Глава 21
Мир возвращался постепенно, капля за каплей. Я чувствовал, как меня овевает теплый ветер. Я чувствовал его на лице и руках, чувствовал, как он шевелит мою одежду. Ветер был довольно сильным, но не ураганным. Я открыл глаза и увидел, как по голубому небу несутся клочья изорванных ветром облаков. Я почувствовал спиной и затылком твердую, усыпанную камешками землю, а на правое мое бедро тяжело, как гиря, давил какой-то груз.
Я сел. Я был жив — и невредим. Вдали за краем обрыва, из-за которого появились эксперименталы, больше не было туманной стены — только небо и бескрайние просторы. Я огляделся и увидел на земле четыре черных тела, лежащие практически в ряд. Ни одно из них не подавало признаков жизни, и, приглядевшись, я понял, насколько сильно они изорваны когтями и клыками. И наконец я опустил глаза и увидел Санди.
Он лежал, вытянув голову так, что она лежала на моей ноге, и из-за его плеча торчал один из листовидных ножей. По земле тянулся, должно быть, пятнадцатифутовый кровавый след, оставленный им, когда он полуполз-полутащился ко мне. Челюсти было приоткрыты, а зубы и десны вымазаны кровью, причем явно не его. Глаза леопарда были закрыты. Веки не шевелились, челюсти тоже. Он лежал совершенно неподвижно.
— Санди! — позвал я. Но, поскольку его уже не было, он меня не услышал.
Я ничего не мог сделать, но все же как-то ухитрился приподнять его израненную голову и прижать к себе. Я был совершенно обессилен. Я закрыл глаза и некоторое время сидел, обняв его голову. Наконец вокруг меня послышались какие-то звуки. Я открыл глаза и увидел, что остальные, когда гештальт распался, вышли из депо и стоят, разглядывая новый мир. Мэри стояла рядом со мной.
Тек и Эллен находились футах в тридцати от круглого дома. По-видимому, он развернул джип и уже немного отъехал, собираясь вернуться в лагерь. Но потом почему-то снова остановился и сейчас вылезал из машины, с правой руки его небрежно, дулом вниз, свисало ружье, возможно, одно из тех, что я забросил в депо. Эллен уже вылезла из джипа и стояла в нескольких футах поодаль, глядя на него.
— Уходи, — говорила она ему в этот момент. — А я пока не могу. Теперь у него нет даже Санди.
Я вспомнил, насколько много для нее значил Санди в первое время после того, как я нашел ее. И насколько больше, чем можно было ожидать, он от нее терпел. Но она всегда любила его. А я — я воспринимал его как должное. Потому что он был полоумный. Безумный, безумный котяра. Но какое имеет значение, почему тебя любят, если тебя действительно любят? Вот только я никогда не осознавал, сколь большую часть своей души, до этого дня и часа, я отдавал ему.
Тем временем Эллен пошла прочь от Тека и джипа.
— Вернись, — сказал Тек.
Она не ответила. Она прошла мимо меня в депо через дверь, которая открылась перед ней. В сравнительно неярко освещенном пространстве зала она будто растворилась.
Губы Тека искривились, а лицо приобрело дикое выражение.
— Только без глупостей, — послышался напряженный голос Билла.
Я повернул голову и увидел его. Он был бледен, но решителен, а в руках держал один из дробовиков. Расстояние для дробовика было, пожалуй, чересчур большим, но сомневаться в серьезности намерений Билла не приходилось.
— Если хочешь, уходи, — сказал он Теку. — Но только без глупостей.
Тек, казалось, как-то съежился. Плечи его бессильно повисли, вся нарочитая дикость разом покинула его, и теперь он выглядел страшно беззащитным.
— Хорошо, — бесцветным голосом произнес он.
Сказав это, он начал поворачиваться к джипу. Билл вздохнул, опустил дробовик, поставив его прикладом на землю, и устало оперся на него. Тут Тек неожиданно резко развернулся, поднимая ружье, ствол которого уставился прямо на меня.
Билл попытался было снова вскинуть дробовик, хотя движения его были явно чересчур медленными. Но в ту же секунду из депо послышался грохот выстрелов, и в дверном проеме появилась Эллен, держа перед собой автомат и стреляя на ходу. Отброшенный назад ударами пуль Тек налетел на крыло джипа и сполз на землю, выронив ружье.
