил в милицию, что, мол, мучаете нашу ученую часть. Что они там от тебя хотят? Золота?
— Подписку отобрали, — ответил Зыбин.
— Что?! — сразу взвинтился директор. — Подписку?… И ты небось сразу и дал? Эх, шляпа! Зачем же было давать? Ты б хоть со мной посоветовался, а то небось оробел и сразу же подписал. Эх, шляпа, шляпа. Ну ладно, беда невелика. Дед у тебя? Все пьете? И Клару на радостях поите небось? Ты смотри! Я сегодня посмотрел — у нее губы посинели. А кто еще там у тебя?
— Петр и дед, — ответил Зыбин.
— И все? Ты смотри, брат, все прошляпишь, — сказал директор, — и ту и эту! Ну ладно. Поговорим. Спокойной ночи. И завтра на службе чтоб как стеклышко! Чтоб весь звенел, понял?
Когда он отошел от телефона, Лина была уже в плаще.
— Вы сначала меня проводите, — приказала она, — а потом Кларочку доведете до дому. — Она подхватила Клару под руку.
— Пойдемте, моя хорошая, вы ведь тоже устали и изнервничались. Ух, какие у вас в Алма-Ате ночи!
Дед идти отказался.
— Вы уж одни, вы все молодые, веселые, у вас свои разговоры, а мне завтра с петухами вставать. Мне даром никто деньги платить не желает. Так что прощенья просим.
И ушел, твердо надев картуз и даже не покачиваясь.
— Вы заприте дверь, — приказала Лина с порога, когда все вышли. — Как же так, оставлять дом ночью открытым, что так плохо за вами ваши женщины смотрят?
Луна висела над собором большая, мутно-прозрачная, как кусок янтаря над свечкой. Было светло и тихо, и даже тополя не шумели. Лина вдруг остановилась посредине улицы, откинула голову и несколько раз глубоко вобрала воздух.
— Чувствуете море? — сказала она, хватая Зыбина за руку. — Оно вон, вон за той аллеей! И тополя такие же, только совсем тихие. Помните, как вы их называли? Цыганками! Там, Кларочка, у них каждый листочек дрожит. А здесь они у вас стоят, не шелохнутся.
— Но это они до разу, — обиделся за свои тополя Петька, — как ветер налетит, так сразу зашумят, как пена в тазу.
Лина посмотрела на него и рассмеялась.
— Нет, Петр Николаевич, вы просто прелесть, — сказала она и подхватила его под руку. — Как пена в тазу. Жена стирает на ночь в тазике блузку и вешает над примусом, чтоб к утру просохла, а муж ворочается во сне и слышит. Вы женаты, Петр Николаевич?
Петька отвернулся.
— Нет, — сказал он угрюмо.
— Ну и не надо, — весело посоветовала ему Лина. — Еще успеете запрячься. Вот Георгий Николаевич никогда не женится. Сколько бы ни собирался, а не сумеет. Я его знаю. Мы старые друзья. Кларочка, а далеко отсюда до большой воды?
— Да верст, наверно, тридцать пять будет, — ответил Зыбин. — Поезд идет почти полтора часа. — И чуть не добавил: «Отходит в семь тринадцать от городской платформы».
И сейчас же он снова увидел спокойную глинистую реку, сыпучую гальку, сухой белый и желтый тростник, скалистые берега из синих, желтых, черных, белых, разноцветных камней. Жара, сушь, и так сохнет во рту, что даже вода освежает только на минуту.
— Как-нибудь обязательно съездим, — сказала Лина. — Ладно, Кларочка?
Она уже подхватила Клару под руку. А та шла и смотрела через верхушки тополей на горы, на голубые от луны горные леса. Вопрос Лины она так и не расслышала.
А та уже опять повернулась к Петьке.
— Совершенно морской город, — сказала она уверенно. — Здесь море живет в каждом доме, в каждом тополе. Я сразу вспомнила — черноморские бульвары такие. Впрочем, их надо видеть. Георгий Николаевич, а помните тот парк, где вы в тире выиграли матрешку? Вы знаете, Кларочка, она до сих пор стоит у меня на буфете. Такая огромная! Подарочная! С полметра! Вы никогда не были на море, Кларочка?
Клара покачала головой. Она все так же неподвижно смотрела на лунное небо и горные мохнатые перевалы.
— Ну вот и отлично, соберемся все и поедем. Вы еще отпуска-то не брали, хранитель? Ну и не берите! Возьмем вместе в апреле или в мае. — Они остановились перед гостиницей. — Ну вот, товарищи, я и дома. Спасибо. Теперь проводите Кларочку — и спать, спать. Георгий Николаевич, я вам завтра позвоню после работы, хорошо?
