Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Шестьдесят рассказов (сборник)

ModernLib.Net / Дино Буццати / Шестьдесят рассказов (сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Дино Буццати
Жанр:

 

 


Дино Буццати

Рассказы из сборника «Дино Буццати. Шестьдесят рассказов»

Семь гонцов

Пустившись в путь, чтобы обследовать королевство моего отца, я с каждым днем все больше и больше удаляюсь от нашего города, а известия оттуда приходят все реже.

Свое путешествие я начал, когда мне было немногим больше тридцати, и вот уже восемь с лишним лет, а точнее, восемь лет шесть месяцев и пятнадцать дней я постоянно нахожусь в дороге. Уезжая из дома, я думал, что за несколько недель без труда достигну границ королевства, но на моем пути попадались все новые селения, а в них – новые люди, и эти люди говорили на моем родном языке и утверждали, будто они – мои подданные.

Уж не взбесился ли компас моего географа, и мы, думая, что следуем строго на юг, в действительности движемся по кругу, а расстояние, отделяющее нас от столицы, остается неизменным; этим, возможно, и объясняется тот факт, что мы никак не доберемся до границ королевства.

Но чаще меня мучит сомнение, что пределов этих вообще не существует, что королевство беспредельно и, сколько бы я ни шел вперед, мне никогда не достичь своей цели.

Я начал путешествие, когда мне было уже за тридцать. Может быть, слишком поздно? Друзья, да и родные, смеялись над моими планами, считая эту затею бессмысленной тратой лучших лет жизни. И потому не многие из преданных мне людей согласились отправиться вместе со мной.

Хоть я и был человеком беспечным – куда более беспечным, чем теперь! – но все же позаботился о том, чтобы поддерживать во время путешествия связь с близкими, и, отобрав из эскорта семь лучших всадников, сделал их своими гонцами.

По неведению я полагал, что семи гонцов будет предостаточно. Но с течением времени убедился, что число их смехотворно мало, хотя ни один из гонцов ни разу не заболел, не попал в лапы к разбойникам и не загнал свою лошадь. Все семеро служили мне так стойко и преданно, что вряд ли я смогу когда-либо вознаградить их по заслугам.

Чтобы легче было различать гонцов, я дал им имена по первым семи буквам алфавита[1]: Алессандро, Бартоломео, Кайо, Доменико, Этторе, Федерико, Грегорио.

Я редко отлучался из родного дома и потому отправил туда письмо с Алессандро уже к вечеру вторых суток, после того как мы проделали добрых восемьдесят миль. На следующий вечер, стараясь обеспечить непрерывную связь, я послал второго гонца, за ним – третьего, четвертого и так далее, вплоть до восьмого дня путешествия, когда домой отправился последний, Грегорио. Первый к тому времени еще не возвратился.

Он нагнал нас на десятые сутки, когда мы разбивали на ночь лагерь в какой-то безлюдной долине. От Алессандро я узнал, что двигался он медленнее, чем предполагалось; я ведь рассчитывал, что один, на отличном скакуне, он сможет одолеть вдвое большее расстояние, чем прошли за то же время все мы. А он проделал этот путь лишь в полтора раза быстрее: если мы продвигались на сорок миль, он покрывал шестьдесят, не больше.

То же было и с остальными. Бартоломео, отправившийся в город на третий вечер нашего пути, вернулся лишь на пятнадцатые сутки. Кайо, выехавший на четвертый вечер, прибыл только на двадцатые. Вскоре я понял: чтобы вычислить, когда вернется очередной гонец, достаточно умножить число дней, проведенных нами в пути, на пять.

Но по мере того, как мы удалялись от столицы, путь каждого гонца становился все длиннее, и после пятидесяти суток путешествия интервал между прибытием гонцов начал заметно увеличиваться. Если раньше они возвращались в лагерь на пятые сутки, то теперь приезжали лишь на двадцать пятые. Таким образом, голос моего города становился все слабее; порой я не получал оттуда известий на протяжении многих недель.

Так прошло полгода – мы уже перевалили Фазаньи горы, – и интервал между прибытием гонцов увеличился до четырех месяцев. Известия, которые они доставляли, были теперь устаревшими; конверты я получал измятые, иногда в пятнах плесени оттого, что гонцы, привозившие их, ночевали под открытым небом.

Но мы шли вперед. Тщетно старался я убедить себя, что облака, бегущие надо мной, – это все те же облака моего детства, что небо нашего далекого города не отличается от лазурного купола, который я вижу над головой сейчас, что воздух все тот же, и ветер дует так же, и голоса птиц точно такие, как там. Но облака, и небо, и воздух, и ветер, и птицы были иными, новыми, и чувствовалось, что я им чужой.

Вперед, вперед! Бродяги, встречавшиеся нам на равнинах, говорили, что граница недалеко. Я призывал своих людей не сдаваться, заглушал слова сомнения, срывавшиеся у них с языка. Прошло уже четыре года с момента моего отъезда. Каким долгим оказался путь! Столица, мой дом, мой отец – все как-то странно отдалилось, я уже почти не верил в их существование.

Добрых двадцать месяцев молчания и одиночества пролегали теперь между днями прибытия моих посланцев. Гонцы доставляли странные, пожелтевшие от времени письма, в которых я находил забытые имена, непривычные для меня обороты речи, непонятные мне изъявления чувств. На следующее утро, когда мы снова пускались в путь, гонец, отдохнув одну только ночь, трогался в обратном направлении, увозя в город мои давно приготовленные письма.

Так прошло восемь с половиной лет. Сегодня вечером, когда я ужинал в одиночестве, в палатку вошел Доменико: он был еще в состоянии улыбаться, хотя еле держался на ногах. Я не видел его почти семь лет. И все эти долгие годы он мчался и мчался через луга, леса и пустыни и бог весть сколько лошадей сменил, прежде чем доставил вот этот пакет с письмами, а мне его что-то и открывать не хочется. Доменико же отправился спать, чтобы завтра чуть свет вновь умчаться обратно.

Он уедет в последний раз. В своей записной книжке я подсчитал, что если все будет в порядке и я, как прежде, продолжу свой путь, а он – свой, то увидеть его я смогу лишь через тридцать четыре года. Мне тогда будет семьдесят два. Но я уже знаю, что такое усталость, и не исключено, что смерть настигнет меня раньше, чем он вернется.

Через тридцать четыре года Доменико заметит вдруг огни моего лагеря и удивится, почему это я прошел меньше обычного. Как и сегодня, мой добрый гонец войдет в палатку с письмами, пожелтевшими от времени и полными нелепых сообщений из мира, давно погребенного в памяти, и остановится на пороге, увидев меня, недвижно лежащего на походной койке, а по обеим ее сторонам – двух солдат с факелами в руках.

И все же отправляйся, Доменико, и не ропщи на мою жестокость! Передай от меня последний поклон родному городу. Ты – живая связь с миром, который когда-то был и моим. Из полученных за последнее время сообщений я узнал, что там многое изменилось: отец умер, корона перешла к моему старшему брату, а там, где раньше были дубы, под которыми я любил играть в детстве, теперь построены высокие каменные дома. И все же это моя старая родина. Ты – последняя связь с ними со всеми, Доменико. Пятый гонец, Этторе, который прибудет, с Божьего соизволения, через год и восемь месяцев, уже не сможет отправиться в обратный путь, потому что вернуться ко мне все равно не успеет. После тебя наступит молчание, мой Доменико, – разве что я наконец все же достигну заветного предела. Но чем дальше я продвигаюсь, тем больше отдаю себе отчет в том, что границы не существует.

Границы, как мне кажется, не существует, по крайней мере в том смысле, какой мы обычно вкладываем в это слово. Нет ни высоких разделительных стен, ни непроходимых топей, ни неодолимых гор. Возможно, я перейду предел, даже не заметив его, и в неведении буду по-прежнему идти вперед.

Вот почему я думаю, что, когда вернутся Этторе и следующие за ним гонцы, я не отправлю их снова в столицу, а, наоборот, вышлю вперед, чтобы знать заранее, что ждет меня в новых местах.

С некоторых пор по вечерам меня охватывает необычайная тревога, но это уже не тоска по минувшим радостям, как было в начале путешествия, а, пожалуй, нетерпеливое желание поскорее познакомиться с теми неведомыми землями, куда мы держим путь.

Я замечаю – хотя никому еще в этом не признался, – что по мере приближения к нашей маловероятной цели в небе разгорается какой-то необычный свет – такого я не видел никогда, даже во сне; эти растения, горы, эти реки созданы как бы из другой, непривычной для нас материи, а в воздухе носятся предчувствия, которые я не могу выразить словами.

Завтра утром новая надежда позовет меня вперед, к неизведанным горам, сейчас укрытым ночными тенями. И я вновь подниму свой лагерь, а Доменико, двигаясь в противоположном направлении, скроется за горизонтом, чтобы доставить в далекий-далекий город мое никому не нужное послание.

Нападение на большой конвой

Арестованный на улице городка и осужденный только за контрабанду – ибо остался неопознанным, – атаман разбойников Гаспар Планетта три года просидел в тюрьме.

Он вышел оттуда другим человеком: болезнь иссушила его, он зарос бородой и походил больше на убогого старикашку, чем на знаменитого атамана, лучшее ружье тех мест, никогда не дававшее промаха.

Так вот, уложив свои пожитки в мешок, он отправился в Монте-Фумо, где располагалось его царство и где он оставил своих товарищей.

Было июльское воскресенье, когда он вступил в долину, в глубине которой стоял их дом. Лесные тропинки не изменились: вот он, зацветший пень, а там такой знакомый причудливый камень. Все как прежде.

День выдался праздничный, и разбойники сидели дома. Подойдя ближе, Планетта услышал голоса и смех. В отличие от того времени, когда он был тут хозяином, дверь оказалась заперта.

Он постучал. В доме затихли. Потом спросили:

– Кто там?

– Я из города, – ответил он. – От Планетты.

Ему хотелось сделать им сюрприз, но, когда они ему открыли и вышли навстречу, Гаспар Планетта сразу понял, что его не узнали. Только старый, отощавший пес Рожок бросился к нему с радостным лаем. Поначалу его старые товарищи – Козимо, Марко, Плющ – да еще три-четыре незнакомых парня сгрудились вокруг него, расспрашивая о Планетте. Он сказал, что познакомился с их атаманом в тюрьме, что Планетту освободят через месяц и тот, мол, послал его сюда разузнать, как идут дела.

Однако через некоторое время разбойники утратили всякий интерес к пришельцу и под тем или иным предлогом разошлись по своим углам. Только Козимо продолжал разговаривать с ним, все еще его не узнавая.

– А когда он выйдет из тюрьмы, что он собирается делать? – спросил Козимо, имея в виду бывшего атамана.

– Что он собирается делать? – переспросил Планетта. – А разве он не может вернуться сюда?

– Конечно, конечно, почему же нет? Но я подумал о нем, я подумал… Тут многое переменилось. Ему захочется опять командовать, это понятно, а я уж не знаю…

– Чего ты не знаешь?

– Не знаю, согласится ли Андреа… как бы чего не вышло… По мне, так пусть возвращается, мы с ним всегда ладили.

Так Гаспар Планетта узнал, что новым атаманом стал Андреа, один из прежних его товарищей, которого он, правда, всегда считал большой скотиной.

Дверь широко распахнулась, и Андреа остановился посреди комнаты. Планетта помнил ленивого верзилу, а теперь перед ним стоял грозный разбойник со свирепым взглядом и пышными усами.

Андреа тоже его не признал.

– Вот оно что, – сказал новый атаман, узнав о Планетте. – А чего ж он не бежал из тюрьмы? Ведь это так просто. Марко тоже упрятали за решетку, но он не пробыл там и недели. И Стелла бежал без труда. А уж ему-то, атаману, сидеть в тюрьме вроде бы и вовсе не пристало.

– Теперь там, к слову сказать, не то, что прежде, – ответил, плутовато улыбаясь, Планетта. – Теперь там побольше часовых и решетки заменили. Словом, ни минуты без присмотра. А кроме того, приболел он.

Так он сказал, но, говоря это, понимал, что отрезает себе пути назад: атаман не может дать себя арестовать, а уж тем более просидеть в тюрьме целых три года, как последний бродяга. Он понимал, что состарился, что ему тут не место, что звезда его закатилась.

– Планетта мне сказал, – устало продолжал он, – он, всегда говоривший бодро и весело, – Планетта сказал мне, что оставил здесь своего коня, белого коня по кличке, если не ошибаюсь, Поляк, у него еще нарост под коленом.

– Ты хочешь сказать, был нарост? – вызывающе спросил Андреа, начинавший догадываться, что перед ним сам Планетта. – В том, что конь издох, мы уж никак не виноваты.

– Он мне сказал, – спокойно продолжал Планетта, – что оставил здесь свою одежду, фонарь, часы. – И тут он чуть-чуть улыбнулся, подойдя к окну, чтобы все могли получше его разглядеть.

И они его разглядели, они узнали в этом тощем старикашке то, что осталось от их атамана, от знаменитого Гаспара Планетты, лучшего и когда-то всем известного ружья, ни разу не давшего промаха.

Однако никто не показал виду. Даже Козимо не осмелился и слова произнести. Все притворились, будто не узнают его, потому что тут был Андреа, новый атаман, которого они боялись. Андреа держался так, словно бы ничего не понимал.

– Его вещей никто не трогал, – сказал Андреа, – они должны лежать вон в том сундуке. Но я что-то не слыхал о его одежде. Может, ее кто износил?

– Он сказал мне, – невозмутимо продолжал Планетта, но теперь уже без улыбки, – он сказал, что оставил здесь свое меткое ружье.

– Его ружье по-прежнему здесь, – ответил Андреа, – и он может забрать его когда угодно.

– Он говорил мне, – продолжал Планетта, – он часто говорил мне: кто знает, как там обращаются с моим ружьем, как знать, не найду ли я, вернувшись, вместо него ни на что не годную железяку. Он был очень привязан к своему ружью.

– Я пару раз пострелял из него, – признался Андреа, и в его голосе прозвучал вызов. – Но ведь не съел же, черт побери!

Гаспар Планетта снова уселся на скамью. Он почувствовал, что у него опять начинается приступ лихорадки: не бог весть какая болезнь, но голова стала мутной и тяжелой.

– Скажи, – обратился он к Андреа, – ты мог бы показать мне его?

– А ну-ка, – сказал Андреа, делая знак одному из тех новых разбойников, которых Планетта не знал, – а ну-ка подай сюда ружье.

Ружье принесли и подали Планетте. Он внимательно, озабоченно осмотрел его и мало-помалу успокоился. Погладил рукою ствол.

– Ладно, – сказал он после долгой паузы. – Он еще говорил мне, что оставил здесь патроны. Я даже точно помню: шесть мер пороха и восемьдесят пять пуль.

– А ну-ка, – сказал Андреа сердито, – а ну-ка принесите ему порох и пули. Еще что-нибудь вспомнил?

– Еще… – ответил преспокойно Планетта, поднимаясь со скамьи, подходя к Андреа и выдергивая у него из-за пояса длинный кинжал в ножнах. – Еще вот этот охотничий нож, – сказал он и сел на прежнее место.

Наступила долгая, гнетущая тишина. Наконец Андреа поднялся.

– А теперь вечер добрый, – сказал он, давая понять Планетте, что пора уходить.

Гаспар Планетта поднял на Андреа глаза, мысленно взвешивая его сильное, мускулистое тело. Разве мог он принять брошенный вызов, он, такой больной, измученный? Поэтому Планетта медленно встал, подождал, пока ему вернут его вещи, засунул их в мешок и вскинул на плечо ружье.

– Что ж, вечер добрый, – сказал он, направляясь к двери.

Разбойники застыли в изумлении: им и во сне бы не приснилось, что Гаспар Планетта, знаменитый разбойничий атаман, уйдет вот так, вконец униженный и оплеванный. Один лишь Козимо сумел, отбросив притворство, выдавить из себя каким-то хриплым голосом:

– Прощай, Планетта. Счастливо тебе!

Планетта шел назад лесом, среди вечерних теней, насвистывая песенку.

Теперь Планетта не был больше атаманом разбойников, он стал просто Гаспаром Планеттой, некогда звавшимся Северино, сорока восьми лет от роду и не имеющим постоянного места жительства. Но жилье у него все-таки имелось – халупа на Монте-Фумо, построенная из камней и досок посреди густых зарослей; в ней он однажды прятался, когда вокруг шастало слишком уж много жандармов.

Планетта добрался до своей халупы, развел огонь в очаге, пересчитал, сколько у него денег (их ему должно было хватить на несколько месяцев), и зажил один-одинешенек.

Но как-то вечером, когда он сидел у очага, дверь резко отворилась, и на пороге с ружьем в руках появился юноша. С виду лет семнадцати.

– В чем дело? – спросил Планетта, даже не привстав.

Глаза у юноши блестели задором, как у него, Планетты, только годков эдак тридцать тому назад.

– Тут живут ребята из Монте-Фумо? Я ищу их вот уже три дня.

Мальчика звали Пьетро. Он, нимало не смутившись, заявил, что хочет уйти в разбойники. Он всегда бродяжничал и давным-давно подумывал об этом, но, для того чтобы стать разбойником, надо иметь по крайней мере ружье, и ему пришлось малость потерпеть; однако теперь ружье он украл, вполне приличный дробовик.

– Тебе здорово повезло, – весело заявил Планетта. – Я – Планетта.

– Ты хочешь сказать – атаман Планетта?

– Он самый.

– А разве он не в тюрьме?

– Я в ней, к слову сказать, побывал, – разъяснил Планетта, посмеиваясь. – Просидел в ней три дня. Не построили еще такую тюрьму, в которой можно было бы продержать меня дольше.

Мальчик посмотрел на него с восхищением.

– И ты согласен взять меня к себе?

– Взять тебя к себе? – переспросил Планетта. – Ладно, сегодня переночуешь тут, а завтра посмотрим.

Они стали жить вместе. Планетта не разочаровывал мальчика: он заставил его поверить, что он по-прежнему атаман, объяснил ему, что предпочитает жить в одиночестве и общается с товарищами, только когда это необходимо. Мальчик верил каждому его слову и ждал от него великих дел.

Но проходили дни, а Планетта не двигался с места. Самое большее – ходил иногда поохотиться. Все остальное время сидел подле очага.

– Атаман, – спрашивал Пьетро, – когда же ты поведешь меня на дело?

– А, – отвечал Планетта, – когда-нибудь на этих днях мы заварим хорошую кашу. Я созову всех товарищей, и ты вдоволь потешишься.

Но дни проходили все так же.

– Атаман, – говорил мальчик, – я узнал, что завтра внизу, в долине, проедет карета богатого купца Франческо, у которого карманы набиты деньгами.

– Купца Франческо? – переспрашивал Планетта, не проявляя, однако, ни малейшего интереса. – Мне очень жаль, но я знаю его давным-давно. Уверяю тебя, это старая лиса; когда он отправляется в дорогу, он не берет с собой ни единого скудо. Хорошо еще, если на нем будет хоть какая-нибудь одежонка: так он боится воров.

– Атаман, – говорил мальчик, – я узнал, что завтра проедут две телеги, груженные всякой всячиной. Что ты на это скажешь?

– В самом деле? – переспрашивал Планетта. – Всякой всячиной? – И больше не произносил ни слова, словно речь шла о чем-то таком, что было ниже его достоинства.

– Атаман, – говорил мальчик, – завтра в городе праздник, туда наедет тьма народу, кареты, многие из них будут возвращаться ночью. Может, что-нибудь сообразим?

– Когда вокруг тьма народу, – отвечал Планетта, – лучше не высовываться. По праздникам полным-полно жандармов. Не стоит рисковать. В такой вот день меня и зацапали.

– Атаман, – сказал мальчик несколько дней спустя, – признайся, с тобой что-то случилось. Ты не хочешь идти на дело. Ты даже на охоту больше не ходишь. И с товарищами не желаешь повидаться. Должно быть, ты болен, вчера тебя, кажется, опять лихорадило, ты все время сидишь у огня. Почему ты не скажешь мне все как есть?

– Может быть, я чувствую себя и не совсем хорошо, – улыбнулся Планетта, – но это вовсе не то, о чем ты думаешь. Ладно, коли тебе так уж приспичило, я скажу. По крайней мере ты от меня отвяжешься. Надо быть ослом, чтобы марать руки ради нескольких золотых. Когда я иду на дело, оно должно того стоить. Так вот, я, к слову сказать, решил ждать Большого Конвоя.

Он имел в виду Большой Конвой, который раз в год, всегда точно двенадцатого сентября, отвозил в столицу груз золота – подати, собранные в южных провинциях. Конвой под трубные звуки двигался по главной дороге, сопровождаемый цоканьем подков лошадей, на которых восседали до зубов вооруженные гвардейцы. Большой Императорский Конвой с громадной железной каретой, доверху набитой монетами, сложенными в бесчисленные ящики. Он виделся разбойникам в счастливых снах, но за сто лет никому не удалось совершить на него безнаказанное нападение. Тридцать разбойников было убито, двадцать упрятали за решетку. Никто больше не осмеливался и подумать ни о чем подобном. А между тем подати росли и вооруженная охрана увеличивалась. Спереди и сзади скакали егеря, по бокам – солдаты, оружие было теперь роздано даже кучерам, конюхам и лакеям.

Впереди всех ехал герольд с трубой и знаменем. Немного позади него – двадцать четыре егеря с ружьями, пистолетами и саблями. За ними – железная карета с выпуклым императорским гербом, в которую было впряжено шестнадцать лошадей. Еще двадцать четыре конных егеря следовали за каретой; а по обеим ее сторонам скакало двенадцать всадников эскорта. Сто тысяч золотых дукатов, тысячи унций серебра – и все это должно было осесть в императорской казне.

По долине легендарный Конвой проезжал быстрым галопом. Сто лет назад Лука Бугай решился напасть на Конвой, и, на удивление, у него все сошло как по маслу. Такое случилось впервые, и эскорт испугался. Потом Лука Бугай бежал на Восток и зажил там важным господином.

Несколько лет спустя кое-кто из разбойников тоже попытал счастья. Назовем лишь некоторых: Джованни Кошель, Немец, Серджо Мышегуб, Граф, Атаман Тридцати. Всех их нашли поутру на обочине дороги с проломленными черепами.

– Большой Конвой? – изумленно переспросил мальчик. – И ты вправду решил на него напасть?

– Хочу рискнуть. Если дело выгорит, я обеспечен на всю жизнь.

Так говорил Гаспар Планетта, но в глубине души ни о чем подобном он, конечно же, не помышлял. Нападение на Конвой – даже окажись вместе с ним человек двадцать – выглядело бы чистейшим безумием. А уж в одиночку!..

