— Допустим, они подтвердят ваши слова. Но это не все. Вы упомянули 414-й стрелковый полк. Как вы, летчик, в нем оказались?
— Меня сбили, когда я возвращался из разведки. Я сел на вынужденную посадку в расположении этого полка и ночевал у них.
— И весь вечер сеяли там пораженческие настроения и прославляли немцев.
— Вы в своем уме, лейтенант?
— Выбирайте выражения, Злобин! Будете отрицать, что вы дали высокую оценку боевому мастерству штандартенфюрера Йозефа Кребса?
— Вот оно что! А вы, лейтенант, знаете, кто такие “Нибелунги”?
— Зачем мне это знать?
— А если не знаете, то помалкивайте. Это эскадра немецких асов, мастеров воздушного боя. У каждого на счету не менее десяти сбитых самолетов. В прошлом году они в дым разбили элитный английский полк. То, что я говорил о Кребсе, может повторить любой летчик нашей дивизии: от моего ведомого до комдива, генерал-майора Строева. Вы всех их обвините в прославлении врага? Мы признаем высокое мастерство “Нибелунгов” как летчиков, тем не менее мы с ними деремся и бьем их. Что касается Кребса, то сбил его непосредственно я. Так что я имею полное право говорить о том, что он был выдающийся летчик. Что вы там строчите?
Карандаш в пальцах лейтенанта быстро летает по листку бумаги.
— Стенографирую ваши показания. Хорошо. Здесь более или менее ясно. А как расценивать ваш призыв к дальнейшему отступлению?
Видимо, лицо мое выражает такое искреннее недоумение, что лейтенант от души смеется. Вытерев выступившие слезы платочком, он говорит:
— Вы там пели много разных песенок. Так вот, в одной из них были такие слова…
Он раскрывает папку, находит нужный лист и читает:
— “От границы мы землю вертели назад, было дело сначала. Но обратно ее закрутил наш комбат, оттолкнувшись ногой от Урала”. Что скажете?
В его карих глазах столько торжествующего идиотизма, что я теряюсь. Хорошо иметь дело с умным врагом, вроде Йозефа Кребса. Но иметь дело с дураком! Хотя нет. Этот лейтенант далеко не дурак. Я закуриваю.
— Слушайте, лейтенант, мне интересно: кто из нас двоих больший идиот, а кто только притворяется? Где вы здесь увидели призыв к дальнейшему отступлению? Вся песня говорит как раз о наступлении, о неминуемом наступлении. “Нынче по небу солнце нормально идет, потому что мы рвемся на запад!” Это разве не оттуда?
— Допустим. Но в первых-то строчках вы призываете отступать до Урала, чтобы от него оттолкнуться ногой.
Я вздыхаю. Пусти ворону в Париж, она и там на помойку сядет.
— А почему вы не хотите расценить эту строчку более широко, чем просто отступление до определенного географического рубежа? Что такое Урал? Это зона, где сосредоточена наша оборонная промышленность. Комбат из песни олицетворяет собой всю Красную Армию. Он отталкивается от Урала не как от Уральских гор, а как от всей нашей оборонной мощи… Что вы там записываете?
— Ох и хитер же ты, Злобин! Но нас не перехитришь! Хорошо. Оставим пока эту тему.
Лейтенант листает папку. Молчание затягивается. Вопрос звучит неожиданно, как выстрел:
— Когда и при каких обстоятельствах вас завербовал гражданин Колышкин Иван Тимофеевич?
— Завербовал? — От неожиданности у меня перехватывает дыхание.
— Да, завербовал. Или вы не знали, что Колышкин — агент абвера?
— Вы отдаете себе отчет в том, что вы говорите, лейтенант? Если бы генерал Колышкин не погиб геройской смертью, на глазах всей дивизии, вы бы ответили ему за свои слова. Колышкин, командир штурмовой авиадивизии, Герой Советского Союза, герой Испании — агент абвера!
— Вот-вот! — словно не замечая моего возмущения, цедит сквозь зубы лейтенант. — Именно в Испании он и стал агентом абвера, а если бы он не погиб геройской, как вы говорите, смертью, он сейчас тоже сидел бы передо мной.
