Переодеваюсь в шорты и рубашку, нахожу удочки, копаю червей и иду на причал порыбачить. Не знаю я лучшего способа разрядки. Клюет неплохо, и я увлекаюсь, не замечаю, как летит время. Отвлекает меня от этого занятия шум машины. Вернулась Ольга. Водитель подходит ко мне.
— Товарищ старший лейтенант! Комдив приказал заехать за вами с супругой завтра в шесть утра и отвезти вас на аэродром.
— Хорошо, старшина. Завтра — в шесть.
Гриша улыбается, садится в машину и уезжает.
— Лихо твой батя действует! С супругой! Иди, “супруга”, жарь добычу, да смотри не сожги! — Я протягиваю Ольге ведерко с уловом.
На столе стоит сковородка с горкой рыбьих косточек и голов и бутылка, на дне которой на два пальца коньяку. Все это освещено двумя свечами. Я сижу на диване, а Оля лежит головой у меня на коленях и смотрит в потолок. Она почти нагая. Мы знаем, что это — наша последняя ночь, но не торопимся. Нам и так хорошо. Оля ловит мою руку, целует ее и кладет себе на грудь.
— Ты знаешь, папа все сразу рассказал маме.
— Ну, и как она?
— Как и все мамы в такой ситуации. Сначала поплакала, потом успокоилась, расспросила и под конец благословила. Одно ей только не понравилось.
— Что же?
— Что ты — летчик. Она сказала, что я ничему не научилась, глядя на нее с отцом. А папка сказал, что это — семейная традиция и что внук должен стать летчиком, а внучка — за летчика выйти замуж.
Я целую Олю в губы, шею, грудь, но она вдруг отстраняет меня и спрашивает:
— Андрюша, а как ты воспринял то, что ты у меня не первый мужчина?
— Никак. Разве это имеет какое-то значение?
Оля смотрит на меня удивленно. Вот она — разница в пятьдесят лет. Что ни говори, а моральные рамки за эти десятилетия существенно раздвинулись.
— Ну что ты говоришь? Разве это может не иметь значения?
— Для меня — да. Я люблю тебя, а не твою девственность.
— А вот для меня имеет. Я все эти годы места себе не находила, все думала, как это объяснить тому, кто меня выберет?
Оля замолкает, потом начинает говорить, быстро, словно боясь, что я ей помешаю:
— Я еще в школе училась, когда Женя Седельников привел меня к себе домой. От него все девчонки нашего двора с ума сходили, а он выбрал меня. Он сказал, что давно уже полюбил меня, и я была на седьмом небе от счастья. Когда он раздевал меня, я не только не сопротивлялась, но даже помогала ему, только дрожала сильно. До сих пор помню. Он старше меня на два года и тогда учился в каком-то закрытом училище. Губы его были жесткими, а руки не то что грубыми, а скорее… глухонемыми. Он все время делал ими не то, что в данный момент надо делать, они у него не на месте были. Я знала, что в первый раз будет больно, и терпела. Но это было не только в первый раз. Мы встречались редко, раз в месяц, а то и реже. И всегда у меня оставалось неприятное чувство, словно я делаю с ним не самое естественное дело, а нечто низкое, постыдное. Но я никак не могла положить конец этим странным отношениям. А все девчонки ничего не знали и завидовали мне. Три года назад он куда-то пропал. Отца у него не было, он погиб еще в Гражданскую войну. Через две недели и мама его куда-то уехала, никто не видел, куда и как. Признаться, я вздохнула свободно…
Исповедуясь, Оля смотрит в потолок каким-то странным взглядом. Мне начинает казаться, что она видит там этого Женю. Я решительно прерываю ее рассказ:
— Хватит об этом. Все это в прошлом и не вернется.
Я наклоняюсь и крепко целую ее в губы, но Оля не отвечает на поцелуй.
— Подожди, я не сказала тебе самого главного. Когда я встретила тебя, я очень боялась, что все будет так же, как с ним, и долго не могла решиться. Ты, наверное, это заметил?
— Положим, я и сам не торопил тебя.
— Спасибо, — шепчет Оля.
— Ну и как, подтвердились твои опасения?
Вместо ответа Оля притягивает меня к себе.