Он хотел пошутить, но мальчик ему поверил и посмотрел на Планетту с восхищением.

– А скажи мне, сколько вас будет?

– По меньшей мере человек пятнадцать.

– А когда же вы соберетесь?

– Время терпит, – ответил Планетта. – Надо посоветоваться с товарищами. Дело-то ведь нешуточное.

Но дни летели себе и летели. Лес начал понемногу рыжеть. Мальчик нетерпеливо ждал. Планетта не разуверял его, и долгими вечерами, сидя у огня, они строили грандиозные планы. Планетту это забавляло. Но постепенно он тоже уверовал, что именно так все и произойдет.

Одиннадцатого сентября, в канун заветного дня, мальчик где-то пропадал до позднего вечера. Когда он вернулся, лицо у него было мрачное.

– Что случилось? – спросил Планетта, по обыкновению усаживаясь у очага.

– А то, что я встретил наконец твоих товарищей.

Наступило долгое молчание. Было слышно, как в очаге постреливают дрова. Снаружи в зарослях завывал ветер.

– Ну так что? – спросил наконец Планетта, стараясь, чтобы голос звучал шутливо. – Они тебе, к слову сказать, все растолковали?

– Да, – ответил мальчик. – Именно что все.

– Ладно, – сказал Планетта, и в наполненной дымом халупе снова наступила тишина; освещал помещение только огонь очага.

– Они предложили мне перейти к ним, – произнес наконец мальчик. – Они сказали, что у них много дела.

– Понятно, – заметил Планетта. – Ты будешь дураком, коли откажешься.

– Атаман, – спросил Пьетро, чуть не плача, – почему ты не сказал мне правду, к чему все эти басни?

– Какие басни? – удивился Планетта, изо всех сил стараясь сохранить обычный шутливый тон. – Какие такие басни? Я не стал тебя разуверять, вот и все. Мне, к слову сказать, не хотелось тебя разочаровывать, вот и все.

– Неправда, – сказал мальчик. – Ты удерживал меня здесь обещаниями и делал это только ради того, чтобы поиздеваться надо мной. Ты ведь прекрасно знаешь, что завтра…

– Что – завтра? – спросил Планетта, снова обретая спокойствие. – Ты говоришь о Большом Конвое?

– И я, болван, тебе поверил, – обиженно пробормотал мальчик. – А ведь так легко было догадаться. Такой больной, как ты… Не знаю, на что ты теперь способен… – Он немного помолчал, а потом тихо закончил: – Так вот, завтра я ухожу.

Однако назавтра первым проснулся Планетта. Он встал, не будя мальчика, быстро оделся и взял ружье. Только когда он стоял в дверях, Пьетро открыл глаза.

– Атаман, – спросил он, называя его так по привычке, – куда это ты в такую рань, можно узнать?

– Можно, сударь, – ответил с улыбкой Планетта, – я пошел поджидать Большой Конвой.

Мальчик, ничего не ответив, повернулся на другой бок, всем своим видом показывая, что ему осточертели подобные россказни.

Между тем это были никакие не россказни. Планетта, чтобы сдержать слово, пусть даже данное в шутку, Планетта, оставшийся совсем один, отправился грабить Конвой.

Товарищи высмеяли его. Так пусть хотя бы этот мальчик узнает, что за человек был Гаспар Планетта. Но нет, его не волновал даже этот мальчик. Он делал это только ради себя самого, чтобы хоть в последний раз почувствовать себя таким, каким он был прежде. Никто его не увидит, надо полагать, никто так и не узнает, что его сразу убили; но все это совсем не важно. Это было его сугубо личное дело, и выглядело оно чем-то вроде заведомо проигранного пари.

Пьетро дал Планетте уйти. Но потом на него напало сомнение: а вдруг Планетта и впрямь намерен напасть на Конвой? Мысль неправдоподобная, нелепая, но тем не менее Пьетро встал и пошел на поиски. Планетта несколько раз показывал ему место, где лучше всего подкараулить Конвой. Надо сходить туда и посмотреть.

Рассвело, но длинные грозовые тучи тянулись по всему небу. Утро было светлое и серое. То и дело слышалось пение какой-то птицы. Когда она замолкала, вокруг становилось тихо-тихо.

Пьетро шел через заросли в долину, туда, где проходила главная дорога. Он осторожно пробирался сквозь кусты к каштанам, где, как он считал, должен находиться Планетта.

Планетта действительно был там. Он укрылся за пнем и, чтобы быть уверенным, что его не видно, соорудил перед собой небольшой парапет из травы и веток. Он занял позицию на пригорке, господствовавшем над крутым поворотом дороги. Дорога поднималась здесь в гору, и лошадям приходилось сбавлять бег. Стрелять отсюда было удобно.

Мальчик посмотрел на уходящую в бесконечную даль долину. Дорога разрезала ее пополам. Вдали он увидел быстро приближающееся облако пыли.

Приближающееся облако пыли двигалось по дороге и было пылью, поднятой Большим Конвоем.

Планетта преспокойно прилаживал винтовку, когда услышал, что подле него кто-то возится. Он обернулся и увидел мальчика, укрывшегося с ружьем за соседним деревом.

– Атаман, – сказал мальчик, едва переводя дух, – Планетта, уходи. Ты что, с ума сошел?

– Тихо, – ответил, улыбаясь, Планетта, – пока еще я в своем уме. Немедленно убирайся отсюда.

– Говорю тебе, ты сошел с ума. Планетта, ты ждешь товарищей, но они не придут, они мне сами сказали, у них и в мыслях такого никогда не было.

– Придут, черт возьми, придут. Надо только малость подождать. Такую они завели привычку – вечно опаздывают.

– Планетта, – умолял мальчик, – прошу тебя, уходи. Вчера вечером я пошутил, я не собираюсь тебя бросать.

– Знаю, я это понял, – добродушно усмехнулся Планетта. – А теперь всё, говорят тебе: вали отсюда, да поживей, тебе тут не место.

– Планетта! – не унимался мальчик. – Неужели ты не видишь, что это безумие… Подумай, сколько их. Разве ты справишься с ними один?

– Черт бы тебя побрал, проваливай! – приходя в ярость, прикрикнул на него Планетта. – Или ты не понимаешь, что так ты меня только погубишь?

В эту минуту вдали, на главной дороге, показались конные егеря Большого Конвоя, карета, знамя.

– В последний раз говорю тебе: пошел вон, – сердито повторил Планетта. И мальчик наконец отстал, пополз в кусты и исчез из виду.

Планетта услышал звон подков; он взглянул на густые, готовые пролиться дождем свинцовые тучи и увидел парящих в небе воронов. Теперь Большой Конвой, начав подъем, пошел медленнее.

Планетта положил палец на спусковой крючок и вдруг заметил, что мальчик приполз обратно и снова спрятался за тем же деревом.

– Ты видишь, – прошептал Пьетро, – ты видишь, они не пришли.

– Вот ведь каналья, – проворчал Планетта, чуть улыбнувшись и не поворачивая головы. – Каналья, а теперь замри и не шевелись, уходить уже слишком поздно. Погляди-ка, что сейчас начнется.

Большой Конвой приблизился на триста, на двести метров. Уже стал виден выпуклый герб на дверцах драгоценной кареты; уже стали различимы голоса переговаривающихся друг с другом егерей.

Мальчик вдруг испугался. Он понял, что ввязался в пропащее дело, из которого ему не выбраться.

– Ты видишь, они не пришли, – прохрипел он с отчаянием в голосе. – Ради Бога, не стреляй.

Но Планетта даже не шелохнулся.

– Внимание, – весело шепнул он, словно не слыша, что ему говорит мальчик. – Господа, теперь мы начинаем.

Планетта прицелился, он прицелился из своего страшенного ружья, которое никогда не давало промаха. В этот самый миг на другой стороне долины раздался сухой треск выстрела.

– Охотники! – радостно заметил Планетта, пока разносилось зловещее эхо. – Охотники! Ничего страшного. Так даже лучше. Теперь начнется неразбериха.

Но это были не охотники. Гаспар Планетта услышал неподалеку от себя стон. Он обернулся и увидел мальчика, который, выпустив из рук ружье, упал навзничь.

– Меня прихлопнули, – жалобно простонал Пьетро. – Мамочка.

Стреляли не охотники, а сопровождавшие Конвой егеря, которым надлежало скакать впереди кареты и, прочесывая склоны долины, обезвреживать возможные засады. Все они были отменными стрелками, отобранными на специальных соревнованиях. Им выдали безотказные ружья.

Прочесывая лес, один из егерей заметил, что за деревьями копошится мальчик. Потом он увидел, как тот повалился на землю, а затем наконец обнаружил и старого разбойника.

Планетта громко выругался. Желая помочь товарищу, он осторожно привстал на колено. Прогремел второй выстрел.

Пуля перелетела через узкую долину, поднимаясь к набухшим дождем тучам, затем, по закону траектории, стала снижаться. Она была нацелена прямо в голову, но попала в грудь, пройдя рядом с сердцем.

Планетта упал как подкошенный. Наступила такая тишина, какой он никогда еще не слышал. Большой Конвой остановился. Гроза никак не могла начаться. В небе парили вороны. Все замерло в ожидании.

Мальчик повернул голову и улыбнулся.

– Ты был прав, – произнес он. – Товарищи пришли. Ты видишь их, атаман?

Планетта не смог ему ответить, но, приложив неимоверное усилие, обернулся и посмотрел в указанном направлении.

Позади них, на лесной опушке, появилось около тридцати всадников с ружьями на плече. Они казались прозрачными, словно туман, но тем не менее четко выделялись на черном фоне деревьев. По нелепым костюмам и нахальным лицам в них сразу можно было распознать разбойников.

Планетта их, конечно, узнал. Это были они, его старые товарищи, мертвые разбойники, которые пришли, чтобы взять его с собой. Задубевшие на солнце лица, изрезанные шрамами, страшные генеральские усы, развевающиеся на ветру бороды, суровые и ясные глаза, руки, упертые в бедра, невероятные шпоры, огромные позолоченные пуговицы, честные, симпатичные физиономии, пропыленные и обожженные в битвах.

Вот он, добрый, туповатый Паоло, убитый при налете на мельницу, вот Железный Пьетро, так и не выучившийся считать, вот Джорджо Верзила, вот насмерть замерзший Фредиано, вот они, его старые добрые товарищи, один за другим погибшие у него на глазах. А вот этот маленький человечек с большими усами и длинным, в его рост, ружьем, сидящий на тощей белой кобыле, – разве это не Граф, злосчастный атаман, так же, как и он, застреленный егерями Большого Конвоя? Ну конечно же! Это Граф, и лицо его источает сердечную радость. Может, Планетта ошибается, или вот тот крайний справа, гордо и прямо сидящий в седле, неужели Планетта ошибся, и это не Марко Великий собственной персоной, самый знаменитый из старых атаманов? Марко Великий, повешенный в столице в присутствии императора и на виду у четырех армейских полков? Марко Великий, имя которого и пятьдесят лет спустя произносится только шепотом? Да, это именно он, он тоже прибыл почтить Планетту, последнего атамана, неудачливого, но доблестного.

Мертвые разбойники стояли молча, явно взволнованные и обрадованные. Они ждали, когда Планетта встанет.

И Планетта, словно мальчишка, вскочил на ноги, уже не из плоти и крови, а призрачный, как все остальные разбойники, и все-таки точно такой, каким был всегда.

Бросив взгляд на свое бедное, распластавшееся на земле тело, Гаспар Планетта пожал плечами, словно бы говоря, что плевать он на него хотел, и вышел на опушку. Возможная пальба его больше не заботила. Он шел к товарищам и чувствовал переполнявшую его радость.

Он уже начал здороваться с каждым из товарищей по очереди, когда увидел прямо в первой шеренге превосходно оседланного коня без всадника. Планетта непроизвольно подался вперед и улыбнулся.

– К слову сказать! – воскликнул он, дивясь очень странному тону своего нового голоса. – К слову сказать, а ведь это, пожалуй, мой Поляк, только еще более резвый, чем прежде.

Это в самом деле был Поляк, его любимый конь, который, узнав хозяина, издал что-то вроде ржания. (Так приходится назвать этот звук, хотя мертвые лошади ржут столь сладко, что нам и не снилось.)

Планетта ласково потрепал коня и уже предвкушал прелесть предстоящей скачки вместе с верными друзьями по направлению к царству мертвых разбойников, в котором он никогда не бывал, но которое имел все основания представлять себе солнечным, с вечно весенним воздухом и длинными белыми непыльными дорогами, ведущими к удивительным приключениям.

Ухватившись левой рукой за луку и собираясь вскочить в седло, Гаспар Планетта сказал:

– Спасибо, ребята. – Он старался не поддаться нахлынувшему на него волнению. – Клянусь вам…

Он не договорил, потому что вспомнил о мальчике, который, тоже приняв форму тени, стоял неподалеку в выжидательной позе, смущаясь оттого, что оказался в малознакомой компании.

– Извини, – произнес Планетта. – Этот мальчик храбрый товарищ, – сказал он, обращаясь к мертвым разбойникам. – Ему всего шестнадцать, но из него получится настоящий мужчина.

Разбойники – кто более, кто менее приветливо – улыбнулись и поклонились, словно говоря: добро пожаловать!

Планетта замолчал и в нерешительности огляделся по сторонам. Он не знал, что ему делать. Ускакать с товарищами, бросив здесь мальчика одного? Планетта еще раз-другой ласково похлопал коня и, лукаво покашливая, сказал мальчику:

– Иди сюда и прыгай на лошадь. Пришел и твой час позабавиться. Ну-ну, не разводи канитель, – проворчал он, делая вид, что сердится, потому что мальчик не решался принять его предложение.

– Если ты вправду этого хочешь, – сказал наконец мальчик, явно польщенный. И с легкостью, которой и сам в себе не подозревал, будучи не обучен верховой езде, он мигом оказался в седле.

Разбойники помахали шляпами, приветствуя Гаспара Планетту, а кто-то из них весело подмигнул ему: дескать, до свиданья. Потом они пришпорили лошадей и поскакали.

Они мчались стрелой, все дальше углубляясь в лес. Странно было видеть, как, наталкиваясь на завалы, они проскакивали сквозь них, не замедляя бега коней. Кони летели плавно и красиво. Мальчик и кое-кто из разбойников все еще махали ему шляпами.

Оставшись один, Планетта обвел взглядом долину. Он мельком, всего лишь краем глаза увидел теперь уже никому не нужное тело Планетты, лежащее под деревом, и перевел взор на дорогу.

Конвой все еще стоял за поворотом, и потому его не было видно. На дороге находилось лишь несколько конных егерей из эскорта: они замерли на месте, глядя в сторону Планетты. В это трудно поверить, но они наблюдали всю сцену: тени мертвых разбойников, приветствия, кавалькаду. Однако кто же станет отрицать, что в отдельные сентябрьские дни под грозовыми тучами могут происходить самые невероятные вещи?

Когда Планетта, оставшись один, обернулся, командир конных егерей заметил, что он на них смотрит. Тогда командир выпрямился и приветствовал его по-военному, как приветствуют друг друга солдаты.

Планетта, скривив губы в улыбку, прикоснулся к полям шляпы жестом вполне доброжелательным и приветливым.

Потом, во второй раз за этот день, пожал плечами. Он сделал пируэт на левой ноге, повернулся спиной к егерям, засунул руки в карманы и пошел, насвистывая, да-да, друзья, он пошел, насвистывая веселый военный марш.

Он шел в том самом направлении, в котором исчезли его товарищи. Шел в царство мертвых разбойников, в котором никогда не бывал, но имел все основания предполагать, что оно гораздо лучше, чем наше.

Егеря видели, как силуэт его делается все меньше и расплывчатее. Планетта шагал бодро, легкой походкой, никак не вяжущейся с обликом дряхлого старикашки. У него появилась та праздничная поступь, которая бывает у иных мужчин, когда им под двадцать и они чувствуют себя очень счастливыми.

Семь этажей

Мартовским утром, проведя в поезде весь день, Джузеппе Корте сошел в городе, где находилась знаменитая клиника. Он ощущал легкий озноб, но от вокзала до клиники решил дойти пешком. При себе у него был небольшой чемодан.

Врачи обнаружили у Джузеппе Корте лишь начальную форму заболевания и все же направили его в эту известную клинику, которая специализировалась исключительно по таким болезням. Здесь работали первоклассные врачи и было установлено самое современное оборудование.

Джузеппе Корте увидел ее издалека и сразу же узнал – по фотографии в рекламном буклете. Клиника смотрелась превосходно. Белое семиэтажное здание с выступами и нишами смутно напоминало гостиницу. Вокруг здания росли высокие деревья.

После предварительного осмотра, до начала обследования, Джузеппе Корте поместили в симпатичную палату на последнем, седьмом, этаже. Светлая мебель, чистенькие обои, деревянные кресла с пестрой обивкой. Из окна открывался чудесный вид на один из живописных кварталов города. Все здесь внушало спокойствие, дышало гостеприимством, вселяло надежду.

Джузеппе Корте сразу лег в постель, зажег в изголовье лампу и стал читать привезенную с собой книгу. Вскоре вошла медсестра узнать, не нужно ли ему что.

Джузеппе Корте ни в чем не нуждался. Наоборот, он охотно принялся расспрашивать о клинике молоденькую медсестру. Так он узнал о странной особенности этой больницы. Пациенты размещались в ней по этажам в зависимости от стадии болезни. На последнем, седьмом, этаже находились самые легкие больные. На шестом – не то чтобы тяжелые, но требующие пристального внимания. На пятом этаже помещались больные с серьезными осложнениями, и так вплоть до второго этажа. Здесь содержались пациенты в тяжелейшем состоянии. Ну а на первом этаже – практически безнадежные больные.

Необычное устройство клиники предельно упрощало уход за больными. К тому же легкие больные могли не опасаться близости тех, чьи дни уже сочтены. Поэтому на каждом этаже царил раз и навсегда заведенный порядок. Это позволяло как нельзя лучше проводить курс лечения.

Все пациенты делились на семь категорий. Этаж представлял собой маленький замкнутый мирок со своими особыми правилами и традициями. Каждым отделением заведовал свой врач, применявший собственный метод лечения. Между ними были небольшие, но явные различия. Главный врач направлял работу клиники по единому руслу.

Когда сестра ушла, Джузеппе Корте почувствовал, что его уже не знобит. Он подошел к окну. Перед ним раскинулся незнакомый город. Но не город был ему интересен. Он надеялся увидеть больных с нижних этажей. Выступы здания позволяли это сделать. Взгляд Джузеппе Корте был обращен на окна первого этажа. Они казались где-то далеко, и видно их было только сбоку. Ничего особенного он так и не разглядел. Почти все окна были плотно зашторены серыми жалюзи.

Тут из окна соседней палаты высунулся мужчина. Какое-то время они приветливо переглядывались, не зная, как нарушить молчание. Наконец Джузеппе Корте первым набрался духа и спросил:

– Вы тоже здесь недавно?

– Да нет, уже два месяца… – отозвался сосед и, помолчав, нерешительно добавил: – Вот брата внизу высматриваю.

– Брата?

– Да, – ответил незнакомец. – Мы поступили в клинику вместе. Случай действительно редкий. Но брату становилось все хуже и хуже. Представляете, сейчас он уже на четвертом.

– Что значит – на четвертом?

– На четвертом этаже, – уточнил сосед. В его голосе звучало столько сочувствия и страха, что Джузеппе Корте невольно содрогнулся.

– А что, на четвертом лежат совсем тяжелые? – спросил он осторожно.

– Слава Богу, они еще не безнадежны, – покачал головой мужчина. – Но веселого, сами понимаете, мало.

– Но если, – продолжал Корте шутливым и непринужденным тоном, как будто речь шла о чем-то печальном, что его не касается, – на четвертом лежат тяжелобольные, кого же в таком случае кладут на первый?

– Ну, на первом и вовсе не жильцы. Врачи здесь бессильны. Тут уже дело за священником. Ну и, конечно…

– Однако больных на первом немного, – перебил его Джузеппе Корте, которому не терпелось услышать подтверждение своих слов. – Почти все окна наглухо зашторены.

– Сейчас-то немного, а утром было порядком, – горько усмехнулся незнакомец. – Если жалюзи опущены, значит, пациент недавно умер. Сами видите, на других этажах окна не занавешены. Прошу прощения, – добавил он, медленно разгибаясь. – Как-то посвежело. Пойду-ка лягу. Всего наилучшего.

Незнакомец исчез, подоконник опустел, окно резко закрылось. Скоро в палате зажегся свет. Джузеппе Корте неподвижно стоял у окна, глядя на опущенные жалюзи первого этажа. Он всматривался в них с болезненным напряжением, пытаясь представить мрачные тайны зловещего места, куда больных отправляют умирать. Джузеппе Корте чувствовал немалое облегчение оттого, что наблюдает за всем издалека. На город спускались сумерки. Одно за другим загорались многочисленные окна клиники. Со стороны она походила на празднично освещенный дворец. И только на первом этаже, у самого подножья крутого фасада, зияли непроглядной темнотой десятки окон.


Данные общего медицинского осмотра успокоили Джузеппе Корте. Обычно склонный предполагать худшее, в глубине души он уже приготовился к суровому вердикту врачей. Он бы ничуть не удивился, если бы врач объявил, что его переводят на шестой. Температура все не спадала, хотя общее состояние было неплохим. Лечащий врач даже приободрил Корте. По его словам, зачатки болезни были налицо, но в легкой, очень легкой форме. Вполне возможно, что за две-три недели все полностью пройдет.

– Значит, я остаюсь на седьмом? – озабоченно спросил Джузеппе Корте.

– Разумеется! – отвечал врач, дружески похлопывая его по плечу. – А куда это вы собрались? Может, на четвертый? – рассмеялся он, словно предположил какую-то нелепость.

– Вот и ладно, – проговорил Корте. – А то, знаете, стоит только заболеть, как всякие ужасы начинают мерещиться…

Джузеппе Корте остался в той палате, куда его определили с самого начала. Постепенно он сошелся с другими пациентами – за те редкие дни, когда ему разрешали вставать. Он усердно выполнял предписания врачей и всячески старался поскорее выздороветь. Однако видимых изменений в его состоянии не происходило.


Дней через десять к Джузеппе Корте явился старший фельдшер отделения. Фельдшер обратился к нему с чисто дружеской просьбой. На следующий день в клинику должна поступить некая дама с двумя детьми. Две соседние палаты были свободны. Не хватало третьей. Не согласится ли господин Корте переехать в другую палату, такую же удобную и просторную?

Джузеппе Корте, естественно, не возражал. Какая ему разница: эта палата или другая? А ну как на новом месте сестра окажется посимпатичней?

