— Ты вот что, ты иди сейчас к деду, опроси его и запиши, чтоб хоть один настоящий документ у нас был. А я наверх побегу, а то опять сейчас эти придут по мою душу.
— Кто эти?
— Ангелы! Увидишь кто! Тебя уж они никак не минуют!
И вот что рассказал дед (утренняя четвертинка уже валялась у него под верстаком).
— С нами, дураками, и сам господь бог отказался без палки толковать, учит он нас, учит, а мы… Ну, выхожу я, значит, утром из столярки. В парк, значит, выхожу. А энти самые… артисты на лавочке. Притулились. Двое — старый и молодой. Я вышел из столярки, иду, значит, по парку, а они, смотрю, на меня приглядывают. Я сразу обратил внимание, что приглядывают. Кто такие? — думаю. Вот молодой что-то того старшего спросил, потом встал, подходит ко мне и здоровкается: «Вы из музея?» — «Так точно». — «А вот мы кое-какие вещицы принесли». — «А вон, — говорю, — контора, туда и неси». Да и пошел себе, значит, по парку. Смотрю, он опять меня через сколько-то догоняет. «Уважаемый, а вы не взглянете?» — и платок мне сует, там вся эта премудрость и была.
— И череп тоже?
— Нет, черепка тогда не было. Я его уже опосля увидел, я сейчас до него дойду, ты не торопи! Ну что ж, говорю, пойдите сдайте, заплатят. «А возьмут?» — «Ну, может быть, в помойку выбросят. Так у нас тоже бывает». И интересуюсь: это что, у тебя в рундучке, что ли, лежало? От матери-праматери досталось? «Да нет, — говорит, — это мы сами нашли». Ну, значит, и рассказывает мне эту самую байку. Я вижу, что вещи ценные, исторически значимые, и говорю…
— Стой, стой, дед. По порядку, ты по порядку давай. Какую такую байку? Давай рассказывай. Я ж, видишь, пишу!
— Пиши, пиши, раз все уплыло из рук, тогда, значит, ты пиши. А я и так подробно. Куда же еще подробнее? Пошли охотиться на Карагалинку и отыскали все под камнем. Рассказал это и говорит опять: «Может, пойдем с нами по маленькой, у нас закуска мировая — маринка не-ежная, своего копчения». Ну, я вижу — вещи ценные, исторически значимые, а ни директора, ни тебя нет, ну я для пользы дела согласился конечно. Тот старый сразу же поднялся и за нами. Что, спрашиваю, это твой батька, что ли? «Нет, — отвечает, — это наш мастер. Мы все сотрудники с одного суконного завода». Пришли, значит, в чайхану, а там за столом еще один сотрудник сидит, и перед ним три кружки. Вот у него этот черепок в сумке и был, только он ее под столом держал. Конечно, сразу он из мешка вынимает пол-литра, заказывает три пива, разливает водку и говорит: «Ну, дай бог не последнюю! Будем здоровеньки». Выпили. Хорошо! Закусь у него законная — маринка, тут он ее на газетке и разделал.
— Дед, да потом о маринке! Что они рассказали-то? Ну вот, на охоту пошли, дальше-то что?
— Тьфу! — плюнул дед. — Вот правильно мой дед говорил: с учеными говорить — это надо язык сперва наварить. Он тоже с одним таким еще до империалистической ходил по степу, вчерашний день они разыскивали, так вот, ученый спросит что-нибудь, станет дед объяснять, а тот ему и говорить не дает: после каждого слова: да как же это? да что же это? да откудова же? почему же? Вот как ты сейчас. Что рассказали? Рассказали, что пошли на Карагалинку кекликов [1] бить и всю эту арматуру под камнем и обнаружили. Ну, что ты выставился? Как надо еще сказать по-научному? Не арматура, что ли?
— Да не в арматуре дело, а вот как же они поехали на Карагалинке кекликов бить? Какие же там кеклики? Это на реке Или, там — да, там кеклики есть, а на Карагалинке…
— Так ты скажи им это, — обозлился дед. — Найди их и скажи: не туда, мол, ходите. Ну, значит, наврали мне. Значит, лягушек ходили ловить.
— Ну ладно, дальше.
