Моя кровь кипела, но то же самое происходило и с капитаном. Его обычно скорбные глаза засветились каким-то новым огнем, на бледных щеках заиграл румянец. Он был тем не менее готов к тому, что я стану вмешиваться в его план расследования и протестовать против его действий, если сочту это нужным. Я говорил именно то, что, по мнению Донна, должен был говорить журналист. Вообще, оказываясь в компании Эдмунда Донна, я, против воли, горел желанием вести себя согласно его ожиданиям. Не то ли самое произошло с Гарри Уилрайтом? Донн ожидал, что он все расскажет, и Гарри сделал это.
Я был уверен, что за это мне еще придется извиняться перед Уилрайтом. Мне были понятны причины вызывающего поведения этого юного поколения. Они считали себя жителями некой колонии здравомыслящих людей и гордились своим просвещенным равенством. Мартин выделялся среди них тем, что подозревал своих сверстников и единомышленников в той же темноте и мракобесии, как и остальное человечество. Мартин Пембертон своим поведением подрывал их уверенность в себе и своей правоте.
К художнику я испытывал симпатию. И благодарность, хотя я ее никак не выразил. Его история произвела на меня ошеломляющее впечатление. Если подумать, то самым лучшим способом лишиться исключительного права на эту сенсацию было проявить поспешность, то есть уподобиться Мартину в его небрежной безоглядности и начать торопить события. Как член журналистской братии, Мартин прекрасно сознавал, что мог бы использовать в расследовании те же методы, которые применял сейчас Донн. Но вместо этого он бросился вперед, как обезумевшая гончая, и дошел до того, что стал тайком вскрывать могилы. Если я последую его примеру, то дело закончится тем, что я буду стоять в могиле в компании других репортеров…
Нет уж, благодарю покорно, Мартин заставил Уилрайта хранить тайну, и она останется между нами — Донном и мной. Я хотел заполучить и моего независимого журналиста, и мою историю в свое безраздельное пользование — уж коль я впутался в это дело. И если я напишу об этом, то мое творение превзойдет все, что писали репортеры. Для меня признание Уилрайта стало, если хотите, платой за вдохновение, подтверждающим доказательством, выражаясь языком капитана Донна. Это признание было подтверждением того, что я знал до него, точнее, чувствовал. Мой автор жив. Просто он скрылся в тех местах, где смыта граница между существованием и несуществованием. Он был там вместе со своим отцом и его фактотумом — Тейсом Симмонсом, а может быть, и с врачом, который лечил в последние его дни Огастаса — с загадочным и таинственным доктором Сарториусом.
Теперь я был уверен, что знаю ровно столько же, сколько знал Мартин перед своим исчезновением. Мне казалось, что я смогу организовать дальнейшее преследование с не меньшим успехом, чем Пембертон-младший. Я не стал уверять Донна, что не стану делать этого. Я вернулся на работу через день или два после нашего посещения мастерской Уилрайта. В тот же день, едва успев приступить к работе, я послал телеграмму нашему политическому корреспонденту в Олбани, попросив его, когда наши законодатели устанут от бесконечных дрязг, утомятся оплачивать огромные счета Твида и сядут на пару дней поиграть в покер, улучить момент и съездить на Саранк-лейк. Я мотивировал это тем, что нам неплохо бы напечатать серию статей о достижениях американской медицины. Я попросил корреспондента узнать имена пациентов и врачей и, кроме того, выяснить, какими лекарствами эти доктора пользуют своих страждущих. Ну и так далее.
Через несколько дней по почте пришел ответ: в тех местах находятся две лечебницы для чахоточных. Там лечат только и исключительно туберкулез. Главный врач лучшей из этих лечебниц доктор Эдвард Трюдо. Этот человек сам страдал чахоткой и открыл целебные свойства воздуха в районе гор Адирондак, приехав однажды туда на отдых. Среди лечащих врачей санатория имя доктора Сарториуса не значится.
