Никто не знал моего финансового положения, и чек приняли. Я выписала сто долларов. Не могу сказать, почему я не выписала большую сумму. Но поскольку я редко знала, что мне делать, если не было каких-либо указаний, то полученные сто долларов стали для меня состоянием.
Мы поднялись в мой номер. И здесь по очереди смывали европейскую грязь. Я заказала обед. Еда выглядела так аппетитно, что можно было сойти с ума. Каждый, кто выходил из ванной, получал роскошный обед. Мы решили попрощаться до захода солнца. Все хотели попасть домой до наступления темноты.
Прощались с огромной болью в сердце, но без слез и вздохов. Расставания были привычны.
Теперь я уже сама собралась принять ванну, впервые за многие месяцы. Боже, как я была одинока! Звонить в Лос-Анджелес или какое-нибудь агентство Нью-Йорка еще рано. А впрочем, о чем говорить? Что вернулась с войны? Кого это интересовало?
Зазвонил телефон. Это мой агент Чарли Фельдман. Пока мои друзья купались, я связалась с ним. «Пожалуйста, не выписывай больше ни одного чека, – сказал он, – они не будут оплачены, на счету ничего нет». – «Так что же мне делать?» – «Я тебе снова позвоню, дай подумать».
Я приняла ванну, легла в постель, но заснуть не могла.
Я ждала. Чего?
Я оказалась вырванной с корнем. А где остались мои корни? В гуще европейской войны? Эти мысли не давали покоя.
После всех трудностей стать жителем и гражданином Америки – это особое осложнение. Вернуться в Америку, которая не пострадала во время войны. Которая ни разу не узнала и не хотела знать, что испытали ее же собственные солдаты…
Да, именно тогда началась моя «антипатия к удобно сидящим дома американцам».
4
Легко представить, что я не очень была любима тогда, осенью и зимой 1945 года. Чем больше солдат возвращалось с Тихого океана, тем меньше было работы. Мы выходили на улицы и протестовали. Мы были вне себя от обиды и возмущения. Это касалось не лично меня, а тех обязательств, которые мы имели по отношению к вернувшимся солдатам, ведь им обещали на фронте, что дома их ждет работа.
Плохое это было время для всех нас. Госпитали – переполнены. Мы совершали бесконечные поездки, посещали раненых, чтобы пожать им руки, успокоить, приободрить, почитать, пообещать, как не раз уже было, дать им почувствовать, что о них заботятся, ими интересуются. Какая это была ложь! Бессмысленное утешение, но они улыбались, им становилось легче, у них появлялась надежда.
Горький, горький послевоенный опыт… Потребовался целый год, чтобы как-то прийти в себя. Целый год, полный сомнений, отчаяния и гнева. Тогда я думала, что каждый знал, что такое бомбы, разрушение и смерть. Американцы не знали ничего и не хотели знать. Их сведения о войне ограничивались сообщениями радио и газет.
Печальное невежество. Но так удобнее, когда война где-то далеко. Я говорю не о семьях тех солдат, которые остались на поле боя. А о тех, кто никогда, даже на один день, не поступился своими удобствами, о тех сытых, которые не знали и не хотели ничего знать. И до сегодняшнего дня ничего не меняется.
Счастливая страна?! Где думают: если мы выбросим одного президента и заменим другим, все будет в порядке. Нет! Нужно нечто большее, чем «все в порядке».
Стремление к праведности, которое сейчас охватило Америку, – весьма сомнительно.
Хорошо известно, что в Америке все строится на чем угодно, кроме праведности. Еще со времен «Мейфлауэр».[68] Тем не менее с годами мысль о том, что Америка является страной, которая всегда борется за правду, утверждалась в умах многих. Что ж, это придает уверенность. Но эта новая роль, взятая на себя Америкой, фальшива. Как можно судить другие страны, определять, что в них справедливо, а что нет, если в собственной стране все основано на обмане и разбое, на угнетении слабых, на истреблении туземцев. Ведь это им дали доллар за полуостров, который сегодня известен как Нью-Йорк. Одна надежда, что когда-нибудь Америка «повзрослеет».