Что это? Фарс или трагедия? У меня темнеет в глазах. Словно заметив мое состояние, лейтенант быстро спрашивает:
— Вы летали к нему в Гродзянку в июле месяце. С какой целью? Какие сведения вы ему передали?
— У вас, лейтенант, дикие представления о режиме поведения летчика в прифронтовой полосе. Вы думаете, что любой летчик в любое время может сесть в свой самолет и слетать куда ему вздумается? Как бы не так! Я летал в Гродзянку по приказу своего командира, и об этом есть запись в журнале боевых заданий. А сведения, как вы изволили выразиться, представляли собой планы взаимодействия нашего полка с дивизией Колышкина.
— И в эти планы вы вложили и свою информацию!
— Каким образом? Пакет был опечатан. Да и Колышкин его даже в руки не брал, а сразу приказал отдать его начальнику штаба.
— Колышкин — опытный враг. Да и вы, Злобин, я вижу, считаете себя крепким орешком. Но не забывайте, вы в Смерше! Здесь и не такие орешки раскалывают! Нам известны все ваши приемы. Однако вернемся к факту вашей вербовки. При каких обстоятельствах она произошла?
— Вы хотите, чтобы я начал сейчас наговаривать на себя и на покойника? Не добьетесь. Никакой вербовки не было и быть не могло. Если на то пошло, я и общался-то с генералом Колышкиным за все время не больше часа в общей сложности.
— А больше и не нужно было. — Глаза лейтенанта буравят меня как сверла. — Ни к чему резиденту подолгу общаться с рядовым агентом. Все задания вы получали и информацию для абвера передавали через третье лицо. Вы сами упомянули здесь, в этом кабинете, его имя.
Лейтенант берет лист бумаги, на котором он несколько минут назад делал записи, и смотрит на меня, победно улыбаясь.
— Колышкина Ольга Ивановна, военврач третьего ранга.
Интересно, табурет привинчен к полу или нет? Скорее всего нет. Это помещение не было изначально предназначено для допросов. Пусть со мной делают что угодно, после того как я убью этого следователя и уничтожу документы. Мне все равно, я свое дело здесь сделал. Но Ольгу я им не отдам. Чуть привстаю и подтягиваю табурет ногой. Так и есть, он не привинчен…
Сзади открывается дверь, лейтенант вскакивает и вытягивается “смирно”.
— Товарищ корпусной комиссар! Следователь…
Вошедший останавливает его жестом и неслышно подходит к столу. Это невысокий, широкоплечий человек, абсолютно седой. Он поворачивается в профиль, и я вижу, что он сильно сутулый, почти горбатый. Черты лица жесткие, глаза посажены глубоко и смотрят недобро. Он поворачивается ко мне, и я невольно встаю. На малиновых петлицах горят три рубиновых ромба. Комиссар берет со стола папку и быстро ее пролистывает. Его колючие глаза снова изучают меня с явным неодобрением.
— Паникер, значит? Да еще и агент абвера!
Он делает несколько шагов по кабинету своей кошачьей походкой и опять останавливается напротив меня.
— Надо же, как умело маскируются враги! Три ордена, двадцать девять сбитых самолетов и при этом прославляет мощь врага и сеет пораженческие настроения. Такое надо суметь разглядеть! Молодец! — поворачивается он к лейтенанту. — Что бы мы делали без таких, как вы?
Он снова заглядывает в папку.
— Ах, Колышкин, Колышкин! Даже меня объехать сумел! Я с ним за два дня до его гибели разговаривал и ни черта не смог понять, какой матерый враг под личиной героя скрывался. Жаль, погиб! Мы бы его раскрутили. Впрочем, не все потеряно. Он-то погиб, а дочь жива. Она должна многое знать. Сегодня же арестуйте и допросите, лично!