— Хорошо, — ответил он. — Только, если можно, попозднее, я завтра еду в одно место и, наверно, задержусь.
— Это куда же?
— Ну, по работе надо.
Лина засмеялась опять.
— Вот что значит дикий человек. Не знает ни работы, ни отдыха. Ну ничего. Мы теперь за вас с Кларочкой примемся! Затаскаем вас по горам. Эх, жалко, что мне завтра рано вставать! В такие ночи нужно шляться по улицам до рассвета. Ну, привет, товарищи!
И ушла, помахивая рукой.
Обратно они шли втроем. Он держал Клару под руку и физически чувствовал, как ей не терпится добраться до кровати и рухнуть лицом в подушку. Он молчал. «Дрянь я все-таки страшная», — подумал он, сказал это слово вслух и сейчас же сгорел от стыда: затряс головой, заулыбался, загримасничал, забормотал что-то. Петька удивленно покосился на него, а Клара спросила:
— Так во сколько вас завтра разбудить по телефону?
— Ну вот еще, — ответил он. — С чего это вы меня станете будить? Я вас разбужу!
Она вздохнула:
— Отлично!
— Часов в семь для вас не очень рано? — спросил он.
— Нет, не очень. Можно и раньше.
Она вдруг остановилась.
— Ну, вот уж мой дом, — вздохнула она со страшным облегчением. — Спокойной ночи.
И она скрылась в глубине двора, даже не простившись.
Дома он опять зажег все лампы — настольную, люстру, боковой свет, прошел к столу и бухнулся в кресло. Все здесь еще носило ее отпечатки: вот стул — на нем она сидела, вот стакан — она его не допила, вот половина конфеты, вот книжка — она ее просматривала и бросила на диван. И тут он вдруг понял, что совершенно зря позвал Клару. С Петькой было бы все куда проще. А теперь им придется провести целый день наедине. Ведь в самом лучшем случае — если они попадут на семичасовой — он вернется в шесть! Значит, позвонит Лине часов в восемь-девять. Опять неладно! Впрочем, это уж и не важно. Теперь это не самое главное. Самое главное — что она его все-таки нашла. Ведь приехала-то она одна! Стоп! Ты так уверен, что одна? Вскочил, сел на диван и стал быстро листать книжку. Нет, конечно, все-таки, конечно, одна. Иначе она сказала бы. Кларе, например, обязательно бы сказала. А впрочем, с нее все станется. Может быть, и не одна. Ну что ж, тогда они как встретятся, так и разойдутся. За эти годы он многому научился, он «изучил науку расставаний». Вероятно, это уже старость подходит. Все стало легко. Вот Корнилов не такой. Он молод, горяч и как говорит Державин, к правде черт. Зато и своего не упустит. Вот Даша, кажется, уже его. Как она сегодня ринулась за него в бой! Потапов даже засопел от неожиданности. Что ж? Правильно! У Корнилова все ясно, четко, недвусмысленно. Как он думает, так и режет. А вот он хитрит. А Потапов рычит и дрожит, а Клара молчит и прячет глаза. И никто ничего толком не может объяснить, что случилось с людьми. А без этого и жить нельзя. В мире происходит что-то совершенно необычайное. Крутят по миру какие-то черные чудовищные протуберанцы и метут, метут все, что ни попадется на пути. Почему, зачем, кто поймет? Хотя читай речи вождей, в них все ясно. «Это и есть истина, — сказал сегодня директор. — Если мы будем в это верить, то победим». И верят же, действительно верят. Ох уже эта вера! Та самая, что горами двигает и города берет. Где бы и мне ее достать? Верую, верую. Господи, помоги же моему неверию! А впрочем, зачем тебе вера? Помнишь Сенеку, трагедию «Актей»? «Да будет мне позволено молчать — какая есть свобода меньше этой?» Так вот воспользуйся хоть этой самой меньшей свободой. Так ведь не воспользуешься, опять начнешь все объяснять и подгонять, вот как сегодня ты пел Даше: «Надо знать, когда и кто». Сознайся, гадко ведь, а? А вот у Корнилова этого нет. За это его и любят. Но только с Линой у него определенно ничего не получится. Она стена для таких, как он. Ее в мире не интересует ничего, кроме ее самой. Вот море, походы, костры из смоляных ветвей, сноп искр над костром, прогулки до зари по берегу — это ее. И она не притворяется — она действительно такая. И ты без памяти влюбляешься в это цельное, бездумное, свободное от страха существование. Оно же по-настоящему прекрасно! Потом наступает, конечно, отрезвление. Она расстается с тобой на вокзале, ты уходишь очарованный, влюбленный, надававший тысячи клятв себе и ей, сидишь один в комнате, вспоминаешь и думаешь, улыбаешься своим мыслям. Так проходит неделя-другая, и вдруг наступает отрезвление. Ты понимаешь, что какая-то невероятная сухость, черствость и даже старчество проглядывает в ее невозмутимой ясности. И самое главное — она ведь проговаривается! Нет, нет, она не особенно умна. Ее гармонию держит инстинкт, привычка, бессознательное чувство равновесия, а никак не разум. Она могла с ясным лицом рассказать о себе что-нибудь такое, что даже в те блаженные дни вдруг заставляло его как бы мгновенно осечься, очнуться, упасть с пятого этажа — посмотреть на нее со стороны. Господи, что же это такое? Но все это и продолжалось мгновение. Она сразу же ловила его настроение и всегда умела заставить забыть его все. Чуткой в этом отношении она была невероятно. Как бы он ни старался скрыть свое настроение, она видела его насквозь. Даже во время разговора по телефону. Но один раз он все-таки взорвался, и тогда они поссорились. И вот теперь…
Он думал об этом и сам не замечал, как клонится долу, дремлет, засыпает, сидя в кресле около окна. Он так ничего как следует и не продумал и не решил насчет завтрашнего утра.