В 1977 году, когда я пишу эти строки, страну, как никогда, затопила волна «честности». Каждый бьет себя в грудь и убежден, что раз он американец, то он «верный и честный».
Когда действовал «сухой закон», вся страна покупала алкогольные напитки вопреки запрету и часто даже в открытую. Я была там и знаю это. И ни у кого не было угрызений совести.
Есть книги – они свободно продаются, – в которых объясняют, как можно большую часть денег уберечь от уплаты налогов по так называемому «праву».
Все это я прекрасно понимаю. Не понимаю только, как можно с такой яростью набрасываться на любого, кто, будучи в правительстве, допустил ошибку, как можно осуждать тех, кто, по общему мнению, не оказался «идеальным». Их лозунг: «Не пойман – не вор». Я сочувствую тем, кто попадается, потому что знаю, сколько остается тех, кто не попадается и преуспевает. Но кто попался – тот оказался слабым, а слабых не любят.
Сегодня смысл любой телевизионной передачи в Америке сводится к заповеди «не попадайся».
Не быть схваченным – равноценно мужеству, храбрости, проницательности, присущей экстрасенсам. Главное – предвидеть и перехитрить.
Это похоже на игру, чем в большинстве случаев и занимаются американцы. Даже во время войны они играли. Они воровали бензин у одной армии, чтобы снабдить им свою собственную армию. Третья армия воровала у Первой. За это получали награды и очень ими гордились.
Американцы все еще продолжают играть в игры. Можете себе представить целую нацию, прикованную к игре в бейсбол или американский футбол, как будто от результата зависит вся жизнь. Короче говоря, они любят игры. Эта любовь не служит оправданием их жизни и их сознания.
Все так противоречиво в Америке. Даже исполнение предписаний не гарантирует вашему сознанию покоя.
Это напоминает мне один эпизод в Италии, точнее, в Неаполе.
Жан-Пьер Омон, актер и мой друг, смог благодаря связям получить для меня разрешение посетить французские части, в которых он служил. Он примчался в джипе на день раньше, чем я ждала. От него исходил странный запах. «Я спал под танком рядом с мертвым сенегальцем, – сказал он. – Ты уж извини».
Мы нагрели воду, и впервые за многие недели он смог принять ванну.
Жан-Пьер Омон – очень воспитанный и высокообразованный человек, с великолепным чувством юмора.
Еще до наступления рассвета мы сели в джип и поехали к месту его назначения. Мы родились под одним знаком. Он – Козерог, и я тоже. Поэтому мы знали, что делали, – так нам казалось. У него была карта местности, но это нам не помогло – через несколько часов мы застряли в грязи. Джип не двигался с места. Чисто на французский манер и по солдатскому обыкновению он сказал: «Оставим его».
Была слышна далекая канонада. Чтобы добраться до места, предстояло пересечь реку, а дорогу к ней преграждало огромное поле, на котором трепыхалась масса белых лент, ветер срывал их с колышков, на которых они были натянуты над самой поверхностью земли. Мы поняли, что находимся перед минным полем. Выйти к реке необходимо, но все ближайшие мосты были взорваны.
Оставалось одно: идти через минное поле. Я сказала Жан-Пьеру: «Послушай, ты молод, у тебя вся жизнь впереди. Я пойду первой, а ты – за мной, след в след, пока мы не пересечем это поле. Если я взлечу на воздух, то прежде, чем ты ступишь на эту проклятую мину».
Он не мог принять мое предложение, спорил, настаивал: «Я пойду первым, а ты – по моим следам». Нужно было только видеть нас. Теперь, по прошествии времени, сцена представляется трагикомичной. Немка и француз в Италии чрезвычайно учтиво дискутировали о том, кому более пристало первым взлететь на воздух!
