Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дорога обратно

ModernLib.Net / Отечественная проза / Дмитриев Андрей / Дорога обратно - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Дмитриев Андрей
Жанр: Отечественная проза

 

 


Дмитриев Андрей
Дорога обратно

      Андрей Дмитриев
      Дорога обратно
      Повесть
      Она была, я помню, в теле и по тем временам немолода, по нынешним - бабец вполне, слегка за сорок, вместивших, говорят, в себя, помимо голода, войны, немного лагеря, напоминаньем о котором синела простенькая татуировка на правом ее предплечье. К прежней моей няне, сектантке, претензий вроде не было ("Сектанточки - они для нас, конечно, не того, зато они очень чистые и честные"), но как-то в пост я потянулся к ней рукой, измазанной котлетой, коснулся ситчика, и вмиг пристойно-постное лицо ее сделалось хищным - она пихнула меня так, словно я был комом грязи. Я, отлетев, ударился затылком об обои - и по сей день ломаю голову: во вред или во благо мне ее ушибли уже в самом начале жизни. Сектантка Клавдия была изгнана без наказания, ушла от нас без покаяния, неясно чем гордясь, и в доме появилась Мария с татуировкой. Ей было велено присматривать за мной, трехлетним, и за моей годовалой сестрой. Друзья-доброжелатели пеняли моему отцу:
      - Ты спятил, брат, а еще комсомольский работник. Мало тебе той мракобески - выкопал эту шваль. Ты иногда слушаешь, что тебе говорят? А говорят, она во время оккупации прилежненько трудилась в солдатском бардаке на Советской, за что и отсидела что положено уже после нашей победы.
      - Быть того не может! - дивился мой молодой отец, чокался с друзьями едва ли не шестым по счету фужером сладкого вина из Крыма "Черный доктор", потом задумчиво и долго протирал свои толстенные очки.
      - А ты спроси ее, спроси, - подзуживали отца друзья-доброжелатели. - Ты не стесняйся у нее спросить: ты в своем праве, и у тебя дети.
      Спросила мать. Само собой, спросила не впрямую, а словно бы сетуя на склонность некоторых наших людей к недобрым сплетням.
      - Раз люди говорят, значит, так оно и было, - рассудительно ответила Мария. - Люди зря не скажут, людям надо верить, а иначе - кому верить? сразила она моих родителей, и не раз потом с готовностью, с необъяснимой радостью верила вслух всему, что о ней болтают. На первый взгляд, казалось: какая беззащитность; на поверку выходило: броня. Веря явной брехне о себе, еще и довирая от себя вдогон брехне, Мария вынуждала сомневаться и в возможной правде; чем больше узнавали мы о ней, тем меньше знали - то есть мы не знали о Марии ничего достоверного. Значился в ее биографии немецкий бардак или не было бардака, сидела она послевоенный остаток сороковых или нет, а если и сидела за бардак, или ни за что, или за что другое, и правда ли, будто счастливейшей ночью во всей жизни Марии была ночь в ресторане гостиницы "Аврора" - поди проверь, тем более что ночь, пожалуй, и была, но кое-что в ней представляется чрезмерным, безумным даже; ты уж готов, заслушавшись, завидовать Марии, да червь сомненья тут как тут: а и впрямь ли та ночь была так хороша?
      По словам ее, как и она, татуированных товарок, то и дело попивавших белую на нашей кухне, Марии вскоре после зоны подфартило мыть в "Авроре" посуду, и вот однажды директор ресторана Невсесян велел ей задержаться после работы. Мария, брови наслюнив, гадала: для чего. Оказалось, в станционных буфетах Пскова, Порхова, Пыталова, Дна и Тулебли, в вагонах-ресторанах скорых поездов "Псков-Москва", "Ленинград-Варшава" и пассажирских "Киев-Ленинград" и "Таллин-Москва" внезапно кончилось холодное яйцо вкрутую.
      - Задание тебе одно, - сказал Марии Невсесян, - варить, варить и варить. Товарищи! - он щелкнул пальцами в перстнях. - Вносите яйца.
      Долго грузчики, соря древесной стружкой, вносили в пищеблок ящики с яйцом. Никогда еще Марии не доводилось видеть столько свежих яиц вблизи.
