Современная электронная библиотека ModernLib.Net

«Двухсотый»

ModernLib.Net / Боевики / Дышев Андрей / «Двухсотый» - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 3)
Автор: Дышев Андрей
Жанры: Боевики,
Военная проза

 

 


«Ну что же ты?!» – спросила Ирина – вслух или мысленно, сейчас уже не вспомнить. Он сделал шаг и кинулся в манящую пропасть. Обежал прилавок, попутно обрушив пирамиду из пустых коробок, схватил ее за плечи, но тотчас почувствовал, что надо не так (забыл, черт возьми, как надо девушку обнимать!), опустил руки на талию, прижал к себе, стал целовать жадно и поспешно – скорей, скорей, пока не отняли это божество! Она попятилась, уводя его с собой в подсобку – там стоял топчан, но у солдата не хватило терпения идти так далеко, начали подкашиваться ноги, и вся его военная, снайперская, комсомольская, дембельская сущность залилась могучим инстинктом, и все в нем сразу увязло, замерло и подчинилось. Что он делал, что он делал!! Он поднимал подол ее сарафана, оголял ноги – это же просто бесстыдство, пошлость, но какая сладкая, сволочь, почему так невообразимо хочется такой пошлости? Почему, почему, почему?

О-о-ох! – и выдохся, обмяк, словно его сразило пулей. Она гладила его скользкую от пота кожу. Какой он гладенький, ровненький, упругий, и пот его молодого тела пахнет чем-то домашним, семейным, пахнет субботним вечером в семейном кругу, кинокомедией «Кавказская пленница», абажуром, низко висящим над круглым столом, диваном с расшитыми подушечками, плотными шторами на окнах, пушистым ковром – всем тем, что хранит тепло домашнего очага.

– Извините… Извините, пожалуйста…

Он одевается, застегивается. Его щеки пылают. Ему нестерпимо стыдно.

– Извините меня…

Глупый! Ирина отряхнула сарафан, расправила складки, повернулась к солдату спиной.

– Застегни, пожалуйста… Нет, там надо крючок наложить на пряжечку… Ну поставь их под углом друг к другу, а потом выпрями…

Он торопится, волнуется, ничего не соображает. Расстегнуть лифчик сумел, застегнуть – нет.

– Тебя как зовут?

– Юра.

– Ты откуда будешь такой глазастый?

– Из Подмосковья.

– Я почему-то так и подумала. У вас там, в Подмосковье, все такие красивые?

Он немного успокоился. С мужчинами всегда надо говорить после этого. Он должен понять, что нормальная жизнь продолжается.

– Спасибо вам большое…

Он уже одет, застегнут на все пуговицы, даже панаму на голову нахлобучил.

– На здоровье… Поцелуй меня еще разочек, Юра Босяков, и топай! Магазин пора под охрану сдавать.

– А откуда вы мою фамилию знаете?

В глазах – испуг, недоверие. Смешные эти мужики! В каждом холостяке сидит боязнь долга перед женщиной, с которой он спал, боязнь тугого брачного ошейника, детей или алиментов.

Ирина подошла к солдату, опустила руки ему на плечи, поцеловала медленно, сладко.

– Твоя фамилия на внутреннем кармане куртки хлоркой выведена. Не комплексуй, Босяков! У тебя хорошая фамилия… Мне сразу представляется крепкий деревенский парень, бегущий босиком по утреннему лугу, а вокруг туман, роса, кони…

Она почти сразу забыла о нем и никогда, наверное, не вспомнила бы, если бы не ящик с гробом, стоящий в черном нутре самолета, и на нем бумажная наклейка «Ряд. Босяков Юрий Петрович». Сама не поняла, чего вдруг разревелась и отказалась лететь. Жаль мальчишку. Жаль. Очень жаль. Хорошие у него были глазки, голубенькие, и кожа гладкая-гладкая, как попочка у младенца. Все, протащили через мясорубку, перекрутили, смяли. Отбегал пацан свое по утреннему росистому лугу.

Не посмотрела бы на гроб, так бы и не узнала, и жил бы этот губастенький мальчишка в ее памяти еще долго-долго.