Эллен прошла еще с дюжину шагов, но потом замедлила шаг и остановилась. Тек был мертв. Она уронила автомат так, будто ее руки уже забыли, что вообще держали его, повернулась и направилась ко мне.
Все это время Мэри неподвижно стояла возле меня. Но, когда Эллен была уже всего в одном-двух шагах, Мэри попятилась и исчезла из моего поля зрения. Эллен опустилась рядом со мной на колени и обняла руками и меня, и безмолвную голову, которую я все еще прижимал к себе.
— Все будет хорошо, — сказала она. — Все будет просто замечательно. Вот подожди, сам увидишь.
Глава 22
Мы выиграли. Впрочем, в сущности, выиграл весь мир, поскольку замораживание движения линий времени в положении динамического равновесия было завершено для всей планеты. Что же касается лично меня, то за этим последовал довольно странный период, во время которого я частично был не в себе, а потом совершенно искренне старался сойти с ума.
Учиться жить в новых условиях и переживать период приспособления к новому физическому положению вещей выпало на долю остальных, чем они и занимались. Отчетливых воспоминаний о месяцах, последовавших непосредственно за изменением положения, у меня не сохранилось. Это был период, когда дни и ночи переключались вокруг меня, как по воле электровыключателя: свет — тьма, свет — тьма, свет — тьма. Весна сменилась летом, лето — осенью, а осень — зимой, но все это не имело для меня никакого значения. Когда настали холода, я все равно сидел на улице в джинсах и куртке, если только девчонка или Мэри не одевали меня сообразно погоде, не давая замерзнуть и не дать умереть с голоду, — ставили передо мной еду и следили, чтобы я ее съел.
Реальностью для меня все это время являлось то, что было сосредоточено у меня в голове, во вселенной, где серый туман безразличия ко всему лишь изредка поднимался, чтобы дать мне ощутить физическое страдание и испытать чувство вины. Ведь Санди любил меня — единственное в мире существо, которое когда-либо по-настоящему меня любило, — а я его убил.
Порнярск на основе существующих в его родном времени и месте знаний почти сразу же сотворил самое настоящее техническое чудо, хотя от этого мне не стало легче. Он создал нечто вроде силового пузыря, внутри которого в стасисе хранилось исколотое ножами изуродованное тело Санди, что-то вроде некриогенной анабиозной камеры. Порнярск сказал мне, что не может вернуть Санди к жизни, но, поскольку теперь время стало для нас переменной величиной, всегда существует вероятность, что со временем мы вступим в контакт с кем-то, кто будет знать, как это сделать. Он говорил мне это много раз, терпеливо повторяя одно и то же, чтобы информация, преодолев завесу тумана, все же достигла моего сознания. Но я не верил ему и, однажды взглянув на его творение, отказывался даже близко подходить к стекловидной энергоскорлупе, в которой покоилось мохнатое неподвижное тело.
Источником моего чувства вины, хотя никто об этом не подозревал, было ощущение ответственности за смерть Санди. И еще частичное осознание того, что мне всегда не везло с теми, кто пытался со мной сблизиться. В этом я уже имел возможность убедиться на опыте, но в глубине моей души притаилось куда более мрачное подозрение, что в тех случаях, когда я не в состоянии был оттолкнуть чью-то любовь, я всегда ухитрялся по крайней мере уничтожить ее источник. И сейчас осознание ответственности за смерть Санди такое мое подозрение только подтверждало.
Это подтверждение было моим личным чистилищем. Никто, даже Порнярск, как будто не подозревал, что я способен подсознательно воспользоваться моментом обуздания шторма времени, чтобы избавиться от единственного существа, раздражавшего меня своей преданностью, ответить на которую у меня не хватало душевных сил. Но сам-то я знал правду. Знал — и каждое утро снова и снова просыпался с этим знанием. Я проводил с ним долгие дни длинных последовавших за победой над штормом времени месяцев и каждую ночь засыпал с ним.