Конечно, диспут выиграл он. К счастью, мы благополучно пересекли поле, перешли реку, прыгая с камня на камень. И, совершенно промокшие, очутились на другом берегу.
Началась артиллерийская канонада. Даже имея географическую карту, мы не могли понять, где находимся. Я сказала: «Встань за мной. Если кто-нибудь пойдет, друг или враг, предоставь действовать мне».
Темнело. Вскоре послышался звук мотора. Я повторила: «Встань за мной». За поворотом дороги показалась машина. Понять, что это, – невозможно. Приходилось ждать. Но вот мы увидели американские опознавательные знаки на джипе, который ехал прямо на нас. Мы стали махать руками. Джип остановился.
Два солдата на переднем сиденье. «Что вам надо? Кто вы? – спросил один из них и – обращаясь ко мне: Вы сестра милосердия или кто?» Я ответила: «Я – Марлен Дитрих, мы заблудились и не знаем, где находимся. Не могли бы вы подсказать нам, как вернуться в Неаполь?»
Солдат за рулем сказал: «Если вы Марлен Дитрих, то я – генерал Эйзенхауэр. Садитесь!»
Мы вернулись в Неаполь. Жан-Пьер пошел в свою часть, так и не взяв меня с собой.
Мы никогда не говорили об этом происшествии. Но, наверное, только посмеялись бы, вспоминая наш поход, но слишком много горя было бы в нашем смехе. Омон – прежде всего человек. Очень хотелось бы, чтобы сегодняшние актеры были похожи на него. Хотя, мне кажется, актерская профессия не для мужчины. Жан-Пьер прекрасно доказал, что это – лучшая профессия, особенно теперь, когда с нами нет Рэмю и Габена.
5
Война закончилась для нас, когда мы вошли в город Пльзень в Чехословакии. Та же картина, что и везде: кругом горе и разрушения. В голове все время звучало: «Конец войны, конец войны», а ощущение ее конца не приходило.
Война окончилась в печали для всех ее участников. Я не настолько хорошо помню конец первой мировой войны, но думаю, что все было так же. То же отчаяние, та же беспомощность.
Снова нужно стать кормильцем, добытчиком в стране, которая не знала, что такое война. Ни одна бомба не упала на их головы. Но что бы произошло, если бы однажды бомбы упали на их головы? Я могла бы назвать несколько человек, которые и из этого стали бы извлекать барыши.
Когда я вернулась в Соединенные Штаты (я уже говорила, как это было мучительно), то снялась в нескольких фильмах только для того, чтобы заработать деньги.
Я не была единственной, кого коснулась послевоенная депрессия, и пережила ее с помощью Билли Уайлдера и Митчела Лайзена, у которого снялась в фильме «Золотые серьги». Я заработала немного денег, и мне кажется, фильмы оказались не так уж плохи. Как всегда, я выполняла все, что от меня требовали, иногда, как мне думалось, даже больше.
Билли Уайлдер приехал в Париж, чтобы уговорить меня сыграть в его новом фильме «Дело одной иностранной державы», поскольку до этого, разговаривая с ним по телефону, я отказалась от роли. Тогда еще я не знала, что устоять перед Билли Уайлдером невозможно. Сюжет фильма был связан со второй мировой войной. Все сцены, которые игрались в Берлине, он снимал без главных исполнителей и приехал в Париж, чтобы показать, как он хочет дальше выстраивать свою картину. Естественно, я уступила.
О войне написано много прекрасных книг. Я рассказала о том, что видела и испытала сама.
Новый бросок в неизвестное
Я находилась в Нью-Йорке, когда моя дочь попросила помочь в одном из ее многих благотворительных дел – принять участие в гигантском шоу в «Мэдисон Сквер Гарден». Предполагалось, что в шоу будет участвовать много знаменитостей. И каждый, по решению устроителей, должен появляться перед зрителями не как обычно, а выезжать на слоне. Такая идея мне не очень нравилась. Не то чтобы я что-то имела против слонов, нет. Я просто считала, что для меня можно придумать что-нибудь более интересное. В конце концов я получила роль распорядителя-конферансье.