Этому факту я нисколько не удивился, поскольку полагал, что все сказанное Огастасом Пембертоном жене было ложью от первого до последнего слова. Но имя Сарториус весьма необычно, и даже если оно вымышленное, то придумал его не Пембертон и не его присные. У этих людей не хватило бы ни ума, ни фантазии, чтобы изобрести такое замысловатое прозвище.
В моей приемной всегда сидели независимые журналисты, надеявшиеся получить работу. Я послал одного из них в библиотеку Нью-Йоркского медицинского общества выяснить, нет ли в списках членов общества такого имени. Его там не оказалось.
Я слишком многое поставил на карту, впутавшись в эту историю, и имел на нее все права, поэтому сгоряча решил обратиться в полицию, чтобы с помощью полицейских сыщиков разыскать это привидение — доктора Сарториуса. Но по зрелом размышлении решил ничего не делать. В конце концов, имя не более чем скопление букв на бумаге… Слово, за которым нет живой плоти и души… Просто название призрака, не более реального, чем призраки, витавшие в голове другого призрака, желавшего найти его воплощение.
А теперь я хочу рассказать вам о семи колонках нашей газеты. В те дни мы печатали наши материалы просто — сверху вниз, друг за другом — заголовок, подзаголовок и текст. Если материал был велик, то его начинали печатать в подвале первой колонки, а потом переходили на следующую, и там текст занимал столько места, сколько требовалось. Структура газеты никогда не нарушалась. Мы не печатали тогда заголовков через всю страницу, не сдваивали колонки и не публиковали иллюстраций. Почти никогда не публиковали. На странице помещалось семь колонок, семь столбцов слов. В этих словах присутствовало биение жизни во всем ее великолепии и ужасе. Первые газеты являлись коммерческими листками, где печатались полезные советы торговцам, цены на хлопок и расписание движения торговых судов. Те газеты можно было использовать вместо скатерти. В нашей газете было восемь страниц по семь колонок на каждой. Надо развести руки на всю длину, чтобы полностью развернуть газету. Мы приучили читателей к такому ее виду. Читатели жадно просматривали ее, буквально вырывая из рук маленького газетчика, тепло которого она еще хранила. Эта покрытая словами бумага была выражением чаяний миллионов душ, населявших наш город, проявлением того, что ежечасно творилось на его улицах. И ценность каждой колонки определялась тем, что она была не одна, а в обрамлении других, только подчеркивавших ее ценность в глазах читателя, только что приобретшего это зеркало сумасшедшей и преступной жизни Нью-Йорка за одно-два пенни из рук худенького мальчишки.
Так к чему это я вспомнил о полосах и колонках? А к тому, что восприятие содержания невозможно с изолированной вертикальной колонки, вне пусть даже подсознательного восприятия других колонок. Только сложный рисунок рождает соответствующие ассоциации. Конечно, у меня не было никаких шансов найти доктора Сарториуса в списках членов медицинской ассоциации, точно так же как найти Симмонса в припортовых салунах или Мартина Пембертона в его грязной и убогой квартире на Грин-стрит. Прямолинейное мышление не поможет мне разыскать всех этих людей. Однажды утром, просматривая материалы полицейской хроники, я прочитал, что в реке возле пирса на Саут-стрит найдено тело некоего Кларенса (Накса) Гири, возраст которого полиции неизвестен. Если я не ошибся, то именно этого бандита я видел один раз в кабинете Донна. Это объявление прервало ход моих мыслей.
В тот же день я вместе с Донном был в морге — родном доме Донна — боюсь, что это заведение грозило стать и для меня тем же — и смотрел на тело бедолаги Накса: мальчишески-голубые глаза его заволокла мутная пелена. На верхней губе запеклась вытекшая из расплющенного боксерского носа кровь. Зубы были оскалены, словно в последние минуты жизни Накс улыбался. Донн поднял его голову за волосы. У Накса была сломана шея.