– Сердечно вам благодарен, – сказал фельдшер, слегка поклонившись. – От такого человека, как вы, я, признаться, иного и не ждал. Если вы не против, через час приступим к переезду. Учтите, нам придется спуститься этажом ниже, – прибавил он походя, будто речь шла о сущем пустяке. – К сожалению, на этом этаже свободных палат больше нет. Уверяю вас, это временно, – поспешно заметил фельдшер, увидя, что Корте резко сел на кровати и собрался было возразить. – Временно. Через пару дней, как только появится свободная палата, вы сможете вернуться наверх.

– Откровенно говоря, – улыбнулся Корте, намекая тем самым, что он отнюдь не ребенок, – весь этот переезд мне совсем не по душе.

– Что вы, это никак не связано с вашим здоровьем. Я, конечно, понимаю, о чем вы. Но дело не в этом. Просто нужно оказать любезность даме. Ей очень важно быть поближе к своим детям, вот и все. И не подумайте, – заключил он со смехом, – будто здесь кроется что-то еще!

– Как знать, – проронил Джузеппе Корте. – Только сдается мне, что это дурной знак.

Так Корте перебрался на шестой этаж. Он был уверен, что переезд никак не связан с болезнью или ее обострением. Однако сама мысль о том, что теперь между ним и обычным миром, миром здоровых людей, возникло вполне ощутимое препятствие, была ему неприятна. На седьмом этаже, в пункте прибытия, еще чувствовалась общность с другими людьми. Привычная жизнь, можно сказать, продолжалась. На шестом вы попадали в настоящую больницу. Поведение врачей, сестер, да и больных было уже другим. На шестом этаже открыто говорили, что здесь действительно содержатся больные, хотя и не очень тяжелые. Пообщавшись с соседями из разных палат, сестрами и врачами, Джузеппе Корте смекнул, что в этом отделении отношение к седьмому этажу явно несерьезное. Там, мол, не больные, а так – мнительные. Строго говоря, только с шестого все и начинается.

Джузеппе Корте догадывался, что вновь подняться на седьмой, туда, где ему положено находиться в соответствии с предписаниями врачей, будет нелегко. Чтобы вернуться, он должен запустить непростой механизм, приложить для этого некоторое усилие. Если же он так и будет сидеть сложа руки, никто и не подумает перевести его наверх, к «почти здоровеньким».

Про себя Джузеппе Корте решил не давать слабину и не идти на поводу у обстоятельств. Соседям он все твердил, что попал сюда на денек-другой, что сам переехал на нижний этаж из уважения к даме и что, как только освободится палата, он снова поднимется на седьмой. Его слушали без особого интереса и как-то вяло поддакивали.

Поговорив с новым врачом, Джузеппе Корте уверился в своей правоте. Врач признавал, что Корте вполне мог находиться на седьмом этаже. У него была аб-со-лют-но лег-кая форма – для большего эффекта врач произнес свое заключение по слогам. Впрочем, по его мнению, на шестом этаже уход и лечение даже лучше.

– Знаете, давайте не будем, – прервал его больной. – Вы же сами сказали, что мое место на седьмом. Вот я и хочу обратно на седьмой.

– Никто и не возражает, – парировал врач. – Мое дело – дать вам совет. И я говорю не как врач, а как иск-рен-ний друг. Повторяю, у вас вполне легкая форма, не будет преувеличением сказать, что вы, собственно, и не больны. От аналогичных форм ваш случай отличается разве что более широким охватом. Скажу проще: интенсивность болезни минимальная, но масштаб значительный. Процесс разрушения клеток, – Джузеппе Корте слышал это пугающее выражение впервые за время пребывания в клинике, – процесс разрушения клеток бесспорно находится в самой начальной стадии. Возможно, он еще и не начинался. Однако общая тенденция, повторяю, тенденция направлена на одновременное поражение обширных участков организма. Вот почему, на мой взгляд, вам следовало бы полечиться здесь, на шестом. У нас вы пройдете курс интенсивной терапии, рекомендуемый в подобных случаях.

Спустя несколько дней Джузеппе Корте сообщили, что главврач, после долгих консультаций с коллегами, внес изменение в порядок размещения больных. Уровень каждого из них, если так можно выразиться, снижался наполовину. В зависимости от течения болезни лечащие врачи делили пациентов на две категории (так сказать, для внутреннего пользования). Теперь более низкая категория в обязательном порядке переводилась на этаж ниже. Скажем, половина больных с шестого этажа, у которых выявлена прогрессирующая форма заболевания, должна была переехать на пятый, а больные потяжелее с седьмого этажа – на шестой. Нововведение сразу понравилось Джузеппе Корте. Теперь ему будет проще вернуться к себе на седьмой.

Стоило Корте поделиться своими планами с медсестрой, как его немедленно огорошили. Он тоже будет переведен, но не наверх, на седьмой этаж, а вниз – на пятый. По какой-то причине, о которой сестра толком ничего не знала, Корте зачислили в категорию «тяжелых» пациентов шестого этажа, и теперь он переходит вниз.

Оправившись от первоначального шока, Джузеппе Корте рассвирепел. Он кричал, что его водят за нос, что он не желает слышать ни о каком переводе на нижние этажи. Он возвращается домой, он знает свои права, и администрация клиники не может так бесцеремонно игнорировать диагноз врачей.

Пока он вовсю надрывался, пришел врач, чтобы как-то его угомонить. Врач посоветовал Корте успокоиться, не то у него опять скакнет температура, и объяснил, что произошло какое-то недоразумение. Он подтвердил, что в принципе Джузеппе Корте должен содержаться на седьмом этаже, но тут же добавил, что имеет по данному случаю несколько иное мнение, хотя и сугубо личное. По сути дела, такая болезнь в известном смысле могла быть причислена к шестой категории сложности, учитывая обширную зону поражения. Он и сам не понимает, каким образом Корте попал в «тяжелую» категорию шестого этажа. Вероятно, секретарь, как раз этим утром звонивший из дирекции, чтобы уточнить клинический диагноз Джузеппе Корте, что-то напутал, записывая медицинские показания. Скорее всего дирекция сознательно «занизила» его оценку состояния больного: он считается опытным, но излишне снисходительным врачом. В общем, доктор рекомендовал Корте прежде всего не волноваться и не возражать против перевода. Главное – думать о лечении, а не о том, где лежать.

Относительно лечения, прибавил напоследок доктор, Джузеппе Корте не пожалеет. У лечащего врача с пятого этажа намного больше опыта. Таково негласное правило клиники: чем ниже вы опускаетесь, тем лучше становятся врачи. По крайней мере так считает дирекция. Палаты везде комфортные, со всеми удобствами. Из окон прекрасный вид. Только начиная с третьего этажа и ниже обзор заслоняют верхушки деревьев.

К вечеру у Джузеппе Корте обычно повышалась температура. Он все слушал и слушал пространные объяснения врача, чувствуя, как его одолевает усталость. Под конец у Корте не было ни сил, ни желания и дальше противиться несправедливому переводу. Он не стал больше сопротивляться и позволил перевезти себя.

На пятом этаже Джузеппе Корте узнал – и это стало для него единственным, хоть и слабым утешением, – что, по единодушному мнению врачей, сестер и больных, он был наименее тяжелым во всем отделении. На этом этаже он, по большому счету, оказался самым везучим. С другой стороны, Корте мучила мысль о том, что между ним и миром нормальных людей появилось теперь целых две преграды.

Приход весны ощущался во всем. Воздух становился теплее, но Джузеппе Корте уже не выглядывал в окно, как в первые дни. Правда, эта боязнь была сущим вздором. Стоило Корте взглянуть на окна первого этажа, как чувства его приходили в смятение, а по телу пробегала непривычная дрожь. Большинство окон по-прежнему были закрыты и казались гораздо ближе.

Тем временем болезнь как будто стабилизировалась. Спустя три дня на правой ноге Джузеппе Корте появилась сыпь, что-то вроде экземы. Прошел день, другой, а сыпь никак не сходила.

– Подобные высыпания, – пояснил врач, – совершенно не связаны с основной болезнью. Такая реакция встречается даже у самых здоровых людей. Для эффективной профилактики следует пройти курс интенсивной гамма-терапии.

– А у вас она применяется? – спросил Джузеппе Корте.

– Еще бы, – с гордостью ответил врач. – Наша клиника располагает всем необходимым оборудованием. Есть тут, правда, одно затруднение…

– Какое еще затруднение? – спросил Корте, смутно предчувствуя недоброе.

– Ну, «затруднение», пожалуй, сильно сказано, – поправился врач. – Я имел в виду, что аппарат для гамма-облучения находится только на четвертом этаже, а я бы вам сейчас не рекомендовал трижды в день проделывать такой маршрут.

– Как же быть?

– Желательно запастись терпением и до того, как раздражение не будет полностью устранено, переехать на четвертый этаж.

– Довольно! – в отчаянии вскрикнул Джузеппе Корте. – Хватит с меня переездов! На четвертый этаж я перееду только вперед ногами.

– Смотрите, конечно, сами, – заметил врач примирительным тоном, стараясь на него не давить, – но учтите, что как лечащий врач я запрещаю вам ходить вниз по три раза в день.

Самое неприятное заключалось в том, что сыпь не только не проходила, а стала медленно расползаться. Джузеппе Корте совсем потерял покой и все ворочался в постели. Он злился еще три дня, пока наконец не уступил. Корте сам попросил врача назначить ему курс облучения и перевести на нижний этаж.

На четвертом этаже Джузеппе Корте порадовался тому, что здесь он явное исключение. Больные этого отделения были крайне тяжелыми, они практически не вставали. Он же позволял себе роскошь дойти из своей палаты до процедурной и обратно – под удивленные и одобрительные возгласы медсестер.

В разговоре с новым лечащим врачом Джузеппе Корте упирал на свое особое положение. Подумать только: больной, законное место которого на седьмом, вдруг скатился на четвертый. Вот пройдет эта сыпь, и он тут же вернется наверх. Никаких новых отговорок он не допустит. Он по праву должен быть на седьмом этаже.

– Конечно, на седьмом, на каком же еще! – ухмыльнулся врач, заканчивая осмотр. – Вечно эти больные напридумывают! Да я первый подтвержу, что дела ваши неплохи, так что радуйтесь. Из истории болезни видно, что резкого ухудшения нет. Но между всем этим и седьмым этажом, простите меня за прямоту, есть кое-какая разница! Повторяю, ваш случай еще не такой тяжелый, но болезнь есть болезнь!

– Тогда на какой этаж, – внезапно зарделся Джузеппе Корте, – на какой этаж вы бы меня поместили?

– Ну, знаете ли, так сразу и не скажешь. Пока что я провел только предварительный осмотр. Для окончательного решения понадобится не меньше недели.

– Хорошо, хорошо, – не унимался Корте, – но хотя бы примерно вы можете сказать?

Чтобы успокоить пациента, врач для вида призадумался, затем, кивнув, отчетливо произнес:

– Ну, знаете ли, в порядке одолжения скажу, что вообще-то вас можно положить на шестой! Да, да, на шестой, – добавил он, как будто убеждал самого себя.

Доктор полагал, что таким образом угодит пациенту. Однако на лице у Джузеппе Корте отразилась растерянность. Больной осознал, что врачи с верхних этажей обманывали его. Вот и новый врач, вероятно, более опытный и добросовестный – и тот в глубине души считал, что место Джузеппе Корте не на седьмом, а скорее на пятом и к тому же в категории тяжелых больных! Корте испытал острое разочарование. В тот вечер у него резко поднялась температура.


Время, проведенное Джузеппе Корте на четвертом этаже, было самым спокойным с момента его поступления в клинику. Лечащий врач оказался человеком на редкость приятным, внимательным и отзывчивым. Он подолгу засиживался у Корте. Они говорили на самые разные темы. Корте охотно поддерживал беседу, переводя разговор на свою привычную адвокатскую практику и активный образ жизни. Он старался убедить себя в том, что все еще является здоровым человеком, что, как и прежде, занят делами, что живо интересуется происходящими событиями. Но из этого ничего не получалось. Рано или поздно беседа неизменно сводилась к болезни.

Желание добиться хоть какого-то улучшения превратилось для Джузеппе Корте в наваждение. С помощью гамма-терапии распространение сыпи было остановлено, но снять ее так и не удалось. Каждый день Джузеппе Корте без конца говорил об этом с врачом. Он сохранял присутствие духа и даже пробовал шутить, но без особого успеха.

– Скажите, доктор, – спросил он однажды, – как там процесс распада моих клеток?

– Боже, что за словечки! – пожурил его врач. – И от кого это вы набрались? Так дело не пойдет! Еще больной называется! Чтобы больше я от вас ничего подобного не слышал!..

– Ладно, ладно, – перебил его Корте, – но вы все-таки не ответили.

– Сейчас отвечу, – вежливо сказал врач. – Процесс разрушения клеток, выражаясь этим языком, в вашем случае сведен к минимуму, слышите, к минимуму. Хотя я бы определил его как устойчивый.

– Устойчивый… в смысле хронический?

– Не следует приписывать мне того, чего я не говорил. Я всего лишь сказал «устойчивый». Впрочем, так бывает в большинстве случаев. Даже легкие воспаления нуждаются иногда в интенсивном и длительном лечении.

– Скажите, доктор, когда же надеяться на улучшение?

– Когда? Прогнозы в подобных случаях делать сложно… Хотя знаете что… – произнес он после короткого раздумья. – Я вижу, у вас просто мания какая-то – поскорее выздороветь… Знаете, что бы я вам посоветовал… если бы не боялся вас рассердить?

– Что же, доктор, что?

– Поставлю вопрос со всей ясностью. Предположим, я сам заболел такой болезнью, пусть даже в легкой форме, и поступил в нашу клинику (лучше, кстати, и не найти). Так вот, с первого же дня, с первого, понимаете ли вы это, я бы не раздумывая лег на один из нижних этажей. Я бы, пожалуй, лег на…

– Первый, – вставил с наигранной улыбкой Корте.

– Типун вам на язык! Первый! – с иронией в голосе ответил врач. – Скажете еще! А вот на третий или даже на второй – это точно. На нижних этажах лечение значительно лучше. Даю гарантию. Оборудование там более мощное и современное, да и персонал опытнее. Вы знаете, кто у нас душа всей клиники?

– Уж не профессор ли Дати?

– Он самый. Именно профессору Дати принадлежит авторство нашей методики лечения. Именно он создал проект оснащения клиники. Профессор Дати – наше светило. А практикует он, так сказать, между первым и вторым этажами. Оттуда он излучает свою энергию. Но поверьте на слово, влияние профессора не распространяется дальше третьего этажа. Чем выше, тем больше его указания выхолащиваются. Они теряют свою значимость и предстают в ложном свете. Сердце клиники у нас внизу. Так что, хотите вылечиться – стремитесь вниз.

– Короче говоря, – голос Джузеппе Корте дрогнул, – вы советуете мне…

– Прибавьте сюда еще и то, – врач был все так же невозмутим, – что в вашем случае мы имеем дело с раздражением кожи. Мелочь, согласен, но до чего надоедливая. Если сыпь еще какое-то время продержится, то недолго и вовсе приуныть. А вы не хуже меня понимаете, как важно для выздоровления присутствие духа. Гамма-терапия сделала только полдела. Вы спросите – почему? Возможно, это случайность. Возможно, облучение недостаточно мощное. Как бы то ни было, на третьем этаже аппаратура куда мощнее. Следовательно, вероятность устранения экземы намного выше. А что это означает? Это означает, что как только организм пошел на поправку – самое трудное уже позади. Если вы на подъеме, обратной дороги нет. Когда почувствуете улучшение, без помех подниметесь к нам и даже выше – на пятый, шестой, а то и на седьмой… Все будет зависеть от ваших «успехов».

– Вы действительно думаете, что это ускорит лечение?

– Вне всякого сомнения. Я же сказал, как поступил бы на вашем месте.

Такого рода беседы врач проводил с Джузеппе Корте ежедневно. В конце концов больной совсем измучился от экземы. Вопреки инстинктивному нежеланию спускаться он решил последовать совету врача и переехал еще ниже.


На третьем этаже Джузеппе Корте сразу отметил необычное веселье среди врачей и обслуживающего персонала. Странно, ведь здесь лежали больные, внушавшие серьезные опасения. Изо дня в день веселье лишь возрастало. Завязав знакомство с медсестрой, Джузеппе Корте не выдержал и спросил: чему это все так радуются?

– Разве вы не знаете? – отвечала сестра. – Через три дня мы уходим в отпуск.

– Как это – в отпуск?

– Очень просто: третий этаж закрывается на две недели, и весь персонал берет отпуск. У нас все этажи отдыхают по очереди.

– А как же больные?

– Ну, поскольку больных не так много, два этажа объединяются в один.

– Значит, вы объедините больных третьего и четвертого этажей?

– Нет, нет, – поправила медсестра. – Третьего и второго. Больные с третьего этажа спустятся вниз.

– На второй этаж? – Джузеппе Корте смертельно побледнел. – Мне придется перейти на второй?

– Ну да. А что тут такого? Через две недели мы вернемся из отпуска, и вы снова переедете в эту палату. И бояться тут, по-моему, нечего.

Однако Джузеппе Корте не на шутку испугался. Чутье подсказывало ему совсем другое. Но он не мог уговорить персонал не брать отпуск. К тому же Корте был уверен, что новый, более интенсивный курс облучения пойдет ему на пользу, ведь сыпь почти сошла. Он не решился выдвигать формальных возражений против очередного перевода. Хотя настоял, невзирая на колкости медсестер, чтобы к двери его новой палаты прикрепили табличку: «Джузеппе Корте. Третий этаж. Временно». Ничего подобного за всю историю клиники еще не было. Но врачи не стали возражать: при таком вспыльчивом характере, как у Корте, любой запрет мог вызвать у него эмоциональное потрясение.

Надо было переждать две недели, ни больше ни меньше. Джузеппе Корте стал лихорадочно считать дни. Он неподвижно лежал в постели и часами рассматривал мебель. На втором этаже мебель была уже не новой и не радовала глаз, как в палатах верхних отделений. Здесь она была массивнее, солиднее и строже. Время от времени Джузеппе Корте напрягал слух: с нижнего этажа, этажа смертников, отделения «обреченных», до него как будто долетали глухие предсмертные стоны.

Все это, конечно, не могло не угнетать Корте. Он лишился душевного покоя, а болезни это только на руку. У него постоянно держалась высокая температура, он все больше слабел. Лето было в полном разгаре. Окна почти все время держали открытыми. Но из них не видно было ни городских крыш, ни самих домов. Только сплошная зеленая стена деревьев, окружавших клинику.


Прошла неделя. Около двух часов дня в палату неожиданно вошли фельдшер и трое санитаров. Они толкали перед собой каталку.

– Итак, мы уже готовы к переезду? – спросил фельдшер добродушно шутливым голосом.

– Какому переезду? – с трудом произнес Джузеппе Корте. – Опять вы со своими шуточками. Третий этаж еще целую неделю в отпуске.

– А при чем здесь третий этаж? – возразил фельдшер непонимающим тоном. – У меня предписание отвезти вас на первый. Вот смотрите. – И он протянул бланк о переводе на нижний этаж. Бланк был подписан самим профессором Дати.

Ужас и гнев, переполнявшие Джузеппе Корте, вырвались наружу.

Весь этаж огласился яростным, несмолкающим криком.

– Ради Бога, тихо, тихо, – взмолились санитары. – В отделении тяжелые больные.

Не тут-то было.

На крик примчался заведующий – воспитанный и обходительный человек. Узнав, о чем речь, он взглянул на бланк и выслушал Корте. Затем сердито повернулся к фельдшеру и сказал, что произошла какая-то ошибка, что он не давал подобных распоряжений, что с некоторых пор в отделении царит страшная неразбериха и что от него вечно все скрывают… Отчитав как следует фельдшера, он вежливо заговорил с больным и принес ему свои глубокие извинения.

– Все дело в том, – сказал врач, – что буквально час назад профессор Дати уехал в краткосрочную командировку и вернется не раньше, чем через два дня. Я крайне огорчен, но его распоряжение отменить нельзя. Поверьте, он сам об этом пожалеет… Надо же! Ума не приложу, как такое могло случиться?

Джузеппе Корте сотрясала дрожь. На него жалко было смотреть. Самообладание покинуло Корте окончательно. Страх охватил его, как ребенка. Из палаты Корте еще долго доносились отчаянные рыдания.

И вот, по какому-то вопиющему недоразумению, Джузеппе Корте прибыл на конечную остановку – в отделение смертников. Это он-то, чье состояние, по мнению самых придирчивых врачей, позволяло ему с полным правом лежать на шестом, если не на седьмом этаже! Положение было настолько нелепо, что Джузеппе Корте так и подмывало рассмеяться в голос.

Он лежал вытянувшись на кровати. По городу медленно плыл жаркий летний полдень. Корте смотрел в окно на зеленые деревья, и ему казалось, будто он попал в какой-то призрачный мир. Мир состоял из диковинных стен, выложенных стерильной плиткой, холодных мертвецких покоев и белых человеческих фигур, пустых и безучастных. Ему вдруг почудилось, что деревья за окном тоже ненастоящие. Скоро он полностью в этом убедился, заметив, что листья на деревьях совсем не шевелятся.

Эта догадка настолько взволновала Джузеппе Корте, что он звонком вызвал сестру и попросил дать ему очки для дали, которыми в постели обычно не пользовался. Только тогда он немного успокоился. В очках он все же разглядел, что деревья настоящие, а листва хоть и легонько, но колышется на ветру.

Сестра вышла. С четверть часа в палате стояла полная тишина. Шесть этажей, шесть ужасных бастионов по чьей-то оплошности давили на Джузеппе Корте всей своей неумолимой тяжестью. Сколько же лет, именно лет уйдет у него на то, чтобы выкарабкаться из этой пропасти?

Почему это в палате стало темнеть? Ведь сейчас еще день. Из последних сил Джузеппе Корте, скованный странным оцепенением, точно параличом, взглянул на часы, стоявшие на тумбочке возле кровати. Половина четвертого. Отведя глаза, он увидел, как жалюзи, повинуясь таинственной воле, медленно опускаются, преграждая путь свету.