В моем понимании, я допустил не простой, а заранее рассчитанный промах. Что делало его заранее задуманным грехом. Это убийственное обвинение виделось мне написанным в облаках над моей головой днем и светилось, невидимое ни для кого, кроме меня, на темном потолке ночью. Если я был способен учитывать все факторы шторма времени, а это было именно так, сразу вставал вопрос, почему же я не уделил хоть малую толику времени выяснению влияния факторов взаимодействия человека и животного, приведших к гибели Тека и Санди.
А не сделал я этого потому, денно и нощно шепотом твердил мой внутренний голос, что желал их смерти. Особенно смерти Санди, поскольку, продолжай он жить и повсюду следовать за мной по пятам, со временем и другие смогли бы обнаружить, что у меня там, где у всех остальных людей находится сердце, царит полнейшая пустота. И тогда их осенит, что на них мне так же точно наплевать, и они отвернутся от меня, поскольку с подобным человеком никто не может чувствовать себя в безопасности.
Вот так я и повторял сам себе все это на протяжении полутора лет после шторма времени и, повторяя, постоянно балансировал на сером краю безумия, потому что теперь, наконец познав себя, я стал самому себе невыносим. Какая мрачная шутка судьбы, отправившей меня в жизнь без единственной необходимой, невидимой части, которая только и могла бы сделать меня человеком, а не роботом из плоти и крови. Внутренне я бешено кидался на стены своего разума, громкими воплями возмущаясь несправедливостью обстоятельств, сначала благополучно выведших меня из сложнейшего положения, когда я просто не сознавал, каким же эмоциональным калекой я был, а потом сведших меня с этим фактом лицом к лицу.
А именно это и произошло. Со времени внутреннего взрыва в моем сознании, происшедшего, когда я наконец понял, что Свонни больше нет — она умерла и исчезла, исчезла совсем, — последовала цепочка сравнительно более мелких озарений. Серия небольших поворотов, постепенно развернувших меня на сто восемьдесят градусов и наконец позволивших мне увидеть себя в мысленном зеркале во весь рост и разглядеть проступающие из-под пластиковой кожи металлические кости, увидеть тусклый свет лампочек, освещающих мертвенным искусственным светом полированные впадины моих глазниц.
И только тогда я осознал, что происходило в моем подсознании все это время.
Только Свонни смогла понять, насколько мало во мне было человеческого. Поначалу мне казалось, что те двое, которых я подобрал, сумасшедшая девчонка и полоумный кот, не представляют для меня угрозы и моя тайна останется при мне. Никто бы не смог потребовать от меня проявлять к ним какие-либо чувства. Но потом появилась Мэри, а вместе с ней и смутное, но навязчивое подозрение, что она ощущает мой недостаток. Потом появился Билл — еще один нормальный человек, наблюдавший за мной и делавший свои выводы. Потом — Порнярск, который, возможно, тоже — пусть не по-человечески — почувствовал это. А после того, как мы столкнулись с эксперименталами, которые по определению также должны были быть существами без душ, любой из окружающих меня настоящих людей в любой момент мог вдруг сказать себе: смотри как он относится к Санди! Разве не кажется тебе, что такие проявления привязанности и доброты характерны для эксперименталов?
Но самая большая опасность исходила от переросшей свое безумие девчонки. Слишком долгое время она знала и меня, и Санди. Судя по некоторым признакам, она знала меня даже лучше, чем можно было предположить. С одной стороны, мне хотелось, чтобы она всегда была рядом, но если я чего-то не предприму, скорее всего именно она и окажется тем человеком, который, наблюдая за мной и Санди, в один прекрасный день сложит два и два, после чего я стану ей не нужен и потеряю ее навсегда.
Конечно, в принципе Тек и так грозился увести ее, тем самым решив бы все проблемы, пусть и не совсем желательным для меня образом. Внутренне я сознавал, что Тек мне не соперник. Он никогда не представлял собой настоящей угрозы. Была целая дюжина способов, как я мог исключить его из этой ситуации, вплоть до выслеживания, его убийства и ее насильного возвращения. Нет, единственным, кого следовало убрать, был Санди, и я позаботился об этом. Просиживая наедине со своими мыслями дни и ночи напролет, я скорбел — нет, не по нему, а скорее по себе самому: насколько же тяжело наконец осознать, что я представляю собой на самом деле, после того как я столь долго и успешно это от себя скрывал!