— Товарищ корпусной комиссар, я бы не хотел…
— Нет, нет! Никаких возражений! Вы эту семейку разоблачили, вы и ведите дело до конца. И никому не доверяйте ее арест. Только лично! А то получится, как с этим агентом, передоверите кому-нибудь, а ее приведут к вам вооруженную. Этот-то не сориентировался, а она вам сразу — пулю в лоб! Я такого ценного сотрудника терять не желаю. Ведь, кроме вас, никто не смог разглядеть в этом летчике вражеского агента. Подумать только! Еще вчера я Строеву согласовывал представление на этого капитана к званию Героя, а он, оказывается, — агент абвера! Вы знаете, что он сделал? Обнаружил с напарником группу Гудериана со всеми ее тылами, а на обратном пути нарвался на “Мессершмитов”. Так он один против десяти остался, чтобы напарник смог данные разведки доставить. Сам при этом трех сбил! Вот это, я понимаю, маскировка!
Лейтенант стоит бледный как полотно, а я уже начинаю понимать, куда клонит комиссар. Неожиданно тот говорит:
— Вы, товарищ гвардии капитан, пока погуляйте. Мне вашему следователю ЦУ дать надо.
Не говоря ни слова, я выхожу в “предбанник”. Там сидят все те же три солдата и старшина. Старшина недоуменно смотрит на меня, а я спрашиваю его с самым невинным видом:
— Старшина, а где здесь у вас нужник?
— Как выйдете во двор, товарищ гвардии капитан, направо, в конце здания.
Он уже понял, в чем дело. Я выхожу во двор, но голос, доносящийся из окна, заставляет меня остановиться и забыть о первоначальном намерении.
— Мерзавец! Дрянь! Неужели эти три года тебя ничему не научили? — гремит разъяренный комиссарский баритон.
В ответ слышится какое-то невразумительное бормотание.
— Что?! — вновь гремит комиссар. — Ты меня-то за дурака не держи! Можно подумать, я не знаю, из-за чего ты на Злобина дело завел. Жаба тебя ест! Девушка твоя к нему ушла, и правильно сделала. Ты сам в этом виноват.
Опять что-то бормочет лейтенант.
— Не лги! — гремит комиссар. — Ты никогда ее не любил! Такие, как ты, любить не могут, они могут только пользоваться. Почему нас, чекистов, ненавидят и боятся? Да из-за такого дерьма, как ты! Все, что мы с Феликсом Эдмундовичем создавали, вы все изгадили, все опозорили! Слава богу, прикрыли мы ежовскую лавочку! Сейчас война, кадры понадобились. Посчитали мы, что вы поняли, а вы ни хрена не поняли! Вы подумали: справедливость восторжествовала. Это вы-то, которые ее годами попирали! Глаза бы мои на тебя не глядели! Но приходится смотреть: таких, как ты, у меня здесь пятнадцать человек. Но запомни, пока комиссар Лучков жив, он все видит и все знает! Я лично все ваши дела курирую, ни одно мимо не проскочит. И запомни вот еще что. Еще раз узнаю, что ты за старое взялся, расстреляю без суда и следствия, как истинного врага народа! Прочь с глаз моих! Старшина! Позови капитана Злобина!
Я возвращаюсь в “предбанник”, не говоря ни слова, забираю со стола свой пистолет и вхожу в кабинет.
— Ну а теперь я с тобой буду беседовать, гвардии капитан Злобин! — говорит комиссар и кричит в “предбанник”: — Закрыть двери и никого сюда не впускать!
Он подходит к дивану в дальнем углу кабинета.
— Присаживайся, покурим. — Он протягивает мне пачку. “Кэмел”!
— Кури, кури! Никогда не курил их, что ли? Не знаю, как у тебя, а у меня от “Казбека” и “Беломора” горло дерет. Спасибо союзникам, выручают!
Я уже все понял, но догадка настолько невероятная, что не нахожу слов.
— Ну что, попался? — смеется комиссар. — А ведь тебя предупреждали: следи за тем, что говоришь. Ты, правда, не говорил, ты пел, но какого лешего тебя на Высоцкого потянуло? Он же совсем в другое время свои стихи сочинял! Надо же: “Оттолкнувшись ногой от Урала!” Скажи спасибо, что таких ретивых, как этот Женя, мы еще три года назад укоротили. Кого в лагеря, кого еще подальше загнали. А то они бы тебе не дали до выполнения своего задания здесь дотянуть.
— Извините, как к вам обращаться? — спрашиваю я.
