И это она говорила о человеке, которому вверила свою судьбу. Его презрение ко всему роду человеческому не сделало исключения даже для жены. Мое предположение об уступчивости ее характера пошатнулось — нет, скорее это была длительная аристократическая выучка. Что я вообще понимаю в подобных вещах? Благородство, которое делает человека способным превратить собственную боль в ритуал и спокойно облекать в слова сообщения об этой нестерпимой боли…
А у Сары Пембертон это вселенское терпение сквозило в каждом слове, в каждом жесте. Она терпела все и всю жизнь: терпела мужа — чудовище и вора… терпела отсутствие пасынка… терпела свое теперешнее непонятное, двусмысленное положение, о котором я был пусть немного, но осведомлен. В этом доме старой вдовы царила необычайная духота. Я не мог понять, что может заставить человека, владеющего поместьем за городом, коротать лето в духоте Манхэттена. Но оказалось, что Сара Пембертон — нищая. Согласно обязательству, которое подписал ее муж и смысла которого она не понимала, жена и наследник лишались права на Рейвенвуд и должны были поселиться у сестры Пембертона. В тайниках этой семьи таилось немало загадочных для меня головоломок.
— Так вы действительно не хотите чаю, мистер Макилвейн? Прислуга ворчит, но подчиняется.
Глава одиннадцатая
После разговора с Сарой Пембертон я не мог заснуть всю ночь. Признаюсь вам, что, по зрелом размышлении, я нашел весьма привлекательной ее способность воздерживаться от окончательных суждений. Я хочу сказать, что это была та душевная уступчивость, которая делала женщину столь желанной для любого мужчины — мужчины, которому необходимо, чтобы его принимали таким, каков он есть, со всеми вспышками его темперамента и характером. А ведь я еще не сказал ни слова о мальчике. Я не мог даже предположить, что он, строгий, задумчивый, исполненный бесконечного терпения и прижавший к груди книгу, затронет во мне самые чувствительные струны. Неужели старому холостяку достаточно увидеть мальчика с книгой, чтобы потерять способность к критическому восприятию?
Состояние Огастаса исчислялось миллионами. Как же могло случиться то, что случилось? Я спросил об этом Сару Пембертон. Как вообще такое стало возможным?
— Я почти каждый день разговариваю с его адвокатами и задаю каждому из них такой же вопрос. Можно сказать, что я посвящаю этому все свое время. Мой муж был очень скрытным человеком. Для различных дел он нанимал разных адвокатов, таким образом, каждый из них имел представление только о части его дел. Согласно завещанию я и Ноа являемся единственными наследниками его состояния. Это не подлежит никакому сомнению и не оспаривалось никем. Почему вдруг такое случилось с нашим законным правом, мы не знаем. Думаю, что нам все-таки удастся отстоять хотя бы его часть. Как только это произойдет, мы немедленно уедем отсюда. Вы видите, мы живем на верхнем этаже и вынуждены передвигаться на цыпочках, чтобы, не дай Бог, не шуметь.
Сара считала, что произошла какая-то досадная ошибка. Иначе объяснить происшедшее она была не в силах.
Некоторое время спустя мне представилась возможность посетить Рейвенвуд. Большой каменный, крытый гонтом дом стоял на вершине скалы на западном берегу Гудзона. Стены, украшенные многочисленными лоджиями и эркерами, веранда, огибающая строение и окруженная рядом сдвоенных колонн. Окна всех жилых помещений выходили на реку. Дом производил впечатление неуклюже развалившегося на земле огромного животного. Остроконечную кровлю венчал бельведер. Здание было, несомненно, задумано в викторианском стиле, но выполнено с большой примесью моды времен королевы Анны. Около основного здания располагалось несколько строений вспомогательных служб. Площадь участка земли составляла тысячу акров. Господствующий над рекой и окружающей местностью дом имел весьма вызывающий вид — обычное следствие сочетания больших денег и полного отсутствия вкуса.
Глядя на Рейвенвуд, я представлял себе, как там рос Ноа. Мог ли он играть с ребятишками из соседнего городка? Позволялось ли ему водиться с детьми прислуги? Мальчику приходилось компенсировать свое одиночество играми на тропинках близлежащего леса и в огромных залах и комнатах дома, где он мог, прячась в углах, следить за домашними. Лужайка перед домом к тому времени заросла буйной травой. Когда-то там была дорожка, полого спускавшаяся к скале. В конце дорожки в камне образовалась расселина, через которую становилось видно огромное небо. Переведя взор вниз, можно было разглядеть такие же скалы на восточном берегу Гудзона.