Остальные относились ко мне с бесконечным терпением. На их месте я бы, наверное, пристрелил себя, вырыл могилу, закопал тело и тем самым избавился от лишнего рта, который нужно кормить, и от лишней одежды, которую нужно стирать. Но ведь они были не такими и терпели меня, позволяя мне делать все что угодно и приходя за мной только когда наставала пора есть или ложиться спать. Благодаря этому у меня было уединение, которого я жаждал.
Или, по крайней мере, оно было у меня очень долго. Но потом его стали нарушать. Даже не знаю, когда я впервые заметил это, возможно, я и прежде видел невдалеке темную поджарую фигуру, но некоторое время просто не обращал на нее внимания. Однако настал день, когда я заметил, что Старик сидит в тени большого валуна, тогда уже снова наступило лето, ярдах в тридцати выше по склону от того места, где сидел я, и пристально смотрит на меня.
Помню, тогда я удивился, как ему удалось освободиться. В моем подсознании, он все это время сидел на привязи в круглом зале депо. Вероятно, решил я, через какое-то время его отпустили, чтобы он мог вернуться к своим собратьям эксперименталам. Но мне страшно не хотелось выползать из окутывающего мое сознание серого тумана и спрашивать кого-нибудь, поэтому я решил просто не обращать на него внимания. Он просто сидел и смотрел на меня, а его ограниченному мозгу, думал я, это занятие очень скоро надоест, и я избавлюсь от него.
Я решил игнорировать его.
Но ему все никак не надоедало глазеть на меня, и он не уходил. Постепенно я начал сознавать, что если я даже и не вижу его, он все равно постоянно находится где-то поблизости от меня. Причем он не только всегда находился поблизости, но и расстояние между нами, на котором он усаживался, все сокращалось.
Я понятия не имел, зачем ему это нужно, мне просто хотелось, чтобы его не было. Мне хотелось, чтобы меня оставили в покое все, в том числе и это жалкое подобие человека. Однажды — теперь он обычно усаживался не далее чем в двадцати футах от меня — я как можно незаметнее положил руку, скрытую от него моим телом, на камень размером со среднее куриное яйцо, стиснул его в кулаке и стал ждать. Через некоторое время, заметив, что его внимание на мгновение отвлеклось — как выяснилось, я оказался не прав, — я замахнулся и изо всех сил швырнул в него камень.
Он поднял руку и поймал его на лету.
Причем поймал с такой легкостью, что больше я никогда даже не пытался чем-нибудь в него кинуть. Двинулась только его рука, даже плечо не шевельнулось. Длинная жилистая рука поднялась и позволила камню влететь в ладонь. А потом он уронил его, избавился от него, просто разжав пальцы, и все это время его глаза неотрывно смотрели на меня.
Когда это случилось, я почувствовал, как во мне закипает какая-то темная злоба, и ее оказалось достаточно, чтобы частично вернуть меня к жизни. Моим первым порывом было сказать Биллу или кому-нибудь из остальных, чтобы его снова посадили на цепь. Но потом меня осенило: ведь если я таким образом выдам, что уже не так погружен в себя, остальным захочется, чтобы я окончательно вернулся и снова стал человеком, а это снова могло бы привести к тому, что мой секрет рано или поздно будет раскрыт.
Я решил избавиться от Старика самостоятельно и принялся строить планы, как лучше это сделать. В конце концов я разработал сравнительно простой, но эффективный план. Как-нибудь, оставшись один, я возьму один из револьверов и буду прятать под рубашкой до тех пор, пока не представится случай пристрелить его. А потом, когда все сбегутся выяснить, кто устроил пальбу, я скажу, что Старик давно собирался напасть на меня, и в конце концов мне не оставалось ничего другого, как убить его в порядке самозащиты.
Достать оружие никакого труда не составило. Револьверы и большая часть ружей хранились в трейлере, где жили я, девчонка, Мэри и маленькая Уэнди. На следующее же утро после того, как я разработал свой план, я взял короткоствольный револьвер 32-го калибра и засунул под рубашку за пояс брюк. Рубашка была довольно просторной и скрывала очертания спрятанного под ней оружия. Потом я, как обычно, едва поковыряв завтрак, покинул остальных и отправился в скалы на свое обычное место примерно в полумиле от лагеря.