– Ну что?! Надумала?! – орет комендант. Первый раз за все время, пока он в Афгане, приходится уговаривать человека лететь в Союз.

– Я другим бортом полечу! – не оборачиваясь, кричит Ирина.

– Другого сегодня не будет! И завтра не будет! Полеты прекращены на неопределенное время! У духов «стингеры» появились!

Женщина не реагирует. У коменданта заострился подбородок, он махнул рукой, подав знак летчику, и пришла в движение рампа. Железное чудовище закрывало пасть. «Прощай, Босяков, прощай!»

«Чекистка! – с ненавистью подумал комендант, придерживая панаму на голове, чтобы не сдуло. – Мало чеков нагребла? Еще хочется? Уже совать некуда, уже все забито, но тебе все мало? Ну ты, бля, у меня улетишь! Я тебе устрою!»

Никто еще так не унижал его, как эта плачущая тетка, сидящая на чемодане.

Она махнула проезжающему грузовику, по-мужски ловко закинула сумки в кузов, села с водителем рядом.

– Что, испугались? – спросил водитель участливо. Он видел, как Ирину уговаривали зайти в самолет. – Вам в дивизию?

Грузовик попылил по дороге в объезд ВПП. Солдат-водитель приободрился. Он впервые видел рядом человека трусливее себя. В сравнении с этой женщиной он сам себе казался едва ли не героем.

– Мне тоже поначалу неприятное было все это, – сказал он, ловко выворачивая руль и объезжая глубокую выбоину, пробитую гусеничными машинами. – Потом привык. Главное – настроить себя философски. Все это – жизнь. Все мы – смертны… Что вы говорите?

Ирина ничего не говорила. Она просто высморкалась. Солдат искоса поглядывал на нее и придумывал жуткую историю про войну и смерть. Именно придумывал, потому что на боевых солдат никогда не был и очень надеялся никогда не быть. Ему посчастливилось попасть в хозяйственный взвод, и в его обязанности входило разъезжать на «ЗИЛе» по всей базе, развозить ящики с продуктами по складам, со складов – в столовые, из столовой увозить парашу и сливать ее за нижним КПП, где паслись душманские коровы; возил он гробы из морга на аэродром, детали для вертолетов, оцинкованное железо, боеприпасы, заменщиков, дембелей – словом, возил все, что подлежало перевозке с одного места на другое. Парням, которые ходили на боевые, он немного завидовал, особенно дембелям с медалями и орденами, но зависть его была абстрактной, и на подвиги его, мягко говоря, не тянуло. При мысли о войне его прошибало потом и бросало в дрожь, он не мог говорить, потому как челюсти сводило судорогой, затылок немел и терял чувствительность, ноги и руки становились ватными, и с подлой навязчивостью по ночам случался энурез. Солдат ненавидел войну, как скорпиона, как мерзкую жабу с ядовитыми бородавками, как глистов. Эта война, невидимая, тихая, безмолвная, обитала где-то за пределами базы, за шлагбаумом КПП, за линией окопов, колючей проволоки и минных заграждений, и, когда солдат начинал задумываться о ней и вглядываться в пыльную даль с оглаженным контуром песчаных гор, внутри него все сжималось, превращаясь в тяжелый сырой комок, в голове начинало звенеть, и этот звон стремительно поднимался до самых высоких нот, превращаясь в истошный визг. И тогда солдат, боясь сойти с ума, затыкал обкусанными пальцами уши, зажмуривал глаза и, оказавшись в этой глухой темноте, мысленно говорил: «Мамочка, мамочка, спаси меня, не дай помереть, господи, не дай помереть, так жить хочется, только бы не попасть туда, только бы пронесло, только бы живым вернуться…»

Наверное, его слишком напугали, когда он только прибыл на базу с бледной и прозрачной от страха командой. Ну, про традиционное пожелание от дембелей «Вешайтесь, чмыри!» он слышал еще в учебке. Оно его не испугало, но насторожило. Потом командир отделения, распределяя койки в палатке, паскудно пошутил. Глянул на солдата оценивающе, прищурив один глаз: «Рост какой?» Какой, какой… А фиг его знает! Тут от впечатлений не то что рост – фамилию забудешь. Сержант подтолкнул солдата к деревянному колу, поддерживающему крышу, поставил зарубку над темечком, что-то пометил в своем блокноте, покачал головой: «Плохо!» – «Что плохо, товарищ сержант?» – «Рост плохой». – «В каком смысле?» – «Гробов на сто семьдесят два сантиметра уже не осталось. Ты слишком высокий. Когда в ящик положим, придется согнуть тебе колени». А на следующий день его отправили в морг, затаскивать в «ЗИЛ» «Груз-200».

