"Спящая Красавица" скользнула по краю плиты и невредимо вонзилась в песок. Быстро вырвал из песка и, на этот раз, без промаха хрястнул о камень. От всей "Спящей Красавицы" остались на камне серебристая пуговка и подтек. Оглянулся по сторонам и прислушался. Тихо в заброшенном карьере. Стал на колени, припал к камню, долго нюхал. Пахло давленной морковью и сырой глиной. Вдохнул еще, еще... Последний раз. Горстью песка забросал следы. Побрел домой. Стало легко, как после скарлатины в прошлом году.
VIII.
С акации видно Наташу. Сидит она под деревом, уронив голову на руки. В распахнутых дверях дома показался сам казначей и Семикобылин - лавочник. Семикобылин с малым выволакивают во двор буфет, обеденный стол, стулья, размахивают руками, кричат. О чем кричат, не слышно.
Что же там такое? Наташа посмотрела в ту сторону и поднесла платок к глазам, вытирает, значит, плачет.
- Еремей, обедать!
За обедом мать опять скулила - то не так, это не так... Всех ругала кровопийцами и жуликами; даже до соборного протоиерея добралась за то, что он "наел живот и завел себе бабу". Думаю, что все на заводе лютые, потому там из людей жилы вытягивают работой. Пойду в доктора, - может, мать не будет так шипеть на людей.
- Шведиха отдает-то?.. - перебила мать бабка. - Аль задаром стирала?
- Черти, ведь... Им што?.. Стирай, пожалуй... Черти...
- Купи стулья. Дешево.
- Купишь поехал в Париш... Семикобылин перебивает... Подавился бы, толсторылый!
Бабушка пригладила мне вихор и жалостливо вздохнула:
- Увозят твоего-то!..
- Кого?
- Кольку...
Кольнуло в грудь.
- Увозят? Куда?
- Уезжают. В губернию увозят.
- Да ты что?..
- Ничего я...
- Жалко?
- Ну да... жалко...
- "Жалко", - передразнила мать - Мало обормотов!
Вскочил, швырнул ложку:
- Мало, мало!
Бросился вон. Что теперь? Побежать на шведовский двор, закричать на Семикобылина, на всех? Проклятые, оттого и плачет Наташа. Обрадовались!
У дома попалась в руки старая заржавленная сабля, которой в старом овраге ковыряли глину. Вошел в бурьян и принялся сносить деревянистые дудки дурмана, кусты лопуха и конского щавеля.
- Вот вам!.. Так вот...
Бормотал, угрожал падавшему бурьяну. Весь в поту пробился к длинной камышовой изгороди сада Ваньки Бочара. Дальше некуда. Воткнул саблю в землю, переводя дух:
- Еще покажу... как тут расти!..
Возле самой изгороди что-то живое закопошилось вдруг под опавшим дурманом, копошилось и пищало:
"Медянка!.."
Гадюка быстро выскользнула и сердито подняла голову с мышенком в пасти. Глаза - как два злых огонька. Рот разодран жадным стараньем проглотить мышь. Сердце упало. Будто сковали всего; рубил, но все мимо. Змея улепетывала. Но вот - удачный удар и кольца змеиные забились на месте. Свивались, развивались, хвост хлестал землю. У змеиных кусков ползала и тыкалась в землю головой мышь. Рыженькая шубка зализана, как голова цырюльника Морозова.
"А что, если самка погонится или самец?.. Смерть как налетит... И хвостом, хвостом..."
Быстро подхватил мышь, завернул в край рубашки и пустился вон из сада, а страх морозом подирал спину. У сарая, на убитой площадке, на самом солнцепеке плюхнулся и бережно выложил мышь. Она еще жива, но уже чуть-чуть ползает.
"Проклятая змея... Проклятый Семикобылин... Всех душит... И Наташу... Длинный, как змея, и руки длинные..."
- Ну, рыженькая, ну!..
Облизанная мышь ползала, упираясь передними лапками. Тонкий хвостик дрожал и волочился, оставляя на пыли дорожку.
"Вы прекрасны, точно роза... Разве так плохо?"
Бережно положил мышь на тесовую крышу ледника, у жолоба.