      - Ты можешь есть их - не на вынос! - сколько влезет, - сказал Марии Невсесян, оставляя ее у плиты одну. - Но чтоб к утру у меня все было сварено.
      Всю ночь, не зная, чем еще избыть негаданное счастье, Мария пела в клубах пара под перестук яиц в котлах, под бульканье и рык кипящей в них воды. Она варила яйца до рассвета, не присев и не вздремнув, и съела ровно сорок штук...
      - Пятьдесят три, - обыкновенно поправляла, не сердясь, подруг Мария. Пятьдесят три вареных яичка. - И, вдруг увидев, как округляются, готовясь вылезти на лоб, глаза моих родителей, смиренно опускала свои.
      Теперь уже и не узнать, и даже некого спросить, что пела себе Мария в ночь яйцеварения. Сам я слышал от нее всего лишь три, если можно так сказать, песни. Она напевала их моей сестре в унылом ритме колыбельной, всегда на один мотив, вернее, безо всякого мотива, укладывая спать, и всякий раз - в такой последовательности: "Дорогую рыбу ела, дорогого судака...", "Эх, лапти мои, да лапоточки мои, две сопливых танцевали, это дочки мои...", и свирепея оттого, что вредная моя сестра никак не засыпает: "Милая ты моя, обосрала ты меня, хоть и вся в говне, а повернись ко мне...".
      Эти песни, по мне, никак не подходили к радости, но что бы Мария там ни пела, она пренебрегла законом Невсесяна: есть не на вынос - и тот ее уволил. Голодала она потом недолго, зато довольно долго процветала, торгуя на задах базара поношенной мужской одеждой. Сведя знакомства в гарнизонах, она скупала за копейки у старшин бросовое и подлежащее уничтожению домашнее тряпье с плеча призывников. Стирала, что отстирывалось, латала, подшивала, никогда не гладила - и тянула на базар. Там, за рядами палкинских картошек и пыталовских кочнов, эстонских кур, сыров, печерских огурцов, уже у проезжей части, где толклись, цепляясь втулками, колхозные подводы, вздыхали, всхрапывая, лошади, орали воробьи, - почти на берегу Псковы, на крутизне, над сладко коптящей трубой Гельтовой бани всякий нищий с паперти Троицкого собора мог за гроши одеться у Марии с ног до головы, любой художник из новейших, желавший быть как будто вольным парижанином, но с русской душой, ходить повсюду и где хочет в пестрой перекрашенной рванине, мог найти у Марии рубаху с косым воротом, каких давно не носят в городах, или с вышитым, за который, правда, не у нас, а в Киеве лет через десять стали запросто давать все десять лет, пиджак из довоенной чесучи, плащ с резиновой подкладкой или свитер с мишками и олешками. Мария торговала галстуками в звездочку и в горох, брюками в клетку, в искру и в полоску, с лоснящимся и сальным сиянием на заду, с зияньем дыр на вздутых, вытертых коленках. Кузнец Смирнов из Ленинграда охотно брал береты и шарфы, мужики с Запсковья - штаны и ватники для грязных и холодных уличных работ, ответработникам из области порой перепадали за ничто клеенчатые шляпы и почти новые на вид, хотя и без подметок, сапоги. В пятьдесят седьмом году лавочку прикрыли, но и статьей Марию огорчать не стали: она ведь, в сущности, не делала ничего плохого. Штрафанули, припугнули, да и отпустили, в спину пальцем погрозив. Надо было есть, и Мария, немного помытарясь, устроилась в детские ясли на Леона Поземского, сперва уборщицей, потом и нянькой. Мой отец увидел ее весной пятьдесят девятого: она тянула за бельевую веревку дюжину детей мимо церкви Козьмы и Демьяна; детки шли очень смирно, с двух сторон по шестеро за веревочку держась, и отец мой умилился. К тому времени злая сектантка была уже месяц как отставлена, и мы с сестрой до того разошлись, что у матери начались мигрени. Отец позвал Марию к нам, суля ей деньги, стол и уважение. Мария день поколебалась и поприкидывала. Предложение поселиться с нами на одной жилплощади решило исход дела.
      Думаю, она была хорошей нянькой: я не запомнил от нее обид. И у родителей моих с нею почти не возникало вздора. Бывало, выпьет лишнего. Случалось, принесет с прогулки чужую сумку с полбуханкой хлеба и полукругом чайной колбасы.