Этот дом был настоящим апофеозом работорговли. Пембертон выстроил его как прижизненный монумент самому себе. Красивая жена и сын служили удачным дополнением памятнику.
В нескольких милях от Рейвенвуда находилась деревушка, через которую проходила железная дорога. Но по реке курсировал пароходик, он приставал к берегу, когда на вершине лестницы, ведущей со скалы к реке, вывешивали флаг. Я совершенно явственно представил себе, как мать и сын покидали этот дом. Вот они открывают тяжелые дубовые двери с овальными стеклами в филенках, спускаются по широким ступеням подъезда и пересекают посыпанную гравием дорогу, по которой к дому обычно подъезжают кареты. Впереди идут мужчины с притороченными к их спинам сундуками и чемоданами, набитыми домашним скарбом. Эти носильщики идут по высокой мокрой траве, как проводники-аборигены из приключенческих рассказов для детей. Я последовал за ними в своем воображении. Лужайка обрывалась внезапно. Впереди отвесная пропасть и маленькая узкая тропка, ведущая вниз. Ощущение было такое, словно ты находишься в небе. Иллюзия поддерживалась видом чаек, снующих под ногами над поверхностью реки.
Тропка вела к верхней площадке лестницы, спускающейся к воде. Что касается Сары, то она оставляла Рейвенвуд, наученная горьким опытом любви Огастаса Пембертона. Что же касается Ноа, то он был потрясен видом парохода, не понимая, что покидает единственный в своей жизни родной дом.
Катастрофическая потеря дома обрушилась на них внезапно, без предупреждения. На осмысление драмы матери и сыну было отпущено всего несколько мгновений, но, кто знает, может, это и к лучшему… И я вновь дал волю своему воображению. Вот они осторожно спускаются по ступенькам крутой лестницы к пристани. Ноа первым вступает на борт и находит два места на верхней палубе, продуваемой всеми ветрами. Сара завязывает под подбородком ленточки шляпы, пассажиры внимательно разглядывают вновь прибывших, а Ноа становится рядом с матерью, положив ей на плечо свою руку.
Капитан коснулся пальцами полей шляпы, концы отданы, и пароходик медленно отваливает от пристани, беря курс на Манхэттен.
Мне приходилось плавать вниз по реке на колесных пароходах, ходивших в то время от Пафкипси до Медвежьей горы. Ветер и течение добавляли кораблям скорости, и Саре Пембертон, скорее всего, казалось, что они не плывут, а летят навстречу своей судьбе. Приблизительно через час мать и сын уже увидели небо над городом, затянутое дымом бесчисленных заводских труб. На западе виднелся порт с массой корабельных мачт, устремленных в небо. Казалось, что это иглы, намертво пришившие небо к земле. Но вот судно приблизилось к северному берегу острова, и взору Сары Пембертон открылся гигантский сияющий и гремящий мир. Это совершенно небывалое ощущение. Вам начинает казаться, что ваше суденышко превращается в ничтожную песчинку. Вокруг вас беспрестанно движутся огромные паромы, сама вода начинает бурлить и клокотать, как… Нью-Йорк. Вы продвигаетесь мимо леса гигантских мачт, слышите пронзительные крики портовых грузчиков, огибаете батарею старинных береговых орудий, горизонт кажется вам скоплением парусов и труб, горделивых клиперов и кораблей береговой охраны. Временами рядом с вами, заслоняя небо, вырастает железный борт лихтера, о который с гулом бьются морские волны.
Вот так миссис Пембертон и ее сын приплыли в наш город. В моих бессонных грезах мне привиделось, как Ноа окунается в водоворот той жизни, где дети лишены имен. Мне кажется, что современная цивилизация демонстрирует нам полную неспособность общества сохранить имена всех своих детей. Вас это не потрясает? В племенах дикарей и в деревнях современных пастухов каждый ребенок имеет свое имя. Но в нашем великом промышленном городе дети лишены этой роскоши. Даже в наших газетах, из которых мы черпаем знания о самих себе, дети единственные, кто остается безымянными.