А проснулся он внезапно, и сам не понял почему. Поднял голову и поглядел в окно. И вдруг услышал тихое поцарапыванье, потом стук, тоже тихий-тихий: тук-тук, тук-тук. Он подумал, что это, наверно, ветка качается. Но стук повторился — четкий, ритмичный, и тут из темноты вдруг выплыло и прижалось к стеклу лицо Лины. Она смотрела и делала рукой какие-то знаки. Он вскочил, подлетел к окну и так резко рванул раму, что что-то посыпалось на подоконник.
— Боже мой, — только и сказал он.
И больше у него ничего не нашлось.
— Принимаете гостей? — спросила она весело. — А ну-ка руку. — И, не задев подоконника, она гибко, как на турнике, перекинулась в комнату. — Ну вот и все. Вот что значит ГТО первой ступени.
Он стоял перед ней и не знал, что и сказать и что сделать. Просто стоял и смотрел.
А она спокойно подошла к зеркалу и поправила волосы.
— Девушку проводили домой? — спросила она не оборачиваясь. — Великолепная девочка! Серьезная такая, простая и о вас убивается. А вы ничего замечать не хотите. Эх вы! У вас гребенка-то есть? Дайте-ка я причешусь. — Она вынула пудреницу и несколько раз коснулась пуховкой щек.
— Больше всего боюсь загореть. Слушайте, подарите-ка мне вот такую белую шляпу с полями, в них, кажется, здесь пастухи ходят. У вас, наверно, есть такие.
— Сейчас, сейчас, — сказал он и кинулся куда-то в угол.
— Да стойте, куда вы? — засмеялась она. — Подойдите-ка сюда. — И она сбросила ему на руки платок. Плечи у нее опять оказались голыми. Он молчал. Она усмехнулась и провела рукой ему по волосам. — Все такой же трепаный. А время два часа! Ну все равно, полчаса я, пожалуй, могу посидеть. Чаем напоите?
И пока он ходил по комнате, возился с чайником, мыл чашки, она сидела на диване. Сидела и смотрела на него молча смеющимися, сияющими, слегка тревожными глазами.
А он, сделав все, вдруг подошел и крепко обнял ее за плечи. Она, улыбаясь, посмотрела на него, тогда он притянул к себе ее голову и поцеловал, расплющивая губы, крепко и больно, несколько раз. Потом стал целовать глаза и опять губы. Тут она ладонью слегка уперлась в его лоб.
— Ну, ну, — сказала она. — Не торопитесь! Сядьте, поговорим. — Он все не отпускал ее. — Но ведь вы даже не знаете, одна я тут или нет.
— Одна, — ответил он уверенно.
— И думаю только о вас? — Она легонько освободилась от его рук. — Постойте-ка, художественная часть потом. Рассказывайте про себя. — Она встала, прошлась по комнате, подошла к барометру. — Великая сушь, — прочитала она. — Значит, живете, работаете и, как говорит ваш директор, закапываете в землю казенные деньги. До того уж докопались, что вас таскают в милицию и отбирают подписку, — дальше-то теперь что? — Он сделал какое-то движение. — И хорошо, тут вы, положим, ни при чем. За это ответит директор, но вы что? Решили здесь осесть? Остаться навсегда в этой комнате?