Война шептала где-то недалеко, посылая зловещие приветы солдату. Он издали видел, как с боевых вернулся батальон, как, лязгая траками, кружились на месте боевые машины пехоты, присыпанные солдатами, словно торт жареными орешками, как снимают с брони безжизненные тела в расхристанном, рваном обмундировании, до тошноты выпачканном в крови. Убитые! Мертвые! Трупы! А-а-а-а, нет! нет! нет!

И он снова затыкал уши и зажмуривал глаза, прячась в своей уютной и глухой темноте. Он знал, что он трус, но ничего не мог с собой поделать, настолько не мог, что даже не пытался перебороть страх, даже не помышлял о такой невозможной для себя цели.

А война отрыгивала жуткие слухи. Колонна «КамАЗов» поехала на карьер за песком. Это где-то рядышком, минут десять или пятнадцать езды. Водители не взяли с собой оружие – зачем? близко ведь! – даже куртки не накинули, голые по пояс, веселые, уверенные в себе, дембель скоро, прощай, поганая страна! Карьер не нашли, спросили у таксиста. Тот кивнул, езжайте за мной, щас покажу. Привез на какой-то пустырь, поросший высокой травой. Через три часа пропавшую колонну нашли. «КамАЗы» уже догорали. В траве лежали голые и безголовые тела солдат. У многих были отрезаны половые органы и вспороты животы. Отрезанные головы пришлось искать долго – их раскидали по всему полю. Полк неделю трясло от ужаса.

Самое херовое, учили сержанты, это попасть к духам в плен. Лучше сразу подорваться гранатой. Пшик – и на том свете. Ни боли, ни страха. Чтоб наверняка, надо гранату к животу прижать или, что еще лучше, к горлу. Разворотит так, что духи не тронут тело, не станут его обезображивать. Не ссыте, сынки, после подрыва гранатой никто еще живым не оставался, никто не корчился от боли. А вот если попадешь в плен, вот это полная задница. Насчет пыток духи очень изобретательны. Например, любят они «снимать рубашку». Разденут вас догола, подвесят к дереву за руки, затем аккуратно надрежут ножом кожу – вот здесь, пониже пупка, по окружности, и задерут кожу наверх, словно майку, до самой головы. В идеале должно получиться так, чтобы волосы лобка оказались на темечке. Разумеется, ничего не видишь, потому как голова оказывается как бы в кожаном мешке, задыхаешься, кишки медленно вываливаются, но ты инстинктивно пытаешься их удержать, напрягаешь мышцы живота и тем самым продлеваешь свои мучения. Мух налетает миллионы! Облепляют твои внутренности, жрут, жалят, жужжат. Говорят, где-то под Джелалабадом духи «сняли рубашку» с нашего солдатика, так тот десять часов мучился, дышал через дырку в кожаном мешке, которую сам же прогрыз… Но это тоже фигня. Есть штучки куда более изощренные. Например, снимают с пленного штаны и сажают голой задницей на ведро, как на унитаз. В ведре дремлет кобра. Ее пока ничто не беспокоит. Но когда под ведром разжигают костер, кобре становится горячо, и она пытается выбраться из ведра через единственное доступное отверстие – задний проход несчастного пленника. Это дьявольское развлечение невообразимо мучительно…

Хрясь! Водитель вовремя не притормозил, машина подскочила на ухабе, клубы пыли поплыли над фанерными модулями вечно пустующего разведбата. Теряя очертания, пыль припорошила угловатые крыши, чахлые кусты, выложенные из бетонных плит дорожки и грязным туманом двинулась к медсанбату. Эта мутная субстанция с прогорклым запахом древности и нищеты, из которой на восемьдесят процентов состоит воздух Афганистана, проплыла над дощатой сценой, сколоченной для приезжих певцов, на которой недавно выступала вечно молодая Эдита Пьеха; пыль бесшумно накрыла медико-санитарный батальон с голубой воронкой фонтана посредине, заставила повернуться к себе спиной двух солдат в госпитальных пижамах, забилась в оконные щели, заползла в марлевые занавески на форточках. Гуля Каримова с опозданием закрыла форточку, включила посильнее поддув воздуха из кондиционера и застыла у окна, глядя на унылые столбы ограждений.