На пирсе Ноа понял, что предстоит еще одно путешествие. Точнее сказать, поездка. Он больше ничему не удивлялся. Даже мой город не смог поразить воображение Ноа. Около пирса было полно наемных экипажей. Носильщики, ни о чем не спрашивая, взгромоздили на плечи сундуки и чемоданы. Со всех сторон нищие протягивали руки за подаянием. Под ногами свою милостыню выпрашивали голуби. Мальчик знал, что ему предстоит поселиться в доме его тетки Лавинии, старухи, о которой ему было известно только то, что у нее нет детей. Вот он уже в карете, в ушах его звучит нескончаемая грубая музыка суетной городской жизни и грохот колес бесчисленных экипажей. Карета неспешно тащится по Одиннадцатой авеню по направлению к Вест-Сайду. Легкие мальчишки, привыкшего к сельским просторам, впервые в жизни вдыхают смрад протухшего мяса, несущийся со скотобоен, и запах скученного скота со скотопригонных пунктов. Может быть, Ноа показалось, что он приехал не в большой город, а оказался в недрах огромной разделанной туши.
Сара Пембертон, способная своим спокойствием смягчить самую страшную и неприятную ситуацию, несомненно, взяла своего сына за руку, улыбнулась и сказала… Что она могла сказать? Что скоро они увидят Мартина, того самого Мартина, который отныне станет членом их семьи.
Но все же я узнал о Мартине Пембертоне то, что позволило мне наконец уснуть. Мартин существовал на свете не сам по себе и не только для себя. У него была мать, которая заботилась о нем, пока он учился в колледже, и маленький брат, который его обожал. Мы можем иметь какие угодно принципы и носиться с ними наперевес, готовые поразить этими самыми принципами первого встречного-поперечного. Но у нас есть матери и братья, для которых мы делаем исключение, которых никогда не отвергает наш все на свете отвергающий разум. Я могу подтвердить это собственным опытом общения со своей сестрой Мэдди. Ради нее я готов на все, даже на посещение обедов Исправительного общества. Я, конечно, не мог сказать, где в данный момент находится Мартин Пембертон, но мне было совершенно ясно, чем он занимается. Он начал преследование, пустился в розыск. То, что удалось выяснить мне, было Мартину давно известно, и он знал намного больше, чем я. Но того, что знал я, оказалось достаточно, чтобы принять вдохновенное, хотя и не вполне обдуманное решение еще глубже впутаться в дела семейства Пембертонов и рассеять мрак моих неясных подозрений. Короче, я тоже пустился в погоню.
* * *
Как главный редактор «Телеграм», я имел право на ежегодный недельный отпуск. Подразумевалось, хотя это было нигде не оговорено, что отпуск следует брать летом. В это время года всеми овладевает слабость и истома. Мостовые пышут нестерпимым жаром. Санитарная служба ежедневно убирает с улиц трупы павших от зноя лошадей, а «скорая» подбирает бедолаг, которых сразил тепловой удар, и свозит их в Бельвью. И самое главное заключается в том, что те, кто остается жив и здоров, испытывают такую вялость, что не способны произвести на свет Божий мало-мальски достойную внимания новость. Учитывая это обстоятельство, я решил воспользоваться своим правом на отпуск.
Для начала я решил рассказать все, что мне было известно, Эдмунду Донну, капитану муниципальной полиции. Вряд ли вы способны оценить всю необычность моего шага. В те времена было не принято доверять важные дела полицейским чинам. Муниципалы являлись организацией с санкционированным правом на воровство. Изредка они прерывали сбор дани и выходили по ночам на улицу опробовать свои дубинки на черепах ни в чем не повинных прохожих. Полицейские должности, как правило, покупались за деньги. За любое продвижение по службе — от сержанта и лейтенанта до капитана и выше — люди платили окружению Твида. Даже рядовые полицейские должны были платить, если хотели получить под опеку более или менее прибыльные участки. Но муниципальная полиция была большой организацией, в ней служили более двух тысяч человек, и, естественно, в такой массе встречались и исключения из общего правила. Донн и являлся таким исключением, причем одним из самых высокопоставленных. Если какая-то птица отличается от своих собратьев по виду, то натуралисты называют ее выродком. Донн был выродком. Он единственный известный мне капитан, который не заплатил ни гроша за свое назначение.