— Посмотрите, каков обхват, — сказал Донн. — А теперь обратите внимание на его грудную клетку и на плечи. Он сложен как бык. Даже если застать его врасплох… Вы представляете, какую надо иметь силу, чтобы сломать такую шею?
Я не представлял себе, что Эдмунд Донн может быть таким расстроенным. Но это было действительно так — капитан опечалился, хотя выражалось это просто более угрюмой, чем обычно, бесстрастностью. Он нежно опустил голову на стол. Да, я не оговорился — он действительно обошелся с телом нежно, чего я никак не ожидал от полицейского. Странные существа подчас появляются в нашем городе, словно сорная трава, пробивающаяся сквозь камни мостовой под весенним солнцем. В тот момент Донн был способен рассуждать только о смерти Накса. Я долго ждал, когда он заговорит о нашем общем деле, но он так и не вспомнил о нем. Я был разочарован, признаюсь вам, такой ранимостью Донна. Он был способен думать только об этом отребье, в смерти которого считал себя виноватым. Что бы там ни было на уме у капитана, он сразу начал прикидывать, что могла значить эта смерть и что должна предпринять юстиция. Он вел себя так, словно этот сентиментальный бандит являлся самой важной персоной города.
Со своей стороны, я был поставлен в тупик. Мое расследование не подвинулось ни на шаг, хотя после признаний Уилрайта я был уверен, что истина всплывет чуть ли не сама собой. Сейчас же я испытывал только раздражение, видя, с какой легкостью Донн отвлекся от столь важного дела. Я не допускал и мысли о том, что, подобно хорошему газетчику, Донн способен держать в голове сразу несколько вполне достойных сюжетов. Он не стал объяснять мне причины своих действий, но сказал, что ему надо поговорить с мальчишками-газетчиками, со всеми, кого только удастся разыскать. Помню, что я был озадачен таким решением. И вот мы с Донном и сержантом полиции отправились в кондитерскую на Спрус-стрит, где после работы обычно ужинали наши мальчишки.
Кондитерская Дика представляла собой своеобразный клуб этих сорвиголов. Это был подвальчик, куда вели три крутые ступеньки. Зал, уставленный столами и длинными скамейками. У входа — прилавок, где мальчики покупали себе кружку кофе и лепешку с маслом. Когда мы пришли в это злачное место, шел дождь. Погреб, куда мы вошли, вонял керосином, прогорклым маслом и мокрой одеждой тридцати или сорока немытых подростков.
Мы с Донном сели у дверей, а сержант прошел в середину зала, чтобы побеседовать с ребятами. Мальчишки немедленно замолчали, как школьники в присутствии классного надзирателя. Они перестали есть и внимательно слушали рассказ о деле, важность которого им не надо было доказывать.
Все они знали Накса Гири, так же как они знали всех взрослых, от силы которых они полностью зависели. На склоне лет Гири занялся работой на развозчиков газет. Я этого не знал, а Донн не стал мне ничего говорить, хотя мне-то следовало это знать в первую очередь. Накс сбрасывал с повозок кипы газет на тротуары в местах, где их забирали мальчишки. Иногда он распределял между ними газеты прямо на выходе типографий. Он был посредником посредников. Развозчики платили доллар семьдесят пять центов за сотню экземпляров, а с мальчишек брали по два доллара. Накс, будучи посредником, естественно наваривал себе, беря с мальчишек добавочную сумму. Так что этот записной моралист делал свои деньги, воруя их у детей.
— Чтоб он стух в аду, — сказал один из мальчиков. — Я рад, что он свернул себе шею.
— Ну-ну, — прикрикнул на него сержант.
— Он тебя лупил, Филли?
— Да, и вообще он был ублюдком — этот Накс.
— И меня бил, сержант. Если ему не платили, он начинал драться. А за что было ему платить?