Вот уже неделю ее мучило тягостно-тоскливое чувство. В нем и безысходность, и ревность, и обреченность, и уныние. Герасимову дали отпуск по ранению. Он его не просил, не писал рапорт, не намекал, не проставлялся. Военно-бюрократическая машина сработала, на удивление, быстро и четко. Медкомиссия написала заключение и положила его на стол командира полка. Тот подписал его и передал начальнику штаба. Начштаба не поленился зайти в строевой отдел и распорядиться насчет отпускного билета для Герасимова. Все закрутилось. В штабе шелестели бумажки, и от этого звука Каримову коробило. Через пару дней они расстанутся. Валера сядет в самолет и полетит в Союз, в ташкентский Тузель. Потом он пересядет в другой самолет и полетит во Львов. И там, в городе-герое, в терминале аэропорта, в зале прибытия, его встретит жена.

Гуля стояла у окна и выстукивала пальцами по подоконнику, словно играла на пианино.

Жена… Слово какое странное. Жесткое, дрожащее, напоминающее жука в спичечном коробке: же-на, жу-жу… Гуля не знала, как выглядит та женщина, какого цвета ее волосы, какие у нее глаза, как она одевается, в какой ночнушке ложится в постель. Она старалась не думать об этом, потому как мысли о законной жене Валеры Герасимова были мучительны, и Гуля с трудом подавляла крик. Ничего более несправедливого она не знала. Самые подлые войны в истории человечества, самые коварные убийства, величайшие трагедии и ужасающие катастрофы представлялись ей более справедливыми и естественными, чем факт существования у Герасимова какой-то там жены. Живет, понимаете, баба в Союзе, ходит по магазинам, кафе, жрет докторскую колбасу, мороженое, пьет шампанское, крутит задом налево-направо, цокает, плядище такая, каблучками по асфальту, не заливается соленым потом, ничем не рискует, ни за что не борется, не скрипит зубами, принимая раненых, не сходит с ума от их истошного крика, да еще приличные почтовые переводы получает регулярно – и в довершение всего она еще и законная жена с полным комплектом прав на Герасимова! С какой такой стати?? Где же справедливость?? Почему этой мымре все права, а Гуле Каримовой – никаких, хотя именно она, Гуля Каримова, выбрала, выходила, вернула к жизни Валерку, она боролась за него, она показывала свой нрав, сохраняя свое достоинство и честь, она была верна, она была горда, она превратилась в белую ворону, она объявила войну всем – ради того, чтобы быть с Валеркой! И вот вдруг выясняется, что у нее нет никаких прав, и весь этот мир, что связан с Валеркой, принадлежит другой…

Гуля покусывала губы и все ожесточеннее стучала пальцами по подоконнику. Значит, во Львове его будет встречать жена. Кинется ему на шею: «Дорогой!!!» Он будет ее целовать. В нем оживут уже почти забытые воспоминания и чувства. Он подумает: вот она, моя единственная, моя жена, моя верная законная супруга, вот она – настоящая жизнь. А все, что было там, в мерзком Афгане, – это дурной сон, заблуждение, затмение разума, безобразная ошибка, которую надо забыть, забыть, забыть!