— Зови меня Василий Петрович.
— Василий Петрович, вы давно здесь?
— Я же сказал: четвертый год.
— И много сделали?
— Достаточно. Ежовщину придушили. Таких вот кадров, как этот тип, — поганой метлой. Сейчас, к сожалению, выпустить их пришлось, но силу былую они уже не наберут. Берию мы уже полтора года как зажали. Он сейчас на Колыме лагерем командует, самое ему место. Мехлиса отправили политакадемией руководить. Буденный — главком кавалерии. Климент Ефремович курсами переподготовки старшего комсостава заведует. Жаль, не успели вовремя резню в армейских кадрах предотвратить. Но и это немало.
— А Сталин?
— Что Сталин? Пусть руководит, он это хорошо умеет. Главное, убрали тех, кто с ним спорить боялся и веру в собственную непогрешимость в нем раздувал, а сам этим умело пользовался. А с Жуковым, Шапошниковым, Василевским и другими он свой амбиции не разовьет. Вон даже Тимошенко встряхнулся. Хоть Киев и сдал, а жару немцам дает, грамотно воюет.
— Ну, и когда вы — назад?
— А Время его знает! Сам видишь, чем заниматься приходится. Как их без присмотра оставить? Ты скажи спасибо, что Федоров успел до меня дозвониться. Я хотел сегодня в Москву съездить. Узнал, что ты у Седельникова, все бросил и — сюда. По-моему, я вовремя успел?
— Вовремя. Еще полминуты, и я бы его табуреткой — по черепу!
— И правильно бы сделал! Горбатого могила исправит.
— А много здесь таких, как мы?
— Достаточно. Кто уже делает свое дело, кто только готовится. А кто, как ты, уже свое сделал. Но, я вижу, тебя что-то гложет. Выкладывай.
— Понимаете, Василий Петрович, если сейчас настоящий Злобин сюда вернется, он в первом же бою не только сам погибнет, но и всю эскадрилью угробит.
— Вот ты о чем. И какой же вывод?
Я вздыхаю. Нелегко сказать это, но надо.
— Значит, мне здесь надо оставаться до конца. Или до конца войны, или до своего собственного.
— Вот и хорошо, что ты сам к этому пришел. А я все время думал, как тебе это сказать?
— Не надо ничего говорить. Я уже все решил, еще вчера.
Василий Петрович прищуривается.
— А может быть, у тебя еще один весомый аргумент есть не торопиться с возвращением?
Я вздыхаю и молчу. Комиссар тоже вздыхает.
— Неосмотрительно, Андрей, неосмотрительно. У таких, как мы, все дорогое должно быть не здесь, а там. Нельзя себя здесь приковывать ничем, кроме своего долга.
Он снова закуривает и продолжает:
— Но и осуждать тебя нельзя. Все мы люди, и ничто человеческое нам не чуждо. А здесь в особенности. Как еще остаться в такой обстановке человеком, когда кругом такое творится?
Он снова замолкает, потом тихо спрашивает:
— Ну а как все-таки думаешь из этой ситуации выкручиваться?
— Не знаю, пока не знаю, — качаю я головой.
— Ладно, раз решил, оставайся. А там Время покажет, Время рассудит. Что ж, Андрей, будем расставаться.
— Встретимся еще?
— Маловероятно. Разные у нас уровни, да и дела разные. Что у нас общего, кроме победы? Ты в чистом небе летаешь, а я с грязью разгребаюсь. Но я подскажу тебе одного человека, можешь с ним при случае поговорить, посоветоваться. Он, правда, не знает, кто ты такой, но можешь говорить с ним открытым текстом — один на один, разумеется. Полковник Михайлов, знаешь такого?
— Командир “медведей”!
— Он самый. Его задание впереди. В январе его назначат командиром новой дивизии. Его дивизия Севастополь защищать будет.
— Последний вопрос, Василий Петрович. Когда, по вашим расчетам, война кончится?
— Трудно сказать, Андрей. Это все-таки война. Здесь слишком много факторов действует. Удастся мятеж против Гитлера или нет? Когда союзники откроют второй фронт и где? Везде наши люди работают, но какой результат будет?