— А дальше дожж пошел, такой, говорит, ливень сыпанул, что мы сразу все наскрозь. Ну куда деваться? А там берега подмытые, смотрят — камень висит, смотрят — под ним пещера. Пошли притулились, троим, понятно, тесно, стали ворохаться. Смотрят — под ногами что-то блестит.
— А как это камень висит? На чем?
— На небе! Что, не слыхал, как на небе камни висят? Вот ученые! Ну, висит над берегом, и все! Ну, берег вымыло, камень выступил и висит, а под ним вроде как пещера образовалась. Вот я тебе удивляюсь, ходишь целые дни, смотришь в землю и ничего не видишь. Здесь ведь все, все наскрозь каменья. Тут с гор одное такой сель шел, что дома выворачивало. Валит глыбина с пол этого собора и все, все скрозь валит. Я вот помню, мне тогда лет десять было, пошли мы раз с дедом в извоз — дед мой извозом занимался, в Семипалатку возы гонял, а дожж шел! — три дня и ночи дожж шел! Дед мне и говорит: «Вот, смотри, еще один день такой дожж пойдет и…»
— Да при чем тут дед? На кой ты мне черт его суешь? Ты мне про дело говори!
— Вот дед ему не понравился! Ты мне, слышишь, черным словом про деда не смей! Я этого терпеть не могу. Я у него вырос! Ему уже под семьдесят было, а он молодую привел, вот вроде твоей — бровастая, аккуратная, быстрая! Фырк, фырк, фырк! Но только тоже без одного винта. Ну как же? Раз она за тебя, такого героя, гения, умирает, а ты с этим идолом в горах без штанов, в трусах водку трескаешь, то, конечно, винта у нее нет. Умная бы девка… Да такого бы кавалера… знаешь как? Вот и сам засмеялся, — значит, верно!
— Верно, верно, дед! Что правда, то правда! Умная девка такого бы кавалера…
Зыбин встал с верстака и подошел к окну. Утро стояло высокое, ясное, без тучки, без облачка. На белые стены собора было больно взглянуть. Тополя застыли, затихли и словно зажмурились от солнца.
«Тихо нежная цикада, притаясь, от жара стонет», — вспомнил он. Но цикады не стонали. День все-таки еще не установился. «Ох и жара будет сегодня», — подумал Зыбин.
Он опять сел к верстаку и задумался.
«Значит, золото и череп принесли в музей, а костей не взяли. Когда же это было? А, воскресенье! Да, да, в воскресенье! И еще сказали, что все они сослуживцы. Тогда им врать было об этом вроде бы незачем. Да, пожалуй, что незачем. Но как же тогда суконный завод? Черт его знает как, но работают они, наверно, вместе. Значит, и на охоте они были тоже в общий выходной. Значит, вещи у них пролежали с неделю. Неделю они все обдумывали, вероятно, куда-то ходили и спрашивали, но продать ничего не продали — боялись, наверно, показать золото, может быть, даже и точно еще не уверились, что золото. Вот и пришли все вместе. Это, пожалуй, понятно, а вот дальше-то как?»
— Так чем же они тебя угощали, дед? — спросил он. — Маринкой? И, говоришь, своего копчения? Это точно, что своего?
— Своего, своего, — поднял дед голову от рубанка. — Я сразу по запаху чувствую, где свое, а где фабричное. Вот попробуй, говорят, мы ее в трубе, говорят…
— Так, — Зыбин встал. — Знаменитая вещь копченая маринка! Попробовать бы сейчас ее, да где достанешь? Ну ладно, пойду к Кларе, хоть череп посмотрю! Все, может, веселее на душе будет.
На серой инвентарной карточке было напечатано:
1. Наименование объекта. Количество…
И от руки: «Человеческий череп».
2. Происхождение экспоната (с обозначением фамилии нашедшего, места и обстоятельств находки)…
И от руки: «Найдено на реке Карагалинка под большой навесной глыбой, вместе с 300 предметами ювелирного золота (смотри карточку — №…) за девяносто верст от суконной фабрики — более точно место находки не определено».
3. Описание экспоната
И от руки: «Череп».
Над этой графой Клара сейчас и сидела.