Фирма Брукс изготовила костюм. Но, как всегда, я внесла свои поправки. Я придумала совсем короткие шорты и выглядела абсолютно потрясающей в таком наряде – в сапогах, с бичом и прочими аксессуарами. Поскольку я объявляла номера, пришлось выучить программу наизусть, и все прошло хорошо.
Это выступление открыло новую дорогу в моей творческой карьере – я стала исполнять песни и появлялась перед зрителями, что называется, живьем, из плоти и крови, а не на экране с помощью целлулоидной кинопленки. Мне это нравилось.
Первое предложение я получила из Лас-Вегаса от Билла Миллера, чудесного человека, хозяина отеля «Сахара». Он предложил невероятно высокий гонорар, и я, конечно, не могла сказать «нет».
Мои сценические костюмы по эскизам Жана Луи выполняла Элизабет Кертни, у которой были руки феи и большое терпение. Пришлось даже пококетничать с Гарри Коном, боссом «Коламбиа», чтобы он разрешил пользоваться костюмерной, принадлежавшей студии. Не могу сосчитать, сколько платьев мы сделали. Они все целы, и я храню их как произведения искусства. Я надеваю их в особых случаях. Творения Луи, которыми я восхищалась, должны были сделать меня самой красивой, самой соблазнительной из женщин.
Во время гастролей я сама ремонтирую свои костюмы. Нитки получаю из Франции (нигде не делают их тоньше). Случалось, Элизабет шила даже моими собственными волосами.
Иногда на примерке приходилось выстаивать по многу часов. На всех моих платьях есть застежки-«молнии», которые заказывались в Париже. Это выдумка, что каждый вечер меня зашивают в платье. Тот, кто хоть немного понимает в шитье, знает, что такое платье в самое короткое время превратилось бы в тряпку.
Один из моих туалетов был сделан из особого материала, «суфле», что означает «дуновение Франции». Бианчини сделал это для нас. Сегодня такого материала больше нет, его не выпускают. Это было настоящее «дуновение» и достигало своей цели. Я выглядела нагой, хотя на самом деле этого, конечно, не было.
Многие мои платья украшались вышивкой. Ею занималась прелестная японская девушка по имени Мери, ее работа отличалась большим искусством. Каждая жемчужина, каждая блестка имели значение. Жан Луи и я определяли, где какие должны находиться детали – алмаз, зеркальный кусочек, бисер… Элизабет маркировала тонкой красной ниткой место, куда их следовало пришивать. Ни один из нас не жалел ни труда, ни времени. Мы любили нашу работу и гордились ее результатами. Многие потом пытались повторить сделанное нами, но, как всякое подражание, сравниться с оригиналом оно не могло.
Элизабет нет больше с нами, и это еще одна несправедливость. Она была молодой, талантливой, доброй, мягкой, преданной мне. И я ее очень любила. Вместе со мной она прилетела в Лас-Вегас, чтобы одеть меня в день премьеры. Кроме того, она помогала мне в шитье, учила секретам своего мастерства. Через несколько лет я сама уже была хорошей портнихой. Естественно, шью все на руках. Швейная машина для меня – таинственный аппарат.
Моя первая гастроль в Лас-Вегасе продолжалась четыре недели, и это было время сплошного удовольствия и радости.
Для новой моей карьеры хорошие костюмы стали чрезвычайно важны. Я слишком хорошо знала, что мое исполнение песен желает много лучшего. Я пела и раньше в своих фильмах, но в других условиях – в тишине тонстудии, а на экране все смотрели на изображение – это было важнее, чем звук.
Конечно, я придавала большое значение освещению. Я нашла прекрасного мастера света – Джо Девиса, который приехал в Лас-Вегас и затем в течение многих лет работал осветителем во всех моих шоу.