      - Нашла на набережной, - докладывала она моей матери с удивлением и восторгом. - Гляжу: сумка; вижу: ничья. Разъелись люди: чуть коленкор полопался - и уже на помойку... А по мне - пускай коленкор кое-где лопнутый; я подштопаю, я подкрашу, я с ней еще сто лет на базар похожу.
      Мать, привычно поскучнев, приступала к допросу:
      - А рядом на набережной, рядом с этой сумкой - там точно нигде никого не было?
      - Как никого? Там многие гуляют: погода - чистый рай. Краснопевцевых встретили. Савраевых встретили. Бунзен встретили, шла с портфельчиком. Новиков шел с супругой, сперва туда, потом обратно... Никитюк с Володечкой, чего-то задумчивый - и не поздоровался...
      - Колбасу в сумке видела? Хлеб в сумке видела? Колбаса, ты понюхай, свежая, хлеб мягкий, можешь потрогать, и я спрашиваю тебя, Мария Павловна, последний раз: больше никого на набережной не было?.. Ты вспоминай, подумай как следует, а я подожду.
      Мария надувала щеки, делалась багровой и не моргала. Потом спохватывалась:
      - Как же никого? Там две дуры газон стригли, позади нашей скамеечки. А сумка-то на скамеечке как раз и стояла... Может, это как раз ихняя будет сумка?
      - Мария Павловна. - Мать закрывала глаза. - Люди говорят, ты иногда подворовываешь.
      - Если люди говорят, значит, бывает, - легко соглашалась Мария, но и законно злилась: - А не будьте дурами, не кладите, где гуляют.
      Мать сухо выносила приговор:
      - Сумку отнесешь, где взяла, сейчас же. И в магазин зайди: у нас кончается комбижир.
      Проще всего предположить, что в тот июньский воскресный день, который до сих пор занимает мое воображение, Мария отправилась в магазин - как раз за хлебом и за комбижиром. День был полон гулких, как медь, и медно бухающих звуков - их издавали репродукторы на фонарях Пролетарского бульвара. То были звуки победительного баритона, каким тогда обычно объявляли спортивный результат, научный подвиг или трудовой рекорд. Раздвоенные эхом, рассеянные утренним ветром с Великой, раздробленные криками воробьев и бодрой погудкой "волг" и "побед" на перекрестках, они никак не давались осмысленному слуху, но стоило их ухватить и удержать - складывались в слова, откуда-то знакомые Марии: про месяц с левой стороны, про месяц с правой стороны, потом - про чудное мгновение и про любовь еще, быть может. Навстречу Марии шли люди в свежих рубашках и светлых ситцах, шли стайками, толпами, порознь и попарно, с фотоаппаратами и баянами, с туго набитыми сумками в руках, с предвкушением праздника в глазах. Мария, со своей пустой авоськой, в мятой юбке и домашней блузке, вдруг увидела себя со стороны всем чужой и совершенно одинокой. Репродукторы разом притихли, пошипели потом, пощелкали, запели тревожным тенором про черную шаль, про хладную душу и неверную деву, и Мария, заслушавшись, не сразу заметила, как магазин, зачем-то прозванный в народе Ленинградским, остался позади.
      Вспомнив, что суеверна, она обрадовалась поводу не возвращаться и наметила себе круг по городу, дабы выветрить жалость к себе и уже с веселым сердцем купить нам хлеб и комбижир. Возле касс кинотеатра "Победа" было непривычно пусто, и Летний сад был пуст, зато тротуар был тесен: все новые люди в светлом шли навстречу Марии, иные, уже нетрезвые, уже и подпевали репродукторам. Шумели липы на горках Детского парка; скрипели, чуть покачивались качели-лодочки, кружили черные галки над колокольней Анастасии Римлянки. Мария на миг замешкалась, размышляя, не погреться ли пару минут на травке у Василия-на-горке. Тут ее и окликнули.
      Она не сразу поняла - откуда, кто, но страшно обрадовалась оклику, как если бы она, жалеючи себя, ждала его. Завертела головой, ища знакомое лицо; все лица показались ей немножечко знакомы, но ни одно из них не потянулось к ней, не захотело встретиться с нею глазами... "Павловна!" - послышалось опять, и следом дважды недовольно квакнул клаксон автомобиля.