Зыбин хмуро поднял череп со стола. Был он небольшим, желтовато-ореховым и таким же, как орех, сухим и жестким. Челюсть лежала рядом. Зыбин заглянул в глазницы, провел пальцами по зубам, хотел что-то сказать, но вдруг дрогнул и сел.
Так прошло с полминуты. Он молча держал череп перед собой и глядел ему в глазницы.
— Ты что это? — спросил директор почти испуганно.
Это было как припадок или наваждение, что-то щелкнуло, сдвинулось с места, и вдруг нечто большое, мягкое, обволакивающее опустилось на него. Он держал в руках голову красавицы. Ей, верно, не исполнилось еще двадцати. У нее были большие черные глаза, разлетающиеся брови и маленький рот. Она ходила, высоко подняв голову.
Он повернул череп и посмотрел на него в профиль. У красавицы была тонкая светящаяся кожа. Она умела царственно улыбаться — была горда и неразговорчива; ее считали колдуньей, ведьмой, шаманкой, а потом ее убили и забросили на край земли. И в течение многих веков лежал над ней камень тяжелый, чтоб никто ее видеть не мог. А вот сейчас он держит в руках ее мертвую голову.
— Вы написали, — сказал он, — «найден под нависшей глыбой». Это не погребенье!
Он именно сказал, а не спросил, он точно знал, что это было не погребенье, а просто дикое поле, глыба и ее тело под ней. Он сам не понимал, откуда пришло к нему Это, но Это пришло все-таки, и он знал об Этом уж все.
Клара пожала плечами.
Он еще постоял, подумал. Вот здесь были ее губы, здесь глаза, здесь уши и эти серьги в них.
— Пишите, — сказал он, — вот в этой графе пишите: «Женский череп молодой особы, грациального сложения», тут скобка: «неполное зарастание черепных швов; нестертые жевательные плоскости; в верхней челюсти присутствуют молочные зубы». Скобка закрывается. Точка. Повернулся к директору.
— Все, все пока!…
— Ну что тебе рассказал особенного дед? — поспешно спросил директор. Лицо красавицы стало меркнуть, таять и наконец погасло совсем, когда Зыбин ответил:
— Про маринку собственного копчения рассказал. Эх, поел бы я сейчас маринки собственного копчения, да где ее взять, не сезон ведь. Хотя пошли, пожалуй, Клара, на базар по маринку, а? Поищем?
— По маринку? — спросила Клара удивленно.
— По маринку, маринку, — ответил он ей нежно.
— По маринку? — вдруг рассердился директор, но тут же рассмеялся, и все тоже рассмеялись. — Ладно, — сказал директор, — по маринку потом пойдешь. Ты поднимись наверх, посмотри, что у меня там творится. Ангелы пришли. Теперь уж в полной ангельской форме. Сидят, пишут и тебя зовут. Я говорил, что тебя это не минует. Иди, не бойся. С ними не соскучишься.
А в действительности очень скучные люди сидели наверху. Пришли эти скучные люди еще вчера, заняли комнату научных работников, сперва всех выгнали, потом позвали деда, усадили и стали допрашивать. Допрашивали строго, методически, не улыбаясь и постукивая карандашиком о стол. Спрашивали о том, как выглядели эти расхитители социалистической собственности (иначе как расхитителями они их не называли, потому что, сказал старший, это же Указ от седьмого восьмого, соцсобственность священна и неприкосновенна, а кто этого не понимает, тому десять лет лагеря, и после тоже его нигде не пропишут). Спрашивали они еще о том, как были одеты расхитители, что о себе рассказывали, как друг к другу обращались. Потом, когда все записали, заставили деда расписаться на каждом листе по отдельности. Потом ссыпали все бляшки и серьги в большой белый пакет и припечатали сургучом. Потом они вызвали Клару, велели этот пакет взять и сейчас же спрятать в сейфе, потому что это соцсобственность, а соцсобственность священна и неприкосновенна. Они завтра придут и будут Клару допрашивать, и Клара все должна вспомнить и им сказать.
И действительно, они пришли назавтра, взяли у Клары пакет, осмотрели печати и сказали, что пока она свободна, но пусть не уходит, а сидит и ждет у себя, с ней еще будет разговор. Потом они составили акт, в котором вещи именовались изделиями из желтого металла и было сказано, что эти изделия уносятся для экспертизы в следственный отдел прокуратуры.