Тень из Порт-Саида

Среди ветхих домов, пропахших пылью ажурных балконов, смрадных подворотен, обожженных стен, угнездившегося в каждой щели запаха нечистот увидел я в Порт-Саиде странную фигуру, одиноко бредущую по улице. Рядом вдоль домов двигались убогие обитатели квартала, и хотя, сказать по правде, народу было немного, улица выглядела муравейником благодаря непрерывному и монотонному копошению. Пыль стояла столбом, а слепящие солнечные блики никак не давали мне остановить на чем-либо одном свое внимание (так обычно бывает во сне). И вдруг, как раз на середине улицы (ничем не примечательной улицы, которая терялась вдали среди выстроенных некогда с претензией на роскошь, а теперь просто обветшавших домов), как раз на ее середине, я увидел человека, полностью залитого солнцем, похоже, араба. Он был одет в широкий белый бурнус, на голове что-то вроде капюшона – по крайней мере мне так показалось, – тоже белого цвета. Он неторопливо ковылял по середине улицы, как будто искал чего-то, или не знал, куда идти, или же у него кружилась голова. Он медленно и неуклюже брел между пыльных выбоин, и никто не обращал на него внимания. Сам же он на этой улице и в этот час, казалось, с исключительной силой олицетворял собой весь мир, который его окружал.

Это длилось несколько мгновений. Только после того, как отвел взгляд, я понял, что этот человек, а особенно его необычная походка врезались мне в память – сам не знаю почему.

– Посмотри, какой несуразный тип! – сказал я своему спутнику, ожидая в ответ чего-нибудь банального, что вернуло бы все в норму и рассеяло бы внезапно зародившуюся у меня внутри тревогу.

– Где? – спросил мой спутник.

Я ответил:

– Да вон, вон – ковыляет посреди улицы.

Пока я произносил эти слова, человек исчез. Не знаю, вошел ли он в какой-нибудь дом, или свернул в переулок, или смешался с толпой, двигавшейся вдоль домов, или, может быть, даже испарился под палящими полуденными лучами.

– Где? – переспросил мой товарищ, и я ответил:

– Шел вон там, но куда-то пропал.

После этого мы сели в машину и поехали по городу, хотя было всего два часа пополудни и стояла адская жара. Беспокойство исчезло, мы беззаботно смеялись над всяческими глупостями и так доехали до окраины туземного поселка, где кончались пыльные фаланстеры, начинался песок и где солнцу сопротивлялись лишь несколько грязных лачуг, которые я из сострадания посчитал нежилыми. Однако, приглядевшись, я заметил, как струйка дыма, почти неразличимая в солнечном мареве, поднимается от одной из этих хижин, с трудом пробивая себе дорогу к небу. Значит, там внутри живут люди, подумал я в порыве филантропического раскаяния и снял соломинку с рукава своего белого костюма.

– Что за люди! – сказал я, оборачиваясь к моему товарищу. – Посмотри вон на того парня с глиняной миской в руке, он что, собирается…

Я не закончил фразу, так как у меня перехватило дыхание. Взгляд мой, которому из-за солнца никак не удавалось сосредоточиться на чем-то одном, упал на человека в белом бурнусе: удаляясь, он ковылял посреди песка по направлению к лагуне.

– Вот это да, – произнес я нарочно громко, чтобы успокоиться. – Полчаса ездим, а попали опять в то же место! Посмотри, вон тот тип, о котором я тебе говорил!

Это был он, вне всяких сомнений: та же неуклюжая походка, та же неуверенность, как будто он искал чего-то, или не знал, куда идти, или же у него кружилась голова. И опять он удалялся от меня, с какой-то, как мне показалось, терпеливой и роковой неизбежностью.

Это был он; тревога возродилась во мне с новой силой, так как я хорошо знал, что мы хотя и петляли, но отъехали далеко, на несколько километров, чего человек пешком никак не смог бы сделать за это время. И все-таки загадочный араб был там и направлялся к лагуне: кто его знает, чего он там ищет? Да нет, ничего он не ищет, я это прекрасно понимал. Кто бы он ни был – человек из плоти и крови или мираж, – но он пришел ко мне, чудом перенесся с одного края туземного поселка на другой, чтобы явиться предо мной, и я осознавал (или, может, внутренний голос нашептывал мне это) некую неясную связь с этим существом.

– Какой тип? – безмятежно откликнулся мой спутник. – Парень с миской, что ли?

– Да нет же! – сказал я со злостью. – Разве ты не видишь вон того, вдали?.. Нет, он опять куда-то…

Слова в буквальном смысле застряли у меня в глотке. Был ли то световой эффект, или обман зрения, или подлое надувательство, но человек опять словно растворился в воздухе. Я стал что-то бормотать, растерянно оглядывая пустынную местность.

– Ты перегрелся, – заметил мой спутник. – Давай вернемся на корабль.

Тогда я попробовал рассмеяться и сказал:

– Да нет, что ты, я пошутил.

Вечером мы снялись с якоря. Корабль спускался по каналу к Красному морю в направлении тропиков, и всю ночь образ араба не покидал меня, хотя я упорно пытался думать о чем-нибудь будничном. Мозг сверлила навязчивая мысль, будто я вслепую бреду по пути, определенному кем-то другим. Мне даже мерещилось, что человек из Порт-Саида к этому причастен, что именно его прихоть направила меня по этим южным дорогам, а его медвежья походка – лишь способ привлечь мое внимание: подобными приемами издавна пользуются деревенские колдуны.

Корабль плыл, и я мало-помалу убедил себя, что ошибаюсь: все арабы одеваются более или менее одинаково, и я, совершенно очевидно, обознался по вине своего безудержного воображения. И все же в то утро, когда мы причалили в Массауа, я почувствовал в душе смутный отзвук былой тревоги. Я сошел на берег один в самое жаркое время суток и, гуляя, останавливался на каждом перекрестке, чтобы осмотреться вокруг. Казалось, я провожу что-то вроде испытания, пробую на прочность некий шаткий мостик. Интересно, появится ли вновь этот человек или призрак из Порт-Саида?

Я бродил полтора часа, и солнце (пресловутое солнце Массауа) ничуть меня не смущало, потому что испытание, похоже, оправдывало мои ожидания. Пешком я прошел через Таулуд, остановился осмотреть дамбу, видел арабов, эритрейцев, суданцев, много прекрасных и уродливых лиц, но его так и не встретил. С радостью я жарился на солнце, как если бы мне удалось оторваться от преследования.

Потом пришел вечер, и корабль вновь отплыл на юг. Все мои спутники уже сошли на берег; я был едва ли не единственным пассажиром и чувствовал себя непрошеным гостем в этом чуждом мне мире. Отдали швартовы, корабль начал потихоньку отходить от пустынного причала, никто никого не провожал, и мне опять пришло на ум, что призрак из Порт-Саида интересовался именно мной. Пусть из-за него я чувствую постоянную тревогу, но все же это лучше, чем ничего. Да, он напугал меня своими внезапными исчезновениями, но при всем при том здесь было и чем гордиться. Ведь он в самом деле пришел ко мне (мой спутник по прогулке даже не заметил его). Теперь, когда я осмысливал все на расстоянии, существо это казалось мне олицетворением, средоточием самой Африки. Значит, между мной и этой землей существует связь, только прежде я об этом не подозревал. А посланец из волшебных полуденных царств специально пришел, чтобы указать мне путь.

Судно было уже метрах в двухстах от причала, как вдруг на краю мола показалась маленькая одинокая фигура в белом. Она неторопливо ковыляла по серой полосе цемента, как будто искала чего-то, или не знала, куда идти, или же у нее кружилась голова. Сердце у меня забилось. Это он, человек или призрак, и хотя мне трудно было его разглядеть на таком расстоянии, но он снова удалялся от меня, упорно двигаясь к югу, неуклюжий посланец мира, к которому, вероятно, мог бы принадлежать и я.

А сегодня в Хараре я встретил его опять. Я сижу здесь, в пустом и уединенном доме одного моего друга, совершенно ошалев от жужжания вентилятора. Мысли качаются вверх-вниз, как на волнах: то ли я просто устал, то ли продуло в машине. Нет, это уже не страх, как там, близ лагуны в Порт-Саиде; просто я чувствую себя немощным, недостойным того, что меня ожидает.

Я вновь видел его сегодня, когда осматривал лабиринты туземного города. Полчаса ходил я по этим меандрам, совершенно одинаковым и одновременно столь непохожим; после грозы стало замечательно светло. Мне открывались сказочные дворики, обнесенные красными саманными стенами, точно маленькие форты. Переулки по большей части были пустынны, дома (если их можно назвать домами) безмолвны: иногда приходило в голову, что город вымер, уничтоженный чумой, и что выхода у меня нет – ночь застигнет меня в судорожных поисках избавления.

Об этом я как раз и думал, когда появился он. Волею случая крутая улочка, по которой я спускался, оказалась не такой извилистой, как прочие, а довольно прямой, так что было видно вперед метров на восемьдесят. Он шел меж камней, ковыляя еще сильнее, чем раньше, и очень многозначительно удаляясь в противоположную от меня сторону. Это выглядело не то чтобы трагично и уж совсем не гротескно… даже не знаю, как сказать. Но то был он, человек из Порт-Саида, посланец сказочных царств, который останется теперь со мной навсегда.

Я побежал вниз так быстро, как только мог. Уж в этот-то раз он не сможет ускользнуть от меня: две одинаковые красные стены шли вдоль улицы, и дверей в них не было. Я добежал до того места, где переулок круто изгибался, и ожидал увидеть человека в белом за поворотом не более чем в трех метрах. Однако его там не оказалось. По своему обыкновению, он растворился.

Я снова встретил его чуть позже: он все так же удалялся по одному из этих лабиринтов. Теперь я не стал за ним бегать. Остался стоять, рассматривая его со смутной грустью, пока он не исчез в боковом переулке. Что ему все-таки от меня надо? Куда он хочет увести меня? Не знаю, кто ты – человек, привидение или мираж, – но боюсь, что ты ошибся. Боюсь, я не тот, кого ты ищешь. Мне кажется, я понял, что ты хочешь увести меня все дальше и дальше, вплоть до границ твоего неведомого царства.

Может, зря я не следую за тобой. Ты терпелив: поджидаешь меня на уединенном перепутье, чтобы указать мне путь, с поистине восточной деликатностью ты делаешь вид, что избегаешь меня, и даже не осмеливаешься открыть свое лицо. Ты, видно, намерен дать мне понять, что твой повелитель ожидает меня посреди пустыни в роскошном белом дворце, охраняемом львами, где поют заколдованные фонтаны. Это было бы прекрасно, я знаю, я и в самом деле не прочь попасть туда. Но душа моя смиренна и боязлива, невзирая на мои укоры, ее крылья трепещут, она вся замирает от страха, стоит ей оказаться на пороге великих приключений. Вот таков я, к сожалению, и, боюсь, твой властелин зря теряет время, ожидая меня в белом дворце посреди пустыни, где я, возможно, и был бы счастлив.

Нет, нет, Бога ради! Будь что будет, о посланец, отнеси весть, что я приду, тебе даже не обязательно вновь появляться. Сегодня вечером я чувствую себя превосходно, хоть мысли и путаются немного. Я принял решение и отправляюсь в путь. (Но способен ли я на такое? Не отступит ли моя душа в последний момент, не задрожит ли, не спрячет ли голову в робкие крылья, не попросит ли остановиться?)

И все же стучат в дверь

Синьора Мария Грон вошла в гостиную на первом этаже виллы. Она осмотрелась вокруг, чтобы убедиться, что все идет в точном соответствии с семейным уставом, поставила на стол корзинку для рукоделия, деликатно понюхала розы, стоящие в вазе. Возле камина расположились ее муж Стефано, сын Федерико (или просто Федри), дочь Джорджина с книгой в руках и старый друг дома, врач Эудженио Мартора, закуривавший сигару.

– Вот и все, уже завяли, – пробормотала она про себя и ласкающим движением провела рукой по цветам. Лепестки посыпались на стол.

Из кресла ее окликнула Джорджина:

– Мама!

Уже наступила ночь; ставни высоких окон, как обычно, были закрыты. И все же снаружи явственно доносился непрерывный шум дождя. В глубине гостиной пышная красная портьера, от недостатка света казавшаяся черной, закрывала просторную арку, ведущую в вестибюль.

– Мама! – повторила Джорджина. – Помнишь двух каменных львов в конце дубовой аллеи?

– Что это вдруг ты о них вспомнила, дорогая? – с учтивым безразличием ответила мать и, усевшись на свое обычное место под абажуром, пододвинула к себе корзинку с рукоделием.

– Сегодня утром, – объяснила девушка, – когда я возвращалась на машине, я увидела их на повозке одного крестьянина, около моста.

В тишине зала нежный голос Джорджины прозвучал довольно резко. Синьора Грон сложила губы в предостерегающую улыбку и мельком взглянула на мужа, видимо, в надежде, что он не слышал.

– Ничего себе! – воскликнул доктор Мартора. – Не хватало только, чтобы крестьяне принялись воровать статуи. Тоже мне коллекционеры!

– Ну и? – проронил отец, ожидая продолжения.

– Я велела Берто остановить и пойти разузнать…

Синьора Грон слегка сморщила нос: она всегда так делала, когда разговор касался неблагодарных тем и следовало как-то сгладить ситуацию. В истории с каменными львами было что-то странное, неприятное и, стало быть, не подлежащее огласке.

– Ну да, это я распорядилась убрать их. – (Таким образом она попыталась выйти из положения.) – Они меня ужасно раздражали.

Голос отца прозвучал низко и надтреснуто – то ли от старости, то ли от возмущения:

– Как же так, дорогая? Зачем? Ведь это две античные скульптуры, археологическая находка…

– Я не так выразилась, – произнесла синьора подчеркнуто любезно, а про себя подумала: надо же было сморозить такую глупость, ничего получше не могла придумать! – Я действительно говорила, чтобы их убрали, но неопределенно, скорее в шутку…

– Дай же я доскажу, мамочка, – настаивала девушка. – Берто спросил у крестьянина, и тот сказал, что нашел льва на берегу…

Она запнулась, потому что ей вдруг показалось, что дождь кончился. Однако в наступившей тишине опять стал слышен монотонный, густой шум дождя, от которого на душе становилось тягостно (хотя никто не отдавал себе в этом отчета).

– Почему «льва»? – спросил молодой Федерико, даже не повернув головы. – По-моему, ты сказала, что там были оба.

– Боже мой, как ты педантичен! – рассмеялась Джорджина. – Ну да, я видела одного, но, вероятно, там был и другой.

– Хм, странно, – произнес Федерико.

Доктор Мартора тоже засмеялся.

– Скажи, Джорджина, – спросила синьора Грон, сразу же воспользовавшись паузой, – что за книгу ты читаешь? Не последний ли роман Масена, о котором ты мне говорила? Я тоже хотела бы его почитать после тебя. Если заранее не предупредить, ты сразу же пустишь его по рукам. И кто-нибудь из твоих подруг обязательно зачитает… А мне нравится Масен, в нем чувствуется яркая индивидуальность. Фрида сегодня обещала мне…

Но муж прервал ее:

– И все-таки, Джорджина, что ты предприняла? Ты хотя бы спросила его имя? Извини, Мария, – добавил он.

– Не буду же я устраивать разбирательство посреди дороги, – ответила девушка. – По-моему, это был кто-то из семьи Далль Ока. Он сказал, что ничего не знает, что нашел статую в реке.

– А ты уверена, что это был один из наших львов?

– Еще бы! Ты разве не помнишь, как мы с Федри выкрасили ему уши в зеленый цвет?

– Значит, у того льва, которого ты видела, уши были зеленые? – спросил отец (он не всегда быстро соображал).

– Вот именно, что зеленые, – сказала Джорджина. – Правда, с тех пор они немного полиняли.

– Послушайте, – опять вмешалась мать, – вы не находите, что эти каменные львы не заслуживают столь пристального внимания? Ты уж прости, Стефано, но, по-моему…

Снаружи – как будто прямо из-за портьеры – донесся сквозь шум дождя какой-то глухой и протяжный гул.

– Вы слышали? – воскликнул глава семьи. – Слышали?

– Да что особенного? – отозвалась жена. – Просто гром. Ох, Стефано, ты всегда так нервничаешь в дождливую погоду!

Все замолчали, но долгим это молчание быть не могло. Казалось, что-то постороннее, какая-то мысль, совершенно неуместная в обстановке господского особняка, закралась сюда и неотступно витает в полутьме гостиной.

– Нашел в реке! – вернулся отец к вопросу о львах. – Хорошенькое объяснение! Не сам же он туда прыгнул!

– А почему бы и нет? – с напускной бодростью произнес доктор Мартора.

– Что вы имеете в виду, доктор? – нахмурилась синьора Мария, которой вообще не нравились остроты старого друга.

– Я говорю, почему бы не предположить, что лев сам прыгнул? Река протекает как раз под ним. И расстояние небольшое – каких-нибудь двадцать метров.

– Что творится на белом свете! – Мария Грон еще раз попыталась сменить нежелательную тему. – У нас каменные львы принимаются прыгать, а вот в газете пишут, возле острова Ява открыт вид говорящих рыб.

– А еще призывают тезаврировать время, – не к месту добавил Федерико, у которого в руках тоже была газета.

– Что, что ты сказал? – со смутным беспокойством переспросил отец.

– Так здесь написано: «Тезаврируйте время! Баланс делового человека в активе или в пассиве, в зависимости от ситуации, должен учитывать и время».

– В пассиве, конечно, какой актив в такую погодку! – опять сострил Мартора.

За большой портьерой раздался звонок. Кто-то все-таки появился из коварной тьмы, преодолев преграду заливавшего мир дождя, который барабанил по крышам и подмывал берега реки, так что они обваливались ломтями. Вековые деревья шумно низвергались вместе со своим земляным пьедесталом с крутых берегов, чтобы на мгновение вынырнуть через сотню метров, перед тем как их окончательно поглотит пучина. Река уже смыла ограду старинного парка с коваными решетками восемнадцатого века, скамейками и двумя каменными львами.

– Кто бы это мог быть? – проворчал старый Грон, снимая очки в золотой оправе. – Даже ночью покоя нет! Держу пари, опять тот надоедливый миссионер со своей дурацкой благотворительностью. Жертвы наводнения, жертвы наводнения! Где они, эти жертвы? Всё просят и просят деньги, а я пока не видел ни одной из этих жертв! Как будто… Кто это? – вполголоса спросил он у слуги, появившегося из-за портьеры.

– Синьор Массигер! – объявил слуга.

Доктор Мартора обрадовался.

– А, наконец-то, наш милый Массигер! Мы тут на днях дискутировали… О, из этого молодого человека выйдет толк.

– Пусть он будет хоть семи пядей во лбу, – проговорила синьора, – меня это как раз меньше всего волнует. Вам бы только поговорить… Не люблю я этих дискуссий. И вообще я должна сказать, что этот молодой человек у меня симпатий не вызывает… Послушай, Джорджина, – повернулась она к дочери, – будь любезна, поздоровайся с ним и сразу отправляйся спать. Уже поздно, дорогая.

– Готова поспорить, – с дерзкой усмешкой ответила дочь, – если бы Массигер вызывал у тебя симпатии, то сейчас было бы не так поздно.

– Не говори глупостей, Джорджина, я просто… О, добрый вечер, синьор Массигер. Мы уже не надеялись увидеть вас сегодня. Обычно вы являетесь раньше…

Юноша остановился на пороге, приглаживая взлохмаченные волосы и с изумлением оглядывая семейство Гронов. Так они ничего не знают? В странном волнении он шагнул вперед.

– Добрый вечер, синьора Мария, – сказал он, пропуская выговор за поздний визит мимо ушей. – Добрый вечер, синьор Грон, привет, Джорджина, привет, Федри, ах, простите, доктор, вы против света, я вас не приметил…

Движения его были суетливыми, как будто ему не терпелось сообщить важную новость.

– Вы слышали? – наконец решился он, не дождавшись наводящих вопросов. – Вы слышали, что дамба…

– О да, – перебила Мария Грон с непогрешимой непринужденностью. – Ну и погодка, не правда ли? – И улыбнулась, чуть прикрыв глаза, приглашая его хранить молчание. (Ничего не выйдет, подумала она с досадой, догадливостью он никогда не отличался.)

Но Грон-отец уже встал из кресла навстречу гостю.

– Нет, Массигер, мы ничего не знаем. Что-нибудь новое?

– Да что может быть нового, – живо отозвалась жена. – Не понимаю, дорогой, отчего ты сегодня так нервничаешь…

Массигер сконфузился.

– Да нет, – пробормотал он, лихорадочно соображая, как бы ему выпутаться. – Насколько мне известно, ничего нового. Вот только с моста…

– Ну ясное дело, река разлилась! – бросилась ему на помощь синьора Мария. – Впечатляющее зрелище, верно? Ты помнишь, Стефано, Ниагару? Сколько лет прошло…

Массигер подошел к хозяйке дома и, воспользовавшись тем, что Джорджина и Федерико обменивались какими-то репликами, пробормотал:

– Но, синьора, река уже у самого дома, здесь оставаться опасно, разве вы не слышите?.. – Глаза его сверкали.

– Ты помнишь, Стефано, – продолжала она, не желая ничего слышать, – помнишь, как испугалась та пара голландцев? Они даже не захотели подойти поближе, все твердили, что это напрасный риск, что может затянуть…

– Говорят, такое иногда случается, – ответил муж. – Подойдешь слишком близко – и голова закружится…

Он, похоже, успокоился. Вновь надел очки, устроился поудобнее в кресле у камина, протянул руки к огню, чтобы согреть.

И тут во второй раз послышался тот же глухой и тревожный гул. Теперь, казалось, он шел прямо из глубины земли, откуда-то снизу, из далеких лабиринтов подвала. Даже синьора Грон против воли прислушалась.

– Вы слышали?! – воскликнул отец. – Скажи, Джорджина, ты слышала?..

– Слышала, но не могу понять, – бледнея, ответила девушка.

– Да это же гром! – непререкаемым тоном возразила мать. – Обыкновенный гром. А вы думали – призраки?

– Это совсем не похоже на гром, Мария, – заметил муж, качая головой. – Похоже, это где-то внизу.

– Да нет же, дорогой, – не сдавалась синьора, – при грозе всегда кажется, что вот-вот рухнет дом. А в этом доме и подавно возникают самые разные звуки… Согласитесь, Массигер, ведь это гром! – заключила она, уверенная, что гость не осмелится ей перечить.

Юноша улыбнулся с учтивым смирением.

– Кстати, о призраках, синьора… – уклонился он от прямого ответа. – Когда я шел через сад, у меня было впечатление… что сзади кто-то идет… да-да, ясно различимый шорох шагов по гравию…

– А стука костей и завываний вы не слышали? – улыбнулась синьора Грон.

– Нет, синьора, никаких костей, просто шаги… Вероятно, это были мои собственные шаги, – добавил он. – Иногда эхо проделывает с нами странные штуки.