— Ты совсем другой. С тобой все по-другому, я сама себя не узнаю…
Осторожно и нежно целую соски ее грудей, а рукой ласково поглаживаю бедра и попку, обтянутую шелком трусиков. Оля сладко вздыхает, ловит мою руку и помогает ей пробраться под резинку…
Утро застает нас лежащими в объятиях. Смотрю на часы: пять тридцать.
— Пора, — говорю я, — через полчаса за нами приедет Гриша.
— Неужели все, — бормочет Оля, не открывая глаз. — Нет, так просто я с тобой не расстанусь, не рассчитывай. Обними меня покрепче…
Мы еле успеваем одеться, когда подъезжает машина. Ольга запирает дачу, и мы едем.
— Сначала на аэродром, как комдив приказал, — говорит Гриша.
Всю дорогу до аэродрома Ольга молчит, о чем-то думает, положив голову мне на плечо.
Служебную машину Ивана Тимофеевича и Гришу на аэродроме, видимо, знают хорошо, поэтому нас пропускают без формальностей. Часовой у шлагбаума только с любопытством смотрит на Ольгу. Гриша подруливает прямо к “Яку”.
На крыле лежат мои комбинезон и шлемофон, под крылом сидят два техника. Увидев меня, они встают.
— Здравия желаем, товарищ старший лейтенант. Все в порядке, можете лететь.
Я бегу в штаб, получаю полетное задание и возвращаюсь к самолету. Ольга стоит возле “Яка” и гладит рукой гладкую обшивку.
— Красивый он у тебя. Я таких еще не видела.
— Хороший самолет, Оля, как и женщина, должен быть красивым, — говорю я, натягивая комбинезон, — потому мы и называем его “она” — машина.
Быстро проверяю машину — все в порядке.
— Ну, Оленька, мне пора.
Ольга, не смущаясь присутствием техников и Гриши, обнимает и целует меня. Они деликатно отворачиваются.
— Прощай, любимая.
— Не прощай, а до свидания. У меня предчувствие, что мы с тобой скоро встретимся…
Я вздрагиваю. Какого черта! В памяти сразу всплывают слова ее отца: “В Сибирь, в Забайкалье, только подальше от нас!”
— Вот этого, Олешек, мне меньше всего хотелось бы. Лучше потерпеть.
— Почему это? — Ольга смотрит на меня с удивлением.
Ее огромные темные глаза становятся еще больше, занимая почти пол-лица. Я целую ее в эти глазищи.
— Скоро сама все поймешь. Кстати, куда ты завтра едешь?
— Еще не знаю. Сегодня в институте выдадут предписание и билеты на дорогу. Андрюша, ты что-то знаешь и недоговариваешь.
— Оленька, скоро сама все узнаешь. Прощай!
— Я напишу тебе, как только приеду на место. Жди.
Я еще раз целую ее и поднимаюсь в кабину.
— От винта!
Запускаю мотор, машу Ольге рукой. Она машет в ответ. В неимоверно больших глазах — тревога и сомнение. Такой она и остается у меня в памяти. Все. Закрываю фонарь и рулю на полосу. Взлетаю. Курс на запад. До начала войны — четыре дня.
Глава 6
Грянул год, пришел черед,
Нынче мы в ответе
За Россию, за народ
И за все на свете.
А. ТвардовскийПриземлившись и сдав самолет, я иду на свою стоянку. В глаза сразу бросается что-то необычное. Подхожу ближе. Так и есть! Вдоль фюзеляжа, от хвоста к носу, нарисована красная стрела, изломанная зигзагом, наподобие молнии.
На другом борту — такая же стрела. А поверх нее мой техник, Ваня Крошкин, по трафарету наносит рисунок головы лося с могучими широкими рогами.
— Что это, Вань?
— А это, командор, отличительные знаки. Чтобы дивизию нашу и полк ни с кем не спутали.
— А почему сохатый?
— У нас командир кто? Лосев! В 130-м у “мигарей” подполковника Акопяна как зовут? Тигран! Вот они на “МиГах” тигров рисуют.
— А в 128-м? У них — подполковник Михайлов Петр Константинович.
— Михайлов, от слова “Михаил”, Мишка, медведь…
— Понятно. Значит, на “ЛаГГах” медведи будут.