Зыбина они позвали именно как понятого, чтобы расписаться.
— Стойте, стойте, — сказал Зыбин и положил руку на пакет. — Так обращаться с музейными ценностями нельзя. Это вам не семечки.
Тогда младший поднял серые глаза и очень мягко, не повышая голоса, сказал:
— Это вы, кажется, забыли, что это не семечки. Будьте спокойны, что к нам попало, то уж не пропадет! Вот тут подписывайтесь. И вы, девушка, тоже.
И глаза у него были очень ясные и наглые.
— А ну-ка, — повернулся Зыбин к Кларе, — сбегайте-ка за директором. Да вы не рвите, не рвите из рук, — вдруг сказал он тихо и бешено, так что у него даже скулы заходили. — Сейчас придет директор, он тут хозяин, а не вы и не я.
— Ну, знаете, товарищ дорогой… — начал обрадованно сероглазый, но тут другой, старший, сухо прервал его:
— Оставь. Все равно директора надо!
Директор пришел сейчас же. Наверно, Клара его и поймала на лестнице.
— В чем тут дело? — спросил он у сероглазого. — Что это такое? Кто разрешил? — он взял пакет со стола и гневно взглянул на Клару. — А я вот вам, друзья милые, выговор приказом сейчас закачу, — сказал он свирепо. — Как вы обращаетесь с экспонатами? Что за петрушка! Безобразие!
— Да дело-то очень простое, — ответил сероглазый с той же неуловимой мягкой наглостью, которая так и дрожала в каждом его слове, так и сочилась из каждой поры его мягкого, чистого лица. — Вещи эти мы берем для следствия. Вполне возможно, что это золото. Принесли это золото вам неизвестные, которым вы дали скрыться. Если бы вы их задержали и позвонили органам, а это вы сделать были обязаны, — он повысил голос, — то золото было бы тут. Сколько валюты лишилось государство благодаря чьему-то идиотскому благодушию (он с особым смаком произнес это слово — тогда оно было по-настоящему страшным: «Идиотская болезнь — благодушие», — сказал вождь недавно), пока тоже неизвестно. Вот мы и проводим расследование. Вы руководитель учреждения, человек партийный, заслуженный и должны бы, кажется…
— Я еще и член ЦК, и депутат Верховного Совета, гражданин хороший, — сказал директор и твердо сунул пакет Зыбину. — Держи, хранитель. Если кому-нибудь отдашь, голову с тебя долой. — Он слегка тронул за плечо старшего. — Пройдемте к вертушке, — приказал он.
Обратно он вернулся через пару минут с дедом и Кларой. Дед улыбался и был доволен, он страсть как любил строгость.
— Уф! — сказал директор и повалился в кресло. — Какие все-таки среди них попадаются… Ну тот старый еще так… еще человек, а вот этот молодой, да ранний… лезет в волки, а хвост собачий. А ведь все равно какой-то институт особый кончил, все про эти дела знает. Ну-ка скажи, хранитель, какие брови были у Александра Македонского? А, не знаешь. А нос у Нерона? Тоже не знаешь. Что ж ты их не спросил? Они б сразу тебе все отчеканили. Дед, какие бывают брови? Ну — как…
— Да ну их к бесу, — отмахнулся дед. — Совсем замучили — какой нос, какие брови, какие губы. У того, у другого. По порядку номеров. Что пристали? Что пристали? Как будто я половину золота к себе в сапог отсыпал.
— А ты бы им сказал: во всем виноват директор. — Директор даже стукнул кулаком по поручню кресла. — Так и отвечай всем: спрашивайте с начальства, я ничего не знаю. Нет, собственной рукой все отдал, старый дурак! Денег выписал, болван! — воскликнул он с каким-то горьким, чуть не мазохическим вдохновением. — Вот эти триста рублей и погубили все. Они сразу почувствовали что к чему. Там ведь этого золота еще должно быть — килограммы, килограммы! Чаши, кувшины, зеркала, сбруя. А, хранитель? Как ты думаешь, могло там быть еще килограмм десять?