– Вот именно, браво, Массигер! Или это были мыши. Хотите пари, дорогой мой, что это были мыши? Вам, романтическим натурам, все, что угодно, может причудиться…

– Синьора, – попробовал настаивать, склонившись над ней, молодой человек, – послушайте же, синьора! Река уже здесь, под домом, разве вы не слышите?

– Нет, не слышу, ничего я не слышу! – отрезала она, также не повышая голоса. И добавила уже громче: – Знаете ли, по-моему, эти ваши истории не слишком забавны!

Юноша не сразу нашелся что ответить. Он лишь принужденно засмеялся, настолько нелепым показалось ему упрямство хозяйки. «Так вы не хотите этому верить? – Он даже мысленно обращался к ней на вы. – Неприятности обходят вас стороной, и вы полагаете неучтивым даже упоминать о них? В вашем драгоценном мире ничего плохого произойти не может, не правда ли? Что ж, посмотрим, насколько она прочна, эта ваша кичливая неприкосновенность!»

– Ты слышишь, Стефано, – с необыкновенным подъемом продолжала синьора. – Массигер всерьез утверждает, что встретил у нас в саду привидений… Ох, уж эта мне молодежь!

– Ну что вы, синьор Грон, не верьте. – Массигер натянуто улыбнулся, краснея. – Я не говорил этого…

Он прервался на полуслове, прислушиваясь. В наступившей тишине ему показалось, что за шумом дождя нарастает еще один звук, глухой и грозный. Чуть-чуть приоткрыв губы, юноша стоял в конусе света, падающего от голубоватой лампы; он не был напуган, разве что немного встревожен и сосредоточен; и весь его облик разительно не соответствовал этой обстановке. Джорджина смотрела на него с плохо скрытым восхищением.

Ах, мой юный Массигер! Разве ты не чувствуешь себя защищенным в этом старинном обиталище? Откуда такая тревога? Взгляни на эти старые массивные стены, на эти невозмутимые лица! Как смеешь ты оскорблять их испытанное спокойствие, их достоинство своими глупыми юношескими страхами?

– Ты какой-то одержимый, – заметил его друг Федри. – И вид у тебя как у художника… Знаешь, в следующий раз я очень советую тебе причесаться. Поверь, мама это оценит. – Он лукаво подмигнул и расхохотался.

– Ну так что, – просительно проговорил отец, – может, распишем пульку? Мы еще успеем. Всего одну – и спать. Джорджина, будь добра, подай шкатулку с картами.

В этот момент в дверях возникло растерянное лицо слуги.

– Ну, что там еще? – спросила хозяйка с плохо скрытым раздражением. – Еще кто-нибудь пришел?

– Антонио, управляющий… просит разрешения поговорить с кем-нибудь из господ. Говорит, это важно.

– Иду, иду! – Стефано мгновенно вскочил на ноги.

– Нет, нет и нет, – удержала его жена, – ты останешься здесь. На улице так сыро… а с твоим ревматизмом шутить нельзя. Сиди, дорогой. Федри пойдет и поговорит.

– Думаю, обычная история, – сказал юноша, направляясь к портьере. Издалека донеслись приглушенные голоса.

– Вы здесь будете играть? – спросила между тем синьора. – Джорджина, убери вазу, пожалуйста… а потом иди спать, дорогая, уже поздно. Доктор Мартора, вы что, спите?

Друг дома смущенно встрепенулся.

– Сплю? Я?.. О да, задремал немного, – засмеялся он. – Не судите строго: тепло от камина, да и возраст…

– Мама! – позвала девушка. – Мама, я не могу найти шкатулку с картами, вчера они были здесь, в ящике.

– Протри глаза, дорогая. Вон она, на этажерке. Никогда вы ничего не можете найти…

Массигер расставил четыре стула и начал тасовать колоду. Тем временем вернулся Федерико. Отец устало спросил:

– Ну, зачем приходил Антонио?

– Да так, – беззаботно отозвался сын. – Вечные деревенские страхи. Говорят, что река разлилась, мол, это опасно, говорят даже, что дом под угрозой, представь себе! Они хотели, чтоб я сам пошел посмотрел – в такую-то погоду! Они там все собрались и молятся, слышите колокола?

– Федри, – предложил Массигер, – пошли вместе посмотрим. Всего на пять минут, а?

– А как же игра, Массигер? – напомнила синьора. – Вы что, хотите бросить на произвол судьбы доктора Мартору лишь для того, чтобы вымокнуть до нитки?

Довод оказался неопровержимым, и мужчины вчетвером начали игру, Джорджина отправилась в постель, а мать устроилась в уголке с вышиванием.

Пока они играли, снаружи все чаще доносились всплески. Звук был такой, будто грузное тело падало в глубокую яму, полную жидкой грязи, и зловещий удар отдавался прямо из недр земли. Каждый такой всплеск порождал смутную тревогу: рука с картой застывала в воздухе, дыхание перехватывало, но мало-помалу все успокаивались.

Надо подчеркнуть, что никто не осмеливался говорить об этом. Только один раз доктор Мартора заметил:

– Скорее всего это здесь, внизу. Тут проходит какой-то древний трубопровод, выходящий в реку. Наверное, что-нибудь засорилось…

Остальные промолчали.

А теперь проследим за взглядом благородного синьора Грона. Он устремлен в основном на веер карт в левой руке, но время от времени скользит над его верхним краем, достигает головы и плеч доктора Марторы, сидящего напротив, и упирается в дальний конец зала, где до блеска натертый пол исчезает под бахромой портьеры; при этом глаза Грона широко раскрываются, загораясь каким-то странным светом.

И неожиданно из уст старого аристократа вырывается одно-единственное слово, произнесенное тоном невыразимого отчаяния:

– Посмотри!

Он не обращается ни к сыну, ни к доктору, ни к Массигеру – ни к кому конкретно. Он просто говорит: «Посмотри», – но так, что всем становится страшно.

И все окружающие, включая супругу, которая с большим достоинством сидит в углу, занимаясь вышиванием, невольно следуют за направлением его взгляда. И видят, как из-под нижнего края темной занавеси медленно выползает, приближаясь к ним и стелясь по полу, что-то черное, бесформенное.

– Стефано, Стефано, Бога ради, что с тобой! – воскликнула синьора Грон, вскочив на ноги и уже направляясь к портьере. – Разве ты не видишь, что это просто вода?

Из четверых мужчин никто даже подняться не успел.

Действительно, это была вода. Как, через какую трещину или щель она проникла в гостиную – непонятно. Здесь из-за полутьмы она казалась черной змеей, извивающейся на полу. Пустяк, конечно, если не воспринимать это как явный вызов устоям. Но не сулила ли эта струйка, не сильнее течи из-под рукомойника, чего-то другого, пострашнее? Вся ли беда заключалась только в ней? А вдруг такие же ручейки шелестят уже по стенам, образуя лужи между стеллажами библиотеки, и дробная капель со сводов соседнего зала уже разбивается о большое серебряное блюдо – подарок его высочества на свадьбу.

– Эти кретины опять забыли закрыть окно! – воскликнул юный Федерико.

– Так беги же, закрой! – распорядился отец.

– Да ничего подобного, – возразила синьора, – успокойтесь. Если что, они сами закроют.

Она нервно дернула шнур, и вдали отозвался звон колокольчика. Между тем таинственные всплески все повторялись, как бы догоняя друг друга и зловеще нарушая покой в самых дальних уголках особняка. Старый Грон, насупившись, не отрывал глаз от струйки на полу: она медленно набухала по краям, продвигалась на несколько сантиметров, останавливалась, опять набухала, продвигалась еще на шаг и так далее. Массигер тасовал карты, чтобы скрыть волнение. А доктор Мартора задумчиво покачивал головой, как бы говоря: «Ну и времена, уже и на слуг нельзя положиться!» – или же: «Ничего не поделаешь, поздно спохватились».

Они подождали несколько мгновений, слуги не подавали никаких признаков жизни. Массигер наконец решился:

– Синьора, я ведь вам говорил, что…

– Господи! Опять вы за свое, Массигер! – оборвала Мария Грон. – Ну из-за чего весь сыр-бор? Из-за какой-то воды на полу! Сейчас придет Этторе и вытрет. Эти проклятые рамы, вечно они подтекают. Надо бы плотника позвать!

Но слуга по имени Этторе все не приходил, и вообще непонятно было, куда подевалась многочисленная прислуга. Ночь стала враждебной и напряженной. Таинственные всплески превратились в почти непрерывный рокот, как будто в подвалах дома катали бочки. Шум дождя снаружи был уже почти не слышен, заглушенный этим новым гулом.

– Синьора! – внезапно вскричал Массигер, вскакивая на ноги с крайне решительным видом. – Синьора, куда ушла Джорджина, разрешите мне ее позвать.

– Это еще что такое, Массигер? – Мария Грон продолжала изображать светское удивление. – Вы все такие нервные сегодня. Что вам понадобилось от Джорджины? Окажите мне такую любезность, дайте ей поспать.

– Поспать? – насмешливо откликнулся юноша. – Поспать? Вот, полюбуйтесь!

Из скрытого портьерой коридора, как из ледяной пещеры, ворвался в гостиную бурный порыв ветра. Ткань натянулась, как парус, загнувшись по краям, а за ней стал виден поток воды, которая все прибывала.

– Федри, ради Бога, иди закрой! – потребовал отец. – И позови слуг!

Юношу все эти перипетии, казалось, только развлекали. Подбежав к темному проему коридора, он принялся кричать:

– Этторе! Этторе! Берто! Берто! София! – Крики его терялись в пустынных коридорах, даже не подхваченные эхом. – Папа, – опять подал он голос, – здесь совсем темно. Ничего не видно… Господи, что творится!

Оставшиеся в зале вскочили в смятении от этого внезапного возгласа. Впечатление было такое, что вся вилла теперь бурлит водой. А ветер, как будто не встречая преград, дерзко гулял туда и обратно, раскачивая лампы, вороша карты и газеты, опрокидывая цветы.

Федерико вернулся в гостиную дрожащий и белый как мел.

– Господи, – машинально повторял он, – Господи, что ж это делается!

Никому уже не надо было объяснять, что река подступила вплотную к дому, размыв берега в своем слепом неистовстве, что стены дома с противоположной стороны уже начинали рушиться, что слуги разбежались кто куда и скоро, вероятно, погаснет свет. Чтобы все это понять, достаточно было посмотреть на Федерико, обычно такого элегантного, уверенного в себе, услышать его лихорадочные возгласы и ужасный гул, рвущийся с нарастающей силой из могильной бездны подземелья.

– Пошли, пошли, у меня здесь машина, это сумасшествие!.. – твердил доктор Мартора, единственный, кому еще удавалось сохранять спокойствие.

Затем в сопровождении Массигера появилась Джорджина, закутанная в теплое манто; она почти неслышно всхлипывала. Отец начал рыться в ящике, собирая ценные бумаги.

– О нет, нет! – взорвалась наконец синьора Мария. – Нет, я не хочу! Мои цветы, мои вещи, не хочу, не хочу! – Ее губы дрожали, лицо перекосилось, она была на грани срыва. Но вдруг нечеловеческим усилием воли она заставила себя улыбнуться. Ее светская маска осталась нетронутой, изысканное очарование – непоколебимым.

Массигер подскочил к ней с откровенной ненавистью в глазах.

– Я запомню этот вечер, синьора. Я всегда буду помнить вашу виллу. Как она была прекрасна в лунные ночи!

– Быстро, вот ваше манто, синьора, – перебил его доктор. – И ты тоже, Стефано, надень что-нибудь. Поторопимся, пока не погас свет.

Синьор Стефано Грон ничуть не испугался – это мы можем смело утверждать. Он был просто как бы оглушен и лишь сжимал кожаный портфель с ценными бумагами. Федерико неугомонно кружил по залу, расплескивая во все стороны воду.

– Конечно, конечно, – повторял он.

Электрический свет начал слабеть.

И тогда вновь прозвучал еще более зловещий и еще более близкий всплеск. Ледяные клещи сжали сердце каждого из семейства Гронов.

– О нет, нет! – вновь закричала синьора. – Не хочу, не хочу!

Мертвенно-бледная, с упрямой складкой на лбу, она кинулась к развевающейся портьере. При этом она отрицательно мотала головой, как бы говоря, что не позволяет, что сейчас вмешается лично и вода не осмелится больше наступать.

Все видели, как она гневным жестом отвела развевающиеся края портьеры и скрылась за ними в темноте, словно для того, чтобы прогнать толпу докучливых попрошаек, с которыми прислуга не в силах справиться. Уж не собиралась ли она своими аристократическими манерами воспротивиться разрушению, устрашить бездну?

Она исчезла за портьерой, и хотя роковой гул нарастал, всем показалось, что наступила тишина.

Они долго молчали, пока Массигер не сказал:

– Кто-то стучит в дверь.

– Кто-то стучит в дверь? – переспросил Мартора. – Кто бы это мог быть?

– Никто, – ответил Массигер. – Ведь никого уже нет. И все же стучат, это точно. Может быть, посланец, призрак, душа, что явилась предупредить. Это же благородный дом. И люди здесь живут нечеловечески благородные.

Плащ

Когда исчезла последняя надежда и казалось, ожиданию не будет конца, Джованни вернулся домой. Стоял серый мартовский день. В небе кружили вороны. Еще не пробило двух. Мать убирала со стола. Он появился на пороге неожиданно. С криком «Сынок!» мать бросилась его обнимать. Пьетро и Анна, маленькие братишка и сестренка Джованни, радостно заверещали. Этот долгожданный, мелькавший в сладких предрассветных снах миг должен был принести им счастье.

Джованни едва проронил несколько слов, с трудом сдерживая слезы. Он положил тяжелую саблю на стул. На голове у него была зимняя солдатская шапка.

– Ну-ка, покажись, – сказала сквозь слезы мать, отступая назад. – Покажись, каким ты стал красавцем. Уж больно бледный…

Джованни и впрямь был очень бледен. Силы словно оставили его. Сняв шапку, он прошел в комнату и опустился на стул. Он так устал, что даже улыбка давалась ему с трудом.

– Сними плащ, сынок, – сказала мать, оглядывая сына как диковинку и слегка робея перед ним: он был таким статным, красивым, мужественным (только очень бледным). – Давай сюда. Жарко ведь в доме.

Джованни резко отстранился и еще плотнее запахнул плащ, боясь, что его сорвут.

– Нет-нет, не надо, – ответил он, не глядя на мать. – Так удобнее. Да и потом – скоро надо идти…

– Идти? Два года не был дома и сразу уходишь? – воскликнула мать в отчаянии. Не успела и порадоваться по-настоящему, да, видно, такова материнская доля. – Что это так сразу? Отдохни с дороги, поешь!

– Я уже ел, мама, – ласково улыбнулся Джованни, вглядываясь в знакомый полумрак комнаты. – Мы остановились в таверне. Неподалеку отсюда.

– Так ты не один? А с кем? Это твой однополчанин? Не сын ли Мены?

– Да нет. Попутчик. Он остался ждать на улице.

– На улице? Что же ты его в дом не позвал? Бросил товарища одного!

Мать подошла к окну. За огородом, по ту сторону забора, медленно прохаживался незнакомец, закутанный в темный плащ.

В это мгновение в глубине ее души, среди круговорота неисчерпаемой радости, зародилась таинственная, щемящая боль.

– Лучше не надо, – ответил Джованни решительно. – Он этого не любит.

– Может, угостить его стаканчиком вина?

– Говорю, не надо, мама. Он не как все. Ему не понравится.

– Да кто он? Зачем ты с ним связался? Что ему нужно?

– Я его почти не знаю, – чуть слышно промолвил Джованни. – Мы повстречались в пути. Вместе пришли. Вот и все.

Джованни словно чего-то стеснялся. Мать сразу заговорила о другом. Прежний радостный свет, озарявший ее лицо, начал угасать.

– Вот Мариэтта узнает, что ее Джованни вернулся, запрыгает от счастья! Это ты к ней собрался?

Вместо ответа он лишь улыбнулся, как человек, которому хотелось бы порадоваться, да невмоготу: что-то гложет его душу.

Мать терялась в догадках: почему Джованни все сидит, понурив голову, как в тот далекий день отъезда? Ведь он вернулся, впереди новая жизнь, сколько прекрасных дней, чудных вечеров проведут они вместе! Перед ними открывался бесконечный путь в необозримое будущее. Не будет больше тревожных ночей с огненными вспышками на горизонте, когда начинаешь думать, что и он там лежит, смертельно раненный в грудь, среди обагренных кровью руин. Наконец он вернулся, возмужавший, красивый. Дождалась Мариэтта своего часа! Скоро весна. Воскресным утром молодые обвенчаются в церкви под звон колоколов. Что же он сидит такой бледный и рассеянный? Почему не смеется, не рассказывает о сражениях? И этот плащ? Почему Джованни никак не снимет его, когда в доме такая жара? Может, форма под плащом порвалась и запачкалась? Но разве можно стесняться родной матери? Думала, все мучения позади, а тут новые заботы. Склонив голову, мать ласково смотрела на сына, готовая угодить ему во всем, мгновенно исполнить любое его желание. А ну как Джованни заболел? Или просто очень устал? Почему он молчит, даже не взглянет на нее?

Джованни и вправду старался не смотреть на мать, точно боялся. Пьетро и Анна молча разглядывали брата, сгорая от любопытства.

– Джованни! – не сдержалась мать. – Наконец-то ты дома, наконец-то! Погоди, я соберу на стол.

И она поспешила на кухню.

Джованни остался с братишкой и сестренкой. Где-нибудь на улице они бы и не узнали друг друга: так сильно все трое изменились за эти два года. Они молча переглядывались, не находя нужных слов, и улыбались по старой, еще не забытой привычке.

Из кухни вернулась мать. Она несла дымящийся кофе и аппетитный кусок пирога. Джованни залпом выпил кофе и нехотя принялся за пирог.

«Неужто не нравится? А ведь любил когда-то!» – подумала она, но промолчала, чтобы не досаждать сыну.

– Джованни, – предложила она вслух, – хочешь посмотреть свою комнату? Знаешь, теперь там новая кровать, стены побелены, лампа тоже новая. Иди погляди… Только плащ, может, все-таки снимешь? Жарко ведь!

Солдат не ответил. Встал и пошел в соседнюю комнату. Ступал он тяжело и медленно, словно глубокий старик, а не двадцатилетний юноша. Мать кинулась вперед распахнуть ставни. Проникший в комнату свет оказался серым и безрадостным.

– Славно, – устало произнес Джованни. Оглядел с порога новую мебель, опрятные занавески, белоснежные стены: все вокруг чистое, свежее.

Мать нагнулась поправить новенькое покрывало на постели. Он взглянул на ее хрупкие плечи. И была в этом взгляде непередаваемая печаль. Никто не мог этого видеть. Анна и Пьетро стояли позади брата. Детские личики сияли в предвкушении волшебного праздника, полного веселья и неожиданностей. Но праздник не состоялся.

– Как все красиво! Спасибо, мама, – повторил Джованни и не прибавил ни слова.

В глазах юноши замелькало беспокойство: поскорей бы кончить тягостный разговор. Время от времени Джованни нетерпеливо посматривал в окно, на зеленую калитку, за которой прохаживался его спутник.

– Ну как, сынок? Нравится? – робко спросила мать. Ей очень хотелось видеть сына счастливым.

– Еще бы, просто здорово, – ответил Джованни (почему же он не снимет плащ?), улыбаясь через силу.

– Джованни! – взмолилась мать. – Что с тобой, сынок? Ты что-то от меня скрываешь!

Джованни молчал, закусив губу; у него перехватило дыхание.

– Мама, – сказал он немного погодя тихим голосом. – Мама, мне пора.

– Уже уходишь? Приходи побыстрей, ладно? Ты к Мариэтте? Скажи правду, к Мариэтте? – Она старалась быть веселой, хотя чувствовала недоброе.

– Не знаю, мама, – ответил Джованни сдержанно и печально. Взяв шапку, он направился к двери. – Не знаю. Мне нужно идти. Он ждет.

– Когда вернешься? Часика через два? Я позову дядю Джулио и тетушку. Вот радости-то будет! Постарайся быть к обеду.

– Мама! – Он словно умолял ее не говорить больше слов, сжалиться над ним и не причинять столько боли. – Меня ждут. Он и так слишком терпелив. – Джованни пристально смотрел на мать, желая заглянуть ей в самую душу.

Он подошел к двери. Малыши, для которых праздник еще продолжался, прижались к нему. Пьетро приподнял полу плаща, чтобы узнать, во что одет брат.

– Пьетро, ты что делаешь! Отпусти сейчас же! – крикнула мать, опасаясь, что Джованни рассердится.

– Не надо, не трогай! – воскликнул солдат, опомнившись. Было поздно. Голубые полы на мгновение распахнулись.

– Джованни, сыночек, что они с тобой сделали? – пробормотала мать, закрыв лицо руками. – Ведь это кровь!

– Мне пора, мама, – повторил он с отчаянной твердостью. – Я и без того заставил его долго ждать. Пока, Анна. Пока, Пьетро. Прощай, мама.

Джованни уже стоял на пороге и вышел, точно подхваченный ветром. Быстрым шагом он прошел через огород и открыл калитку. Две лошади пустились галопом, но не в сторону деревни, а через луга, на север, в горы. Под серым небом они мчались все дальше и дальше…

И тут мать все поняла. Беспредельная, вовек невосполнимая пустота раскрылась в ее сердце. Она поняла, что означали этот плащ и печаль в глазах сына. А главное, кто был тот загадочный незнакомец, стоявший у калитки, тот зловещий и терпеливый спутник. Такой терпеливый и сострадательный, что согласился проводить Джованни до дома (прежде чем забрать с собой навсегда), чтобы сын мог проститься с матерью. Тот, кто, не присев, ожидал его на дороге – он, повелитель мира, весь в пыли, как жалкий нищий.

Как убили дракона

В мае 1902 года некий Джозуэ Лонго – крестьянин графа Джерола, часто ходивший на охоту в горы, – сказал, что он видел в Сухом Долу какую-то здоровенную зверюгу, похожую на дракона.

В Палисано, деревушке, находившейся в самом конце долины, испокон веку жила легенда о том, что где-то здесь, в одном из безводных ущелий, до сих пор сохранилось такое чудище. Да только никто не принимал эти россказни всерьез. Однако на сей раз доводы Лонго, убедительность его слов и подробности пережитого им приключения, совершенно не менявшиеся от рассказа к рассказу, наводили на мысль, что и впрямь что-то такое там есть, и граф Мартино Джерол решил убедиться в этом самолично. Он, конечно, понимал, что ни о каком настоящем драконе и речи быть не может, но нельзя было исключить, что в здешних пустынных ущельях обитает какая-нибудь крупная змея редкого вида.