Среди мальчишек воцарилось полное единодушие, они начали галдеть в один голос.
Сержант решил призвать их к порядку.
— Нечего радоваться. Тот гад, который убил Накса, скорее всего, займет его место. Лучше вам от этого не станет. Мы сейчас говорим о вчерашнем происшествии. Скажите, видели ли вы вчера Накса Гири, и если да, то в какое время?
Как же неуютно чувствовал я себя в этом подвале! Ньюйоркцы получали свежие новости из рук этих мальчиков, а мне пришлось впервые в жизни посмотреть на них в желтом, тусклом свете, желтом, как прогорклое масло в их трудовых лепешках. Я смотрел на этих малюток и явственно видел борозды и тени рабства на их личиках. Господи, где будут спать эти дети сегодня ночью?
Медленно и неохотно они начали вспоминать и рассказывать. Каждый из них вставал, смотрел на товарищей и, только получив молчаливое разрешение, раскрывал рот.
— Я взял свои газеты у склада Стюарта в четыре часа, как всегда.
Или:
— Он бросил мне мою кипу на Броуд-стрит у Биржи.
Мальчишки рассказывали, а я мысленно воспроизводил на карте города последний земной путь Накса: от типографии он отправился по Бродвею к Уолл-стрит, а затем свернул на восток — к реке и набережным — Фултон-стрит и Саут-стрит.
Маленького роста и болезненного вида мальчик сказал, что видел, как Накс слез с повозки газетного развозчика у таверны «Черная лошадь». Было уже темно, на улице горели фонари.
Мальчик сел. Сержант оглядел зал. Остальные молчали. Говорить было больше не о чем. Вопросы задавал сержант, но подсказывал ему Донн. Капитан поднялся со стула.
— Спасибо, парни, — сказал он. — Муниципальная полиция угощает вас кофе с булочками.
С этими словами он положил на стойку два доллара. Мы направились в «Черную лошадь».
Я всегда гордился своими познаниями в географии кабаков и салунов. Но таверна «Черная лошадь» была мне неизвестна. Донн уверенно прокладывал маршрут. Как оказалось, таверна располагалась на Уотер-стрит. Донн прекрасно знал об этом городе все, видимо, потому, что был отчужден от жизни его нормальных граждан. Донн совершенствовал свои знания в условиях повседневной тяжелой службы… видимо, дело было именно в этом… такие знания приходят к человеку только за счет отчуждения. Боже, помоги мне, но стоило мне провести в компании Донна десять минут, как у меня тоже появилось ощущение отчуждения. Создавалось впечатление, что ревущий, грохочущий, вечно несущийся куда-то город, с шипением пара бесчисленных двигателей и шелестом ремней множества станков — это нечто чужое, какое-то проявление неведомой мне культуры неких пришельцев.
«Черная лошадь» располагалась в дощатом доме, построенном Бог весть когда, а точнее при голландцах. Это было типичное здание с остроконечной крышей и ставнями на окнах. Когда в доме разместили таверну, один из углов снесли и устроили на его месте вход с несколькими ступеньками, ведущими в зал. Вход, таким образом, стал виден сразу с двух улиц — Уотер-стрит и Саут-стрит. Сержант остался на улице, а мы с Донном вошли в зал.
Это было тихое, спокойное, даже можно сказать, мертвое место. Казалось, что от скрипящих досок пола исходит грубый, неуничтожимый запах виски. За столиками пили несколько завсегдатаев. Мы сели за столик и сделали заказ. Выпивка Донна осталась нетронутой, а я сделал несколько глотков. Донн сидел в какой-то отрешенности, не замечая устремленных на него взглядов хозяина и снующих рядом официантов. Он ушел в себя. Я не нарушал его молчания, думая, что он поступает так с заранее обдуманной целью. Но, как оказалось, никакой цели вовсе не было. Он просто ждал, как это принято у полицейских. Он и сам не знал, чего он ждет, но, как он мне потом рассказывал, можно просто ждать, и когда что-то выясняется, то оказывается, что ты ждал не зря.