—Ага!
— А начальство как на это смотрит?
— Одобряет. Пусть, говорят, издалека нас видят и шарахаются.
— Шарахаются не от внешнего вида, а от репутации. А ее еще создать надо.
— А она уже есть, репутация-то. Позавчера комдив прилетал, рассказывал. Недавно австрийский летчик через границу перелетел. Так он, среди прочего, рассказал, что их предупредили: в районе Бобруйска базируется дивизия красных асов, оснащенная новейшими истребителями. В бой с нами им приказано, не имея двойного превосходства, не вступать. Для бомбардировочной авиации наши аэродромы — цель номер один.
— Вот как!
Интересно, война еще не началась, а по люфтваффе уже идет паническая команда: “Ахтунг! Ахтунг! 44-я — в воздухе! Уносите ноги!” Что же будет, когда они реально столкнутся с нами? Я далек от преувеличения наших возможностей, но уже ясно: неприятности мы Герингу доставим немалые.
Последние дни перед 22 июня тянутся до невозможности медленно. Впрочем, это только так кажется. Я точно знаю, когда начнется, и жду этого момента. А в этом случае время тянется как резина. Все остальные живут в другом ритме. Мы много работаем, часто летаем.
Последний мирный вечер выдается на редкость тихим и теплым. Мы сидим у палатки и курим. Уже вторая неделя, как весь полк перебрался из поселка на аэродром. Серо-зеленые палатки стоят на опушке леса, под широко раскинувшимися ветвями сосен. Я смотрю в небо, усеянное звездами. Смотрю туда, куда совсем недавно село солнце. Пройдет всего несколько часов, и оттуда поплывут на нас волны “Юн-керсов” и “Хейнкелей”.
— О чем грустишь, друже? — спрашивает Сергей. — Получишь ты от нее весточку, очень скоро получишь. Могу поспорить, что она тоже где-нибудь здесь, неподалеку от Минска. Вон сколько здесь частей сосредоточено.
Он вчера получил письмо от Веры из Николаева и теперь пытается утешить меня. Только ему невдомек, что своими словами он добился обратного эффекта. Сергей по-своему истолковывает мой красноречивый взгляд, залезает в палатку и достает гитару. А мне сейчас вовсе не до нее. Но, увидев гитару, от соседних палаток потянулись летчики и техники. Теперь так просто не отделаешься. Я еще раз смотрю на запад и неожиданно для самого себя запеваю “В лесу прифронтовом”.
Ребята слушают внимательно и ждут продолжения, но у меня после этой песни ни на что больше рука не поднимается. Минут через двадцать все так же тихо, как сидели, расходятся, унося в себе строчки песни “и что положено кому, пусть каждый совершит”.
— Пойдем баиньки, — предлагает Сергей.
Смотрю на часы: двадцать три двадцать. Осталось чуть больше четырех часов. Уснешь тут, как же.
— Иди, я еще покурю.
Проходит час, полтора. Тишина, аж в ушах звенит. Эти часы тянутся, как годы. Как плохо все-таки знать все наперед. Спал бы сейчас в палатке вместе со всеми…
Гитара лежит у входа в палатку. Беру ее и ухожу к своему “Яку”. Присаживаюсь на плоскость и вполголоса запеваю ту песню, которая весь день просилась наружу и которую никак нельзя было выпускать.
— Небо этого дня ясное, но теперь в нем гремит, лязгает…
Сейчас как раз еще не гремит и не лязгает. Загремит часа через два-три. И как еще загремит!
— Дым и пепел встают, как кресты…
Спят мои друзья, спят и ничего не подозревают. Досыпает страна свои последние мирные часы. Пробуждение будет кошмарным, а кому-то уже никогда не проснуться. И начнется иной отсчет времени. Все, что сейчас, будет называться “до войны”.
— Колос в цвет янтаря, успеем ли? Нет, выходит, мы зря сеяли…
Спит моя Оля. Сергей скорее всего прав. Она наверняка в нашем округе. Дай-то бог, чтобы не на самой границе, где-нибудь в Бресте или Гродно! Дай-то бог, чтобы миновали ее первые бомбы и не выскочила она в чем мать родила под гусеницы танков и очереди мотоциклистов. Для нее тоже пойдет другой отсчет времени, и все наши встречи, и эти дни и ночи тоже будут “до войны”.