Гуля заплакала. Она чувствовала, что теряет Валерку. Чудовищная несправедливость торжествовала. Он говорил: «Я люблю тебя». Но он говорил это здесь, в Афгане. А там у него другая жизнь. Другая планета, другая эпоха. Все, что здесь, туда не переносится. Это разные, несовместимые субстанции. Ах, как быстро зажила рана на его плече! На удивление, быстро. Гуля дважды в день делала ему перевязку. Иногда брала все необходимое с собой и перевязывала его в ротном кабинете, в том маленьком и счастливом мире, принадлежащем только им. Она беспокоилась за стерильность. Протирала руки спиртом, прежде чем вскрывать упаковку с бинтом. Валерка смеялся: «Если бы ребята увидели, на что ты переводишь спирт, они бы убили меня!» Гуля включала настольную лампу, придвигала ее к дивану, на котором лежал Герасимов, внимательно осматривала плечо – нет ли отека, покраснения. Потом аккуратно отдирала марлевую нашлепку, фиксирующую повязку. Рана заживала на глазах, дырочка от пули затягивалась. Быстро, очень быстро. Антибиотики уже не нужны. По окружности – смазать йодом. Саму ранку – зеленкой. И стерильный тампон сверху. «Не жжет?» – спрашивала она, дуя на Валеркино плечо. А он запускал пятерню в ее волосы, теребил, гладил: «Я люблю тебя».

Если бы она где-то ошиблась, немножко нахалтурила, всего чуть-чуть, у него мог бы начаться сепсис. Если есть необходимые антибиотики, это не страшно. Усиленная терапия, капельница, постельный режим. Еще минимум месяц он провел бы в медсанбате. Гуля была бы рядом с ним почти круглые сутки. Еще целый месяц они были бы вдвоем! Какое это счастье – ухаживать за ним! Невообразимое счастье, от которого захватывает дух. Ах, если бы Валерка болел долго-предолго!

Гуля закачала головой, кинулась к тумбочке, вынула сигареты, вышла на крыльцо… Вот же дура, опилками набитая! До чего уже додумалась! Чтобы Валерка болел долго…

Она торопливо курила. Солдаты подметали дорожку вокруг фонтана и поглядывали на нее. Им тоже хотелось курить, но они не знали, этично ли «стрелять» сигареты у женщины. Ситуация нестандартная.

– Курите, – сказала Гуля, положила пачку на скамейку и вернулась в отделение.

«Так, спокойно!» – призвала она себя и, сняв белую шапочку, расчесалась у зеркала. Валера женат. Гуля знала об этом с самого начала и никаких иллюзий не строила. Он сам все делал. Он сам пошел к ней. Его предупреждали, объясняли, чем он рискует. Валера не остановился. Значит, он сделал выбор. Он не скрывал своего отношения к Гуле, он всем открылся, но не позволял себя поймать, как мальчишку, ворующего яблоки в чужом саду. Абсурдная ситуация: все знают, что он живет с Гулей, но никто не может уличить его в этом.

Ей представлялось, что Валерка бежит по тонкому льду, лед за ним трещит и ломается, останавливаться нельзя, возвращаться – тем более. Только вперед, и чем быстрее, тем лучше. У многих офицеров были женщины, но чтобы вот так ломался лед за спиной…

Дело в том, что Гуля была предназначена начальнику политотдела. Ее прислали на базу специально для него. Сначала в Кабул. Там штаб армии, первичный отбор. Самых красивых девушек оставляли при штабе, рассовывали по различным должностям и кабинетам для украшения службы начальства. Кто похуже, отправлялись на периферию, в дивизии. Самых страшненьких перефутболивали в штабы стоящих отдельно полков и батальонов. Начальник политотдела дивизии не захотел довольствоваться остатками после первичного отбора, позвонил знакомому кадровику в штаб армии.

– Михалыч! Что ты мне все время каких-то крокодилов присылаешь? В Советском Союзе красивые женщины перевелись?

Михалыч лично пообещал начальнику политотдела подобрать для него красивую бабу. Через два месяца в медсанбат прибыла медсестра Гуля Каримова. В этот же день командиру позвонили из штаба армии и предупредили: кто на Каримову глаз положит, тому будет очень грустно служить. А начальнику политотдела отрапортовали: груз доставлен! Спортсменка, комсомолка, красавица!

Начальник политотдела велел командиру артдивизиона истопить для себя баню, прибрался в своих апартаментах, поменял простыни, накрыл стол, колбаски порезал, баночный сыр вывалил на тарелку, вино-водка, югославские конфеты – красота! Смахнул пыль с магнитолы, вставил кассеты Розенбаума и Пугачевой. Помощнику по комсомольской работе приказал: Гулю Каримову ко мне на собеседование с комсомольским билетом!