— Дед, слушай, а я тебе буду рассказывать, — вдруг повернулся к деду Зыбин. — Значит, идут трое охотников по берегу Карагалинки, вдруг ливень. Куда спрятаться? Стали смотреть. Глядят, берег подмыт, и из него глыба торчит. Степан Митрофанович, вы, кажется, эти места хорошо знаете? Вот там у вас в акте написано, что случилось это за девяносто верст от суконной фабрики, а они как будто служащие этой фабрики. Значит, они и живут рядом. Как могли они так далеко отъехать от дома? Ведь у них на все про все один день. Может, машину выпросили у директора, дичи пообещали привезти, а?
Директор покачал головой.
— Нет, туда ни на какой машине не проедешь. Я тоже там был. Глыбины, ямы, овраги. Нет, туда только пешком.
— А индейки там водятся?
— А что, разве они про индеек?… Никаких там индеек нет. Индейки в скалах бывают. Мне они этого не говорили. Я б их сразу уличил.
— Ну вот, а деду говорили. Теперь про золото. Много золота тут, Степан Митрофанович, быть никак не могло. Это не погребенье. Под камнями в этих местах никого никогда не хоронили и вообще никаких погребений, кроме курганных, мы тут не знаем. Значит, камень-то камнем, но женщина была не погребена, а просто положена под глыбу. Убили и бросили.
— То есть как же это? — спросил директор растерянно. — Я что-то не понимаю, — он развел руками, — кто ж ее?… И в этом уборе еще! — Зыбин молчал. — Стой, стой! Ведь такой наряд просто так не надевают. Такой на свадьбу надевают или еще на какую-нибудь торжественность. А если торжественность, значит, кругом люди, гости. Так как же ее могли увезти и убить, объясни.
Зыбин пожал плечами. Дед сидел в кресле и демонстративно дремал.
— Нет, это никак не может быть, — решил директор.
— Кларочка, принесите, пожалуйста, археологическую карту Алма-Атинской области, — попросил Зыбин очень ласково. — Я ее у вас тогда оставил прямо на столе.
Клара молча повернулась и вышла. Директор посмотрел ей вслед.
— Вы что это? — спросил он негромко. — Поссорились, что ли?
— Да нет, ровно ничего, — ответил Зыбин.
— То-то — ровно ничего, — он покачал головой. — Третий день девчонка с опухшими глазами ходит. И вчера — мы к тебе приехали, а ты побежал при ней звонить своей… Уж никакой, значит, выдержки нет… Мне это не нравится, учти, пожалуйста.
— Да что я… — заикнулся Зыбин.
— Вот то-то, все вы ничего, ничего, и получается-то очень чего! А что твой помощник вчера учудил! Это что он там орал на всю бригаду, а? Тоже ничего? Стой, я с тобой еще серьезно поговорю. Не можешь внушить дисциплину подчиненному. Набрался, сопляк, и начинает выяснять свои отношения с Советской властью. Все прошлое уже начисто позабыто, значит? Это куда годится?
Дед вдруг открыл глаза. В таких случаях он всегда одобрял директора. Хозяин должен требовать. А иначе и дела не будет. Разве мы доброе слово понимаем?
— Молодые, глупые, — сказал он истово. — Даже выпить и то незаметно не умеют. Выпил четвертинку и вообразил, что он уже царь и Бог. Начинает себя людям показывать. А вот мой дед, он каждое воскресенье…
— Подожди, я их скоро всех прижму, — пообещал директор, — и того свистуна, и этого его покровителя. Те! Тише. Вон она стучит каблучками. Кончаем разговор. Переходим на карту.
Карту разложили на столе и прикрепили кнопками. Она была как ковер — огромная, пестрая, заняла собой весь стол, и все, кроме деда, наклонились над ней. Зыбин сказал:
— Ну-с, вот вам весь бассейн Карагалинки. Пусто! За сто лет ни горшка, ни рожка. Белое пятно! На сорок верст кругом степь да степь кругом! Кто же мог в этой степи захоронить нашу маленькую ведьму? И зачем надо было сюда увозить ее труп? Но если это не погребенье, тогда что же?