Возникло искушение отойти от лагеря дальше чем обычно, так далеко, чтобы звук выстрела не услышали остальные. Но теперь, когда я окончательно решил убить Старика, я побоялся вести себя не как всегда, поскольку это могло вызвать подозрения. Поэтому я отправился на свое обычное место и уселся, привалившись спиной к валуну и греясь на утреннем солнышке. Вскоре я заметил устроившегося менее чем в тридцати ярдах от меня Старика.
Я сидел, как сидел, делая вид, будто не замечаю его. Через некоторое время я под каким-то предлогом взглянул в его сторону и увидел, что теперь он сидит гораздо ближе, чем раньше, возможно, раза в два ближе. Забавно, но мне ни разу не удавалось заметить, как он перемещается. Когда бы я ни смотрел на него, он всегда уже сидел и был неподвижен, будто пребывал в такой позе несколько часов.
Утро понемногу приближалось к дню. Он переместился еще ближе ко мне, но и этого «ближе» было для меня недостаточно. Наконец Старик оказался менее чем в пятнадцати футах от меня и вряд ли рискнул бы еще сократить дистанцию между нами, но он находился слева и чуть позади меня, поэтому для осуществления своего намерения мне пришлось бы одновременно повернуться к нему и вытащить револьвер. Два движения, которые, как я был уверен, вспугнут его, и он мгновенно спрячется за одним из раскиданных вокруг валунов.
Этот день так ничем и не закончился. Я сидел. Он сидел.
Единственное, чем этот день отличался от проведенных нами, так это тем, что впервые мои мысли не были погружены во внутренний туман. Я то и дело исподтишка поглядывал на него и прикидывал, существует ли возможность подманить его настолько близко, чтобы не промахнуться.
Однако он никак не желал помочь мне осуществить задуманное. На следующий день все повторилось. Как и на следующий тоже. Наконец я понял, что он либо слишком осторожен, либо не доверяет мне и поэтому старается приближаться ко мне только когда я не смотрю. Значит, мне придется выжидать до тех пор, пока он не окажется на расстоянии вытянутой руки или как-либо иначе подставит себя под выстрел. Я утешался тем, что мне требуется только терпение. В один прекрасный день он все равно окажется достаточно близко, поскольку расстояние между нами с каждым днем сокращалось. В конечном итоге, чтобы стать подходящей для меня мишенью, ему потребовалось три недели, и за эти три недели со мной стало происходить что-то странное. Я вдруг понял, что мне даже начинает нравиться положение, в котором мы с ним оказались. Я по-прежнему находился в плену собственных несчастий, как муха, заблудившаяся в лесу липучек, но теперь, движимый охотничьим азартом, я научился проскальзывать между липкими полосками. В один из дней у меня в памяти вдруг всплыло стихотворение, которое я читал еще ребенком и о котором не вспоминал много лет. Это было стихотворение Редьярда Киплинга «Баллада о Бо Да Тхоне» — разбойнике, которого вот уже несколько недель преследуют английские солдаты, и пара строк из него отлично подходила к тому, что происходило между мной и Стариком:
И уж конечно, кабы не было погони,
То не было бы закадычнее друзей,
Чем Бо и эти парни, что в погонах...
И тут я впервые почувствовал, что Старик начинает мне нравиться, пусть лишь постольку, поскольку заставляет меня хоть чего-то желать.
Однако в конце концов настал день, когда — уголком глаза — я скорее даже не увидел, а почувствовал, что он сидит на корточках едва ли не на расстоянии одной из моих вытянутых рук и уж точно — одной из своих.
С такого расстояния я не должен был промахнуться, стреляя в него из револьвера, а у него вроде бы не оставалось ни малейшей возможности уклониться от пули. Но, как ни странно, теперь, когда он оказался именно там, где мне хотелось, я более чем когда-либо боялся спугнуть его или каким-нибудь образом промахнуться. Я был застенчив, как мальчишка во время первого свидания. Мне страшно хотелось повернуться и взглянуть на него, но, чтобы сделать это, мне потребовалось бы напрячь всю свою волю. Долгое время я не мог заставить себя повернуть голову в его сторону. Потом, когда солнце поднялось выше, я начал поворачивать голову, но так медленно, будто был каменной статуей, которой на это движение требовались долгие столетия. Солнце уже висело над нашими головами, а я все еще не смотрел прямо на него, хотя краешком левого глаза уже смутно видел контуры его похожей на какое-то темное облако или пятно фигуры.