Компанию в этой экспедиции ему составили губернатор провинции Куинто Андронико со своей бесстрашной красавицей женой Марией, ученый-натуралист Ингирами и его коллега, искусный мастер по изготовлению чучел, Фусти. Губернатор, человек скептического склада ума и не очень сильной воли, уже давно заметил, что жена его неравнодушна к Джеролу, но как-то не придавал этому значения и, когда Мария предложила ему поехать вместе с графом охотиться на дракона, согласился не задумываясь. Он совершенно не ревновал жену к Мартино и нисколько ему не завидовал, хотя тот был намного моложе, красивее, сильнее, храбрее и богаче его.

И вот как-то после полуночи из города в сопровождении восьми верховых охотников выехали два экипажа; к шести утра они были уже у деревни Палисано. Джерол, красавица Мария и оба натуралиста спали. Бодрствовал один лишь Андронико; он и велел остановить лошадей перед домом своего старого знакомого – доктора Таддеи. Вскоре, поднятый с постели кучером, из окна второго этажа выглянул доктор – заспанный, в ночном колпаке. Андронико, подойдя к окну и весело поздоровавшись, рассказал ему о цели экспедиции. Он рассчитывал, что доктор, услышав историю о каких-то драконах, просто посмеется. Но Таддеи лишь неодобрительно покачал головой.

– На вашем месте я бы туда не ездил, – сказал он твердо.

– Почему? Думаете, там ничего нет? Может, все это пустая болтовня?

– Нет, не потому, – ответил доктор. – Я-то как раз думаю, что дракон есть, хотя мне лично видеть его не доводилось. Но ввязываться в это дело я бы не стал. Есть во всем этом что-то зловещее.

– Зловещее? Уж не хотите ли вы, Таддеи, сказать, что действительно верите?..

– Я уже стар, дорогой мой губернатор, – ответил доктор, – и повидал на своем веку достаточно. Может быть, конечно, все это враки. Но возможно, и правда. Нет, на вашем месте я бы в это дело не ввязывался. И вообще, послушайте меня: дорогу туда отыскать трудно, много оползней, породы здесь рыхлые – от легкого ветерка может начаться целое светопреставление, – и совершенно нет воды. Оставьте эту затею, губернатор, отправляйтесь-ка лучше вон туда, на Крочетту (он указал на округлую, поросшую густой травой гору за деревней), там пропасть зайцев. – И, немного помолчав, добавил: – Нет, с вами я бы действительно не пошел. Слышал я как-то… Да что вам говорить, еще смеяться станете…

– Клянусь, не стану! – воскликнул Андронико. – Говорите, говорите же!

– Ну ладно. Ходят слухи, что дракон изрыгает дым и что дым этот ядовит. Даже малой толики его достаточно, чтобы убить человека.

Вопреки своему обещанию Андронико расхохотался.

– Я всегда знал, что вы ретроград, – заключил он, – чудак и ретроград. Но это уж переходит всякие границы. Сейчас же не Средневековье, дорогой Таддеи. До свидания. Мы вернемся вечером – и непременно с головой дракона!

Помахав рукой, он сел в экипаж и приказал кучеру трогать. Входивший в группу охотников и знавший дорогу Джозуэ Лонго двигался во главе отряда.

– Почему тот старик качал головой? – спросила проснувшаяся между тем Мария.

– Пустяки! – ответил Андронико. – От нечего делать миляга Таддеи занимается еще и ветеринарией. Мы говорили с ним об эпидемии ящура.

– А о драконе? – спросил граф Джерол, сидевший напротив. – Ты не спросил, известно ли ему что-нибудь о драконе?

– Признаться, нет, – ответил губернатор. – Не хотел выглядеть смешным. Я сказал, что мы приехали сюда поохотиться. И только.

Поднявшееся солнце развеяло сонливость путников; лошади побежали резвее, а кучера затянули песню.

– Этот Таддеи был нашим домашним врачом, – сказал губернатор. – Когда-то у него была превосходная клиентура. Но однажды, не помню уж почему, кажется, из-за несчастной любви, он уединился в деревне. Потом опять что-то приключилось, и он забрался в эти горы. Случись с ним что-нибудь еще, не знаю уж, куда он сможет податься отсюда… тоже станет чем-то вроде дракона!

– Что за глупости! – откликнулась Мария раздраженно. – Только и разговору у вас что о драконе. Эта музыка мне уже надоела, за всю дорогу ничего другого я не слышала.

– Да ведь ты сама захотела поехать, – мягко, но не без иронии возразил ей муж. – И потом, как ты могла слышать, о чем мы говорим, если спала? А может, ты притворялась?

Мария не ответила: она с беспокойством смотрела в окошко на горы, которые становились все выше, круче и суровее. В конце долины виднелось хаотическое скопление конусообразных вершин, в большинстве своем голых – ни тебе леса, ни луга, – желтоватых и бесконечно унылых. Под палящим солнцем они светились ровным и сильным светом.

Около девяти утра экипажи остановились: дальше дороги не было. Путники поняли, что находятся в самом сердце этих зловещих гор. Вблизи было видно, что сложены они из рыхлых и осыпающихся пород, чуть ли не из сухой земли – сплошная осыпь от вершины до подножия.

– Ну вот, здесь как раз и начинается тропа, – сказал Лонго, показывая рукой на протоптанную людьми дорожку, которая вела в небольшую лощину. – Если идти по ней, то за три четверти часа можно добраться до Буреля, где как раз и видели дракона.

– Воду взяли? – спросил Андронико, обращаясь к охотникам.

– У нас есть четыре фляжки с водой и еще две с вином, ваше превосходительство, – ответил один из охотников. – Думаю, хватит…

Странно. Теперь, когда они были вдали от города и эти горы отгораживали их от всего мира, мысль о драконе казалась уже не такой абсурдной. Путешественники огляделись: картина, представшая их взору, была малоутешительной. Желтоватые гребни, куда еще не ступала нога человека, лабиринт разбегавшихся в стороны трещин, извивы которых невозможно было проследить взглядом, – великое запустение.

Молча тронулись в путь. Впереди шли охотники с ружьями, старинными кулевринами и прочим охотничьим снаряжением, за ними – Мария, а замыкали шествие оба натуралиста. К счастью, тропа вилась по теневой стороне: среди этих желтых склонов терпеть солнце было бы просто мукой.

Лощинка, которая вела к Бурелю, тоже была узка и извилиста, по дну ее не бежал ручей, на склонах не росли ни кусты, ни трава, кругом виднелись только камни да осыпи. Ни птичьего щебета, ни журчания воды, лишь изредка прошуршит осыпающаяся галька.

Пока группа двигалась вперед, ее догнал поднимавшийся по тропе быстрее, чем наши путники, юноша с козьей тушей на плечах.

– Это он к дракону идет, – сказал Лонго. Сказал совершенно серьезно, даже без намека на шутку. И пояснил, что жители Палисано очень суеверны и ежедневно отправляют в Бурель козу, чтобы задобрить чудовище. Дань эту таскают по очереди деревенские парни. Не дай Бог услышать голос чудовища – тогда жди беды.

– Значит, дракон ежедневно съедает по козе? – шутя спросил граф Джерол.

– Во всяком случае, на другое утро там ничего не находят, это точно.

– Даже костей?

– Ну да. Он утаскивает козу в свою пещеру, там ее и съедает.

– А не может быть, чтобы ее съедал кто-то из деревенских? – спросил губернатор. – Дорогу сюда знают все. И вообще, кто-нибудь видел, как дракон утаскивает козу?

– Не знаю, ваше превосходительство, – ответил охотник.

Между тем юноша, тащивший тушу, поравнялся с ними.

– Послушай-ка, парень, – сказал граф Джерол своим властным голосом, – за сколько продашь эту козу?

– Я не могу ее продать, синьор, – ответил тот.

– Даже за десять скудо?

– Ну, разве что за десять… – согласился юноша. – Но тогда мне придется сходить за другой козой. – И с этими словами опустил свою ношу на землю.

Андронико, посмотрев на графа Джерола, спросил:

– Зачем тебе эта коза? Надеюсь, ты не собираешься ее есть?

– Скоро сам увидишь… – ответил граф уклончиво.

Один из охотников взвалил козу себе на плечи, парень из Палисано побежал вниз, в деревню (было ясно, что он отправился за другой козой для дракона), и группа продолжила свой путь.

Не прошло и часу, как они добрались до места. Лощина неожиданно перешла в большой пустынный цирк – Бурель, нечто вроде естественного амфитеатра, с глинистыми склонами и торчащими из них красновато-желтыми обломками скал. Здесь, в самом центре площадки, в верхней части конусообразной кучи камней виднелась черная дыра – пещера дракона.

– Он там, – сказал Лонго.

Все остановились поодаль, на усыпанной галькой ровной площадке, служившей отличным местом для наблюдения и расположенной метров на десять выше пещеры, почти прямо против нее. Площадка эта имела еще и то преимущество, что снизу взобраться на нее было невозможно из-за крутого обрыва.

Мария могла чувствовать себя здесь в полной безопасности.

Все притихли и стали прислушиваться. Но вокруг царило великое молчание гор, лишь изредка нарушаемое шорохом щебня. То справа, то слева внезапно обрушивался какой-нибудь глинистый выступ, и мелкие камешки тоненькими ручейками долго сыпались вниз, являя картину вечного разрушения. Казалось, будто эти забытые Богом горы мало-помалу рассыпаются в прах.

– А что, если дракон сегодня не покажется? – спросил Куинто Андронико.

– У меня же есть коза, – ответил Джерол. – Ты забыл, что у меня есть коза!

Всем было ясно, что он имеет в виду: мертвая коза поможет им выманить чудовище из пещеры. И начались приготовления. Два охотника с трудом поднялись по откосу метров на двадцать выше пещеры, чтобы в случае необходимости ее можно было забросать камнями. Третий отнес козу на галечник и положил поближе к входу. Остальные разместились по обеим сторонам под надежной защитой больших валунов и зарядили свои ружья и кулеврины, и только Андронико не двинулся с места: он хотел видеть все.

Красавица Мария молчала. Вся ее уверенность куда-то улетучилась. С какой радостью Мария сию же минуту вернулась бы назад! Но признаться в этом не решалась. Ее взгляд блуждал по отвесным склонам, по старым и новым осыпям, по подпиравшим стенки рыхлым глиняным пилястрам, которые могли рухнуть в любую минуту.

Вся их группа: и муж, и граф Джерол, и натуралисты, и охотники – казалась ей малой песчинкой в этом море одиночества.

Перед входом в пещеру положили козью тушу и стали ждать. Уже перевалило за десять, и солнце теперь заливало Бурель, раскаляя все вокруг. От стен ущелья струился горячий воздух. Чтобы укрыть губернатора и его жену от палящих лучей, охотники, взяв в экипаже полости, соорудили из них что-то вроде навеса. Мария все время пила воду.

– Внимание! – крикнул вдруг граф Джерол, стоявший на большом камне внизу, на галечнике; в руках у него был карабин, а у пояса болтался металлический ломик.

Все вздрогнули и затаили дыхание: в зеве пещеры что-то зашевелилось.

– Дракон! Дракон! – закричали два или три охотника, и непонятно было, чего в этом крике больше – радости или ужаса.

Какое-то живое существо, извиваясь и покачиваясь, выползло на свет. Вот оно, легендарное чудовище, один рев которого нагонял страх на целую деревню!

– Ой, какой противный! – воскликнула Мария с явным облегчением: она была готова к худшему.

– Ну, держись! – весело закричал один из охотников, и все приободрились.

– Похоже, что это маленький рогатый динозавр, – сказал профессор Ингирами, овладевший собой настолько, что у него вновь проснулся интерес к научным проблемам.

Чудовище и впрямь оказалось не таким уж страшным: чуть больше двух метров в длину, голова, похожая на крокодилью, но покороче, вдоль спины что-то вроде мягкого, покрытого слизью гребешка. Но не столько скромные размеры животного, сколько скованность его движений, вид пергаментно-землистой, с зеленоватым оттенком кожи и дряблого туловища развеяли страхи. Все вместе являло собой картину невероятной старости. Если это и был дракон, то дряхлый, почти умирающий.

– Получай! – с издевкой крикнул один из охотников, стоявший над входом в пещеру, и, метнув в животное камень, угодил ему прямо в череп. Отчетливо послышалось глухое «тук», словно ударили по тыкве. Мария вздрогнула от отвращения.

По-видимому, удар был недостаточно сильным. Оторопевший дракон несколько мгновений оставался неподвижным, потом повел шеей и помотал головой – наверное, от боли. Челюсти его то открывались, то закрывались, так что был виден частокол острых зубов, но голоса он не подал. Затем дракон двинулся по галечнику к козе.

– Эй, тебе, кажется, шею свернули? – крикнул со смехом граф Джерол, вдруг утративший свою надменность. Предвкушение скорой расправы с чудовищем переполняло его нетерпеливой радостью.

Выстрел из кулеврины, сделанный метров с тридцати, оказался неудачным. Он разорвал неподвижный воздух и унылым многократным эхом раскатился среди обрывистых склонов, на которых образовалось множество маленьких осыпей.

Но тут же последовал второй выстрел; пуля попала чудовищу в заднюю лапу; потекла струйка крови.

– Смотри, как он пляшет! – воскликнула прекрасная Мария, тоже захваченная жестоким зрелищем.

Мучась от боли, животное и впрямь завертелось на месте, вздрагивая и жалобно ковыляя. Раздробленная лапа волочилась, оставляя на гальке полосу черной жидкости.

Наконец рептилия добралась до козы и вцепилась в нее зубами. Когда дракон уже начал отходить назад, граф Джерол, желая продемонстрировать свою храбрость, подошел к нему поближе и примерно с двух метров разрядил карабин в голову животного.

Тут из пасти чудовища вырвалось что-то вроде свиста. Казалось даже, что оно старается сдержаться, подавить в себе ярость, не кричать в полный голос; была какая-то неведомая людям причина, заставлявшая его терпеть эту муку. Одна из пуль попала ему в глаз. Выстрелив, Джерол отбежал назад, полагая, что дракон тут же свалится и испустит дух. Но животное не упало замертво, его жизнь казалась такой же неугасимой, как горячая смола. Со свинцом в глазу чудовище спокойно пожирало мясо, и было видно, как при каждом глотке раздувается его шея. Потом дракон отступил назад, к подножию скалы, и стал карабкаться по стенке сбоку от входа в пещеру. Как ни старался он уйти от опасности, быстро ползти он не мог: земля то и дело осыпалась у него под лапами. Купол неба был чист и прозрачен, солнце быстро подсушивало следы крови.

– Совсем как таракан в тазу, – тихо, ни к кому не обращаясь, пробормотал губернатор Андронико.

– Что ты сказал? – спросила его жена.

– Ничего, ничего, – ответил он.

– Интересно, почему он не уходит в пещеру? – заметил профессор Ингирами, старавшийся дать научное обоснование всему увиденному.

– Боится, наверное, попасть в западню, – высказал свое предположение Фусти.

– Скорее всего, он просто ошалел. И не надо приписывать ему способность мыслить.

– Рогатый динозавр… Нет, это не рогатый динозавр… Сколько раз мне приходилось воссоздавать их для музеев!.. Рогатые динозавры не такие. Где у него хвостовые шипы?

– Он их прячет, – откликнулся Ингирами. – Смотри, какое у него раздутое брюхо, да и хвост он поджимает, вот шипов и не видно.

Они продолжали беседовать, как вдруг один из охотников, тот, что второй раз пальнул из кулеврины, бросился бегом к площадке, где стоял Андронико, явно намереваясь покинуть остальных.

– Ты куда? Куда? – крикнул ему Джерол. – Стой на месте, пока мы тут не закончим.

– Я ухожу, – твердо ответил тот. – Не нравится мне вся эта история. По-моему, это не охота.

– Что ты хочешь сказать? Струсил, так признавайся.

– Нет, граф, я не струсил.

– А я говорю – струсил, иначе бы ты не сдвинулся с места.

– Я не струсил, повторяю еще раз. А вам должно быть стыдно, граф.

– Ах, это я еще должен стыдиться? – возмутился Мартино Джерол. – Вот мерзавец! Бьюсь об заклад, что ты сам из Палисано, трус несчастный. Убирайся прочь, пока я тебя не проучил как следует! А ты, Беппи, куда? – закричал он снова, увидев, что еще один охотник собрался их покинуть.

– Я тоже ухожу, граф. Не хочу участвовать в этом грязном деле.

– Негодяи! – заорал Джерол. – Если бы я мог отойти отсюда, я бы вам показал, трусы несчастные!

– При чем здесь трусость, граф? – возразил ему второй охотник. – Трусость здесь ни при чем. Сами увидите, что все это плохо кончится!

– Ну, я вас!.. – И с этими словами граф поднял с земли камень и с яростью запустил им в охотника. Но не попал.

Наступило минутное затишье; дракон по-прежнему карабкался на стенку, но все так же безуспешно. Земля и камни осыпались, увлекая его за собой вниз, на прежнее место. Было тихо, если не считать шума потревоженных камней.

Вдруг раздался голос Андронико.

– И долго еще это будет продолжаться? – крикнул он Джеролу. – Здесь адская жарища. Давай кончать поскорее с этой тварью. Что за удовольствие так мучить животное, даже если оно дракон?

– А я в чем виноват? – откликнулся Джерол раздраженно. – Сам видишь – он не желает умирать. С пулей в черепе он стал даже резвее…

Тут граф замолчал, увидев на краю галечника юношу, притащившего еще одну козу. Удивленный присутствием вооруженных людей, следами крови на камнях и, главное, тем, что дракон на виду у всех карабкается по стене, он, никогда раньше не видевший, как тот выходит из пещеры, остановился и стал наблюдать эту странную сцену.

– Эй, молодой человек! – закричал Джерол. – Сколько ты хочешь за свою козу?

– Нисколько. Больше нельзя, – ответил юноша. – Я не отдам ее, хоть вы мне золота тут насыпьте. Что же это вы наделали? – добавил он, глядя широко открытыми глазами на истекающее кровью чудовище.

– Мы пришли сюда, чтобы навести порядок. Можете радоваться: с завтрашнего дня никаких коз таскать вам сюда не придется.

– Почему не придется?

– Завтра дракона больше не будет, – сказал граф и улыбнулся.

– Да нельзя же, не можете вы этого сделать, послушайте! – воскликнул юноша испуганно.

– Ну вот, теперь еще этот! – закричал Мартино Джерол. – Давай сюда козу сейчас же!

– Говорю, не дам, – ответил юноша, отходя назад.

– Ах, черт побери! – Граф накинулся на парня, ударил кулаком прямо в лицо, вырвал у него из рук козью тушу, а его самого сбил с ног.

– Ну, вы еще пожалеете, пожалеете, говорю вам, еще как пожалеете! – поднимаясь с земли, бормотал сквозь зубы парень – на большее у него смелости не хватило.

Но Джерол уже отвернулся.

Солнце палило вовсю, и трудно было смотреть – так слепили сверкавшие под его лучами желтый щебень, скалы, камни и снова щебень, сплошной щебень… Не на чем, совершенно не на чем было отдохнуть глазу.

Марию все сильнее мучила жажда, и она никак не могла напиться вдоволь.

– Господи, какое пекло! – жалобно повторяла Мария. Даже граф Джерол стал раздражать ее.

Между тем вокруг них словно из-под земли выросли десятки людей. Должно быть, они пришли из Палисано, услышав, что какие-то чужаки поднялись в Бурель. И вот теперь эти люди неподвижно стояли на желтых глинистых уступах и безмолвно наблюдали за происходящим.

– Смотри, какая у тебя публика! – сказал Андронико, пытаясь разрядить обстановку шуткой.

Он обращался к Джеролу, который, призвав на помощь двух охотников, возился с тушей.

Молодой граф поднял голову и увидел незнакомцев, не сводивших с него глаз. Пренебрежительно отмахнувшись, он вновь принялся за дело.

Обессилевший окончательно дракон соскользнул по стенке на галечник и лежал там неподвижно; было видно лишь, как вздымается его раздутый живот.

– Готово! – крикнул один из охотников, вместе с Джеролом поднимая козу с земли. Они вспороли ей брюхо, заложили туда заряд пороха и подсоединили к нему фитиль.

Затем на глазах у всех граф бесстрашно направился по галечнику к дракону, положил – не больше чем в десяти метрах от него – козью тушу и, разматывая бикфордов шнур, стал отходить назад.

Пришлось прождать не меньше получаса, прежде чем животное сдвинулось с места. Незнакомцы, стоявшие на глинистых гребнях, казались изваяниями: они не переговаривались даже между собой, и на лицах у всех было написано неодобрение. Не обращая внимания на солнце, которое жгло уже в полную силу, они не отрывали взгляда от дракона, словно моля его не двигаться с места.

Но дракон, пораженный выстрелом из карабина в хребет, неожиданно повернулся, увидел козу и медленно пополз к ней. Когда он потянулся к добыче, граф поджег фитиль. Язычок пламени быстро побежал по шнуру и, достигнув козьей туши, лизнул порох – раздался взрыв. Это был не очень громкий, гораздо менее громкий, чем выстрел кулеврины, сухой, чуть приглушенный звук: с таким звуком ломается толстая палка. Но дракона отбросило назад, и он упал навзничь, так что стало видно его развороченное брюхо. Потом он опять начал мучительно раскачиваться из стороны в сторону – казалось, говорил, что это несправедливо, что все они слишком жестоки и что теперь уже ничего не поделаешь.

Граф торжествующе засмеялся. На этот раз никто его не поддержал.

– Какой ужас! Хватит! – крикнула Мария, закрывая лицо руками.

– Да, – тихо проговорил ее муж, – я тоже считаю, что все это плохо кончится.

Чудовище лежало в луже черной крови без признаков жизни. И вдруг из боков у него потянулись – одна справа, другая слева – две тяжелые струи темного дыма, стлавшиеся понизу и с трудом отрывавшиеся от земли.

– Ну, видишь? – повернулся Ингирами к своему коллеге.

– Да, вижу, – откликнулся тот.

– Два жаберных отверстия – как у рогатого динозавра. Так называемое operculi hammeri.

– Нет, – возразил Фусти, – это не рогатый динозавр.

Граф Джерол вышел из-за валуна, служившего ему укрытием, и направился к чудовищу, чтобы прикончить его. Дойдя до самой середины галечной насыпи, он уже занес было свой ломик, но его остановил крик присутствующих.

На какой-то миг Джеролу показалось, что этим криком они выражают свое ликование: ведь дракону пришел конец. Но тут он заметил, что кто-то шевелится у него за спиной. Резко обернувшись, граф увидел – вот потеха! – как из пещеры, спотыкаясь, выползли две жалкие зверушки и довольно быстро заковыляли к нему. Это были две маленькие неуклюжие рептилии длиной не больше полуметра, этакие уменьшенные копии испускавшего дух дракона, два маленьких дракончика, два детеныша: как видно, голод заставил их покинуть пещеру.