Встретил он ее в кабинете, встал из-за стола, растягивая губы в улыбке и едва сдерживая голодный взгляд, протянул руку. Присаживайтесь. С уплатой членских взносов все в порядке? Общественной работой занимались? Комсомольские поручения были?.. Да, хороша баба! Какие формы! Бедра! Грудь маленькая, но это даже лучше. А мордочка просто загляденье! Глаза черные, чуть раскосые, носик кверху, бровки как ниточки, зубки ровные, блестящие. Что-то в ее лице озорное, хулиганское, даже дерзкое, и какое, должно быть, сильное и гибкое ее тело, как дурманяще пахнут ее волосы, как свежи и вкусны ее губы, как нежна кожа… Начальнику политотдела стало жарко. Он добавил мощности кондиционеру, путано и бегло обрисовал военно-политическую обстановку, поинтересовался планами на будущее, желанием вступить в партию, обратил внимание на необходимость серьезного отношения к ленинскому зачету и пригласил на ужин к себе домой, потому как на довольствие в столовой ее поставят только завтра утром.

Гуля растерянно кивала, плохо понимая, о чем говорит этот грузный мужчина. Ей все тут было в диковину, она еще не пришла в себя после полета на военном транспортнике, после Кабула и штаба армии, после беглого, полного мутных намеков инструктажа и советов попутчиц, и ее робость и смятение все больше возбуждали начальника политотдела. «Я тебя в обиду не дам, – заверил он, неожиданно перейдя на «ты». – Здесь у нас сложилась хорошая традиция брать шефство над комсомолками. Я лично буду следить за тем, чтобы у тебя были все условия для плодотворной работы и идейно-политического самосовершенствования».

Она еще ничего не понимала, а дивизия уже знала, что это Гулька-Начпо, и на нее с плохо скрытой завистью и ненавистью пялились машинистки, официантки, инструкторши по культмассовой работе, продавщицы и медсестры. Вот же сучка! Только приехала, и сразу под крылышко самого начальника политотдела дивизии! А это значит, что здесь она будет как сыр в масле кататься, и шмоток у нее будет навалом, и в дуканы, когда захочется, и продукты у нее будут самые лучшие, и вино, и шампанское. И, конечно же, власть. Попробуй скажи кривое слово подруге самого начальника политотдела! И заискивать придется, и стелиться перед ней: «Гулюшка, солнышко, а ты не могла бы попросить Владимира Николаевича, чтобы он отправил ходатайство в брянский горсовет об улучшении жилищных условий моей мамы… Гулюсик, намекни Владимиру Николаевичу, чтобы представил моего Ткачева к досрочному «капитану»… Гулюнчик, выручай! Завтра в Союз борт летит, меня в списки не внесли, а мне так срочно в Ташкент надо!» И будет Гулюсик самолично решать, чью просьбу можно принять во внимание, а чьей – пренебречь. А то как же! Влиятельная особа! Гулька-Начпо!

Но так могло быть в будущем, а пока Гуля Каримова, растерянная, со спутавшимися мыслями, возвращалась в медсанбат, смутно догадываясь о том, что все произошедшее – не случайно, что она уже попала в переплет, втянулась в какую-то игру, правила которой ей еще не известны.

А начальник политотдела доложил члену военного совета о ходе подготовки к выборам в местные советы народных депутатов и успешном изучении личным составом дивизии материалов пленума ЦК КПСС, затем сходил в баню, попарился, тщательно перебрал все свои кожные складки, промыл их и прополоскал, освежился иностранным одеколоном и пошел к себе в апартаменты. Там он придирчиво осмотрел стол, поменял местами бутылки и баночки с газированным напитком «Си-си», добавил еще баночку рижских шпрот, включил музыку, поправил на окнах непробиваемые шторы. Он немного волновался: все ли у него получится, как положено? Война – это такая фигня, что все человеческое из тебя вышибает. Это, блин, не санаторий. Это безобразие и издевательство над организмом. Война, одним словом… Больше не нашлось слов о войне, на которую полковник собирался списать свои возможные неудачи. Собственно, о ней он знал только по тактическим картам и политдонесениям. Для начальника политического отдела дивизии места в боевых порядках не предусматривалось. На него возлагалась обязанность вдохновлять солдат и офицеров на подвиги во благо идей интернационализма – ни больше ни меньше.