Все это время я медленно просовывал руку между двумя нижними пуговицами рубашки до тех пор, пока мои холодные пальцы не легли на теплую кожу живота, а кончики тех же самых пальцев не коснулись твердого изгиба полированной рукояти револьвера.
Стоял полдень, время обеда, но мне было страшно нарушить захватывающее чувство момента. Поэтому я продолжал сидеть на месте, не возвращаясь в лагерь, и Старик продолжал сидеть, и солнце продолжало ползти по небу, и я продолжал медленно, болезненно, почти против своей воли поворачивать голову. Я был похож на человека, захваченного какими-то чарами. Я уже начал бояться, что день закончится, а я так и не успею повернуть голову настолько, чтобы встретиться с ним взглядом и приковать его внимание на те считанные секунды, за которые я успел бы выхватить револьвер и пристрелить его. Довольно странно, но в этот момент у меня из головы вдруг вылетели все причины, по которым я собирался убить его. Я почему-то чувствовал, что просто обязан сделать это, как канатоходец, который просто должен перейти пропасть по тонкой проволоке, и все.
Потом, сам не знаю почему, напряжение вдруг ослабло, и я запросто повернул голову, причем так быстро, как мне хотелось.
Я резко повернулся и взглянул прямо на него.
Это оказалось настоящим потрясением. Я совершенно забыл, что никогда раньше не разглядывал его лицо. На меня столь же внимательно уставилось заросшее черной шерстью антропоидное лицо, с застывшим на нем выражением невозмутимой печали гориллы. Оно находилось от меня на таком же расстоянии, на каком могло бы находиться лицо приятеля, сидящего напротив меня за ресторанным столиком. Но лицо Старика было сплошь покрыто черной шерстью, на нем резко выделялись красные ноздри, желтоватые зубы и желтые глаза — такие же желтые, как и глаза Санди.
На мгновение взгляд этих глаз буквально парализовал меня. Они как-то по-новому сковали мою душу, и на мгновение мне показалось, что этого оцепенения мне никогда не стряхнуть. Но затем я сделал отчаянное усилие и сказал себе, что это вовсе не Санди, даже не что-либо подобное ему, и тут же почувствовал, как рука снова автоматически потянулась к револьверу.
Мои пальцы сжались на рукояти. Я вытянул оружие из-за пояса брюк, все это время глядя ему прямо в глаза, которые не меняли своего выражения и по-прежнему были устремлены прямо на меня.
Это был момент вне времени. Мы оба застыли в неподвижности, как мухи в куске янтаря, замершие и неспособные шевелиться, только моя рука с оружием продолжала жить своей жизнью, все сильнее сжимая рукоять и начиная поднимать револьвер, чтобы нацелить в маячащее передо мной лицо. В этих движениях была какая-то неизбежность. Даже окажись я связанным на пути движения гигантской жертвенной колесницы-джаг-гернаута, я и то не чувствовал бы себя в столь обволакивающем плену обстоятельств.
Через секунду все будет кончено.., но в эту самую секунду Старик потянулся и положил ладонь мне на рубашку и на сжимающую револьвер руку, лишая меня таким образом возможности двигаться.
Давление руки было умеренным, можно сказать — ласковым прикосновением. Я сразу почувствовал таящуюся в его пальцах силу, однако он не схватил меня за руку, а просто положил свою поверх моей движением, каким я в свое время мог бы остановить делового гостя, пытающегося выписать чек за обед, на который его пригласил. Этот жест вряд ли помешал бы мне вытащить револьвер и застрелить его, реши я твердо довести дело до конца. Но, по неизвестной мне причине, ему удалось легко меня остановить.
И вот тогда-то я впервые посмотрел, нет — глубоко заглянул прямо ему в глаза.