В нем присутствовало еще несколько атипичных черт — например, он не был ни ирландцем, ни немцем и имел неплохое образование. Как он попал на свою должность, для меня так и осталось полнейшей загадкой. Он жил напряженной жизнью подневольного служаки, как член воинствующего ордена или как представитель государства, посланный в дикую запущенную колонию, населенную темными дикарями. В его присутствии мне всегда казалось, что мой мишурный, нелепый Нью-Йорк — это некий затерянный мир или лепрозорий, куда капитан Донн на всю жизнь прислан миссионером.
Донн, худой и необычайно высокий, при разговоре с кем бы то ни было был вынужден смотреть на человека сверху вниз. Капитан имел длинное узкое лицо, впалые щеки и ямочку на подбородке. Виски и густые усы были побиты сединой, брови лохматые, и, когда он сидел, сгорбив длинную спину так, что сквозь синее сукно кителя выпирали лопатки, почти сходясь на позвоночнике, возникало впечатление, что вы видите перед собой цаплю, взгромоздившуюся на куриный насест.
В своем величии Донн оставался совершенно одинок. Это был мужчина в возрасте от сорока до пятидесяти лет. Я ничего не могу сказать о его личной жизни — она мне совершенно неизвестна. Он продвигался по служебной лестнице, не проявляя попустительства или потворства мелким грешкам, столь свойственных для полицейского братства. Не то чтобы он являлся воплощенным праведником, нет… Просто это был человек, который не вступал с сослуживцами в тесные доверительные отношения. Его безупречная квалификация никогда не ставилась под вопрос, что для его товарищей-полицейских было скорее минусом, нежели плюсом. До чина капитана Донн дослуживался очень медленно. За это время на своем посту сменилось несколько начальников муниципальной полиции, и каждому из них Донн бывал весьма полезен, когда следовало продемонстрировать публике образцово-показательного полицейского. Поскольку такая нужда возникала редко, то служба у Донна была необременительной и даже, можно сказать, весьма комфортабельной. Время от времени мы писали о нем в нашей газете, разумеется, без всяких напоминаний с его стороны. Мы воспринимали его таким, каким он был, не вникая в сложности и перипетии его карьеры.
Донн с хмурым видом сидел за столом, когда я вошел в его кабинет в здании на Малберри-стрит. Кажется, он даже обрадовался моему приходу.
— Я не оторвал вас от важных дел? — спросил я.
— Оторвали, и я вам очень за это признателен.
Последним унижением Донна стало назначение его в отдел, который занимался классификацией случаев смерти по возрасту, полу, расе, происхождению и по причинам наступления — на смерть от инфекционных заболеваний, естественную и внезапную. Из этих данных ему надлежало составить сводную таблицу за год и сдать начальству, которое, не читая, сдавало этот труд в архив.
Я рассказал ему всю историю Пембертона — все, что мне было известно, и то, о чем я мог только догадываться. Донн заинтересовался моим рассказом. Сгорбившись, он восседал за своим столом и слушал меня, не перебивая. У Донна была еще одна особенность — он держал в памяти все нью-йоркские происшествия, словно наш город — небольшая деревушка. В деревнях людям не нужны газеты. Нужда в них возникает там, где люди не могут сами увидеть и услышать то, что происходит в их городе. Газеты целесообразны только там, где люди разобщены. Но у Донна был всеобъемлющий ум настоящего деревенского жителя. Он знал, кто такой Пембертон. Он помнил рассыпавшееся в прах обвинение Огастаса в работорговле, помнил о слушаниях в конгрессе по поводу контрактов Пембертона с главным квартирмейстером армии. Донн прекрасно знал, кто такой Юстас Симмонс, которого он называл Тейс Симмонс. Капитан сразу понял, почему мне так хочется разыскать этого последнего.