Тут в дверь вошла девочка лет шести или семи. В руках у ребенка была корзинка с увядшими цветами. Девочка была очень худа. Она склонила голову, то ли от стеснения, то ли от желания скрыть страх. Она приблизилась к нам, словно бы без всякого намерения. Лицо девочки было вымазано грязью, нижняя губа отвисала, как у слабоумной, светлые волосы спутались, одежонка порвалась, а свои большие сандалии она явно нашла в мусорном ящике. Она подошла прямо к Донну и нежнейшим голоском спросила, не хочет ли он купить цветочек. Бармен немедленно выскочил из-за стойки и подлетел к нам с громким криком.
— Эй, ты, Роузи, я ж тебе говорил — не ходи сюда и не заходи в зал! Я тебе говорил! Не то я поймаю тебя здесь и тогда задам таску! От тебя и так полно всяких хлопот! Я тебя научу слушаться. — Он долго нес всякую чушь в таком же духе. Девочка не сделала ни малейшей попытки убежать, она просто втянула голову в плечи и зажмурила глаза, словно в ожидании удара. Естественно, Донн движением руки остановил бармена и тихо заговорил с ребенком. Пригласив девочку к столу, он посадил ее на стул и сам выбрал в ее корзинке три самых вялых цветка. Я не знаю, как они называются, — это просто цветы из страны сирот.
— Я куплю вот эти цветы, Роузи, если ты не возражаешь, — проговорил Донн. Он положил на маленькую раскрытую ладошку несколько мелких монет.
Потом Донн взглянул на злополучного краснорожего бармена, который стоял за спиной девочки, судорожно вцепившись ручищами в свой фартук.
— Хозяин, какие неприятности могла причинить тебе эта девчонка? — поинтересовался капитан. — Какие хлопоты может доставить это несчастное создание вашей «Черной лошади»?
Донн кликнул сержанта, и они вместе повели бармена в подсобку для дознания. Девчонку капитан попросил остаться со мной. Она сидела молча напротив меня, отведя в сторону глаза и качая ногой. Я совершенно не понимал логики его поступков. Наверное, Донн мог доверять мне в одном деле, но не мог доверять в других. В чем-то мы действовали сообща, а в чем-то, видимо, нет. О том, что в тот момент делал Донн, я был осведомлен не больше, чем его тень… Я испытывал недоверие и сосущее ощущение того, что происходит нечто зловещее. Меня, кроме того, злило, что Донн так расстроился и придает столь большое значение смерти какого-то никому не нужного мерзавца. Это было весьма постыдное ощущение для главного редактора солидной ежедневной газеты, какой была «Телеграм». Я услышал, как на улице остановилась карета. В сопровождении сержанта в таверну вошел — кто бы вы думали? — не кто иной, как Гарри Уилрайт. Художник был мрачен и зол и вообще мало напоминал цивилизованного человека.
— А, это опять вы, Макилвейн! — произнес он. — Думаю мне надо благодарить вас за то, что в капитане вдруг проснулся такой нездоровый интерес к живописи.
Вечерний костюм Уилрайта сидел на художнике довольно криво. Видимо, он спешил, одеваясь. Но этот признанный гробокопатель не мог не испытывать признательности к человеку, которому он исповедался в грехах. Возможно, человек становится чище, тогда обретает способность к покаянию?