Все произошло в считанные мгновения. Граф продемонстрировал необыкновенную ловкость.

– Вот тебе! Вот тебе! – кричал он, азартно размахивая своей железной палицей.

Двух ударов оказалось достаточно. Энергично и решительно действуя ломиком, он с такой легкостью проломил черепа обоим уродцам, словно у них были не головы, а стеклянные шары. Они лежали, бездыханные, на камнях и издали были похожи на две волынки с пустыми мехами.

И тогда наблюдавшие за этой сценой незнакомцы молча, врассыпную бросились вниз по усыпанным галькой пересохшим руслам. Словно бежали от какой-то страшной опасности. Не издав ни звука, не шелохнув ни камешка, ни разу не оглянувшись на пещеру дракона, они исчезли так же внезапно, как и появились.

Дракон зашевелился. Казалось, он так никогда и не умрет. Медленно, как улитка, пополз он к двум убитым детенышам, не переставая выпускать две струи дыма. Добравшись до них, он рухнул на галечник, с невероятным усилием вытянул шею и принялся облизывать своих мертвых уродцев – возможно, надеясь таким образом вернуть их к жизни.

Наконец, собрав последние свои силы, дракон запрокинул голову к небу – так он еще ни разу не делал – и издал протяжный, постепенно набиравший силу неописуемый вопль, вопль, какого никто и никогда еще в мире не слышал. В его голосе, не похожем ни на голос человека, ни на голос животного, было столько страстной ненависти, что даже граф Джерол застыл на месте, скованный страхом.

Теперь стало ясно, почему дракон не хотел возвращаться в пещеру, где мог бы укрыться от своих преследователей, почему он не издал ни стона, ни крика, а лишь иногда сдавленно шипел. Дракон боялся за своих детенышей и ради их спасения жертвовал собственной жизнью: если бы он скрылся в пещере, люди последовали бы за ним туда и нашли бы его малышей. А подай он голос, детеныши сами выбежали бы к нему. И только теперь, увидев их мертвыми, чудовище исторгло из груди этот вопль.

Дракон взывал о помощи и требовал отомстить за гибель его детей. Но к кому он взывал? К горам, таким пустынным и суровым? К небу, в котором не было ни птицы, ни облачка? К людям, которые истязали его? Или, быть может, к дьяволу? Его крик ввинчивался в скалистые стены, пронзал небесный свод, заполняя собой Вселенную. Казалось просто немыслимым (хотя никакого разумного основания для этого не было), чтобы никто так и не откликнулся на его зов.

– Интересно, к кому он обращается? – спросил Андронико, тщетно стараясь придать своему вопросу шутливый тон. – Кого зовет? Никто вроде бы не спешит к нему на помощь?

– Ох, скорей бы уж он умер! – воскликнула женщина.

Но дракон все не умирал, хотя граф Джерол, горя желанием прикончить его, все стрелял и стрелял из своего карабина. Бац! Бац! Никакого результата. Дракон продолжал нежно облизывать своих мертвых детенышей, но движения его языка становились все замедленнее. Какая-то беловатая жидкость вытекала из его уцелевшего глаза.

– Глядите! – воскликнул профессор Фусти. – Он же плачет!

Губернатор сказал:

– Уже поздно. Хватит, Мартино. Пора возвращаться.

Семь раз поднимался к небу голос дракона, семь раз эхом отвечали ему скалы и небо. На седьмой раз крик его, который, казалось, никогда не кончится, внезапно ослабел, потом резко оборвался.

Гробовую тишину вдруг нарушил чей-то кашель. Весь в пыли, с потным, исказившимся от усталости и волнения лицом, граф Мартино, бросив на камни карабин и прижав руку к груди, шел по осыпи и кашлял.

– Ну, что такое? – спросил Андронико; по лицу его было видно, что он почуял недоброе. – Что с тобой?

– Ничего, – ответил Джерол, через силу стараясь говорить бодро. – Глотнул немного дыма.

– Какого дыма?

Джерол не ответил и махнул рукой в сторону дракона. Чудовище лежало неподвижно, уронив голову на камни. Можно было сказать, что оно уже мертво, если бы не две струйки темного дыма.

– По-моему, с ним все уже кончено, – сказал Андронико.

Похоже, что так оно и было. Непокорная душа покидала тело.

Никто не отозвался на крик дракона, во всем мире никто пальцем не пошевельнул. Горы стояли неподвижные, даже ручейки сыплющейся земли, казалось, замерли; на чистом небе не было ни облачка, солнце клонилось к закату. Не нашлось никакой силы, которая могла бы отомстить за совершенную расправу. Человек пришел и стер с лица земли это сохранившееся с древних времен пятно. Сильный и коварный человек, повсюду устанавливающий свои мудрые законы во имя порядка; безупречный человек, который радеет о прогрессе и ни в коем случае не может допустить, чтобы где-то, пусть даже в диких горах, сохранились драконы. Это убийство совершил человек, и глупо было бы возмущаться.

То, что он сделал, было оправданно и вполне отвечало законам. И все-таки казалось просто невозможным, чтобы никто не откликнулся на последний зов дракона. Вот почему Андронико, и его жена, и охотники только и мечтали, как бы поскорее убраться восвояси. Даже господам натуралистам, махнувшим рукой на возможность сделать такое редкое чучело, хотелось уже быть подальше отсюда.

Местные жители исчезли, словно предчувствуя беду. Снизу по осыпающимся стенкам поползли тени. Над телом дракона, похожим на обтянутый пергаментом остов, все еще поднимались вверх две струйки дыма, медленно завиваясь кольцами в неподвижном воздухе. Казалось, все кончено: завершилась грустная история, и надо поскорее о ней забыть. Но граф Джерол кашлял и кашлял. Обессилевший, он сидел на большом камне рядом со своими друзьями, которые не осмеливались с ним заговорить. Даже бесстрашная Мария отвернулась и смотрела куда-то в сторону. Тишину нарушал лишь отрывистый кашель графа. Тщетно Мартино Джерол пытался подавить его: мучительный огонь все глубже проникал в грудь.

– Я чувствовал, – прошептал губернатор жене, которую слегка лихорадило.

Третье «П»

Ближе к вечеру в деревеньку Систо въехала повозка. Ее хозяин, торговец лесом Кристофер Шредер, подкатил к постоялому двору, где бывал раза два-три в год. Еще в пути он почувствовал себя неважно и сразу лег в постель. Погодя Шредер послал за лекарем Лугози, своим старым знакомым. Лугози в задумчивости осмотрел больного. Заверив Шредера, что ничего серьезного нет, он все же взял для анализа бутылочку мочи и пообещал вскоре зайти.

Наутро Шредеру стало гораздо лучше. Он решил подняться, не дожидаясь прихода Лугози. Полуодетый, он брился перед зеркалом, когда в дверь постучали. Это был лекарь.

– Войдите, – сказал Шредер, продолжая бриться. – Самочувствие превосходное. Благодарю, что пришли. Боюсь, ваши услуги уже не понадобятся.

– Что за спешка! – Лугози смущенно кашлянул. – А я к вам не один.

Шредер обернулся и увидел на пороге, рядом с лекарем, коренастого, краснолицего господина лет сорока с довольно заурядной внешностью. Господин вкрадчиво улыбался. Шредер, человек самоуверенный и властный, раздраженно-вопросительно взглянул на Лугози.

– Мой друг, дон Валерио Мелито, – отрекомендовал незнакомца Лугози. – Нам нужно навестить еще одного больного, и я попросил дона Валерио составить мне компанию.

– Ваш покорный слуга, – сухо произнес Шредер. – Присаживайтесь, прошу.

– Полагаю, что сегодня, – продолжал Лугози скорее для оправдания, – осмотр уже излишен. Анализы хорошие. Пожалуй, неплохо бы сделать небольшое кровопускание.

– Кровопускание? Это еще зачем?

– О, кровопускание – весьма действенное средство, – пояснил лекарь. – После него вы станете другим человеком. Кровопускание очень даже пользительно темпераментным натурам. Никаких хлопот: раз, два и готово.

Лугози достал из плаща склянку с тремя пиявками, поставил ее на стол и добавил:

– Приложите пиявку к запястью. Подержите секунду, и она вопьется. Только… прошу вас, сделайте это сами. Должен сознаться, что за двадцать лет лекарской практики я ни разу не осмелился взять рукой пиявку.

– Извольте, – снисходительно бросил Шредер.

Взяв склянку, он сел на кровать и приложил к запястью двух пиявок с такой ловкостью, будто занимался этим всю жизнь.

Пришедший с лекарем господин, не снимая своего широкого плаща, положил на стол шляпу и продолговатый пакет. В пакете что-то звякнуло.

С чувством смутной тревоги Шредер отметил про себя, что незнакомец словно нарочно сел подальше от него у самого порога.

– Вообразите, дон Валерио утверждает, что знаком с вами, – заметил лекарь, тоже почему-то присаживаясь около двери.

– Вроде бы не имел чести, – ответил торговец, сидя на кровати и опустив расслабленные руки с присосавшимися к ним пиявками. – А что, Лугози, не идет ли с утра дождь? Я еще не выглядывал. Не дай Бог польет: у меня нынче дел по горло.

– Нет, дождя нет, – ответил лекарь мимоходом. – Дон Валерио говорит, что знаком с вами. Ему не терпелось снова увидеться.

– Я не имел чести встречаться с вами лично, – произнес Мелито противным глухим голосом, – но знаю о вас кое-что, о чем вы и не подозреваете.

– Мне, право, и невдомек, сударь, – равнодушно проронил Шредер.

– Три месяца назад, – продолжал Мелито. – Постарайтесь вспомнить, не проезжали ли вы три месяца назад на своей повозке вдоль Старой границы?

– Вполне возможно, – ответил Шредер. – Точно не вспомню.

– Хорошо, а не припомните, как вас занесло на повороте?

– В самом деле, – согласился Шредер, холодно глядя на незваного гостя.

– Одно колесо сошло с дороги, и лошадь не могла затащить повозку обратно в колею?

– Именно так. Но где были вы?

– Об этом потом, – усмехнулся Мелито и, подмигнув лекарю, добавил: – Вы слезли с повозки, но и тут не сумели вытянуть ее. Ведь так?

– Действительно. В тот день еще лило как из ведра.

– Не то слово, – подтвердил дон Валерио, довольный собой. – А пока вы там надрывались, не проходил ли мимо странного вида высокий мужчина со смуглым лицом?

– Что-то не припомню, – отмахнулся Шредер. – Извините, Лугози, долго мне еще сидеть с этими пиявками? Право, уже довольно. Они и так раздулись как жабы. Я ведь говорил, у меня сегодня много дел.

– Еще несколько минут! – взмолился лекарь. – Чуточку терпения, дорогой Шредер! Зато потом, вот увидите, вы почувствуете себя совсем иначе! Сейчас и десяти нет, у вас еще уйма времени!

– А не было ли у того смуглолицего нелепой шляпы наподобие цилиндра? – не унимался дон Валерио. – И не носил ли он что-то вроде колокольчика, который все время позванивал?

– Да, теперь вспомнил, – сказал Шредер. – И что из этого?

– Ничего особенного, – ответил Мелито. – Только то, что я уже видел вас и что у меня хорошая память. К сожалению, в тот день я стоял далеко, по ту сторону оврага, метрах в пятистах от вас. Я укрывался от дождя под деревом и все видел.

– Ну и кто же был тот человек? – резко спросил Шредер, давая понять, что если Мелито хочет что-то сообщить ему, то лучше говорить сразу.

– Откуда мне знать, ведь я видел его издалека. А как вы думаете?

– Какой-нибудь бродяга, – сказал торговец. – Мне он показался глухонемым. Когда я попросил его подойти и помочь, он заскулил, и я не разобрал ни единого слова.

– И пошли ему навстречу, но он попятился. Тогда вы взяли его за руку и заставили подтолкнуть повозку. Не так ли? Скажите честно.

– А что в этом такого? – всполошился Шредер. – Я не сделал ему ничего дурного. Наоборот, дал пару монет.

– Слышали? – шепнул Мелито лекарю, затем, громче, Шредеру: – Ничего, решительно ничего. Однако согласитесь, я все это видел.

– Не нужно волноваться, голубчик, – вмешался Лугози, видя, что лицо торговца принимает недоброе выражение. – Дражайший дон Валерио – большой охотник до всяких розыгрышей. Он просто хотел подивить вас.

Мелито повернулся в сторону лекаря, кивая в знак согласия. При этом движении полы его плаща разошлись. Шредер, все время следивший за ним, побледнел.

– Простите, дон Валерио, – сказал он менее непринужденно. – Вы носите пистолет. Мне кажется, вы могли бы оставить его внизу. Если не ошибаюсь, так принято в здешних краях.

– Черт подери! Тысячу извинений! – воскликнул Мелито, с досадой хлопнув себя ладонью по лбу. – Поймите меня правильно. Обычно я не ношу оружия, поэтому совсем о нем забыл. А как раз сегодня собирался прогуляться верхом по окрестностям.

Дон Валерио сокрушенно покачал головой. Говорил он как будто искренне. Однако пистолет оставил при себе.

– Скажите, – добавил он, – какое впечатление произвел на вас тот нищий?

– А какое он мог произвести впечатление? Нищий и есть нищий.

– Ну а та вещица, колокольчик, вы не задумывались, что бы это могло быть?

– Гм, – помедлил с ответом Шредер, чувствуя подвох. – Цыган, наверное. Зазывая людей, цыгане часто звонят в колокольчики.

– Цыган! – захохотал Мелито, точно сама эта мысль необыкновенно его позабавила. – Так вы приняли его за цыгана?

– В чем дело? – Шредер недовольно повернулся к Лугози. – Что означает сей допрос? Дорогой Лугози, эта история мне вовсе не по душе. Потрудитесь объяснить, что вам угодно?

– Прошу вас, не волнуйтесь, – Лугози явно смутился.

– Если с тем бродягой случилось несчастье и виноват во всем я, говорите прямо, – продолжал Шредер, повышая голос. – Говорите прямо, почтеннейшие! Не хотите ли вы сказать, что я его убил?

– При чем здесь – убил! – ухмыльнулся Мелито, чувствуя себя полным хозяином положения. – Что это вам взбрело в голову? Право, жаль, если я расстроил вас. Лугози предложил мне проведать кавалера Шредера. Позвольте, Шредера? Как же, помню такого, ответил я. Вот и славно, сказал Лугози, тогда зайдем к нему вместе: он будет рад. Весьма сожалею, если пришелся некстати…

Торговец почувствовал, что напрасно вспылил.

– Право же, я погорячился. Все это выглядело как допрос. Если что-то стряслось, говорите без церемоний.

– Видите ли, – осторожно начал лекарь, – кое-что действительно стряслось.

– Донос? – спросил Шредер уже увереннее, прикладывая к запястью пиявки, отскочившие во время недавней вспышки.

– Наверное, будет лучше, – произнес Лугози, обращаясь к дону Валерио, – если скажете вы.

– Хорошо, – согласился Мелито. – Итак, вы не знаете, кто помог вам вытащить повозку?

– Да нет же, клянусь, сколько можно повторять?!

– Я вам верю, – кивнул Мелито. – И спрашиваю об одном: догадываетесь ли вы, кто это мог быть?

– Не знаю, то ли цыган, то ли бродяга.

– Нет, не цыган. Может, он и был им – когда-то. Говоря яснее, это человек, который начинается на букву «п».

– На «п»? – повторил Шредер, роясь в памяти. Тень догадки мелькнула на его лице.

– Именно: начинается на «п», – подтвердил Мелито с лукавой улыбкой.

– Преступник? – озарился Шредер.

– Преступник! – рассмеялся дон Валерио. – Недурно, недурно! Вы были правы, Лугози: кавалер Шредер – большой шутник!

В этот момент за окном послышался шум дождя.

– Вынужден с вами проститься, – сказал Шредер, решительно отрывая от руки прилипшие пиявки. – Пошел дождь, значит, и мне пора, иначе ничего не успею.

– Начинается на «п», – настаивал Мелито. Он поднялся и что-то перебирал под широким плащом.

– Говорю вам, не знаю. Загадки – это не для меня. Если у вас есть что сказать – выкладывайте. Начинается на «п»? Может, проходимец? Знаете, из тех, что нанимаются в солдаты? – предположил Шредер с насмешкой.

Мелито и Лугози стояли друг возле друга, прислонившись спиной к двери. Ни один из них уже не улыбался.

– Не преступник и не проходимец, – медленно произнес Мелито. – Это был прокаженный.

Бледный как смерть торговец взглянул на них.

– Ну так что с того? Даже если и прокаженный?

– К несчастью, тот человек в самом деле был прокаженным, – сказал Лугози, боязливо прячась за спину дона Валерио. – Так же, как и вы теперь.

– Довольно! – заорал Шредер, сотрясаясь от гнева. – Вон отсюда! Такие шутки со мной не пройдут! Вон, оба!

Дон Валерио медленно извлек из-под плаща пистолет.

– Я – местный судья, дорогой Шредер. Будет лучше, если вы успокоитесь.

– Я вам покажу, с кем вы имеете дело! – кричал Шредер. – Что вам от меня нужно?!

Мелито испытующе посмотрел на Шредера, готовый предупредить возможное нападение.

– В этом пакете – ваш колокольчик, – ответил он. – Вы немедленно покинете постоялый двор и будете все время звонить в колокольчик до тех пор, пока не окажетесь за пределами Систо, а затем и королевства.

– Колокольчик? Я вам покажу колокольчик! – выкрикнул Шредер.

Крик застрял у него в горле. От ужасной мысли торговец похолодел. Шредер понял: накануне, во время осмотра, у Лугози возникло подозрение, и он не замедлил предупредить судью. Того самого судью, который случайно видел, как три месяца назад Шредер схватил за руку прокаженного. Теперь он, Шредер, был обречен. Вся эта история с пиявками нужна была только для отвода глаз.

– Я уйду и без ваших понуканий, канальи. Я вам покажу, я вам покажу…

– Надевайте куртку, – приказал Мелито. Его лицо светилось дьявольским удовольствием. – И вон отсюда!

– Дайте хоть вещи собрать, – пробормотал Шредер. Куда девалась его былая дерзость? – Можете не беспокоиться: соберусь и уйду.

– Ваши вещи будут сожжены, – процедил судья. – Вы возьмете только колокольчик.

– Как же так! – вскричал Шредер; до сих пор такой уверенный, теперь он умолял судью, как ребенок. – Моя одежда, мои деньги… Неужели ничего нельзя?

– Возьмете куртку и плащ. Остальное должно быть сожжено. О вашей повозке и лошади мы уже позаботились.

– Что вы хотите этим сказать?

– Повозка и лошадь преданы огню, как гласит закон, – ответил судья, наслаждаясь отчаянием торговца. – Не думаете же вы, что прокаженный будет разъезжать на собственной повозке? А ну, шевелись! – грубо прикрикнул он на Шредера. – Мне что с тобой – целый день волыниться? Выметайся, шелудивый пес!

Весь дрожа, толстый и неповоротливый, с отвисшей челюстью и отупевшим взглядом, под дулом пистолета Шредер вышел из комнаты.

– Колокольчик! – взревел Мелито так, что Шредера передернуло, и швырнул ему под ноги звякнувший пакет. – Вынь и надень на шею!

Вмиг постарев, Шредер нагнулся, подобрал пакет, торопливо развязал веревку и вытащил новенький медный колокольчик с точеной деревянной ручкой.

– На шею! – рявкнул Мелито. – Пошевеливайся, не то буду стрелять!

Руки Шредера тряслись, ему нелегко было выполнить приказание судьи. Все же торговец сумел накинуть на шею привязанный к ручке шнурок. Колокольчик повис у него на животе, позванивая при каждом шаге.

– Колокольчик в руку и чтобы звонил, черт подери! Смотри мне, боров! Ай да прокаженный! – не унимался Мелито.

Потрясенный этой отвратительной сценой, Лугози отпрянул в сторону.

Немощными шагами Шредер стал спускаться по лестнице. Голова его покачивалась, как у слабоумных бродяг. Пройдя две ступеньки, он обернулся, поискал взглядом лекаря и пристально посмотрел ему в глаза.

– Я не виноват, – забормотал Лугози. – Случилось несчастье, большое несчастье!

– Пошел, пошел! – Судья подгонял его как скотину. – Не забывай про колокольчик, тебе говорят! Люди должны знать о твоем приближении!

Шредер повернулся и зашагал вниз.

Через минуту он появился в дверях постоялого двора и медленно двинулся по площади. Люди расступались на его пути.

Площадь была широкая и длинная.

Шредер судорожно подергивал за колокольчик. Тот издавал чистый и радостный звук: дзинь-дзинь-дзинь!

Старый бородавочник

Давайте рассмотрим психологию старого бородавочника. По достижении определенного возраста этот африканский кабан склонен с презрением смотреть на превратности жизни. Семейные радости тускнеют, беспокойные и похотливые недоростки постоянно мешаются под ногами, не говоря уже о раздражающей надменности уже выросших подсвинков, которые убеждены, что весь мир и все самки – только для них.

Теперь он считает, что удалился от всех по собственному стихийному побуждению, ибо достиг высшей степени звериного величия; он хочет убедить себя, что счастлив. И все же посмотрите, как беспокойно бродит он по стерне, как время от времени принюхивается, охваченный внезапно нахлынувшими воспоминаниями, и как он нарушает гармонию и симметрию природы, которая все живые существа сотворила парами. Ты обольщаешься, старый бородавочник: на самом деле тебя выгнали вон из твоей патриархальной семьи, потому что у тебя появилось слишком много странностей и претензий; молодежь перестала сдерживаться, стала клыками отпихивать тебя в сторону, а самки не вмешивались – видно, и у них ты уже сидел в печенках.

И так продолжалось много дней, пока ты не был вынужден бросить их на произвол судьбы посреди Ибаданской равнины. Опускается вечер, и ты собираешься перекусить каким-нибудь засохшим тростником. А вокруг ничего нет, кроме пустынного плато, сухих термитников и загадочных черноватых конусов на поверхности земли. Далеко на юге, кажется, возвышаются горы, впрочем, может быть, это просто мираж, порожденный нашим желанием. Да он их и не видит, ведь глаза у бородавочников устроены не так, как у нас. Солнце заходит, и вепрь с удовлетворением наблюдает, как его тень с каждой минутой все удлиняется, а поскольку память у него короткая, он уже забыл, что вчера вечером было то же самое, и раздувается от гордости за свои внушительные размеры.