      Возле тротуара стоял зеленый "газик" с брезентовым верхом. Кочегар детских яслей Теребилов махал ей, высунувшись, своей расшитой медью тюбетейкой:
      - А ну садись, глушня, по-быстрому: здесь нам вставать запрещено!..
      Мария чинно подошла и молча забралась на заднее сиденье, где уже были двое с растопыренными сумками в ногах: сухой старик в ковбойке, в круглой гладкой бороде, однако же безусый, и веселая тетка лет тридцати, или же лет сорока, или даже лет пятидесяти - вся красная, с зубом из белого золота и с клипсами на ушах в виде крупных алых вишен.
      - Григорий, - пахнув вином представился старик.
      - Чао, - из-за его плеча кивнула, не назвавшись, тетка.
      - Теперь едем? - нетерпеливо спросил водитель и подмигнул Марии в зеркальце заднего вида. Она узнала в зеркальце шофера санэпидемстанции Балобана, мигнула ему и, как только "газик" тронулся, полюбопытствовала:
      - А куда?
      - Куда народ, туда и мы, - отозвался Теребилов. Повозился с китайским пестрым термосом и, перегнувшись назад через сиденье, протянул Марии алюминиевый стакан с резьбой. - Мы тут - уже, а ты - прими, не расплескай.
      Мария, сжав стакан в горсти, зажмурилась - и медленно выпила холодную белую.
      - Чего ж вы так, без тоста, как собака тюрю? - с укором произнес старик Григорий.
      - Я извиняюсь, - сказала Мария, - я задумалась. Я - молча, за здоровье всех.
      - Не так вам было нужно, - расстроился старик Григорий, - а нужно было вслух сказать: "Здоровье Александра Сергеевича".
      - Здоровье Александра Сергеича, - покорно повторила Мария вслед за стариком. - А кто у нас, я извиняюсь, Александр Сергеич? Что-то я никак не соображу...
      - Пушкин, дура, - отозвался Теребилов. - День рождения у него. Вместе с нами, скобарями, его сегодня отмечает целый мир - а ты не сообразила.
      Тетка слева хохотала, побрякивая клипсами.
      - Я же извинилась, - кротко, но с достоинством напомнила Мария и примолкла.
      Бег ее мыслей был таков: "В Пушгоры едем, я там не была, а там народ гуляет, это ясно; давно я не гуляла, вся замаялась: все подтираю, все баюкаю, кормлю, все по песочницам выгуливаю, а тут нешуточное дело, Пушкин; надо будет попросить притормозить и подождать; подняться и сказать, что я в Пушгоры еду, там ведь весь народ... Поймут? поймут... да, может, и поймут, а спросят: Павловна, где хлеб? где комбижир? - и если я тогда пойду опять за хлебом и в очередь за комбижиром встану, меня ж никто не будет ждать!.. Притормозить, подняться, но не заходить - к двери записочку прикнопить: так, мол, и так, вы не волнуйтесь, и сердиться на меня не нужно, лучше сделайте расположение когда еще я побываю в Пушгорах! я дальше Острова не ездила ни разу; а там красиво, говорят; весь наш народ торжественно гуляет с целым миром". Тут вспомнила Мария, что кнопки нет, и нет у ней с собой карандаша, и следом вспомнила Мария, что не умеет она писать, да и читать еще не научилась, - к тому же окна дома номер девятнадцать по Пролетарскому бульвару, где мы напрасно ее ждали, уже успели отмелькать, уж "газик" миновал вокзальный переезд и пер к Крестам, и Теребилов, с чего-то крякнув и к чему-то охнув, вновь взялся свинчивать стаканчик с горла термоса.
      На Ленинградском шоссе "газик" разогнался, термос опустел. Марии сделалось совсем легко; она легко поверила божбе Теребилова, будто бы в Псков она вернется засветло, так рано, что мы на Пролетарском ее отсутствие едва успеем и заметить, - быть может, то есть, и заметим, и даже спросим: "Где Мария?", но к нервам не успеем приступить, по горло занятые своей семейной колготней, своей интеллигентской болтовней. И словно в подтвержденье увереньям кочегара "газик" ловко, без задержки проскочил затор перед мостом через Череху - там застряла колонна автобусов с флажками, забитых кто во что горазд поющими людьми в праздничных рубашках.