Я несколько раз бывал в зоопарках и пытался посмотреть в глаза животным. Теперь в мире больше не осталось зоопарков, да и вряд ли им суждено когда-нибудь появиться вновь. Но тем не менее когда-то они существовали, и я глядел с расстояния всего каких-то нескольких футов в глаза сидящим в клетках животным, особенно большим кошкам, человекообразным обезьянам, медведям и волкам. Было в этих глазах нечто, напрочь отсутствующее в глазах моих собратьев-людей. Животные взирали на меня с «другого края вселенной». Возможно, что взгляд их мог быть любящим, возможно, что в отчаянных ситуациях он мог сверкать яростью и гневом, но теперь мне, человеку, он казался страшно далекими — отделенным от меня пропастью, преодолеть которую не под силу ни человеку, ни зверю. Глаза их не оценивали меня и были исполнены безнадежности.
Продолжай они жить и сведи нас судьба лицом к лицу, они расправились бы со мной, использовав всю свою силу. Умирай я у них на глазах, они бы попросту смотрели, как я умираю. Вне зависимости от того, кто я — их заклятый враг или лучший друг, — они все равно не в силах были мне помочь. Их глаза были глазами созданий, запертых в одиночной камере своего собственного черепа на протяжении всей жизни. Оставаясь животными, они не знали о существовании разума и не ведали о возможности общения, которую любой человек принимает как должное, даже если он или она окружены смертельными врагами.
Глаза Старика были именно глазами плененного животного. Но к этому примешивалось кое-что большее, предназначенное для меня одного. Это не было любовью, какую испытывал ко мне Санди; своеобразное, но не менее сильное чувство.
Старик и его племя, рожденное в пробирках, были созданы так, что находились на грани человечности. Они балансировали на зыбком краю обладания душами. И ближе всего к пониманию этого был Альфа Прима, сам Старик, поскольку именно он был самым умным, самым сильным и самым любознательным. К тому же ему довелось составлять единую со мной монаду в тот момент, когда остановили локальные проявления шторма времени. На самом деле он разделил эти переживания со мной одним еще до того, как включились остальные люди. Тогда он впервые в жизни познал возможность общения, и это, должно быть, породило в нем неутолимый голод. Я понял, что все это время он пытался вновь установить со мной связь.
Вот почему он искал встречи со мной, мало-помалу, день за днем приближаясь — до тех пор пока наконец не оказался от меня на расстоянии вытянутой руки. И он не только сидел на расстоянии вытянутой руки от меня, но и сделал сейчас умоляющий жест, остановив руку с револьвером, из которого, как он наверняка знал, я собирался его убить.
В моей душе все перевернулось. Потому что я вдруг понял то же, что понял и он. С самого начала, благодаря тому что мы с ним пережили в момент укрощения шторма времени, он понимал меня гораздо лучше, чем я мог подозревать. Он знал, что я не хочу его видеть рядом с собой. Он знал, что мое желание освободиться от его присутствия может грозить ему гибелью. И он отлично знал, что я собираюсь сделать, когда моя рука исчезла под рубашкой.
Я знал его достаточно, чтобы понимать, насколько ничтожна моя сила по сравнению с его, — при том, что весили мы примерно одинаково. Ему не составило бы ни малейшего труда отнять у меня револьвер. Он легко мог сломать мою руку или придушить меня одной левой. Но ничего этого он не сделал. Вместо этого он, как никогда в своей жизни, был близок к тому, чтобы просить меня не убивать его, просить принять его, стать его другом.
В этот самый момент я осознал, что он — насколько бы странным это ни казалось и насколько бы ни было невероятным, что он может оказаться способным на такое после одного-единственного разделенного со мной в составе монады момента, — лучше всех остальных понял, какие чувства испытывал ко мне Санди и какие чувства испытывал к нему я. Я прочитал это в его глазах, и тут меня наконец озарило.
Я был прав в том, что являлся человеком, не знающим, как любить. Но, несмотря на это, я ошибался, когда говорил себе, что не любил полоумного кота. И все это я понял совершенно внезапно, в тот момент, когда передо мной сидел на корточках Старик, рука которого лежала на моей рубашке, на том месте, где я держал револьвер, из которого собирался его застрелить. Шлюзы в моей души не выдержали, и прорвавший их поток понес меня к берегам человечности.