Донну пришла в голову совершенно потрясающая идея — он попросил Уилрайта нарисовать карандашный портрет человека, который, по словам бармена, убил Накса Гири. Этот процесс — я имею в виду создание портрета — был замечательным зрелищем. Гарри задавал бармену вопросы, чтобы уточнить внешность преступника, и добавлял к лицу нужные детали. Так работать мог только настоящий художник. Несколько черточек Уилрайт выяснил у девочки. Мы стояли у него за плечом и смотрели, как он наносит штрихи, стирает их, снова наносит, снова стирает… На наших глазах он создавал некий образ, который, как выяснилось потом, был замечательно похожим на оригинал портретом. Оригиналом оказался кучер белого омнибуса, где сидели одетые в черное старики. Того самого омнибуса, который дважды видел Мартин Пембертонна улицах Манхэттена.
Так что так или иначе я снова перешел на свою любимую тему — дело моего лучшего автора. Причем, хочу еще раз подчеркнуть, что в тот момент мы ничего этого еще не знали. Мы смотрели на рисунок и ведать не ведали, что перед нами кучер доктора Сарториуса и умелец на все руки — некий Врангель. На рисунке в тот момент мы видели только портрет мощного бритоголового убийцы Накса Гири. Но я все равно чувствовал себя окрыленным. Это была хорошая работа. Донн впервые за все время широко улыбался. Дошло до того, что на радостях капитан заказал выпивку для всех и чай для девочки. Донн поздравлял и благодарил Гарри, который застенчиво улыбался, а потом, нахлобучив свою шляпу на головку Роузи, тоже заказал выпивку на всех. Подумать только, и все это происходило в таверне «Черная лошадь»!
Глава пятнадцатая
Я совершенно уверен, что именно Донн является первым, кто применил в полиции словесный портрет, и готов утверждать это под присягой. Идея публикаций таких портретов в газетах появилась позже и принадлежит не Донну. Славный капитан считал службу в полиции профессией, даже скорее призванием, и не допускал мысли о привлечении профанов к розыску преступников — ему бы и в голову не пришло, что население Нью-Йорка может хотя бы столь косвенным способом исполнять полицейские функции, дублируя его работу. Хочу еще раз напомнить вам, что в те достославные времена наше поколение было воспитано на обветшавших образцах европейской цивилизации. Но времена меняются, и некий мистер Грили публикует в газете «Трибюн» статью, в которой утверждает, что молодые люди трактуют законы так, как им вздумается, сообразно обстоятельствам. Но в Нью-Йорке, утверждал тот же автор, право превратилось в род гражданской религии… все это очень созвучно настроениям Донна, который в своем деле был настоящим аскетом.
Поэтому портрет, нарисованный Уилрайтом, предстояло использовать самому Эдмунду Донну, его сержантам и тем людям в муниципальной полиции, на которых Донн мог положиться. С этим портретом полицейским надо было обойти гнезда разврата на городском дне в поисках силача, свернувшего шею Наксу.
Сейчас я понимаю, что своим неосторожным словом мог внушить вам абсолютно превратное представление о докторе Сарториусе… впрочем, пока вам известно лишь его имя. Я далек от мысли убедить вас, что Сарториус был всего-навсего тактиком, который допустил ошибку в своей игре. Этот человек выставлял собственные требования, но выполняли их совершенно другие люди, что согласуется с моделью мироздания, которая предполагает в породе человеческой свободу воли. Доктор внушил своим людям, что каждый волен сам выбирать ту меру служения их общему делу, какой хватало для выполнения поставленной задачи. Кучер омнибуса и мастер на все руки, повара, медицинские сестры, администрация госпиталя, или как там называлось это заведение? его директор Юстас Симмонс, бывший экспедитор по работорговле у отца Мартина — все эти люди работали на Сарториуса с наслаждением людей, сделавших свободный выбор.