      До Острова домчали в тишине; только однажды ее посмел нарушить старик Григорий: он предложил пошарить в сумке, что в ногах, - почать еще бутылку белой. Его одернули: весь праздник впереди. Старик, вздохнув, притих.
      В Острове сорок минут простояли в очереди за бензином для государственных машин, шумно утешая себя тем, что на бензоколонке для частных автомобилей пришлось бы протомиться и полдня. Там лаялись клаксонами десятки "волг", "побед" и "москвичей" с псковскими, новгородскими, всего больше ленинградскими, но также и латвийскими, и эстонскими номерами; клаксонам подвывали злые от скуки младенцы; собаки, путаясь поводками, рыли мордами песок; серый репродуктор, усевшийся вороной на красном пожарном щите, все кашлял, кашлял, потом уныло заорал, что бензина нет, спокойствие, но скоро привезут - звонили с базы: вышел, вышел бензовоз!..
      Весь прочий путь, от Острова и до самых Пушкинских Гор, Мария продремала на плече у старика, иногда открывая глаза и тут же их зажмуривая - так быстро, до мгновенной легкой тошноты в груди, мелькали прутья ивы и стволы березы, так остро, жгуче, до закипанья слез в глазах, прореживало их солнце.
      Отовсюду затрясло, звук мотора стал надсаден, и она проснулась. Людской гомон давил голову со всех сторон. "Газик" с трудом пробирался в гору в медленной толпе. Где-то, слишком близко, бил колокол. Балобан заглушил мотор на краю площади, забитой неостывшими, дышащими дизельным перегаром автобусами, сказал: "Счастливо погулять", уронил голову на руль, сразу засопел, скоро и захрапел. Мария, выбравшись наружу, приняла от старика две тяжелые сумки. Одну досталось нести ей, другую подхватил Теребилов. Безымянная веселая тетка, выйдя из машины, глянула на толпу, сказала "ой", сняла с ушей клипсы и сунула их в кармашек блузки, заткнув его сверху скомканным носовым платком. Колокол бил рядом, на небольшой горе, за густыми темными деревьями, за белой стеной, игла колокольни пробивалась к небу из-под крон.
      Мария, старик, Теребилов и тетка, хватаясь друг за дружку, вошли в людской поток. Толпа понесла их к горе и подняла на гору. Они застряли с частью толпы возле ворот в стене. Милиция в белых рубашках никого к воротам не подпускала. Колокол вдруг умолк, и люди перед воротами, все как один, умолкли. Милиция все же прикрикнула на них в тишине: "Тихо там!" - тут даже пыль улеглась, не стало птиц, и листья на темных ветвях поверх стены замерли как нарисованные, - так стало мертво и тихо, что казалось Марии, все ей только казалось вокруг, отчего и вовсе трудно было понять, кто же, наглый такой, наседает сзади, кто давит и давит ее с боков и толкает в спину... Безмолвие было долгим, потом миновало: там, за воротами, послышался дробный шум многих шагов по камню; милиция зашевелилась, двинулась на толпу, грозно глядя в глаза Марии из-под сверкающих черных козырьков. Створки ворот, скрипнув, разошлись. Из сумрака ворот на посыпанный гравием пятачок стали выступать один за другим мужчины, кто в сером, кто в черном костюме, все в мягких шляпах, иные и в плащах не по сезону, с ними - дамочки с сумочками, в плащах и прическах. В этом колыхании костюмов, дамочек и шляп Марии померещился наш Первый секретарь товарищ Густов: она еще помнила, как на седьмое ноября он ей кивал и махал с трибуны. Боясь, что обозналась, Мария замахала ему в надежде, что он, словно тогда, с трибуны, махнет ей в ответ, но он махать и не подумал, оставив Марию, жестоко теснимую вновь заволновавшейся толпой, как бы в сомнении... А замахал, причем единственной своей правой рукой, да так отчаянно, что пустой рукав пиджака, заправленный в карман, вдруг выпрыгнул из кармана и принялся болтаться подобно флагу на ветру - совсем другой, но тоже видный мужчина.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.