Но Гулю Каримову он ждал в тот вечер напрасно. Молоденькая медсестра в то самое время, когда полковник сдувал пыль с навороченного «Шарпа» и прибавлял звук песне «Все могут короли», плакала навзрыд, сидя на жесткой и скрипучей солдатской койке в своей комнате. За окном шелестел песком ветер «афганец», сквозь тонкие фанерные перегородки доносились звуки музыки, звон посуды и разговоры; кто-то гремел в коридоре тазами, шумела вода, шлепали по линолеуму тапочки. Обычная женская общага, к которой Гуле не привыкать. Обычная, в общем-то, воинская часть. Обычные вокруг офицеры со стандартными шуточками и липкими намеками. И столовая более-менее, Гуля видала и похуже. Вот только пациенты в палатах не совсем обычные. Никто ее не подготовил, не предупредил. «Пойдем, познакомишься с контингентом…» Пошли по палатам. И там Гуле стало плохо. Вроде все знала и понимала: да, здесь война, тут стреляют, тут подрываются на минах. Но каким умом можно понять молодого офицера-таджика (лет 25, не больше), у которого по колени ампутированы ноги. БТР перевернулся и придавил, словно огромными тисками. Лежит на койке красивый парень с хорошими белыми зубами и плачет. Культи перебинтованы, сквозь бинты просочилась кровь. Потом ее подвели к солдату, у которого осколком от кумулятивной гранаты срезало нижнюю челюсть. Кунсткамера! Фильм ужасов! Затем при ней сделали перевязку сержанту с неимоверно распухшим синюшным лицом без глаз, без губ и без носа – БМП подорвалась на мине, солдата вышвырнуло взрывной волной через люк, и он ударился лицом о броню. Носовой хрящ расплющился и вошел в носоглотку, все передние зубы раскрошились и вонзились в нёбо, оба глаза вытекли, и отекшие веки вывернулись наружу.

Гуля выбежала из модуля, закрывая ладонями лицо. Истерика по полной программе. Здесь привыкли, что новички так реагируют, кто-то криво усмехнулся и покачал головой: «Присылают же слабонервных!» Гуля плакала долго, даже подвывать начала. Ее соседке по комнате, высокой и худой медсестре Ирине, эти вопли скоро надоели, и она прикрикнула:

– А ну прекрати! Быстро возьми себя в руки! Не знала, куда едешь?

Гуля, безуспешно борясь с собой, покрутила головой – не знала.

– Теперь будешь знать! И хватит орать, людей только пугаешь!

Гуля в одно мгновение возненавидела эту грубую женщину, этот медсанбат, эту нищую и жестокую страну, в которой происходили такие страшные вещи. Возненавидела все, что было вокруг нее. Одиночество, отчаяние и боль охватили ее. Стемнело. Где-то за стенкой что-то шумно отмечали. Тихо звучал мужской баритон. В ответ раздавался визгливый женский хохот. «Как они могут?!» – с ужасом думала Гуля. К ней зашел ее новый начальник, ухоженный, плотненький капитан-анестезиолог. Сел рядом на койку, весело потребовал вытереть слезы. Потом сказал: «Ты им нужна».

Это было не красивое словечко, это была правда. Очень нужна была Гуля и безногому таджику, и солдату без челюсти, и сержанту без лица, и контуженному старлею с пулевым ранением плеча. Старлея звали Валера Герасимов. Когда ему разрешили вставать, он стал ходить к ограде за столовую. Там был укромный закуток в тени столовой, стояли наспех сколоченный стол и скамейки. Друзья приходили к Валере каждый день, приносили сигареты, холодный шашлык, самогон, который называли мадерой. Они сидели там тихой компанией, изредка выдавая свое присутствие взрывным хохотом. Гуля вычислила Валеру.

– А ну-ка разбежались быстро, пока я командира не позвала! – сказала она строго и шлепнула ладонью по столу. Подпрыгнули две пластиковые кружки. Хорошо, что уже пустые были.