Я воздержусь здесь от описания обстоятельств, в которых мы впервые встретили Сарториуса, и буду придерживаться хронологического порядка в изложении. Но в то же время, чтобы сделать рассказ более выпуклым для восприятия, я буду иногда нарушать хронологию. В конце концов, одно дело, когда жизнь ваша влачится день ото дня и мысли не выстроены в строгую иерархию, потому что вы не в состоянии выделить главные, определяющие события — они все кажутся вам одинаково важными, и только если в рассказе автор частенько забегает вперед, позволяя вам приподнять завесу таинственности с происходящего, — только тогда повествование приобретает в ваших глазах известный интерес и побуждает мозг к размышлениям. Хотел бы я, чтобы вы побыли в том подвешенном состоянии, в котором пребывали мы с Донном, в то время как члены семьи покойного и его друзья, адвокаты и просто знакомые считали все происходящее частным делом Пембертонов. Но мы-то знали, что за этим делом скрывается нечто гораздо более грандиозное.
Первые ценные и достаточно подробные сведения мы получили от врача, после чего имя Сарториуса перестало быть для нас просто набором звуков. Это был тот самый врач, от услуг которого в свое время отказался Огастас Пембертон — доктор Мотт. Тадеус Мотт. Дело обстояло так: по просьбе капитана Донна Сара Пембертон написала письмо доктору Мотту, в котором поинтересовалась, не может ли он выслать ей подробную выписку из истории болезни ее умершего мужа. Это был еще один пример неистребимой любви капитана Донна ко всякого рода документации. Не знаю, чем сумела разжалобить старого доктора вдова — может быть, ссылками на свое бедственное положение, но доктор Мотт — несомненно, джентльмен старой школы — выслал ей но почте требуемую выписку. Таким образом, мы получили инструмент, позволивший нам заглянуть, если можно так выразиться, в нутро мистера Пембертона-старшего.
Исключая период прошлого года, Огастас Пембертон страдал обычными для человека его возраста недугами: умеренной потерей слуха, подагрой, простатитом и редкими приступами дыхательной недостаточности. За несколько месяцев перед тем, как слечь в постель, Огастас посетил доктора Мотта в Манхэттене и предъявил жалобы на эпизодические обмороки и нарастающую утомляемость. Предварительный диагноз был — анемия. Доктор Мотт хотел поместить Огастаса в госпиталь, чтобы понаблюдать за течением заболевания. Огастас отказался. Оказалось, что Саре Пембертон была известна не вся правда. Мистер Пембертон знал о своем заболевании еще до того, как в Рейвенвуде у него начались частые обмороки. Не отличалась только в обоих версиях реакция Пембертона на диагноз, установленный доктором Моттом. В конце своего послания Мотт писал, что, когда он видел Пембертона во время своего визита в Рейвенвуд, больной находился в последней стадии страшной анемии, для лечения которой медицина располагает только паллиативными мерами. Я употребляю слово страшная, но в тексте упоминалось какое-то другое, мудреное медицинское слово, из которого я понял только, что заболевание имеет необратимый характер и, как правило, приводит к смерти в течение шести месяцев и меньше.
Теперь оказалось, что расхождения в показаниях Сары Пембертон и доктора Мотта не имели ровным счетом никакого значения. Старик скрывал от своей жены что-то еще — очень и очень важное. Это несовпадение и возникшее подозрение заставили Донна предпринять поездку к доктору Мотту. Я отправился вместе с капитаном.
Когда в разговоре Донн упомянул имя Сарториуса, Мотт не выказал никакого изумления или повышенного интереса.
— Я нисколько не удивлен, что он взялся лечить этот запущенный случай… Возможно, больному были даны обещания, внушившие ему неоправданные надежды на выздоровление.
Мое сердцебиение несколько участилось. Я взглянул на Донна. Этого служаку не так-то просто было пронять. Но он все же спросил:
— Вы хотите сказать, доктор, что этот Сарториус — шарлатан?
— О, нет, что вы! Это прекрасный, умный и грамотный врач.
— Но его имя не значится среди членов Нью-Йоркской медицинской ассоциации, — поспешил и я вставить слово.