— Понятно.
— Ну, раз понятно, то по коням! Старшина! Капитана доставить в его часть незамедлительно!
Глава 21
Кто-то высмотрел плод, что не спел, не спел,
Потрусили за ствол, он упал, упал…
В.ВысоцкийИтак, решение принято и “согласовано”. Я остаюсь здесь, в 1941 году. Буду воевать дальше, не перекладывая эту тяжесть на другие плечи.
Три дня подряд летаем на прикрытие переднего края. Гудериан перегруппировал свои дивизии, и сейчас бои идут на линии Хислваичи — Остер. Удар наносится через Починок опять-таки на Ельню. Далась она этому Гудериану!
На земле идут тяжелые бои, и мы делаем все, чтобы облегчить задачу нашим бойцам: отгоняем бомбардировщики, сопровождаем штурмовики и пикировщики. Очевидного господства в воздухе нет ни у нас, ни у немцев. Количественно они нас превосходят, но качественное превосходство, несомненно, за нами. Кроме “Нибелунгов” никто не смеет вступать с нами в бой, не имея двойного или тройного перевеса. Но и “нибелунгам” приходится туго. Мы применяем волковские тактические разработки и, как правило, ставим немцев в безвыходное положение. Им ничего не остается, кроме как нести потери или покидать поле боя. За три дня увеличиваю свой счет еще на двух, в том числе на одного “Нибелунга”.
К концу этого третьего дня из низин и речных пойм поднимается копившийся там весь день туман. Пятый боевой вылет срывается. И тогда я, договорившись с Лосевым, иду наконец в Озерки.
Ольга на этот раз устроилась неплохо: в отдельной хате. Хозяин с двумя сыновьями воюет, а хозяйка работает в Починке, на станции. Операционная — в соседней избе. Гучкин там и живет. Я попал удачно. Андрей Иванович только что протопил баньку, и мы с Гучкиным, а потом и Ольга с медсестрами как следует попарились.
Ольга сидит на кровати, завернувшись в простыню и свесив ноги в сапожках.
— Ну, рассказывай про свои подвиги.
— Какие еще подвиги?
— А как ты один против десяти дрался.
— Кто тебе такую ерунду сказал? Я что, по-твоему, самоубийца?
— Не умеешь ты врать, Андрюша! Вон, гляди.
Она показывает мне армейскую газету. Там на развороте — моя фотография и статья, где в восторженных тонах описывается бой одного “Яка” с десятком “Мессершмитов”. Бегло просматриваю статью, замечаю кучу неточностей и нелепостей, неизбежных, когда человек с чужих слов описывает то, о чем не имеет ни малейшего представления. Заключительное утверждение: “Так наши соколы бьют хваленых фашистских асов: не числом, а умением!” вызывает у меня усмешку.
— Смеешься! А я ревела, когда это читала. Как ты вывернулся из такой переделки?
— Если честно, то сам не знаю.
— А зачем полез один против десяти?
— Так надо было, Оля.
— Так надо! А обо мне ты подумал в этот момент?
— Если честно, то нет.
— Ну и как тебя называть после этого? Герой! Вон вся газета от моих слез раскисла. Я как увижу ее, так реву. Ты же обещал мне, что не будешь на рожон лезть. А сам…
Глаза Ольги наполняются слезами, она встает и прячет лицо у меня на груди.
— Оленька, ты прости меня, но так было надо.
— Да что ты слушаешь дуру бабу, — шепчет она сквозь слезы. — Мы бы рады вас к своим юбкам привязать и не отпускать никуда. Это моя бабья натура тебя ругает. А ты не обращай внимания, воюй, как воюешь. Я же знаю, ты не можешь иначе. И папка мой таким же был. Ну что ты меня все по головке да по спинке гладишь! Будто не знаешь, что я совсем другого от тебя жду.
Простыня сваливается с ее плеч на пол, и я подхватываю Олю на руки.