Однако в те времена, о которых я повествую, найти кого бы то ни было в нашем городе являлось своего рода искусством, и об этом знали все репортеры. В особенности это было трудно, если вы не имели понятия о роде занятий разыскиваемого. В те достопамятные времена не имелось телефонов, телефонных и адресных книг. Не существовало даже путеводителей по улицам города с указанием владельцев домов на тех или иных улицах. Были списки городских чиновников, были списки врачей, хранившиеся в адресных книгах медицинских обществ, адвокатов и инженеров можно было разыскать по тем фирмам, в которых они работали, общественные деятели имели хорошо известные резиденции. Но если вам нужен человек, о котором известна только его фамилия, то найти его — целая проблема, для решения которой не существовало определенных рецептов.
— Тейс Симмонс когда-то работал в портовой таможне, — пояснил мне Донн. — На Уотер-стрит находится салун, куда любят захаживать служащие таможни. Может быть, кто-нибудь сможет что-то рассказать. А возможно, что и сам Тейс по старой памяти посещает этот салун.
Донн не стал говорить мне, что он думает о моем рассказе, не стал он высказывать и своих соображений по поводу основательности моих подозрений. Нет, он просто приступил к работе. Мне, естественно, пришлось принять его манеру делать дела, хотя я находил ее утомительно-педантичной.
— Сначала — главное, — заявил он и попросил меня во всех подробностях рассказать ему о Мартине Пембертоне — о его возрасте, росте, цвете глаз и так далее и тому подобное. Потом Донн повернулся ко мне спиной и начал рыться в бумажках, разбросанных на стоявшем позади него столе.
Штаб-квартира полиции на Малберри-стрит оказалась довольно шумным местом. Входившие и выходившие люди говорили только на повышенных тонах. Ругань, смех и крики свободно проникали в кабинет Донна. Тут я понял особенности народа, населяющего полицейские участки, — это были родные мне души настолько атмосфера полиции напоминала мне атмосферу газетной редакции.
Но в этом адском шуме Донн невозмутимо работал, словно ученый в тиши академической библиотеки. Под потолком, несмотря на то что был полдень, горела газовая лампа. Ее пришлось зажечь, потому что узкие окна почти не пропускали в помещение свет. Стены были выкрашены в светло-коричневый цвет. Застекленные книжные полки прогибались под тяжестью юридических фолиантов, книг с муниципальными актами и массы папок с бумагами. Пол покрывал основательно вытертый бельгийский ковер. Ореховый стол Донна был поцарапан и выщерблен. Комната разделялась напополам низкой перегородкой с перилами и дверцей посередине. На убранстве этого кабинета никак не отразилась личность его владельца.
Прошло довольно много времени, прежде чем Донн сообщил мне, что среди неопознанных трупов не числится трупа белого мужчины, похожего по приметам на Мартина Пембертона.
Он был очень дотошным парнем, Эдмунд Донн. После того как он сообщил мне эту новость, мы с ним сели в фаэтон и поехали в морг на пересечении Первой авеню и Двадцать шестой улицы, чтобы осмотреть вновь доставленные трупы. Мы прошлись вдоль длинного ряда оцинкованных столов, на которых лежали тела, поливаемые непрерывной струей холодной воды. После осмотра я удостоверился, что моего автора здесь нет.
— Это еще ничего не значит, — следуя своей, неведомой мне, полицейской логике, заявил Донн. — Но кое-что исключить можно уже сейчас.
Характер этого странного, непонятно как попавшего в полицию человека является очень важным предметом моего повествования. Неисповедимы пути познания… Оно свершается мало-помалу, добавляя к скучной повседневной реальности по одному сверкающему кусочку смальты, пока не вырисовывается несравненная по своей красоте картина. Я удивлялся, как мне удалось разыскать в полиции это высокое, степенно шагающее создание, сгибающееся от одного сознания своего гигантского роста. У меня, разумеется, были свои источники информации о нашем миллионном городе, и в самом начале нашего совместного расследования я не исключал, что мне придется прибегнуть и к ним. Но Донн с таким рвением окунулся в это дело, словно оно кровно его касалось. Мне сразу стало ясно, что его интерес вызван отнюдь не скукой его повседневных обязанностей. Я понял, что он по-прежнему проводит расследования случаев, связанных с его предыдущим местом службы, а руководил он раньше забытым Богом, вечно испытывающим нехватку сотрудников Бюро по розыску пропавших без вести. В его интересе было что-то еще. В глазах его засветился огонь узнавания, словно он специально ждал меня, чтобы начать это расследование.