— И любовь не для нас, верно ведь? Что важнее сейчас? Ненависть!
— Не спится, товарищ командир?
Незаметно подошел часовой. Он стоит, опершись на винтовку, и смотрит на меня.
— Какую-то страшную песню вы поете. Я давно уже слушаю. И поете как-то странно. Пару строчек споете и молчите. Потом еще две-три строчки…
— Ты, Кравчук, никому про эту песню не рассказывай. Хорошо?
— Хорошо. А почему?
— Это новая песня. Я ее еще только сочиняю. Ты расскажешь, ребята будут просить: спой, а она еще не готова.
— Так вот вы их как сочиняете! А мы все спорим, как это у вас получается. А оно вон как.
— И так тоже.
Я спрыгиваю на землю и смотрю на восток. Небо уже светлеет. Скоро там появится розовая полоска зари. А с другой стороны, словно навстречу ей, потянутся тяжелые машины с черными крестами на крыльях.
Оставляю гитару у палатки и иду к штабу. В штабной палатке дежурит капитан Свиридов.
— Разреши прикурить? — прошу я и киваю на радиостанцию. — Что слышно?
— А ничего не слышно, Андрей. Тишина, — и помолчав, добавляет: — Мертвая тишина.
Странно. В это время должна идти директива в войска о приведении в полную боевую готовность. Впрочем, может быть, не так уж она сейчас и нужна. Наша-то дивизия уже в полной боевой, возможно, и другие также.
— А что наш “вероятный противник” говорит?
— А тоже ничего, — недоуменно пожимает плечами Свиридов. — Молчит во всех диапазонах. Я специально крутил. Обычно трещат без умолку, а сегодня как языков лишились.
— Странно.
— Действительно странно, — соглашается Свиридов.
Докуриваю папиросу и смотрю на часы. Три двадцать. Сейчас они, наверное, запускают моторы. Иду к своей палатке и присаживаюсь так, чтобы видеть штабную.
Три тридцать пять. Все. Они уже в воздухе. Началось. Но все по-прежнему тихо. Мне хочется вскочить и заорать: “Подъем! Тревога! По машинам!” Но этого делать нельзя. Я смотрю на штабную палатку. Капитан Свиридов неподвижно сидит возле рации. Если бы я с ним не разговаривал несколько минут назад, подумал бы, что он спит.
Три сорок пять. По-прежнему все спокойно. Встаю и начинаю ходить вдоль линейки палаток. Повернувшись в очередной раз к штабной палатке, вижу, как Свиридов что-то слушает, натянув наушники. Я замираю.
Из штабной палатки выскакивает дневальный и бежит к ближайшей сосне.
Бам! Бам! Бам!
Несутся в ночи звуки колокола громкого боя. Откуда его раздобыл Жучков?
Из командирской палатки выбегают, застегивая на бегу гимнастерки, Лосев с Жучковым.
Бам! Бам! Бам!
Я врываюсь в свою палатку и хватаю комбинезон со шлемофоном, лежащие в изголовье.
— Подъем, мужики! Тревога!
Ребята быстро одеваются и ворчат:
— На тебе, в воскресенье, чуть свет, не срамши, по тревоге поднимают…
Дневальный бежит вдоль линейки.
— Комэски, командиры звеньев — в штаб!
Мы бежим к самолетам. Я с ходу выбиваю из-под шасси колодки, вскакиваю на плоскость и открываю фонарь. Через пару минут прибегает Букин.
— Настроиться на первую боевую частоту!
Сергей вопросительно смотрит на меня.
— Похоже, началось, Андрюха, — говорит он.
— Да, похоже на то, — соглашаюсь я.
Еще через несколько минут слышим крик Волкова:
— Вторая эскадрилья! Ко мне!
Мы быстро собираемся.
— Немцы, не объявляя войны, нарушили границу и крупными силами вторглись на нашу территорию. В воздухе в разных направлениях движутся большие группы их самолетов. По неуточненным сведениям приграничные части и города уже подверглись бомбардировке. Нам объявлена готовность номер один. Находиться у самолетов, запуск моторов по зеленой ракете.