"Обсохнет и скажет: "проси, чего хочешь, - все сделаю". Сейчас пошлю к Наташе. Семикобылина унесут черти; и чтобы все опять стало на место, столы - там, диваны сами... Вместо Наташи уедет в губернию рыжий Конон. Его разжалуют в кочегары. В зеленом галстуке повертит тогда задом в кочегарке. Мышка расскажет Наташе про меня, что весь век буду стараться, через восемь, ну, через десять лет буду доктором, наряжу ее, как куколку. Люди будут приходить, а я буду добрый. Всем буду делать даром... Все будут говорить: "какой хороший человек"... Мать от хорошей жизни тоже станет добрая и будет ходить в шляпе с большим пером. И забудут, что смеялись надо мной, потому что буду спасать людей от смерти. Ванька Бочар утонет на заброде, я его подниму и скажу: "Помнишь, как мучил? Вот теперь, какой я!.. А ты... да...".
Посмотрел на мышь. Не двигалась. Была мертвая.
"Ну, ничего... Пусть она мне скажет только сама, никого не побоюсь..."
Крепко стиснул рукоятку ржавой сабли. Пойти прямо к Шведовым, когда Наташа будет одна сидеть под орехом, сказать ей всю правду, что написал стихотворение не просто так, а с серьезными намерениями, а "Спящую Красавицу" разбил, потому что мне не жаль духи. Но как сказать? Приду и все перепутаю, конец и начало, и выйдет смешно:
"Гладко не умею, как законоучитель..."
IX.
Разбудил колокол. Утро хорошее. Спал на камышевой куче; рядом, спиной ко мне, храпел Вьюн. Это он виноват, что я спал всю ночь. Еще с вечера залег в камыш, чтобы всю ночь думать, а не спать.
Вскочил, старательно обобрал приставшую к блузе кугу. Возле нашего дома, как в пожар, - горшки, чугуны, стулья, боченки, - шведовское добро. Вспотевшая бабушка сидела на новом венском стуле и жаловалась, что она из мочи выбилась. Мать выскочила сердитая, в муке, с красными пятнами на фартуке: - будут сегодня вареники с вишнями.
- Миленький, беги к Шведовым за цветами, - сказала бабушка.
За воротами остановился, уткнулся в забор лбом. Итти, - не итти? И как сказать? И всего сказать одно слово, а трудно. Увидят, и начнут смеяться и дразнить. Конон не даром заливался тоже...
Долго плутал по переулкам, отзвонили "Достойно", с горы дробью посыпался трезвон, отошла обедня. Навстречу попадались бабы с ребятами; у ребят в руках расписные пряники.
"Приду, а они уехали".
Единым духом проскользнул по двору в сад, к тому месту, где отбил мышь. Если перелезть через изгородь в Ванькин сад, пробраться между абрикосами и крыжовником, то попадешь к шведовскому двору. В камышевой стенке - тут собачий лаз, который выходит, как раз, к тому месту, у ореха. Пробрался с дрожью:
"Ну, как поймают... Скажут, груши крал..."
Вот собачий лаз. Пролезая в круглую трескучую дырку, услыхал - кто-то плачет и тут же увидал Наташу. Она прижалась головой к ореху, косыночка на плечах поднималась, морщилась, а на виске дрожала, как живая, прядка. Руки крепко прижаты к лицу, в щели между пальцами текли слезы. Все рассмотрел очень хорошо, но не знал, что делать, даже пот выступил под козырьком. Хотелось закричать: "Наташа, не плачьте!" - и еще, что-то другое, но, вместо всего, попятился к собачьему лазу и затрещал камышом, как кабан. Она отняла руки, посмотрела набухшими глазами, не понимая. Опять вылез из дырки, пошел к ней, но запнулся, снял фуражку и больше ничего не мог... Проглотить бы только ставшее поперек горла...
Наташа разобралась и вдруг стала красной:
- Подсматривать опять?
- Не...
- Что нужно?
- Не... пришел...
- Что нужно?
Сердито вытирала слезы, потом быстро сорвала с открытого подоконника два цветочных горшка и сунула мне под мышки по горшку:
- Убирайся!
Крепко прижимая горшки к бокам, направился к лазу, хотел пролезть, но не мог, и лист фикуса хлопал по носу. Тут заметил, что горшки мешают, шваркнул их о землю. Бежал, бежал, запутался раз ногами, упал, вырвал стебля два земляной груши и опять побежал.
"Так оно, так..."
Челюсть прыгала, будто от холода; на ходу бил себя по подбородку снизу вверх, даже язык прикусил.
"Так оно, так оно..."
Перед чердачной лестницей, в курятнике, испугал курицу, - махнула в дверь через голову и сбила фуражку. Фуражка упала под насест, где лежали кучи помета. Новая вещь была и жалко было, а пусть...
"Так оно, так оно..."