И вот мы снова в его кабинете после двух или трех ночей поисков Юстаса Симмонса. Мы искали его след по всем тавернам на берегах Ист-Ривер, бродя по ночам мимо неясных контуров пакетботов и клиперов, уткнувшихся бушпритами в камни набережной. Таинственно поскрипывали мачты и тихо стонали канаты, изъясняясь друг с другом на неведомом нам языке. Явственно пахло рыбой и какими-то отбросами. Да, набережная — это не самая престижная часть города. Итак, как я уже сказал, мы сидели в кабинете Донна. Был самый разгар моего незабываемого отпуска. И вот тут-то мне в голову впервые пришла мысль рассказать Донну о полном намеков разговоре Мартина с Гарри Уилрайтом в отеле «Сент-Николас».
Но в этот момент меня отвлекли. Через дверцу перегородки вошел полицейский сержант, толкая перед собой мускулистого малого в грязном свитере и мешковатых брюках. Волосы этого типа были совершенно седыми, а лицо являло собой совсем уж замечательное зрелище — нос и скулы были расплющены ударами, полученными в течение бурной жизни субъекта, покрытые шрамами ушные раковины топорщились на черепе, как лепестки некоего чудовищного цветка. От парня не слишком приятно пахло, он стоял, смущенно улыбаясь неизвестно чему, и мял в руках свою кепку.
Донн в это время читал какой-то документ, не знаю, имел ли он отношение к делу, которым мы занимались. Он посмотрел на меня, сложил листки бумаги на стол и только после этого взглянул на приведенного человека.
— Посмотрите-ка на него. Это Накс прибыл по нашему приглашению.
— Так точно, капитан, — произнес Накс с почтительным поклоном.
— Растем в глазах преступного мира, — сказал Донн сержанту. Тот весело рассмеялся в ответ. — Как здоровье? — осведомился Донн, словно они с Наксом были членами одного клуба.
— О, благодарю вас, капитан. Со здоровьем у меня неважно, сэр, — ответил бродяга, восприняв вопрос как приглашение сесть, и примостился на краешке стула, стоявшего рядом с моим. Тип улыбался, демонстрируя щербатый рот и черные, гнилые зубы. Он улыбался бесстыдной призывной улыбкой, какой иногда улыбаются мальчики, не сознавая всей аморальности такой ухмылки.
— Эта моя нога, — жалобно произнес он, вытягивая вперед свою нижнюю конечность и энергично ее потирая. — Болит, совсем ходить не хочет. Так с самой войны и не вылечился.
— Что это была за война? — спросил Донн.
— Вы что. Ваша честь? Да та самая война, промеж штатами.
— Никогда не знал, что ты служил солдатом, Накс. Где ж ты получил боевое крещение?
— Да где же, как не на Пятой авеню? Получил пулю на ступеньках ниггерского сиротского приюта.
— Понятно. Это не ты был одним из тех молодцов, которые хотели этот приют поджечь?
— Да, это был я, капитан. И кто-то из ваших продырявил меня, когда я защищал свою честь от незаконного призыва на военную службу.
— Теперь мне все ясно, Накс.
— Так точно, сэр. Но я, наверное, сказал что-то не то. Мне не следовало бы об этом распространяться. Но теперь я стал старым и мудрым, и мне все равно, какого цвета детишки — белые или черные. Я сочувствую всем тварям Господним, — он повернулся ко мне, милостиво включив и меня в беседу, — каждый из нас — возлюбленная душа Господня, правда, сэр? А тут такое происходит, что у меня душа с телом расстается.
— Все это вселяет в нас надежду, мистер Макилвейн, — заключил Донн. — В прежние времена Накс добывал себе средства к пропитанию тем, что ломал кости, сворачивал шеи и отрывал людям уши. Тюрьма была для него родным домом.
— Совершенно точно, капитан, — ухмыльнувшись, подтвердил детина.
— В наши дни, — продолжал капитан, говоря о нем, но обращаясь ко мне, — он бросил старое ремесло и теперь зарабатывает на хлеб насущный наблюдательностью и хитростью.
— Вы, как всегда, правы, капитан. Все так и есть. Я хочу вам кое-что рассказать. Я редко так боялся. Видите ли, сэр, ведь для меня риск — одно только, что я пришел к вам. Но у меня нет ни гроша, а так хочется парочку устриц и кружку немецкого пива, — проговорил он, тупо уставившись в пол. — Ради этого я подвергаю свою жизнь опасности.