В Лас-Вегасе меня попросили «петь не больше двадцати минут, чтобы люди могли вернуться к своим игральным столам». Пела я примерно песен восемь – все из моих фильмов, и публика неистово аплодировала, По наивности я полагала, что все в порядке. Собственно, так оно и было: из года в год меня приглашали петь в Лас-Вегас. Счастливые времена! Никаких забот. Много денег. Дорога из роз. Я была на седьмом небе.
Но наступил день, и в мою жизнь вошел человек, изменивший все и спустивший меня с небес на землю. Он стал моим лучшим другом! Берт Бакарак.
Я считаю, что у меня «русская душа» – и это лучшее, что во мне есть, – с легкостью я отдаю то, что кому-то очень нужно.
Так я поступила со своим аккомпаниатором, которого «уступила» Ноэлю Коуарду, собиравшемуся выступить в Лас-Вегасе. Он хотел, чтобы ему аккомпанировал пианист, а не оркестр, как обычно. Я считала, что нельзя нарушать сложившуюся традицию. Чтобы как-то поддержать Коуарда, я заставила его порепетировать с Питером Матцем, моим аранжировщиком, пианистом и дирижером. Ноэль Коуард был так восхищен им, что оставил его у себя.
Я спросила у Питера: «А что будет со мной? Ведь через две недели начинаются мои выступления». Он ответил: «Вы должны понять, я не могу оставить на произвол судьбы Ноэля». Я сказала: «Да-да, понимаю». «Я обязательно позвоню», – пообещал он.
От меня всегда ждали понимания. Почему – не знаю. Но мои проблемы это не решало ни в то время, ни сегодня. Питер Матц, как обещал, позвонил мне: «Я знаю музыканта, – сказал он, – который вылетает в Лос-Анджелес. Вы ведь тоже туда едете?» – «Да, я еду туда, у меня контракт». «Я не знаю, где он остановится в Лос-Анджелесе, но, если мне удастся поймать его еще здесь в аэропорту, я передам, что он должен позвонить вам», – пообещал Питер Матц.
Я находилась в отеле «Беверли-Хиллс» и, хотя я никогда не была неврастеничкой, сейчас готова была лезть на стену от отчаяния.
Я увидела его сначала сквозь сетку от мух. Постучав, он вошел и сказал: «Меня зовут Берт Бакарак. Питер Матц передал мне, что я должен прийти к вам».
Я пристально рассматривала вошедшего. Совсем юный, с самыми голубыми глазами, какие я когда-либо видела.
Берт Бакарак
Берт Бакарак сразу прошел к роялю и спросил: «Каков ваш первый номер?»
Я пошла за нотами, споткнулась о стул и, обернувшись, неуверенно сказала, что обычно я начинаю песней «Посмотри на меня» Митча Миллера (он написал ее специально для меня). Я передала ноты, Бакарак бегло пробежал их глазами. «Вы хотели бы, чтобы аранжировка была сделана как для выходной песни?» – спросил он.
В вопросах аранжировки я была полным профаном, правда, заикаясь, я все же спросила: «А вы как себе представляете?» «Так! – сказал он и начал играть. Он играл, словно давно знал песню, только ритм был другой, непривычный. – Попробуйте сделать так», – предложил он.
Бакарак, при всех его прочих достоинствах, обладал еще и бесконечным терпением. Он учил меня оттяжке, как он это называл. Я понятия не имела, что он подразумевал под этим, но скрывала свое незнание, пока он переходил от одной песни к другой. «Итак, до завтра, в десять утра, хорошо?» – сказал он, уходя. Я только кивнула. Даже не спросила, где он остановился и где смогла бы найти его, если б он не появился на следующее утро.
Тогда, приняв решение выступать в новом амплуа, я не подозревала, какое место он займет в моей жизни.