Нет, он нисколько не крупнее прочих особей, но в определенном смысле он великолепен, как одно из самых безобразных существ в мире. С возрастом у него выросли устрашающие клыки, поднялась мощная холка, покрытая желтой щетиной, а на морде вздулись четыре бородавки. Время превратило его в почти что сказочное чудище, потомка древних драконов. В нем воплотился дух дикой природы, старинные чары тьмы. И все же в безобразной голове бывают проблески света, а под шершавой шкурой бьется что-то вроде сердца.

И это сердце забилось, когда посреди пустыни появилось другое чудовище. Оно негромко урчало и приближалось как-то странно – не бегом и не ползком, а невиданным прежде способом. Оно очень велико, может, даже крупнее антилопы, но бородавочник не трогается с места и явно вынашивает враждебные намерения, невзирая на дурное предчувствие, шевельнувшееся в одинокой душе.

Наш автомобиль тоже остановился.

– Чего остановился? – говорю я своему спутнику. – Это же просто буйвол.

– Мне тоже сперва так показалось, – говорит он. – Но это бородавочник. Погоди, я выстрелю.

Урчание смолкло; чудовище, судя по всему, безжизненно. Однако старый бородавочник вдруг услышал сухой, зловещий треск, какой бывает при падении старого дерева или при обвалах, а вслед за этим почувствовал страшный удар.

– Молодец, черт побери, попал! – кричу я. – Гляди, как он в пыли катается!

И впрямь, сквозь чахлые заросли тростника видно, как зверь перекувырнулся и в бешенстве катается по земле.

– Куда там, – возражает мой товарищ. – Вон как улепетывает.

И правда, кабан убегает, хотя правая задняя нога у него перебита. Мелкой рысцой упрямо трусит он на восток, прочь от умирающего солнца, словно напуганный этим астральным пророчеством. А металлическое чудовище, вновь заурчав, пускается за ним в погоню, и настигнуть добычу ему мешают лишь кустики неживой травы, затрудняющие путь.

Теперь он один, и дело его гиблое. Ни с пустого неба, ни из неприступных термитников, ни откуда-либо еще помощь не придет. Перед ним рысцой бежит его собственная тень, уродливая и двуличная, правда, он уже не обращает на нее внимания; спесь, раздувавшая его лишь несколько минут назад, вместе с кровью вытекает из раны капля за каплей и рассеивается по пути.

Но вот, хотя и очень далеко, там, где смыкаются небо и земля, в медленно угасающем свете проступает темная полоса: это заросли колючих акаций и река. Там они все – он хорошо это знает, – весь патриархальный клан: жены, безжалостные недоростки, противные поросята. Да, может быть, даже не отдавая себе в том отчета, он все это время не упускал их из виду, разумеется, соблюдая дистанцию. Кому-нибудь это покажется смешным, но ему было приятно обнюхивать и узнавать свежие следы того или иного члена своего семейства: вот здесь, как видно, подрались, там вдоволь полакомились корнями, а мне не оставили ничего. Отверженный, надменный старик, он так и не сумел оторваться от них и жить в одиночку. И теперь единственная надежда на спасение так или иначе связана с ними.

Вторая пуля попала прямо в мякоть бедра. Солнце вскоре уйдет под землю; от слишком далекой реки надвигается мрачная бездна темноты. Мы видим из автомобиля, как рысца бородавочника становится тяжелой и вроде бы даже ленивой, как будто один инстинкт, а вовсе не жажда жизни все еще побуждает животное к бегству. К тому же пустыня кажется бесконечной, а темно-зеленая метка реки, вместо того чтобы приближаться, удаляется.

Я говорю товарищу:

– Смотри, он устал. Прибавь газу, до полной темноты осталось еще несколько минут.

И поскольку мы в состоянии продолжать движение (по нам ведь никто не стрелял из винтовки разрывными пулями), мы приближаемся, и бородавочник растет на глазах; теперь наконец можно разглядеть в деталях все его уродство: щетинистые уши, благородную холку. Он останавливается и буравит нас маленькими глазками. Он, должно быть, выдохся, или его пристыдил одинокий бог пустыни, преградив ему путь своим соляным скипетром.

Ствол уже прочертил линию прицела; на таком расстоянии едва ли возможно промахнуться; указательный палец упирается в плавную вогнутость спускового крючка. И пока из сумрачных пещер Востока не подоспели драконы ночи, мы увидели, как бородавочник медленно повернул морду к солнцу, от которого над горизонтом осталась лишь узкая пурпурная полоска. Вокруг царило беспредельное спокойствие, и будто сам собой возник образ усадьбы прошлого века в точно такой же час, с уже зажженными окнами, с доносящимися из них звуками музыки, с нечеткой женской фигуркой, испускающей томные вздохи, с избалованными легавыми, которые у парковой ограды рассказывают друг другу анекдоты о дворянах на охоте.

Урчание мотора смолкло, и, наверное благодаря милосердному ветерку, донесся до старого бородавочника голос его свободных и счастливых товарищей, нашедших приют на берегах реки. Ему туда уже не поспеть: слишком поздно. Вот-вот над ним опустится занавес. Ему оставалось лишь в последний раз взглянуть на солнце, что он и сделал, – но не из какого-то сентиментального сожаления, не для того, чтобы выпить эти багровые лучи глазами, а затем лишь, чтобы призвать солнце в свидетели вершащейся несправедливости.

Когда затихло эхо выстрела, бородавочник лежал на левом боку, закрыв глаза и откинув ноги. В вышине зажигались первые звезды; на наших глазах вырвались у него последние предсмертные звуки: глухое стариковское бормотание, смешанное с клокотанием крови. И больше не произошло ничего: никакой, даже самый эфемерный дух, подобие крошечного пузырька, не отлетел в небесную высь от тела этого монстра. Ибо мудрейший Иероним, который в этих делах знает толк, допускает наличие зачатков души у льва, у слона, у отдельных млекопитающих; бывают дни, когда он благорасположен даже к пеликану, но к бородавочнику – нет, никогда; сколько бы мы ни настаивали, Иероним всякий раз отказывается даровать ему привилегию второй жизни.

Паника в «Ла Скала»

По случаю первого исполнения оперы Пьера Гроссгемюта «Избиение младенцев» (ее никогда не ставили в Италии) старый маэстро Клаудио Коттес не раздумывая надел фрак. Правда, уже близилась середина мая, сезон в «Ла Скала», по мнению завзятых театралов, шел к концу, а это значит, что публику – в основном туристов – потчуют проверенными, не очень серьезными спектаклями из надежного традиционного репертуара, дирижеров приглашают не самых лучших, да и певцы уже не вызывают восторгов – чаще всего это второй состав. Рафинированная публика в мае позволяет себе кое-какие послабления, которые в разгар сезона могли бы вызвать целый скандал: у дам считается почти хорошим тоном не блистать вечерними туалетами, а надевать обычные выходные платья; мужчины ограничиваются темно-синими или темно-серыми костюмами с яркими галстуками, как будто собираются нанести визит добрым знакомым. Иные обладатели абонемента из снобизма в театре и вовсе не показываются, но свою ложу или кресло ни за что никому не уступят: пускай никто не занимает их весь вечер (и если знакомые заметят это, тем лучше).

Но сегодня давалось настоящее гала-представление. Прежде всего «Избиение младенцев» на миланской сцене уже само по себе событие – ведь премьера этой оперы пять месяцев назад в Париже наделала много шума. Говорили, что в своем произведении (автор определял его даже не как оперу, а как эпическую ораторию в двенадцати частях для хора и солистов) эльзасский композитор, основоположник одной из крупнейших музыкальных школ нашего времени, работавший в самых разных манерах, несмотря на преклонный возраст, воплотил нечто совершенно особое. Он смелее, чем когда бы то ни было, использовал диссонанс с откровенным намерением «вызволить наконец мелодраму из ледяного плена, в который заточили ее алхимики, поддерживающие в ней жизнь с помощью сильнодействующих наркотиков, и вернуть на путь истинный». Иными словами, как уверяли поклонники Гроссгемюта, он порвал узы, соединявшие его с недавним прошлым, и вновь обратился (но как!) к славным традициям девятнадцатого века; кое-кто даже находил в его музыке ассоциации с греческой трагедией.

Но наибольший интерес вызывали пересуды, имевшие отношение к политике. Выходец из Германии, Гроссгемют и по внешности был почти настоящим пруссаком, и хотя с возрастом, возможно благодаря принадлежности к миру искусства, а также тому, что он давно уже обосновался в Гренобле, эти характерные черты у него несколько смягчились, однако, по слухам, в его биографии периода оккупации имелись темные пятна. Когда немцы предложили ему дирижировать оркестром на каком-то благотворительном вечере, он не нашел в себе силы отказаться, а с другой стороны – поговаривали, что он активно помогал местным маки. Так или иначе, Гроссгемют старался не афишировать своей политической позиции и отсиживался на роскошной вилле, откуда в самые напряженные месяцы перед освобождением перестали доноситься даже привычные тревожные звуки рояля. Но Гроссгемют был выдающимся музыкантом, и о том его кризисе никто бы не вспомнил, не напиши он «Избиение младенцев». Проще всего было трактовать его оперу (на либретто вдохновленного библейским сюжетом молодого французского поэта Филиппа Лазаля) как аллегорию на тему о зверствах нацистов, а мрачную фигуру Ирода ассоциировать с Гитлером. Однако критики, выступавшие с крайне левых позиций, обвиняли Гроссгемюта в том, что, пользуясь поверхностной и обманчивой антигитлеровской атрибутикой, в своей опере он якобы намекал и на ответные зверства победителей – от мелких расправ в каждой деревне до нюрнбергских виселиц. Кое-кто шел еще дальше, утверждая, будто «Избиение младенцев» – это своего рода прорицание, намек на грядущую революцию с ее террором, иными словами, априорное осуждение гипотетического переворота и предостережение, адресованное тем, кто может своевременно подавить его своей властью, – в общем, этакий пасквиль, отдающий Средневековьем.

Как и можно было предположить, Гроссгемют опроверг все инсинуации. Его отповедь была немногословна и резка: «Избиение младенцев» следует рассматривать как свидетельство его христианской веры, и только. Но на парижской премьере вспыхнула борьба мнений, и газеты потом долго обсуждали ее, не жалея ни восторгов, ни яда.

К этому следует добавить еще и заинтересованность публики сложнейшей партитурой, декорациями (по слухам, совершенно сногсшибательными) и хореографией знаменитого Йохана Монклара, специально вызванного из Брюсселя. За неделю до премьеры Гроссгемют приехал в Милан с женой и секретаршей, чтобы наблюдать за ходом репетиций, и, естественно, не мог не присутствовать на премьере. В общем, было ясно, что спектакль станет исключительным событием. Пожалуй, за весь сезон в «Ла Скала» не было столь значительного soiree[2]. По этому случаю в Милан съехались крупнейшие итальянские критики и музыканты, а из Парижа прибыла даже группа фанатичных поклонников Гроссгемюта. Квестор, опасаясь возможной вспышки страстей, распорядился об усилении нарядов по охране общественного порядка.

Но многих полицейских и агентов, которых поначалу предполагали направить в театр, пришлось использовать совсем для других дел. Внезапно во второй половине дня возникла иная, куда более серьезная опасность. Из разных частей города стали поступать сигналы о готовящемся в ближайшее время – возможно, даже той же ночью – вооруженном выступлении «морцистов»; лидеры этой организации никогда не скрывали, что их конечная цель – свержение существующего строя и провозглашение «новой справедливости». За последние месяцы они очень активизировались и буквально на днях выразили решительный протест против обсуждавшегося в парламенте закона о внутренней миграции. Весьма удачный предлог для перехода к радикальным действиям.

В течение дня люди с решительным и вызывающим видом собирались небольшими группками в центре города. У них не было ни особых значков, ни флагов, ни плакатов, никто не руководил их действиями и не пытался построить их в колонны. Но и без того легко было догадаться, кто они. Откровенно говоря, ничего странного в этом не было, поскольку подобные манифестации, как правило, довольно безобидные, повторялись из года в год. Вот и теперь силы общественного порядка не слишком всполошились. Однако секретная информация, только что полученная префектурой, давала основания опасаться экстренной широкомасштабной акции с целью захвата власти. Об этом сразу же поставили в известность Рим, полицейские и карабинеры были приведены в боевую готовность, да и армия не дремала. Правда, тревога могла оказаться и ложной. Такое уже случалось. Сами же «морцисты» и распространяли подобные слухи – это был один из их излюбленных трюков.

Естественная в таких случаях смутная, безотчетная тревога вскоре охватила весь город. Ничего такого конкретного, что могло бы ее как-то оправдать, пока не произошло, не было даже более или менее правдоподобных слухов, никто ничего не знал, и все-таки атмосфера явно сгущалась. Многие служащие, выйдя в тот вечер из своих контор, заторопились домой, с беспокойством вглядываясь в конец улицы: не покажется ли там, в глубине, перекрывающее путь темное скопище людей. К этому уже не привыкать, чем, вероятно, и объясняется тот факт, что большинство жителей города продолжало заниматься своими делами, словно то был самый обыкновенный, ничем не примечательный вечер. Причем нельзя было не обратить внимания на одно странное обстоятельство: несмотря на то что предчувствие серьезных событий каким-то образом охватило людей, все обходили эту тему молчанием. Разве что немножко, не так, как всегда, а с каким-то особым подтекстом велись по вечерам обычные разговоры: люди здоровались, прощались, назначали встречи на завтра, в общем, старались не выказывать то, что было у них на душе, словно одно упоминание о некоторых вещах могло нарушить иллюзию их неуязвимости, навлечь неприятности, обернуться бедой – так, во время войны на кораблях не принято даже в шутку упоминать о вражеских торпедах или пробоинах.

В числе тех, кто и вовсе игнорировал подобные вещи, был, конечно же, маэстро Клаудио Коттес, человек простодушный, а в определенных вопросах даже наивный, для которого, кроме музыки, в мире ничего не существовало. Румын по национальности (хотя знали об этом немногие), он переехал в Италию совсем молодым, в начале века, в ту золотую пору, когда дар пианиста-виртуоза принес ему раннюю славу. Но и потом, когда первые восторги публики улеглись, он остался блестящим музыкантом; его манера исполнения отличалась, пожалуй, не столько силой, сколько изяществом, и до войны по приглашению самых солидных и прославленных филармонических обществ он периодически выступал с концертами в крупнейших городах Европы. Так продолжалось до 1940 года. Особенно дороги были ему воспоминания об успехе, не раз выпадавшем на его долю во время симфонических циклов в «Ла Скала». Получив итальянское гражданство, он женился на уроженке Милана и по достоинству возглавил в консерватории фортепьянное отделение. Теперь Коттес стал настоящим миланцем, и, надо признать, немногие в его кругу знали миланский диалект лучше, чем он.

Даже выйдя на пенсию – в консерватории за ним осталась лишь почетная роль председателя экзаменационной комиссии, – Коттес продолжал жить только музыкой, водил знакомство исключительно с музыкантами и меломанами, не пропускал ни одного концерта и с какой-то трепетной робостью следил за успехами своего двадцатидвухлетнего сына Ардуино, многообещающего композитора. Мы говорим «с робостью», потому что Ардуино был весьма замкнутым молодым человеком, не допускавшим в отношениях с людьми никакой доверительности, откровенности и к тому же чрезвычайно ранимым. После смерти жены старый Коттес испытывал перед сыном чувство какой-то беспомощности и растерянности. Не понимал его. Не знал его жизни. И вполне отдавал себе отчет в том, что его советы, даже касавшиеся музыки, – пустая трата слов.

В молодости Коттес не был красавцем. Теперь же, в шестьдесят семь лет, выглядел представительно или, как говорят, импозантно. С возрастом окружающие стали находить в его облике сходство с Бетховеном; ему это льстило, и, возможно даже бессознательно, он с любовью ухаживал за своими длинными пушистыми седыми волосами, придававшими ему в высшей степени «артистичный» вид. Но это был не трагический Бетховен, а скорее добродушный, улыбчивый, общительный, готовый почти во всем видеть только хорошее; «почти» – потому что, когда дело касалось пианистов, он, как правило, воротил нос. Это была единственная его слабость, которую все ему охотно прощали. «Что скажете, маэстро?» – спрашивали его друзья во время антрактов. «По мне, так все хорошо, – отвечал он. – Но при чем здесь Бетховен?» Или: «Разве вы сами не слышали? Он же заснул за роялем». А иногда отпускал еще какую-нибудь старомодную остроту, причем ему было все равно, кто сидит за инструментом – Бакхауз[3], Корто[4] или Гизекинг[5].

Благодаря доброму его нраву – кстати, Коттеса совершенно не огорчало, что из-за преклонного возраста он оказался вне активной творческой жизни, – все без исключения относились к нему с симпатией, а дирекция «Ла Скала» почитала его особо. Во время оперного сезона, то есть когда пианисты не дают концертов, сидящий в партере добряк Коттес – если спектакль выдавался не слишком удачным – являл собой этакий островок оптимизма. Во всяком случае, всегда можно было рассчитывать на его аплодисменты. Считалось также, что пример некогда знаменитого музыканта-исполнителя побуждал многих критиканов сдерживать свое неудовольствие: нерешительных – склоняться в пользу спектакля, вялых – более открыто выражать свое одобрение. Добавьте к этому вполне «ласкаловскую» внешность и прошлые артистические заслуги. Вот почему его имя неизменно фигурировало в секретном и очень ограниченном списке постоянных обладателей контрамарок. В день любой премьеры конверт с местом в партере неизменно с самого утра лежал в почтовом ящике привратницкой дома № 7 по улице Пассьоне. А если не предвиделось аншлага, контрамарок бывало даже две: для него и для сына. Впрочем, Ардуино это мало интересовало: он предпочитал устраиваться сам, друзья проводили его на репетиции, тем более что туда не обязательно являться во фраке.

Вот и «Избиение младенцев» Коттес-младший уже слышал накануне, на генеральной. За завтраком он даже высказал отцу некоторые, как обычно туманные, соображения по этому поводу. Отметил «любопытные тембровые решения», «весьма выразительную полифонию», сказал, что «вокализация носит скорее дедуктивный, нежели индуктивный характер» (все это с пренебрежительной гримасой) и т. д. и т. п. Простодушному отцу так и не удалось понять, удачно или неудачно это произведение, понравилось оно все-таки сыну или нет. Но он не стал добиваться вразумительного ответа. Молодежь приучила его к своему загадочному жаргону, перед которым он спасовал и на этот раз.

Сейчас Коттес был дома один: прислуга, закончив уборку, ушла. Ардуино отправился куда-то на обед, и фортепьяно, слава Богу, молчало. Это «слава Богу» старый музыкант мог произнести только мысленно: признаться в своих сомнениях вслух он бы ни за что не отважился. Когда сын сочинял музыку, Клаудио Коттес приходил в состояние крайнего душевного волнения. С какой почти неистовой надеждой ждал он, когда же из этих странных для слуха аккордов родится наконец нечто похожее на музыку! Он признавал за собой слабость человека, отставшего от жизни, понимал, что невозможно все время идти по старым, торным дорожкам, и постоянно твердил себе, что именно «приятности» в музыке следует избегать, ибо она – признак бессилия, одряхления, рутинной ностальгии. Ему было известно, что новое искусство прежде всего должно заставлять слушателя страдать: в этом – уверяли все – гарантия его жизнеспособности. Но ничего поделать с собой он не мог. Слушая из соседней комнаты, он иногда до хруста в суставах сплетал пальцы, как бы пытаясь этим усилием помочь сыну «вырваться на волю». Но тот и не стремился к освобождению: ноты мучительно и безысходно запутывались, аккорды приобретали враждебное звучание; все либо оставалось в состоянии какой-то неуравновешенности, либо выливалось в самую невероятную разноголосицу. Помоги ему Бог! Пальцы отца расплетались и слегка дрожали, когда он закуривал сигарету.

Итак, сегодня Коттес был один, чувствовал себя хорошо, через открытые окна в квартиру струился теплый воздух, и хотя было уже полдевятого, солнце еще не село. Он начал одеваться, но тут зазвонил телефон.

– Маэстро Коттес? – раздался незнакомый голос.

– Да, я, – ответил он.

– Маэстро Ардуино Коттес?

– Нет, это его отец, Клаудио Коттес.

Трубку положили. Маэстро вернулся в спальню, но телефон зазвонил снова.

– Так дома Ардуино или нет? – почти грубо спросил тот же голос.

– Нет! Его нет, – отозвался отец, стараясь вложить в свой тон побольше резкости.

– Тем хуже для него! – рявкнул неизвестный и бросил трубку.

Что за манеры, подумал Коттес. И кто бы это мог быть? Кто они – нынешние друзья Ардуино? И как прикажете понимать это: «Тем хуже для него»? После разговора в душе Коттеса остался неприятный осадок. Но к счастью, вскоре все прошло.

Старый артист разглядывал в зеркале шкафа свой вышедший из моды фрак – широкий, чуть мешковатый, соответствующий его возрасту и в то же время очень bohemien[6]. Вдохновленный, по-видимому, примером легендарного Иоахима[7], Коттес, стремясь чем-то отличиться от нынешних пошлых франтов, не без кокетства щеголял черным жилетом. Точь-в-точь таким, как у лакеев, но разве найдется в мире человек – будь он даже слепцом, – который принял бы его, Клаудио Коттеса, за лакея? На улице было тепло, но он, чтобы не привлекать любопытных взглядов, надел легкое пальто и, прихватив театральный бинокль, вышел из дома, чувствуя себя почти счастливым.

Стоял чудесный вечер начала лета, когда даже Милан ухитряется выглядеть романтично – так тихи и малолюдны его улицы, так благоухают цветущие липы в парках, а посреди неба сияет лунный серп. В предвкушении захватывающего зрелища, встречи с друзьями, споров, возможности полюбоваться красивыми женщинами и даже шампанского, которым наверняка будут угощать потом на приеме в фойе театра, Коттес пошел по улице Консерваторио: путь этот был немного длиннее, зато не придется глядеть на отвратительные крытые каналы.

Примечания

1

Имеется в виду латинский алфавит.

2

Вечер (фр.). – Здесь и далее примеч. пер.

3

Бакхауз, Вильгельм (1884–1969) – немецкий пианист, выдающийся исполнитель Бетховена.

4

Корто, Альфред (1877–1962) – знаменитый французский пианист.

5

Гизекинг, Вальтер (1895–1956) – немецкий пианист, прославившийся своей трактовкой Моцарта, Шопена и др.

6

Богемный (фр.).

7

Иоахим, Йожеф (1831–1907) – венгерский скрипач, композитор и дирижер.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6