Он замолкает, но, прежде чем вернуться в штаб, тихо говорит:
— Как думаете, мужики, это провокация или… — Он нерешительно замолкает.
— Или, — за всех отвечаю я.
Он внимательно смотрит на меня.
— Что ж, тогда что положено кому, пусть каждый совершит.
Он резко поворачивается и бежит в штаб. Напряженно тянутся минуты. Крошкин десятый раз обходит вокруг “Яка”, проверяет управление, залезает в кабину…
Снова бежит Волков и машет нам рукой, собирая к себе.
— Квадрат 4Г, на высоте пять тысяч перехватить большую группу бомбардировщиков. Идем курсом 190 на высоте пять пятьсот…
Над летным полем взлетает зеленая ракета. Быстро вскакиваю в кабину.
— От винта!
Мотор, чихнув, взревывает. Меняю обороты: все в порядке. Показываю Крошкину большой палец и задвигаю фонарь.
— Первая эскадрилья! На взлет! — слышу в наушниках голос майора Жучкова.
Еще немного погодя:
— Вторая эскадрилья! На взлет!
Выруливаю на полосу. По ней уже разбегается первое звено. Заруливаю на старт. Вперед выкатывается Букин с ведомым. Вот они пошли. Выжидаю, пока отнесет пыль, и толкаю сектор газа. “Як” легко отрывается от земли, и мы идем за первой парой.
Вот он — первый боевой вылет! Мир кончился, начинается война.
Глава 7
Им даже не надо крестов на могилы,
Сойдут и на крыльях кресты.
В.ВысоцкийВесь полк — в воздухе. На стоянках остались два “Яка”: начальника штаба и батальонного комиссара Федорова, его вчера вызвали в Минск. Нас ведет сам Лосев. Полк идет строем “пеленга”. Наша эскадрилья — чуть сзади и левее первой.
Десять минут… пятнадцать… Внизу все спокойно. Страна еще спит. Наша армада идет так высоко, что гул шестидесяти шести моторов никого не беспокоит.
Замечаю движение на горизонте.
— “Сохатые”! Я — шестьдесят пятый. Четвертой — прикрывать, следить за верхней полусферой. Первая, вторая, третья! За мной! Атакуем!
Пара Лосева делает “горку” и во главе первой эскадрильи бросается на передовую группу противника. Поднявшись “горкой”, вижу, что немецкие самолеты идут девятка за девяткой, четко, как на параде, с правильными интервалами. И хвоста у этой колонны не видно, он теряется где-то за пределами видимости. Не так уж их и мало!
Мне плохо видно, что творит первая эскадрилья, там какие-то дикие перемещения. Вижу только, как вниз падают, дымя, самолеты. Теперь я вижу, это — “Дорнье-210”. Мощное зверье!
Первая эскадрилья разметала две первые девятки и стремительно, не ломая своего строя, отваливает влево-вверх. Теперь перед нами — третья девятка.
— Вторая! Я — “Сохатый-17”. Атакуем!
Мы падаем на строй “Дорнье” с высоты пятьсот метров. Выбранный мною бомбардировщик стремительно растет в прицеле. Я жду, что он сейчас начнет маневрировать, но у пилота — крепкие нервы. В мою сторону несутся огненные трассы, но у меня нервы не слабее. Взаимная скорость — около тысячи! Силуэт “Дорнье” стремительно растет… Пора!
Ду-ду-ду-ду! Отрывисто стучит пушка. Нос “Яка” окутывается дымками, вперед уносятся трассы снарядов и пуль. “Дорнье” проскакивает внизу, но я успеваю заметить, как мои трассы гаснут в его левом моторе и центроплане.
— Серега, добей!
— И так хорош… — отвечает он и бьет по ведомому, с таким же, как и у меня, успехом.
Мы попадаем под плотный огонь следующей девятки и, развернувшись, атакуем ее с фланга. На этот раз бью по кабинам. Результат — налицо: “Дорнье” закачался, но меня начинают доставать трассы стрелков. Быстро отваливаю вслед за Букиным.
— Доделал я его, Андрей!
— Добро!