В то время он не был известен, его знали только в мире грамзаписи. В Лас-Вегасе я потребовала, чтобы его имя на световой рекламе шло вслед за моим, мне отказали. Но я добилась своего! Я очень хотела, чтобы наша совместная работа доставляла ему радость, и это стало главной целью моей жизни.
Везде, где бы мы ни выступали, мне не столько важны были аплодисменты, вызовы на бис (шестьдесят девять – рекордное число, которое я помню), как знать одно, прочесть в его глазах – хороша ли я была или не очень. Плохого выступления у меня никогда не было, тут его заслуга. Бывали и такие вечера, когда он обнимал меня и говорил: «Великолепно, малышка, совершенно великолепно!»
Я жила только для того, чтобы выступать на сцене и доставлять ему удовольствие. Конечно, это была сенсационная перемена в моей профессии.
Я катапультировалась в мир, о котором до сих пор ничего не знала. У меня появился маэстро, превративший мое довольно посредственное шоу в нечто интересное. Позднее он сделал из него «Соло для женщины с оркестром». Кончились выступления в ночных клубах, мы перешли в театры. Мы гастролировали по Соединенным Штатам, Южной Америке, Канаде… Наши выступления на Бродвее стали дерзким вызовом Берта Бакарака, Он организовал оркестр из лучших музыкантов Нью-Йорка. Мои старые друзья из Англии Уайт и Лавел приехали сюда, я добилась разрешения на их выступление. Мы давно прекрасно знали друг друга, так что могли сократить время репетиций. В Америке не позволяется терять на них время. Предприниматели хотят хорошее представление, но их девиз «время – деньги». А для репетиций с оркестром, состоящим из двадцати пяти музыкантов, требовалось время. Аранжировки Берта Бакарака были трудные. Это не обычное «раз-два-три».
Премьера состоялась в театре «Лант Фонтейн». Так как билеты были распроданы на первые недели, наши гастроли продлили еще на две последующие. Это был настоящий праздник для всех нас. Много раньше театр был сдан для другого представления, поэтому продлить больше наши выступления оказалось невозможно.
Быстро промелькнуло время. Мы стояли перед темным театром, куда подъезжали грузовики с декорациями для нового представления. Печальное прощание. Только актеры могут понять, что такое оставить театр.
Запаковывая свои костюмы, я перекладывала некоторые картоном с шелковой бумагой, обматывала эластичными бинтами, чтобы потом не нужно было гладить.
Вскоре я вернулась на Бродвей. Это был театр Марка Хеллинджера. Когда позднее меня спросили, почему я не хочу снова петь там, я ответила: «Это было прекрасно, пока это было, но хорошего понемногу…» Я любила Бродвей. Любила его публику. Я даже давала два раза в неделю утренние представления. Они доставляли такую же радость, как и вечерние. Ноэль Коуард не одобрял утренние представления. А мне нравились эти дамы в шляпках, как он презрительно называл публику утренних концертов. Возможно, они и не очень-то понимали его интеллектуальные диалоги, но меня и мои простые песни они понимали. Кстати, о простых песнях. Мне хочется здесь рассказать об одной.
Песня Пита Сигера «Куда исчезли все цветы?». Благодаря аранжировке Берта Бакарака получила прекрасную интерпретацию и стала больше чем простая песня. Впервые я услышала ее в исполнении вокальной группы, и особого впечатления она на меня не произвела. Правда, моя дочь настаивала на том, чтобы я включила ее в свою программу в аранжировке Берта Бакарака. В конце концов им вместе удалось меня уговорить. Впервые я спела ее в Париже в 1959 году. Через год я записала ее на пластинку на французском, английском и немецком языках. Немецкий текст был написан мною в соавторстве с Максом Кольпе. Песня «Куда исчезли все цветы?» стала основной в моей программе. Я пою ее иначе, чем Сигер. Спев все куплеты, я возвращаюсь к начальной строфе, и оттого моя версия стала еще более драматичной. В оркестре начинала одна гитара, затем один за другим вступали остальные инструменты, и на последнем рефрене снова звучала только одна гитара. Это было прекрасно. Когда я высказала Бакараку свой восторг, он улыбнулся и сказал, что Бетховену задолго до него пришло такое на ум.