— Врачу не обязательно быть членом ассоциации. Это не правило. Большинство врачей находят, что вступать в такие ассоциации имеет смысл, это позволяет поддерживать контакты с коллегами. Ассоциация — полезная организация, во всяком случае, стоящая. Это, конечно, оборачивается формализмом, но в целом для медицинской науки подобные объединения, пожалуй, полезны. У нас бывают симпозиумы, конференции, на которых мы делимся друг с другом своими достижениями. Но Сарториус не является членом ни одного из известных мне обществ.
— Где он практикует?
— Не имею понятия. Я не видел его и ничего о нем не слышал уже много лет. Хотя, если бы он работал на Манхэттене, то я наверняка знал бы об этом.
Доктор Мотт являлся выдающимся представителем своей профессии. Это был красивый, стройный и подтянутый человек, сохранивший, несмотря на возраст — ему не меньше семидесяти, — хорошую осанку. У него темноватые с густой проседью волосы, носит усы. На нем было пенсне, сквозь стекла которого он внимательно оглядывал каждого из нас по очереди, не прерывая разговора. Должно быть, с таким же вниманием он осматривал своих пациентов. Мы приехали в дом к старому доктору на Вашингтон-плейс.
Донн спросил у Мотта, когда он познакомился с Сарториусом.
— Он работал в санитарной комиссии столичного управления здравоохранения. Я же был председателем этой комиссии. Это было в тысяча восемьсот шестьдесят шестом году… В то лето комиссия ожидала большой эпидемии холеры. Мы чистили трущобы, навели порядок в вывозе отходов и провели ряд мероприятий по защите от заражения источников питьевой воды. И нам удалось предотвратить вспышку, подобную эпидемии тысяча восемьсот сорок девятого года. Простите, но я не совсем понимаю, почему все эти сведения интересуют полицию.
Донн откашлялся.
— Миссис Пембертон попала в затруднительное положение. Дело касается прав на недвижимость. В этом деле замешаны местные власти. И мы собираем все документы, чтобы дать делу законный ход.
— Понятно. — Доктор Мотт повернулся ко мне. — А что, пресса тоже всегда вмешивается в подобные дела, мистер Макилвейн?
— Я приехал к вам как друг и советчик миссис Пембертон, — ответил я. — Это сугубо личное дело.
Несколько мгновений я чувствовал на себе оценивающий взгляд доктора Мотта. Я взял пример с капитана Донна, изобразил на лице полнейшую бесстрастность и постарался взять себя в руки. Доктор откинулся на спинку кресла.
— Мы до сих пор не знаем причин возникновения холеры. Нам известно только то, что инфекционное начало содержится в кале и рвотных массах больных. Но вот вопрос о заразном начале… Существуют две теории — теория ядовитой заразы, то есть мнение, что болезнь распространяется через атмосферные миазмы, содержащие некий ядовитый материал. Вторая теория считает, что болезнь переносят микроскопические организмы, так называемые гермы, которые обитают в жидких средах организмов больных. Доктор Сарториус твердо придерживался второй теории, так как, по его мнению, только живые существа имеют способность к бесконечному воспроизведению себе подобных и, только приняв такую точку зрения, можно удовлетворительно объяснить тот факт, что эпидемия, раз начавшись, поддерживает сама себя. Яд, вызывающий холеру, действительно обладает такими свойствами. С тех пор эта точка зрения получила солидное подтверждение в работах месье Пастера во Франции — по ферментации вина в бродильных чанах и, особенно, после открытия доктором Кохом в Германии холерного вибриона. Недавно до нас дошли сведения об этом открытии. Но все дело в том, что доктор Сарториус… ужасно… нетерпим к противоположным мнениям. На наших заседаниях он вел себя вызывающе и грубо. Он глубоко презирал медицинское сообщество, называл нас чайными болтунами… Что делать, героические подвиги теперь, действительно, не в моде. Я лично, как правило, не позволяю себе разговаривать с коллегами в подобной форме. Но компетенцию доктора Сарториуса я не оспариваю.