— Так что ты хочешь мне сказать? — поинтересовался Донн.
— Это очень страшно, сэр. Даже я это понимаю. Я утверждаю и готов подтвердить, что есть человек, который по ночам предлагает людям продать ему детей.
— Он готов их купить?
— Истинно так, сэр. Он говорит, что ему нужны дети не старше десяти лет и не моложе пяти. Ему все равно, мальчики или девочки, лишь бы они не были чернокожими.
— Он и к тебе подходил?
— Ко мне — нет. Я слышал, как он слонялся по таверне «Буффало». Он говорил с рыжебородым Томми, владельцем заведения.
— И что же он говорил?
— То, что я вам сказал. И предлагал кругленькую сумму.
— С кем еще он говорил?
— Я так и знал, что вы меня об этом спросите, поэтому я последовал за ним еще в два-три места и видел, как там он пел те же песни, а потом, Господи помилуй, он вошел в дом, где я живу. Я остановился, украдкой посмотрел в окно и увидел, как мой квартирный хозяин Свинья Мичем сидит за своим столом, а напротив него сидит этот человек и что-то говорит, а Свинья попыхивает трубкой, слушает его внимательно и головой кивает.
— Когда это было?
— Двух ночей не прошло.
Упершись руками в стол, Донн всем телом подался вперед.
— Он тебе не знаком?
— Нет, сэр.
— Как он выглядит?
— Ничего особенного в нем нет, капитан. Человек как человек.
— Как он был одет, Накс?
— А-а, так себе, соломенная шляпа и полотняный костюм. Он не щеголь. Но по всему видно, что постоять за себя может.
— Я хочу, чтобы ты нашел его и подружился с ним. Предложи ему свои услуги… У тебя есть определенная репутация. Ты узнаешь, чего он хочет и дашь мне знать.
— Ох, Ваша честь. — Информатор замялся и принялся комкать в руках свою кепку. К вони давно немытого тела присоединился едкий запах страха. — Я не стану такого делать, нет у меня никакой охоты. Я не хочу в этом участвовать, если вы позволите.
— Но ты должен.
— Я выполнил свой долг гражданина. Я старый урка, и все на улице знают, что старый Накс крепко завязал с прошлым. Я теперь живу своим умом, а ум подсказывает мне, что не стоит интересоваться такими темными делишками, как это.
— Держи. — Донн достал из кармана монету в полдоллара и положил ее на стол. — Ничего с тобой не случится, ты на службе в муниципальной полиции города Нью-Йорка.
Когда сержант вывел Накса из кабинета, Донн встал из-за стола, при этом было такое впечатление, словно развернулась длинная сложенная лента. Он встал около окна и вновь напомнил мне цаплю на болоте. Сложив руки за спиной, он с таким интересом смотрел в окно, будто за ним расстилался сказочный пейзаж.
— Такими темными делишками, как это, — произнес он, передразнивая Накса. Он проговорил эти слова, будто пробовал их на вкус и пытался понять, что они означают. Потом погрузился в раздумья.
Сам же я думал о том, что то, о чем мы слышали, является непосредственным продолжением первородного греха, и, хотя об этом неприятно размышлять, все же вся эта история вполне вписывалась в общую картину. Мне захотелось вернуться к обсуждению нашего дела. Но в это время Донн задал мне вопрос, который осветил самые дальние закоулки моего сознания и перевернул мои мысли с ног на голову.
— Как вы думаете, кто мог бы покупать детей, когда их и так полно на улице? Их можно хватать дюжинами бесплатно.
Вы можете подумать, что все, что я сейчас говорю, не более чем сочинительство, пусть и невольное, старого человека. Но дело в том, что инструменты человеческого познания до сих пор не изучены, и я могу без колебаний утверждать, что, когда Донн произнес свой вопрос, в моем мозгу всплыло имя доктора Сарториуса… Это была мгновенная вспышка, но у меня появилось ощущение, что в нашем городе где-то пребывает именно он — таинственный доктор Сарториус. Хотя, может быть, такая ассоциация возникла только потому, что я до сих пор находился под впечатлением рассказа Сары Пембертон.