Мы путешествовали много, долго и далеко. По всему белу свету. Бакарак еще не видел мир, он был счастлив. Я стирала ему рубашки и носки, сушила его смокинг в театре в перерыве между представлениями. Он благосклонно принимал все. Но никогда не расслаблялся, всегда был предельно собранным и после каждого представления разбирал мои ошибки и удачи.
Он дирижировал оркестром с завидным терпением и крепко держал все в своих руках. Оркестранты видели в нем прекрасного музыканта, ценили его превосходное знание партитуры и каждого отдельного инструмента. Их любовь к нему объединялась с моей.
У Берта Бакарака был отличный слух. Он без устали обходил зрительный зал, чтобы с разных точек прослушать звучание инструментов. Затем уже на сцене налаживал микрофоны, договаривался со звукорежиссерами (которые, так же как и музыканты, обожали его).
Интуиция всегда подсказывает музыканту предел, когда уже ничего больше нельзя «выжать» из оркестра. В таких случаях Бакарак говорил: «Все, ребята, хватит!» И мы понимали, что он «почти доволен».
Я не знаю, сколько лет длился счастливый этот сон. Я знаю: больше всего он любил Россию и Польшу, потому что скрипки там звучали прекрасно, как нигде в мире, и артисты там окружены вниманием и особым уважением. Он любил Париж и особое чувство испытывал к Скандинавии. Может быть, потому что там девушки красивые, – ну это так, шутка.
Он радовался всем поездкам. Он любил Южную Америку, где записали одну из лучших моих пластинок – «Дитрих в Рио». Ночью он уходил в горы, чтобы послушать звук барабанов. Его всегда интересовали мелодии стран, где он останавливался пусть даже на короткий срак.
Мы приехали в Западный Берлин, чтобы записаться на пластинку, и в этот же день он отправился в Восточный Берлин, в оперу, которая славилась своими музыкантами.
Он был неутомим в своем восхищении. Он будет вспоминать многое… Дни, которые провел в Ленинграде с прекрасной девушкой, гуляя вдоль Невы, или то, что там же, в Ленинграде, ему дали комнату, в которой спал сам Прокофьев.
Он будет вспоминать о любви и поклонении всех, кто с нами ездил.
Вспомнит он огорчения и разочарования. Например, те, которые испытал в ФРГ в 1960 году, где меня бойкотировали в Рейнской области, плевали в меня, а мне приходилось выходить на сцену. Я справилась благодаря его помощи и своему немецкому упрямству.
Да! Самым прекрасным, самым удивительным было время, проведенное с Бертом Бакараком. Это была любовь. И пусть бросит в меня камень тот, кто осмелится.
Бакарак не только замечательный музыкант, но и прекрасный человек – нежный и предупредительный, дерзкий и смелый, всегда умеет отстаивать свои убеждения. И вместе с тем очень деликатный и уязвимый. Он достоин обожания. Сколько есть еще таких людей, как он?
Он удивительный человек, я хочу, чтобы об этом знали все.
В Висбадене, в ФРГ, со мной произошел несчастный случай. Как всегда, я сидела верхом на стуле и исполняла песню «О малышке». Единственный луч прожектора освещал только мое лицо.
Заканчивая песню, я обычно уходила в кулису, и луч прожектора следовал за мной. На сей раз я не рассчитала площадку сцены, – уходя, слишком взяла влево и… упала через рампу. Странное ощущение, когда нет опоры под ногами. Исполняя песню, левую руку я, как обычно, держала в кармане брюк и при падении почувствовала: что-то произошло с моим плечом. Все же я нашла дорогу назад, на сцену, и увидела пустой стул, на который испуганный осветитель все еще направлял луч. Я снова села на стул и услышала тихий странный звук: капли пота падали на мою крахмальную фрачную манишку. Я не могла вспомнить начальные слова песни, которую решила исполнить еще раз. В ухо ударил звук, подобный гонгу. Что бы это могло значить? Постепенно поняла: Берт Бакарак снова и снова ударял по клавишам, давая знак для вступления к песне. Он не сомневался, что я выйду и спою еще раз, что я и сделала. Я исполнила еще две песни и станцевала финал со своим кордебалетом. Левую руку я все еще держала в кармане брюк.