За окном — предрассветные сумерки. Голова Оли лежит на моем плече, и она тихо дышит мне в шею. Правую ногу она закинула на меня, со стороны можно подумать, что она спит. Но я знаю, что это не так. Слишком невесомо лежит ее рука у меня на груди. Я раздумываю, стоит ли рассказать ей о моей встрече с Седельниковым? Чем дальше думаю об этом, тем тверже решаю: нет. Не хочу омрачать ее настроение любым упоминанием этой “личности”. Я помню, как Оля вспоминала о своих встречах с ним, и не хочу, чтобы на эту ночь легла хоть малейшая тень подобных воспоминаний.
— Ты хочешь мне что-то сказать? — шепчет она.
— Хотел, но раздумал. Не стоит сейчас об этом говорить.
— О чем же все-таки? Может быть, тебя удивило, как я вела себя этой ночью?
— Нет, что ты! Это было прекрасно, но неудивительно.
— Почему? Я сама себе удивлялась.
— Когда любишь, стараешься доставить любимому как можно больше радости. Что же в этом удивительного?
— Тогда о чем ты думал?
— Понимаешь, мы с тобой живем уже четыре месяца, и до сих пор нет никаких последствий, — нахожу я тему.
— Вот ты о чем! Должна тебя разочаровать. Последствия уже есть.
— Серьезно?
Приподнимаюсь и смотрю в ее глаза. По-моему, она не шутит.
— Что, — спрашивает она, — тебя это огорчает?
Я целую ее глаза, щеки, нос, уши и замираю, целуя ее губы.
— Отнюдь, — говорю я, оторвавшись от любимой. — Только есть два момента. Первый: нам пора узаконить свои отношения, то есть расписаться.
— Ну, это не главное. Главное, где это сделать?
— Действительно. Починок непрерывно бомбят, вряд ли загс уцелел и действует. Вот что… Я договорюсь с командиром, возьму “У-2”, и мы с тобой слетаем в Смоленск.
— Когда?
Я прикидываю. Вчера Лосев говорил, что в Починок прибывает и будет там разгружаться танковый корпус. Наша задача — прикрыть эту разгрузку с воздуха. Это дня на два, на три, никак не меньше.
— Через три дня. И сразу сыграем свадьбу. Ты оденешься по-граждански. Платье у тебя есть, а туфли твои я сохранил.
— Хорошо. А что второе?
— А второе: тебе больше нельзя оставаться на фронте.
— А вот это вне твоей компетенции. Буду служить, сколько смогу. По крайней мере, месяца три-четыре продержусь.
— А дальше?
— Дальше Гучкин заметит. А как заметит, дня не даст здесь остаться. Демобилизует, — вздыхает Оля.
— Да я прямо сейчас к нему пойду и все расскажу.
— Только посмей! Учти, если ты это сделаешь, свадьбе не бывать!
— Хорошо, договорились. Я думаю, ты и сама не глупая, тем более что ты — врач. Вряд ли ты будешь без нужды рисковать здоровьем и жизнью ребенка. Только обещай мне одно.
— Что?
— Если со мной что случится…
— Не говорит так! — прерывает меня Оля.
— Если со мной что случится, — повторяю я и поясняю: — Идет война, а я не в летном училище курсантов готовлю. Так вот, ты должна будешь выполнить волю отца: сын должен стать летчиком.
— А дочь выйти за летчика замуж! — смеется Оля. — Это-то я тебе обещаю. Но с тобой ничего не должно случиться, пока я жива. Понял? Я на тебя зарок положила.
— Как это?
— А так. Ты что, не знал, что я — ведьма?
— Хорошо, ведьма моя, согласен. Мы будем жить долго и умрем в один день.
— Вот и славно, — мурлычет Оля и обнимает меня. Провожая меня, она спрашивает:
— Значит, свадьба — через три дня?
— Да, готовься. Прилечу сразу после обеда. Сяду вон на том поле.
— Надо платье приготовить. Где свадьбу справлять будем?
— Ясное дело, у нас. Прямо с самолета — за свадебный стол.
— Надо девчонок и Гучкина предупредить.
— Это уже твоя забота. До свидания.
— До свадьбы! — смеется Оля.
Я иду по дороге к аэродрому, а она стоит на крыльце и смотрит вслед. Чувствую этот взгляд на своей спине, но не оборачиваюсь. Не люблю на земле оборачиваться, плохая это для меня примета.