– Уходим, уходим, – ответил командир взвода Сачков. Его представили к ордену Красной Звезды, но в штабе армии представление завернули. Сачков оказался беспартийным. Он заикался, а передний верхний зуб был частично сколот, оттого Сачков напоминал дворового хулигана.

Валера взял медсестру за руку и представил ее:

– Мой ангел. Она меня выходила.

Гуля покраснела. Она вовсе не сердилась и выследила Герасимова не потому, что рьяно следила за соблюдением режима. Валера ей нравился, и она неосознанно стремилась чаще попадать в поле его зрения и оказываться в центре его внимания.

– Может, твой ангел выпьет с нами? – предложил Кавырдин, командир пятой роты, пьяница и дикарь, вжуть одичавший за год пребывания на блокпостах. Он приехал на базу всего на день – привезти «двухсотого» и забрать молодое пополнение. Лицо его было черным и сморщенным от солнца и соляры. Его рота живым и бессменным щитом стояла вдоль дороги между Южным Багланом и Пули-Хумри. Кавырдина обстреливали каждый день, то сильно, то не очень, а он огрызался и пил. Духи жгли колонны, Кавырдин растаскивал горящие машины, матерился в эфире, прикрывал броней хрупкие «КамАЗы», плевался свинцом по кустам и обломкам дувалов и снова пил. Он вместе с бойцами месяцами спал в технике, жрал стылую, крошащуюся баночную перловку, баловался косячками, настаивал брагу в канистрах из-под бензина и регулярно заваливал проверки по политической подготовке. Его ругали, объявляли выговора, его фамилия стала нарицательной, этаким синонимом разгильдяйства и безответственности, ему грозили разжалованием, требовали немедленно исправить недостатки, оформить ленинскую комнату, завести журнал политзанятий, законспектировать труды классиков марксизма-ленинизма, но Кавырдину все было похер, он не исправлялся, он безостановочно продолжал отстреливаться, плеваться свинцом, лезть в огонь, материться в эфире и пить. Он был нерадивым офицером, и эта нерадивость отпечаталась на его лице: с него не сходило выражение вечной вины перед сытыми и облизанными генералами из Ташкента и Москвы. Простите, чмо я болотное, а не идейно-образцовый офицер; простите, что мне некогда обустроить ленинскую комнату, расписать планы занятий с личным составом, посадить цветочки вокруг палатки, помыть бойцов, постирать обмундирование, навести на щеках здоровый румянец, а глаза заполнить молодцеватым блеском – таким, как на картинках в общевоинском уставе; простите, что я, как жаба болотная, месяцами сижу в промасленной, прогорклой бээмпэшке, гляжу в триплекс, выискиваю среди развалин чалмы, что я грязный, небритый, худой, злой, что мне жопу подтереть нечем, потому как почту привозят всего несколько раз в год и газет «Правда» всем не хватает; простите, что духи упертые, как черти, и стреляют изо дня в день, и у меня уж сил нет воздействовать на них, уж сколько патронов, подствольных гранат, снарядов перемолотили – не счесть, а толку все никакого, простите, простите, простите… Ах, вот опять стреляют, «летучку» сожгли, я бегу в огонь, я стреляю, я матерюсь в эфире, я вытаскиваю людей из пламени – черного, копотного, – вот такая я грязная и безответственная скотина, нет у меня ленинской комнаты и, наверное, никогда не будет…

И своими закопченными пальцами с обломанными ногтями он взял пластиковую кружку (позаимствовали в инфекционном отделении), плеснул в нее самогона из синей бутылки из-под пива и придвинул Гуле.

Гуля, ангел Валеркин, даже сразу не сообразила, как ей поступить. Безобразие, конечно, это все, но какое забавное безобразие, какое милое, и парни какие хорошие: словами не передать, почему с ними рядом так приятно, так тепло и просто. Гуля зажмурила глаза от собственной дерзости, взяла кружку.

– Ну, ладно. За здоровье. За ваше здоровье…

Выпила, поперхнулась, закашлялась. Увидел бы эту сцену командир, так сразу бы слюной подавился. Медсестра квасит с больными за модулем!


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4