После концерта я ужинала с фон Штернбергом, который приехал вместе со своим сыном. И только позднее, уже в номере, у меня возникла мысль: а не расплата ли это – то, что произошло со мной на концерте…
Я позвонила дочери в Нью-Йорк. Нужно сказать, что я всегда, когда у меня возникают трудности, звоню дочери. Она знает все, что хочет или должна знать.
Кроме того, она прекрасная актриса, у нее есть муж и четверо детей. Она готовит, содержит в порядке дом, но, когда я нуждаюсь в ее помощи, она может приехать, как бы далеко я ни находилась. Она настоящая «маркитантка», матушка Кураж – младшая, советчица для всех, кому нужен совет. В ее списке я стою под номером один, следующим идет ее отец, о котором она заботилась, когда я работала. И неудивительно, что она посоветовала пойти в находящийся в Висбадене американский госпиталь ВВС и сделать рентгеновский снимок. Не спрашивайте, откуда она знала о существовании этого госпиталя. Я уже давно привыкла к ее удивительному всезнанию.
После бессонной ночи Берт Бакарак и я пошли в госпиталь. Приговор был – перелом плеча. Вначале мы даже засмеялись. Но Берт смеялся недолго. Он был довольно бледен, когда вернулся от рентгенолога. Врач сказал, что это типичная «травма парашютистов». Мне приходили на память все мои посещения десантников, но я не могла припомнить ни одного человека с загипсованным плечом. Поэтому я спросила: «Но мне не потребуется гипсовая повязка, не правда ли?» Врач сказал: «Во время войны мы просто привязывали руку к телу и все заживало». Это было как раз то, что я и хотела услышать. Подождав, пока высохли рентгеновские снимки, вместе с Бертом (которому это не очень хотелось) я уехала на машине в следующий город. Поясом от плаща я крепко привязала руку к телу.
Берт никогда не говорил: «Давай отменим турне». Он знал, что я против отмен. Он, конечно, был обеспокоен случившимся, но не уговаривал меня отказаться от выступлений. И это было прекрасно – он был для меня высшим повелителем. Возможно, ему и не нравилось, что я его так называла. Но так было до самого конца. День, когда это кончилось, я охотно бы забыла.
В тот же вечер я выступала. Рука теперь была крепко привязана куском материала, который у меня всегда имелся в запасе для возможного ремонта. Турне прошло довольно хорошо. Единственная трудность состояла в том, что мне приходилось петь, жестикулируя одной рукой, а не двумя.
Первое выступление показало, как это трудно. Вытянутая рука создает даже некоторое драматическое ощущение, но две – уже нечто другое: тут полная покорность, крик о помощи и сострадании.
Обсуждая с Бертом возникшую проблему, я искала выход, он был один: петь, не прибегая к помощи рук. Для достижения определенного эффекта достаточно и одной руки. И это оказалось лучше, чем я ожидала. Плечо быстро поправлялось. Я уже могла сама причесываться. Мы, конечно, были застрахованы – и мой продюсер Норман Грантц, и я. Однако прерывать турне я не хотела, равно как и получать деньги по страховке. Я позвонила Норману Грантцу, он был в то время в Южной Америке с нашей горячо любимой Эллой Фицджеральд.[69] Он разрешил мне прервать турне в любой момент, когда посчитаю нужным, если не буду требовать страховку. Мы продолжали выступать и закончили турне в ФРГ, в Мюнхене, с большим успехом.