Задача нашей дивизии сформулирована предельно просто. Обеспечить безопасную разгрузку танкового корпуса на станции Починок. Лосев от себя добавляет:
— На голову танкистам не должна упасть ни одна бомба. Как это сделать, думайте.
Мы встречаем “Юнкерсы” на дальних подступах. Одна эскадрилья сразу связывает боем прикрытие, а “Юнкерсов” успевают перехватить две или три другие. Когда немцев слишком много, Строев экстренно поднимает “тигров” или “медведей”. Или нас, когда немцев обнаруживают другие.
Работать в таком режиме архитрудно, приходится делать по шесть, а то и по семь вылетов в день. Хорошо еще, что не каждый вылет заканчивается боем. Но мы не жалуемся, терпим. Знаем, что такую нагрузку надо выдержать всего три дня. А это все-таки по силам даже молодым летчикам.
В перерывах между вылетами договариваюсь с Лосевым по поводу полета в Смоленск на “У-2”. Узнав, в чем дело, командир тут же записывает на 19 октября в журнал боевых заданий: “Спецполет “У-2” по маршруту: база — Озерки — Смоленск — база”.
— Ради такого дела я тебе даже прикрытие выделю. А что? Вдруг тебя с супругой “мессеры” атакуют. Что будешь делать? Николаев! Прикроешь “У-2” со Злобиным и Ольгой, когда они из загса к нам полетят?
— С радостью! — смеется Сергей.
Задачу свою дивизия выполнила довольно успешно. За три дня работы в район станции сумели прорваться не более двух-трех десятков “Юнкерсов”. Утром 19 октября “медведи” отразили последний налет на Починок. Поднявшись на патрулирование в 10.30, наша эскадрилья проходит над станцией. Там пусто. Последние танки и тылы корпуса уже ушли в район сосредоточения. Значит, конец нашей напряженной работе.
Чтобы не жечь зря бензин, мы пару раз шуганули группы “Мессершмитов”, которые, впрочем, и сами не горели большим желанием связываться с нами. Тем не менее Сергей оставляет одного из них удобрять смоленскую землю.
Приземлившись и зарулив на стоянку, я говорю Крошкину:
— Подготовь к вылету “У-2”, а потом займись столом. Надо, чтобы гости остались довольны. У меня под нарами десяток банок тушенки, задействуй их тоже.
Иван молчит и смотрит на меня как-то угрюмо. Но мне некогда разбираться в причинах его плохого настроения. Я спешу в штаб. Там тоже какая-то унылая атмосфера. Ясное дело, все вымотались за эти дни. Ничего, к вечеру настроение поднимется. Докладываю о результатах вылета и спрашиваю:
— Разрешите лететь в Озерки и Смоленск, товарищ гвардии полковник?
Лосев, не поднимая головы от карты, тихо отвечает мне каким-то бесцветным голосом:
— Не надо лететь в Озерки, капитан.
До меня не сразу доходит смысл слов.
— А в чем дело? Планы изменились?
Федоров говорит, глядя в окно:
— Никто тебя там уже не ждет, Андрей. Нет там Ольги Колышкиной.
— А куда она делась? Гучкин!
Мне приходит в голову мысль, что Гучкин, узнав каким-то образом об Ольгиной беременности, отправил ее в тыл.
— И Гучкина там нет, — таким же тоном, не меняя позы, говорит Федоров.
— Куда же они все подевались?
— Погибли.
— То есть как?
Я все еще ничего не могу понять, точнее, не хочу поверить.
— Бомба, — нехотя говорит Лосев. — Прямое попадание, прямо в операционную.
У меня темнеет в глазах. Сделав два быстрых шага, подхожу к столу и опираюсь на него сжатыми кулаками.
— Когда? — только и могу выдавить я сквозь стиснутые зубы.
— Сегодня утром, — отвечает Жучков. — Когда “медведи” отбивали последний налет на Починок, “Юнкерсы”, удирая, сбросили груз на Озерки.
Резким ударом кулака о край стола в кровь разбиваю себе костяшки пальцев.
— За что?! За что это?! Почему не меня, почему ее? Ведь это я каждый день со смертью играю и других гроблю. А она всю войну людей от смерти спасает. Почему так? Где же справедливость?!