Чуть видно и пыльно на чердаке. В носу от пыли зудит, мерещится труба и балки с веревками. Бежать еще хочется, да некуда. Рву пальцами тугой узел веревки.
"Вот так, вот так, вот..."
Сделал петлю и уронил веревку. Пошарил. Мягкая пыль кругом, и в руки попалось старое одеяло. Замотал им голову, закусил зубами край, сел у трубы. Ненароком свалился на бок и ушибся об острый выступ трубы головой, приподнялся и стукнулся нарочно еще раз, потом еще, еще. Чердак заколыхался и поплыл.
"Так, вот так... - умираю теперь..."
X.
Ночь. Впереди лежит большой серый дом, с черной разинутой пастью дверей. Стою, прижимаясь спиной к камышевой стенке, у того собачьего лаза. Не одну минуту так стою перед покинутым и таким сердитым с виду домом, а сзади из собачьего лаза холодком тянет. Если днем живут в гнилом камыше всякие гады, то ночью еще страшнее есть, - а не хватает силы оторваться...
Поздно. Даже сверчки перестали возиться в камыше. Душегубы одни выходят душить людей в такой час и за то они прокляты Богом, и каждый, кто их встретит, может убить. Удерживая дыхание в пересохшем горле, поднял голову. Звезды тоже о чем-то мучились и дрожали в них слезы.
"Они видят... как тут стою..."
От звезд, от их тихого света понемногу боязнь отходит и груди полегче, дышать полегче.
"Чего бояться? Днем хуже... Все смеются, что штаны с окнами..."
Крыльцо дома. Все тут обыкновенно. Люди перед от'ездом выпотрошили большой дом: ободранный диван с отломанными ножками, рассыпавшаяся бочка, тряпки, вороха бумаги. Осторожно, сторонясь от углов и закоулков, пробираюсь по коридору. С каждом шагом меньше смелости, но иду, иду. Если этого не сделаю, то как же могу думать о ней? Каждый большой человек не думает о таких пустяках. Насильно бодрюсь и иду, иду...
Столовая с двумя столбами ночного света, идущего через окна. Направо - черная дыра в комнату отчима, а прямо дверь Наташиной комнаты. Хватаюсь за ручку. Вхожу. Быстро притворяю.
"Вот и пришел... и пришел таки"...
Тихо запер дверь на задвижку и сел на пол у порожной щели.
Пришел. Но как уйти отсюда? Опять итти по столовой, по длинному коридору, через двор?.. Дом пустой, а кто-то в нем есть. В соседних комнатах шуршит, движется, потрескивает. Прямо в меня уставилось темное окно и за ним темное, курчавое шелестело и царапало стекла.
Что-то тяжелое поднималось в груди, у самого горла, душило, наполняя голову глухими ударами.
"Не боюсь... вот не боюсь..."
Твердо встал, отодвинул задвижку.
Зашуршало, завозилось по всему дому.
Стиснул кулаки и зубы. Отошел на середину комнаты. Ждал. По бокам пробегал холод. Сзади - царапалось в окно. В коридоре тяжело захлопало, зашаркало и придушенно вздохнуло: "ах-хо-хо".
"Сам, сам хозяин..."
Топало уже через столовую к Наташиной комнате: "ах-хо-хо!..". Дом дрожал и скрипел половицами. На чердаке отдавало эхо, и давил каждый шаг.
"И вот... и вот... не боюсь... не боюсь..."
Близко. Засопело по ту сторону двери. Ошарило ручку: "ах-хо-хо!..". Обе половинки вдруг распахнулись. Неясное, сгорбленное, косматое шагнуло в комнату, протянуло ко мне скрюченную руку. Поднял руку и я, а в кулак не сожму. Шагнул вперед, но пол вдруг упал подо мною, и я полетел вниз, в густую, тихую темноту. И стало так легко сразу, как на качелях. Легко и радостно.
- Чего эта?.. эта-а?.. Мальчик, - а?.. Чего это, - а?.. Ох-хо-хо!..
Слышал голос, бабкин голос. Он дрожал от тревоги и было тепло прижиматься к теплой груди, хорошо слушать, как бабкино сердце стучит тук-тук, тук-тук. От бабки пахло щами и захотелось есть.
- Бабушка, будем щи... а?
- Дурачек... Ох, дурачек!.. Ах-хо-хо!.. Тяжел... Слазь, ну, слазь на земь!..
- Хочу в доктора?.. А, бабушка? Буду доктором?..
- Ох-хо-хо-о!.. Будешь, будешь... горькой мой...