То, что осталось от двух девяток, посбрасывало бомбы и пытается уйти поодиночке.
— “Сохатые”! Я — 65-й. Бегущих не преследовать! На подходе — вторая колонна. Атакуем!
Первая колонна шла по-наглому, без прикрытия. Рассчитывали на внезапность и огневую мощь “Дорнье”. Не помогло.
Вторая колонна — “Хейнкели-111”. Лосев разворачивает полк, и мы атакуем их из задней верхней полусферы. Правда, здесь уже есть прикрытие. На нас сверху заходит стая “Мессершмитов”, но до нас они не доходят. Их перехватывает четвертая эскадрилья. Что там происходит, я не вижу, да мне и не интересно. Сейчас мы атакуем сразу шесть девяток “Хейнкелей”, по два звена на девятку.
Мы заходим на них чуть справа. Стрелки пытаются достать нас, но им трудно это сделать. Пилотов “Хейнкелей” отрезвляет вид горящих и удирающих “Дорнье”. Они пытаются сбить нам прицел, маневрируют. Но тем самым они только ломают строй и мешают своим стрелкам. “Хейнкель” вырастает в прицеле, закрывает весь обзор, я жму на гашетку. Снаряды ложатся в кабину штурмана, центроплан и левый мотор. “Хейнкель” загорается и освобождается от бомб.
Мы проходим над ними и разворачиваемся для второго захода. Но он уже не нужен. Кто-то падает, кто-то удирает. Лосев ведет нас на следующую группу. Опять “Хейнкели”. Эти, наученные горьким опытом, не шарахаются, а, наоборот, уплотняют боевой порядок и встречают нас огнем. Отработанным маневром отваливаем, расходимся в разные стороны и снова атакуем. Все. Эти тоже не выдерживают и, не дожидаясь наших трасс, сбрасывают бомбы и уходят со снижением.
Бомбы падают куда попало: в поле, в лес. Несколько бомб попало в деревню. Наверное, жители этой деревни будут потом говорить, что в первый день войны немцы налетели огромными силами, чтобы разбомбить их скотный двор. Я не буду этого оспаривать. По-своему они будут правы.
Так же и через пятьдесят лет трудно будет спорить и разубеждать наших ребят, раненных нашими же снарядами в Афгане. Они будут говорить, что их расстреливали специально, чтобы они не попали в плен. А “правозащитники” и профессиональные разоблачители ужасов советского строя будут во весь голос и с пеной у рта озвучивать эту ересь с высоких трибун.
— “Сохатые”! Я — 65-й. Отставить преследование! Идем домой!
Как домой? Вон они, еще идут: девятка за девяткой, и конца им не видно. А, вон в чем дело. Высоко над нами стремительно проносятся хищные остроносые тени. Это “тигры”, или “МиГи”. Часть из них сразу отсекает “мессеров” от нашей четвертой эскадрильи. Остальные, развернувшись, обрушиваются на “Хейнкелей”.
С чистой совестью идем домой. И то — пора. Бензин в баках уже на исходе.
Встав в круг над аэродромом, замечаю, что на краю поля стоит одинокий “Як”. Возле него копошатся люди. Видимо, одного из наших подбили, он вышел из боя и дотянул до дома.
На войне как на войне. Выясняется, что домой не вернулись трое. Двое из четвертой и один из первой эскадрильи. Вот и первые потери. Хотя, возможно, они живы. Или выбросились с парашютом, или сели где-нибудь. Но при любом раскладе сегодня счет — в нашу пользу.
Заруливаю на стоянку и глушу мотор. Крошкин вскакивает на плоскость и помогает мне открыть фонарь. Отстегиваю ремни и снимаю шлемофон, подставляя разгоряченное лицо утреннему ветерку.
— Ну, как? — нетерпеливо спрашивает техник.
— Сделали мы их, Ваня! Крепко сделали. — Я вылезаю на плоскость и закуриваю.
— Ну а они? Как они?
— Ничего, крепкие, но горят и удирают нормально. Главное, много их, очень много! Но досюда они не дойдут. Там сейчас “тигры” работают.
Спрыгиваю на землю и обхожу “Як” кругом, внимательно его осматривая. Повреждений нет, от мотора тянет жаром, стволы пушки и пулеметов закоптились.