Федоров быстро подает мне кружку, и я залпом выпиваю водку, как воду. А он, обняв меня за плечи, говорит:
— Не надо так, Андрей. Война не разбирает, кого когда скосить. Успокойся, насколько сможешь, и иди туда. Попрощайся с ней и отдай последний долг. — Помолчав, он добавляет: — Хотя с кем там прощаться, если прямое попадание.
Не говоря ни слова, я выхожу из штаба и на автопилоте направляюсь в Озерки. Сергей догоняет меня.
— Андрей! Я с тобой.
Я молчу. Перед глазами все плывет, а в мозгу стучит одна мысль: “За что? Почему так? Почему именно сегодня, в день нашей свадьбы?” Я был готов ко всему, но только не к этому. Что мне теперь делать в этом времени? Ради чего я должен в нем оставаться?
Не помню, как мы дошли до Озерков. Тягостное зрелище предстает перед нами.
На месте операционной — большая воронка. “Пятисотка”, — машинально определяю я. Воронка больше чем наполовину засыпана землей. Вокруг нее с лопатами трудятся Андрей Иванович и шесть санитаров.
— Что делаете, бойцы? — спрашивает Сергей.
— Братскую могилу, товарищ гвардии капитан, — отвечает один из санитаров.
— Она — там? — спрашиваю я, снимая шлемофон.
Андрей Иванович втыкает лопату в землю и подходит ко мне. Положив мне руки на плечи, он тихо говорит:
— Никого там нет, тезка. Нечего туда было положить, но должна у человека в конце пути быть могила. Пусть хотя бы и такая.
Я не выдерживаю и, обняв старого солдата, как отца, припадаю лицом к его груди. Он похлопывает меня по спине и бормочет:
— Не надо, Андрюша, не надо. Ты — солдат, а солдату это не к лицу.
Но я чувствую, как его слезы орошают мой затылок. Сергей берется за оставленную Андреем Ивановичем лопату. Я подхожу и бросаю в воронку горсть земли.
Андрей Иванович рассказывает:
— Все они здесь: и Оленька, и Костя, и другие хирурги, и медсестры, и раненые. И я был бы здесь, да когда “Юнкерсы” загудели, она спохватилась. “Андрей Иванович, — говорит, — найди, пожалуйста, утюг. Скоро Андрей прилетит, а у меня платье только-только из вещмешка. Погладить надо”. Я только вышел, до ее хаты дошел, а сзади как ухнет! Меня на землю швырнуло, оглушило. Когда в себя пришел, смотрю, а здесь только воронка дымится.
Сергей идет в хату и приносит белое платье, в котором Ольга была с нами в ресторане в день сдачи последнего экзамена.
— Вот все, что нам от нее осталось, — просто говорит он.
Я целую край платья, как знамя, и Сергей укладывает его в могилу.
Когда над бывшей воронкой вырастает могильный холмик, Андрей Иванович устанавливает на нем столбик с дощечкой. На дощечке выжжена звезда, а под ней — четырнадцать фамилий. Колышкина Ольга — третья, после полковника Веселова и Гучкина.
Я оглядываюсь. Полтонны тротила разнесли и разбросали вокруг полтора десятка человек, в том числе и балагура-добряка Гучкина, и мою Ольгу, и нашего, так и не увидевшего свет ребенка.
Андрей Иванович приносит фляжку со спиртом, кружки, и мы поминаем погибших. Долго сижу у могилы. Внутри меня все молчит, там пусто. Я ловлю себя на том, что в шелесте опавшей листвы, в шорохе капель дождя пытаюсь услышать ее голос. Ведь в могиле ее нет. Она — вокруг, она — везде. Я никак не могу смириться с мыслью, что больше никогда не увижу и не услышу ее.
Сергей с Андреем Ивановичем под руки уводят меня с этого места. Я все время оглядываюсь, а в голове стучит один и тот же вопрос: “Почему? Почему я тогда не обернулся?”
Глава 22
Revenge his foul and most unnatural murder.
W. ShakespeareОтомсти за гнусное и подлое убийство.