И опять все трое молчали, смотрели и думали, хотя было ясно, что ничего тут уж не придумаешь. И дед тоже смотрел на карту вместе со всеми и думал, и так же, как и все, ничего придумать не мог.
— Белое пятно! — повторил он раздумчиво.
— А может быть, — робко предположил директор, — это все-таки погребение, но только, понимаешь, какое-нибудь особенное. Ну, например, саркофаг! Может, охотники спрятались тогда не под глыбу, а под крышку этого саркофага. Сам-то он развалился, а крышка осталась. Может быть так, а?
Он говорил и смотрел на Зыбина — сейчас перед картой он безоговорочно признавал его авторитет.
— Да нет, пожалуй, так не выйдет, — покачал головой Зыбин. — Во-первых, саркофаг зарывают, а не просто ставят среди степи, во-вторых, если это саркофаг — то огромный, ведь пряталось-то под ним по меньшей мере трое. Чтоб привезти и выкопать яму для такой махины, надо человек 10 по меньшей мере. А это значит, что золото утекло бы. Хоть один вор из десятерых да нашелся бы. Ведь степь-то голая, пустая. Далее, речь идет все время о глыбине, саркофаг же состоит из тесаных плит. И теперь, пожалуй, самое важное: ни о каких погребениях в саркофагах мы здесь никогда не слышали. Вот, пожалуйста, смотрите, «Топографические сведения о курганах Семиреченской и Семипалатинской области». Семиреченская область — это мы. Так вот читаем: «Семиреченские курганы сооружены в прослойку с камнями, реже — из чистых камней». Читаем дальше: «Слой камней нередко с голову, а иногда и больше. Этот слой засыпался землей». А выглядит это так: «Курган круглый или овальный, с крутым откосом, на верху его довольно значительная площадь углубления». Все! С глыбой все это никак не спутаешь. Источник: «Известия Томского университета», книга 1, за 1889 год, отдел, страница 142 — вопросы есть?
— Да, черт тебя дери, — сказал директор растерянно. — Действительно! Но все-таки что же это такое?
Зыбин пожал плечами.
— Вот что это такое! Надо во что бы то ни стало найти эту глыбину, и тогда можно будет рассуждать о том, что это такое, но во всяком случае, кажется, точно — не могила! Девушку просто увезли и убили, и труп ее засунули под эту глыбу. Но вот вы правильно говорите: при чем же тут диадема? Как же удалось убить или похитить эту молодую царевну или жрицу из дворца, да еще увезти труп ее за сто километров? А что такое сто километров? Это значит скакать сутки по степи с трупом поперек седла! Или она тогда была еще живая? И почему золото цело, как на него не набрели до сих пор? Ведь лежало-то оно прямо на поверхности? — Он развел руками. — Ну кто ж тут что знает? Я, например, ничего и предположить не могу. Одно решение: надо разыскивать место.
Наступила пауза.
— Нет, это бывает, — сказал дед. — Это довольно просто бывает. Заманили молодую девку, нафулиганничали, задавили и бросили. Вот и все. У нас в станице такое тоже раз было. Убили девку. Искали-искали, а это оказался ее сосед — попов сын.
— Где ж ты теперь найдешь это место? — вздохнул директор. — Кто тебе его покажет? Вот что у нас осталось. — Он вынул зеленые корочки из-под паспорта и зло бросил их на стол. — Нет, видно, это дело уж окончательно потерянное. Так мне и тот старший сказал. — Он задумался. — Так какие все-таки были брови у Александра Македонского? — спросил он вдруг. — Не знаешь? А какие вообще брови бывают? У тебя вот какие? Не знаешь? Даже и про свои собственные брови и то не знаешь? Так вот слушай. — Он вынул записную книжку. — Брови бывают короткие, средние, длинные, прямые, дугообразные, ломаные, извилистые, сближенные, сросшиеся, щетинистые, широко расставленные, свисающие наружным концом вверх, свисающие вниз, строго горизонтальные! Ух, дыхания не хватило. Вот что значит следователь, а ты что? Вот ухо твое — ты что думаешь, это так просто ухо, и все? Дудки, брат! В нем ты знаешь сколько примет? Двадцать. В одной мочке их шесть. Вот это наука! Смотри, как они деда замучили. — Он засмеялся. — Так вот, товарищ ученый, шумишь много, а толку чуть! Оказывается, это у вас еще не наука, то есть наука, да неточная. А точная там — в сером домике. — Он встал. — Они тебе наказывали сразу после закрытия музея туда зайти. Зайди. — Он вынул из блокнота какую-то бумажку. — Вот! Товарищ Зеленый, 242-я комната. Это тот старый. Он ничего. Придешь — позвонишь ему, вот телефон. Приемный акт на всякий случай захвати. А в случае чего — звони мне. Я сегодня буду дома сидеть. — Он поднялся с кресла и потянулся так, что хрустнули кости. — Ну, разлетаемся, товарищи. А вы, Кларочка, задержитесь-ка. Надо будет потолковать об организации хранения, а то что-то…
Клара осталась, а Зыбин подумал и пошел на базар. Была у него одна думка, и он обязательно хотел ее проверить. Вообще-то он всегда боялся толпы, тесноты, давки, скученности. «Скучно от слова скученно», — говорил он не то шутя, не то совершенно серьезно. И ох как по прошлым годам он помнил эту мертвую, пропахшую крезолом скуку! Скуку ночных храпящих вокзалов, свалочную скуку товарняков, в которых ни сесть, ни лечь, и даже почти уже незапамятную скуку Чистых прудов. Это было лет двадцать назад. Первые воспоминания об этом: липы с пыльными листьями, жара, серый песок. Скука и тоска. Бульварный круг огорожен зелеными раскалившимися скамейками. И семечки, семечки, семечки… Вся земля хрустит от семечек. В середине круга оркестр, вознесенные над землей беседкой сидят солдаты и трубят. Ниже этого круга двигается второй — няньки, бонны, мадемуазели, гувернантки — все важные, благообразные, строго улыбающиеся. На одних чепцы матерчатые, кокошники. На других черные платки с роскошными цветами из тех, что растут на обоях, мануфактурах, трактирных чайниках и подносах. Шали. Накидки. Открытые головы редко. Еще ниже третий круг, это заклещенные намертво за руку несчастные господские дети. И он тоже господское дитя, и его тоже заклещили и тащат. Солнце палит, оркестр гремит. Круг движется медленно-медленно, и не выкрутишься, не выпросишься, не убежишь. Иди чинным детским шажком с жестяным совочком в потной грязной ладошке и жди последнего, отчаянного рыка задохшейся трубы. После этого музыканты вдруг дружно опустят инструменты и закашляют, засморкаются, задвигаются, заговорят. А нянька разожмет свою клешню. Ребята из неблагородных носятся вокруг, свистят, кричат, подставляют друг другу ножки, в общем, хулиганят от всей души. Они уличные, на них всем наплевать, и они все могут. А ты ровно ничего не можешь. Ты сын благородных родителей. От этого скука, зной, все время болит голова, ноет рука от нянькиных клещей.
Зачем кружили эти няньки? Зачем ревел и надсаживался оркестр? Зачем он играл нянькам «На сопках Маньчжурии» и «Оружьем на солнце сверкая»? Ну, наверно, это все напоминало им господские разговоры о высшем свете, снимки в «Огоньке», обложку на «Солнце России», бал-маскарад с призами, гуляния в царском саду, еще что-нибудь подобное. Ведь напротив стояло белое здание с колоннами, кино «Колизей», и там шли салонные фильмы. Вот еще с тех пор Зыбин люто возненавидел всякое многолюдство и избегал его пуще всего. Но года через два именно оно хлынуло на него потоком: революция — ночные поезда и вокзалы, теплушки, платформы! Ох, как он их хорошо узнал за эти четверть столетия!
Поэтому он и боялся толпы и только на алма-атинские рынки ходил охотно. Их было несколько: Сенной, Мучной, Никольский и, наконец, самый ближний, Зеленый, или Колхозный. Этот рынок был веселым, запьянцовским и даже немного юродивым местом. Его Зыбин любил больше всех других. Сюда он и пришел из музея.
Зеленый базар!
Только с первого взгляда он казался толчеей. Когда присмотришься, то поймешь: это целостный, здраво продуманный и четко сформированный организм. В нем все на своих местах. Бахчевники, например, постоянно занимают одну сторону базара. На этой стороне лошади, верблюды, ослы, телеги, грузовики. Очень много грузовиков. В грузовиках арбузы. Они лежат навалом: белые, сизые, черные, полосатые. Над ними изгибаются молодцы в майках и ковбойках — хватают один, другой, легко подбрасывают, шутя ловят, наклоняются через борт к покупателю и суют ему в ухо: «Слышишь, как трещит? Эх! Смотри, борода, денег не возьму!» — с размаху всаживают нож в черно-зеленый полосатый бок, раздается хруст, и вот над толпой на конце длинного ножа трепещет красный треугольник — алая, истекающая соком живая ткань, вся в розовых жилках, клетках, крупинках и кристаллах.
— Да голова ты садовая, сейчас ты белого и за тыщу не найдешь! На! Даром даю! Бери! — кричит продавец и швыряет арбуз покупателю.
То же самое орут с телег, с арбакешек, с подмостков, просто с земли. Здесь же снуют юркие казахские девчонки с сорока косичками. Они таскают ведра и огромные медные чайники и поют, это почти стихи:
— А вот свежая холодная вода!
— Кому свежей холодной воды!
— Вода! Вода! Две копейки кружка.
— Подходи, Ванюшка!
Рядом мелкая розница — лоток под кисеей, под ней уже мертвые ломти — вялые, липкие, запекшиеся бурой арбузной сладостью, над ними ревет стая больших металлических лиловых мух (здесь их зовут шимпанскими). Тронешь ломоть — и сразу отдернешь руку — среди черных и желтых лакированных семечек замерли три или четыре хищницы с чутко подрагивающими тигриными туловищами.
— В-вот воды, воды! Кому свежей холодной воды! — заливаются чистые девчоночьи голоса, и только иногда среди них прорвется спокойный гекзаметр:
— А вот ароматные сладкие дыни! Кто купит?
— Ароматную сладкую дыню задаром. Кто купит?
У ароматных сладких дынь свой ряд. Они товар нежный. Их не ссыпают навалом, их раскладывают в ряд на циновках. Есть дыни круглые, четко оформившиеся, с мягкими, обтекаемыми гранями — их зовут здесь кубышками. Но больше всего они похожи на какой-то внутренний орган неведомого чудовища — почку или сердце. Мясо у них оранжево-желтое или насыщенно зеленое, как шартрез. А есть еще дыни длинные, конические, как мины или межпланетные снаряды (так в то время их рисовали в журнале «Вокруг света»). Есть дыни золотистые, как осень, как листопад, как закат в спокойной воде пруда. Есть дыни, похожие на головы огромных тропических гадов, они в пятнах, потеках, пересветах, в хищных змеиных узорах. От дынь исходит еле уловимый аромат, и каждый, кто проходит по этим рядам, дышит им. И продавцы в этом ряду тоже иные, и покупатели тут не те, что табунятся вокруг арбузных пятитонок. Продавцы в этом ряду — старые солидные люди, узбеки или казахи — аксакалы с истовыми бородами, с бурыми иконописными лицами, в черно-белых тканых тюбетейках. Они не волнуются, не бегают, не кричат, они только поют: «А вот ароматные сладкие дыни». Подходи, смотри, плати деньги и уноси. Пробовать дыни дают не всякому. Это целый ритуал. Сначала ее секут напополам, потом снимают тончайший прозрачный срез и к лицу покупателя на острие длинного и тонкого, как жало, ножа возносится прозрачный розовый лепесток, бери в рот, соси и оценивай. И покупатель здесь свой. Около арбузов мальчишки, тетки, сезонники, шоферы, любители выпить. Арбуз, если нет ножа, просто колют о колено, а надколов, разрывают руками. Едят тут же, чавкая, истекая сладостью, урча, уходя в корку с носом, с глазами, чуть не до волос. Повсюду на земле валяются горбушки и шкурки. Дыню под мышкой уносят домой. И когда там ее положат на белое фаянсовое блюдо и поставят среди стола, то стол тоже сразу вспыхнет и станет праздничным. Такая она нежно-цветистая, такая она светящаяся, изнизанная загаром и золотом, в общем, очень похожая на дорогую майоликовую вазу.