— Давай, друг, заправляй машину, заряжай оружие. Скоро снова пойдем.
— Передохнуть бы вам надо.
— Передыхать теперь после войны будем.
От своих самолетов тянутся летчики. Они возбуждены боем, глаза еще горят, кое-кого даже дрожь бьет. Один прикурить никак не может, ломает одну спичку за другой. Волков быстро проводит разбор полетов и убегает в штаб, а мы присаживаемся в тени деревьев. Все молчат, только дышат все еще тяжело, сплевывают и посматривают на запад. Говорить, в принципе, не о чем.
Через полчаса приходит Волков. Он сияет.
— Хотите знать, сколько мы сейчас завалили? Семьдесят восемь! Десять “Мессершмитов”, двадцать девять “Дорнье”, остальные — “Хейнкели”. У нашей эскадрильи — двадцать один! Вот так и дальше надо!
— Но и сами троих потеряли, — бросает Букин.
— Ничего не попишешь, война есть война. Все равно, если и дальше будет так же: одного за двадцать пять, это очень неплохо. А без потерь воевать способа еще не изобрели. Сейчас машины подготовят, позавтракаем и будем сидеть в дежурном режиме. Поднять могут в любой момент. Обстановка во многом еще не ясная. Связь местами порушена. Некоторые посты воздушного наблюдения вообще молчат. Видимо, диверсанты поработали. Ночью будет дежурить первая эскадрилья. Следующая ночь наша.
Дневальный зовет на завтрак. Идем в столовую. Быстро проглатываю что-то, не разбирая толком, что ем, и возвращаюсь к машине. “Як” уже готов к вылету. Выслушиваю рапорт Крошкина и отправляю его в столовую. Сам ложусь в тени крыла. Сергей пристраивается рядом и протягивает мне папиросы. Мы закуриваем.
— Нормально поработали, — говорит Сергей, выпуская дым, — если так и дальше пойдет, то у Геринга скоро ничего не останется.
— Твоими бы устами, друже, да мед пить. Только дальше-то так не пойдет.
— Почему так думаешь?
— А потому, что мы имеем дело далеко не с дураками.
— Хм!..
— Нечего хмыкать. Ты сам подумай. Если ты попробовал атаковать в лоб и противник не дается, что будешь делать? Снова в лоб пойдешь? Конечно, нет! С одного фланга попробуешь, с другого, с тыла… словом, будешь искать. Так почему же ты немцев за дураков держишь?
— Верно. Сегодня они хотели нас численностью задавить — обожглись. Будут брать умением.
— Вот-вот! А воевать они умеют. Завтра, а может быть, уже и сегодня они снова полезут. Но такими колоннами они ходить больше не будут. По две-три девятки, с разных сторон, на разных высотах, с рваными интервалами и с хорошим прикрытием. Вот тут попотеем, только успевай поворачиваться!
— Букин! Злобин! В штаб! — кричит дневальный.
Майор Жучков сидит над картой и чешет затылок карандашом. Увидев нас, он оживляется.
— Вот что, орелики! Из штаба округа, то бишь фронта, поступило задание. Проверить железную дорогу от Осиповичей до Слуцка и Барановичей на предмет, не перерезали ли ее немцы десантом? Поступают сведения о большом числе парашютистов. Но сведения противоречивые и непроверенные. Вот вы и проверьте. Мне так кажется, не десант это. Это экипажи тех самолетов, что вы наколотили, а сейчас 128-й добивает. Но проверить все равно надо. Действуйте.
— Есть!
Мы выходим из штабной палатки, и Букин предлагает:
— Давай пойдем так: до Барановичей я с Ванькой иду справа от магистрали, ты с Серегой — слева. В Барановичах меняемся. Что одни не увидят, другие заметят.
— Идет, мудро глаголешь!
Через пять минут мы уже в воздухе. У Осиповичей снижаемся до восьмисот метров. Справа и чуть сзади идет Сергей. Еще правее, метрах в пятистах, мелькают Букин с ведомым.
Видимость отличная. Под крылом проплывают поля, рощи, лесные массивы. Пока не видно вообще никаких следов войны, не то что десанта.
Первый признак войны замечает Сергей. Неподалеку от станции Уречье он замечает торчащий среди поля обгорелый хвост “Дорнье”.
— Не твой, часом?
— С таким же успехом и твоим может быть.
Дальше стали попадаться воронки от бомб, еще два обгоревших самолета. Местами воронки покрывают землю сплошной рябью, как оспа лицо больного. Здесь немцы поспешно освобождались от бомбового груза.
Под крылом проплывает горящий поселок. По улицам бегают, суетятся люди. Заслышав звук наших моторов, они останавливаются и смотрят нам вслед. Мне так и слышится:
“Вот они — соколы! Как немцы улетели, так они сразу храбрыми стали!”
Как объяснить им, что армада немцев шла вовсе не для того, чтобы убить племенного, увенчанного медалями бугая Буяна и его полупьяного скотника Панаса. И что произошло это только потому, что мы хорошо сделали свое дело.
Под крылом — Слуцк. Здесь картина иная. Подъездные пути забиты эшелонами. Прекрасная цель! Сама станция разбита в пыль и в дым. Здесь бомбили прицельно. Видимо, воздушное прикрытие не успело или не сумело помешать немцам.
Идем дальше. Признаков десанта нет. Минут через двадцать вижу самолеты. “Юнкерсы”!
— “Сохатый-25”! Я — 27-й, вижу “Юнкерсов”!
— Понял, 27-й. Наше дело — разведка, да и не справимся мы вчетвером. Видишь, “мессеры”, — откликается Букин и докладывает: — Всем, кто меня слышит! Я — “Сохатый-25”. В квадрате 6Д, на высоте три пятьсот, вижу три девятки “Ю-88” и двенадцать “Мессершмитов”. Курс — на Слуцк.
Нам отвечает Жучков:
— “Сохатый-25”! Я — “Пирамида-2”, понял вас. В бой не вступать. Продолжайте выполнять задание.
Над Барановичами делаем круг и ложимся на обратный маршрут. Вновь проплывает под крылом горящий Слуцк. Неожиданно впереди по курсу вспыхивают разрывы зенитных снарядов. Нас обстреливают свои же зенитчики! Спохватились, черти! Меняю высоту, курс, покачиваю крыльями: “Я — свой”, показываю зенитчикам красные звезды. Бесполезно! Лупят самозабвенно. Даю полные обороты и ухожу из опасной зоны с набором высоты. Совсем ошалели от бомбежек!
А где Букин? Он отстал. Закладываю круг и дожидаюсь его. Вот и он с ведомым. Но самолет Букина ведет себя как-то странно. Он то резко лезет вверх, “бодает воздух”, то проваливается, то сваливается на крыло, то вновь выравнивается.
— Коля! Что с тобой?
— Зацепило… черт…
Чувствуется, что говорит он, сжав зубы от боли.
— Тянуть сможешь?
— До дому не дойду… буду падать.
— Не надо падать, Коля! Держись! Здесь, под Уречьем, аэродром есть. Иди за мной! Иван, Сергей! Прикрывайте!
Беру курс на Уречье. Букин тянется за мной. Видно, что он с трудом держится в воздухе. Так глупо пострадать! И от кого? Добро бы от немцев, а то — от своих!
Вот и аэродром, на нем полтора десятка “И-16”. Посадочный знак — на противоположной стороне. Плевать!
— Коля! Аэродром видишь?
— Ви… вижу…
— Садись с ходу! Наплюй на все знаки! “Ишачков” только не подави.
Букин уже не отвечает, он садится по диагонали, с ходу, когда только шасси выпустить успел!
Только бы не свалился! Нет, коснулся земли, подскочил пару раз и покатился.
Мы кружим над аэродромом. “Як” остановился, но мотор продолжает работать, фонарь не открывается. К самолету бегут люди. Открывают кабину и через минуту вытаскивают Букина. Нам машут руками: “Жив! Летите домой!”
Я докладываю:
— Я — “Сохатый-27”. В районе Слуцка обстреляны зенитками. Букин ранен. Сел в Уречье на вынужденную. Самолет цел.
Жучков молчит, потом со вздохом отвечает:
— Понял вас, двадцать седьмой.
И после долгой паузы добавляет: