Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Книга на все времена - Жизнь Дэвида Копперфилда, рассказанная им самим (XXX-LXIV)

ModernLib.Net / Зарубежная проза и поэзия / Диккенс Чарльз / Жизнь Дэвида Копперфилда, рассказанная им самим (XXX-LXIV) - Чтение (стр. 30)
Автор: Диккенс Чарльз
Жанр: Зарубежная проза и поэзия
Серия: Книга на все времена

 

 


– Уверяю вас, сэр, я очень волнуюсь в таких случаях, – сказал он. – Я не могу выносить, сэр, когда на меня… как это говорится… наседают. Я тогда теряю мужество. Знаете ли, я не сразу пришел в себя после встречи с этой грозной леди в ту ночь, когда вы появились на свет, мистер Копперфилд!

Я сообщил ему, что завтра рано утром отправляюсь к бабушке – этому самому дракону той памятной ночи – и что она превосходнейшая женщина и сердце у нее добрейшее, в чем он мог бы легко убедиться, если бы знал ее лучше. Одна только возможность встретить ее снова привела его в ужас. С бледной улыбкой он сказал:

– Да что вы говорите, сэр! Правда?

И почти тотчас же потребовал свечу, чтобы идти спать, словно нигде не чувствовал себя в безопасности. Он не пошатывался, выпив свой негус, но все же, мне кажется, его пульс, – такой спокойный, бился на два-три удара в минуту быстрее, чем все эти годы после той ночи, когда бабушка в припадке разочарования хлопнула его по голове своей шляпкой.

Я очень устал и тоже пошел спать около полуночи. На следующий день я отправился в карете в Дувр и ворвался целым и невредимым в знакомую гостиную бабушки, где она сидела за чаем (теперь она носила очки). Со слезами радости и с распростертыми объятиями встретили меня она, мистер Дик и милая старая Пегготи, занимавшая пост домоправительницы. Бабушка очень позабавилась, когда, успокоившись, я рассказал ей о своей встрече с мистером Чиллипом, который сохранил о ней такие ужасные воспоминания. И Пегготи и ей было что рассказать мне о втором муже моей бедной матери и об этой «женщине-убийце, которая приходится ему сестрой». Думаю, никакие пытки не могли бы заставить бабушку назвать мисс Мэрдстон по имени или по фамилии, да и вообще как-нибудь иначе.

Глава LX

Агнес

Мы остались с бабушкой вдвоем и проговорили до глубокой ночи. Я узнал о том, что эмигранты пишут домой бодрые, обнадеживающие письма, а мистер Микобер уже несколько раз присылал небольшие суммы денег в счет погашения тех «денежных обязательств», к которым он относился весьма по-деловому, «как подобает мужчинам»; о том, что Дженет, снова вернувшись к бабушке, когда та возвратилась в Дувр, окончательно отреклась от своей неприязни к мужскому полу и вышла замуж за преуспевающего хозяина таверны, да и сама бабушка окончательно отвергла свой замечательный принцип, приняв деятельное участие в свадебных хлопотах и увенчав церемонию бракосочетания своим присутствием. Таковы были некоторые темы нашей беседы – кое о чем я уже знал из ее писем. Разумеется, говорили и о мистере Дике. По словам бабушки, он неустанно переписывает все, что попадается ему под руку, причем, занимаясь этим делом, держит короля Карла Первого на почтительном расстоянии; видеть его счастливым и на свободе, а не влачащим жалкую жизнь под замком – великая для нее радость, говорила бабушка, добавляя (это заключение она преподносила как новинку), что только она знает настоящую цену этому человеку.

– А когда, Трот, ты отправляешься в Кентербери? – спросила бабушка, сидя, как обычно, перед камином и ласково поглаживая меня по руке.

– Если вы не поедете со мной, я возьму верховую лошадь и отправлюсь завтра утром, – ответил я.

– Не поеду, – отчеканила в своей излюбленной лаконичной форме бабушка. – Я останусь.

Тогда я сказал, что поеду один. Проезжая через Кентербери, я бы непременно там задержался, если бы мне предстояла встреча не с бабушкой, а с кем-нибудь другим.

Она была тронута, но ответила:

– Ну вот еще, Трот! Мои старые кости могли бы подождать до завтра.

И она нежно погладила мою руку, а я сидел у камина и в раздумье глядел на огонь.

В раздумье… Ибо как только я очутился близко от Агнес, в моей душе пробудились старые, знакомые сожаления. Сожаления, быть может смягченные, ибо они учили меня тому, чего я не постиг в пору моей юности, но все же сожаления. Казалось, я снова слышу слова бабушки: «О Трот! Слепец, слепец, слепец!» Теперь я понимал их лучше.

Некоторое время мы молчали. Подняв глаза, я увидел, что она пристально на меня глядит. Быть может, она угадала ход моих мыслей; теперь это было легче, чем в ту пору, когда я был так своеволен.

– Ее отец стал седым стариком, но он куда лучше, чем был раньше, – прямо заново родился, – сказала бабушка. – Теперь он не измеряет все людские горести и радости своей жалкой меркой. Поверь мне, дитя мое, надо сперва все очень приуменьшить, прежде чем измерять такой меркой.

– Это верно, – согласился я.

– А она все такая же, как была, добрая, милая, ласковая, все так же думает только о других, – продолжала бабушка. – Если бы я могла сказать о ней еще лучше, я сказала бы, Трот.

В ее устах это была высшая похвала. А для меня эти слова прозвучали как самый тяжелый укор. О, как я сбился когда-то с пути!

– Если она воспитает своих маленьких учениц так, чтобы они стали похожи на нее, значит, благодарение богу, она недаром живет на свете, – сказала бабушка, и на глазах ее показались слезы. – Приносить пользу – это счастье. Так она сказала однажды. Как же ей не быть счастливой?

– Есть ли у Агнес…

Я скорее подумал вслух, чем вымолвил эти слова,

– Ну-ну! Что? – отрывисто спросила бабушка.

– Претендент на ее руку? – сказал я.

– Да их целый десяток! – с гордостью воскликнула бабушка. – Она могла бы двадцать раз выйти замуж, мой дорогой, с тех пор как ты уехал!

– В этом я не сомневался. Нисколько не сомневался. Но есть ли среди них тот, кто был бы достойным ее? Другого Агнес не смогла бы полюбить.

Подперев подбородок рукой, бабушка некоторое время о чем-то думала. Потом медленно подняла на меня глаза и сказала:

– Подозреваю, Трот, что она к кому-то неравнодушна.

– А ей отвечают взаимностью? – спросил я.

– Не могу сказать, Трот, – ответила бабушка, и вид у нее был серьезный. – Этого я не имею права тебе говорить. Она никогда мне не признавалась, но я подозреваю.

Она зорко взглянула на меня (мне показалось, она слегка вздрогнула), и я почувствовал еще яснее, чем раньше, что она угадала мои мысли. Я призвал всю свою решимость, пробудившуюся во мне в эти дни и ночи борьбы, происходившей в моем сердце.

– Если это так, а я надеюсь, что это так…

– Мне это неизвестно, – перебила меня бабушка. – На мои подозрения ты не полагайся. Ты должен держать их в тайне. Может быть, они неосновательны. Я не имею права говорить.

– Если это так, – повторил я. – Агнес скажет мне об этом в свое время. Сестра, которой я во многом признавался, бабушка, не откажется признаться и мне.

Бабушка отвела взгляд так же медленно, как раньше подняла на меня глаза; потом задумчиво заслонила глаза рукой и тихо положила руку мне на плечо. Так мы сидели, не говоря ни слова, оба ушедшие в прошлое, пока не настало время прощаться перед сном.

Рано утром я отправился верхом туда, где протекли мои школьные дни. Меня ждала встреча с Агнес, но все же не знаю, был ли я счастлив при мысли, что одержал над собой победу…

Быстро промелькнули передо мной знакомые места, и я въехал в город, где каждый камень на улицах я знал так же, как школьник знает свой букварь. У старого, милого дома я спешился, но от волнения не мог войти и повернул назад. Потом я возвратился и заглянул в низкое окно – в то самое окно башенки, у которого сидел в старые времена Урия Хип, а потом мистер Микобер; теперь эта комнатка превратилась из канцелярии в маленькую гостиную. Но в остальном старый дом ничуть не изменился, он оставался все таким же опрятным, как раньше, когда я увидел его впервые, и содержался в таком же образцовом порядке. Служанка была новая. Я поручил ей передать мисс Уикфилд, что ее ждет джентльмен, приехавший из-за границы от ее друга. По старой, такой знакомой лестнице (это меня-то служанка предупреждала, чтобы я шел осторожно!) я поднялся наверх в гостиную. Гостиная тоже ничуть не изменилась. На тех же самых полках лежали книги, которые мы читали вместе с Агнес; там же, где и раньше, неподалеку от стола, стояла моя конторка, за которой я готовил уроки. Комнату эту восстановили в том виде, в каком она была до пребывания в доме Хипов. Теперь она стала такой же, как и в старые, счастливые времена.

Я стоял у окна, смотрел на дома по другой стороне старой улицы и вспоминал о том, как глядел я на них в те дождливые дни, когда только что здесь поселился. Вспоминал о том, какие я строил догадки о жильцах, видневшихся за стеклами окон, и с каким любопытством следил за ними, когда они спускались и поднимались по лестницам, или за женщинами, которые стучали патенами по тротуару, а надоедливый дождь хлестал косыми струями и изливался из водосточных труб прямо на улицу. Вспомнилось мне, как любил я наблюдать за бродягами, которые входили, прихрамывая, в город в эти дождливые вечера, неся на плече палку, на которой болтался узелок; казалось мне, я чувствовал тогда запах сырой земли, мокрых листьев, терновника и ощущал ветер, дувший мне в лицо во дни моего трудного странствия.

Вдруг открылась маленькая дверь в стене, обитой панелью. Я вздрогнул и обернулся.

Строгие, прекрасные глаза ее встретились с моими. Она приостановилась, схватилась рукой за сердце. Я обнял ее.

– Дорогая моя Агнес! Мне не следовало являться так неожиданно!

– О нет! Я так рада вас видеть, Тротвуд!

– Дорогая Агнес! Это я счастлив, что снова вижу вас!

Я прижал ее к своей груди, и с минуту мы молчали. Потом мы сели рядом, ее ласковое лицо обращено было ко мне, и эти глаза смотрели на меня с той нежностью, о которой я уже несколько лет мечтал днем и ночью.

Она была такая прямодушная, такая прекрасная, такая добрая, я так был обязан ей, и она мне так была дорога, что я не знал, как выразить свои чувства. Я пытался призывать на нее благословения, пытался благодарить ее, пытался ей рассказать (сколько раз я писал об этом в своих письмах!), какое влияние оказала она на меня, по все попытки мои были напрасны. Радость мою и любовь я не мог выразить словами.

Своим спокойствием она утишила мое волнение. Заговорила о тех днях, когда мы расстались, рассказала об Эмили, которую она тайком несколько раз посещала, трогательно напомнила мне о могиле Доры. Инстинктивно, повинуясь своему благородному сердцу, она с такой деликатностью коснулась струн моей памяти, что ни одна из них не отозвалась во мне резким звуком. Я мог слушать эту печальную музыку, доносившуюся откуда-то издалека, и не отшатываться от того, что она пробуждала. Могло ли быть иначе, если со всем этим была связана она, мой ангел-хранитель?

– Но расскажите о себе, Агнес, – воскликнул я наконец, – Вы еще ничего не рассказали о том, что делали все это время.

– А что мне рассказывать? – улыбаясь, спросила она. – Папа чувствует себя хорошо. Вы видите: мы здесь, в нашем доме, наши тревоги позади. Вы это знаете, дорогой Тротвуд, а значит, знаете все.

– Все, Агнес? – спросил я.

Она посмотрела на меня смущенно и с некоторым недоумением.

– А нет ли, сестра моя, еще чего-нибудь?

Она побледнела, покраснела и снова побледнела. Потом улыбнулась, печально улыбнулась, как мне показалось, и покачала головой.

Мне хотелось услышать от нее признание, на которое намекала бабушка. Как ни трудно мне было бы услышать это признание, я должен был скрепить свое сердце и исполнить свой долг перед нею. Но я видел, что ей не но себе, и не настаивал.

– Вы много заняты, дорогая Агнес?

– В моей школе? – спросила она так же спокойно, как и раньше.

– Да. Приходится много работать?

– Работа доставляет мне такое удовольствие, что, право же, я была бы неблагодарна, если бы называла так мои занятия, – сказала она.

– Делать доброе дело вы не считаете трудным, – заметил я.

Снова она покраснела и снова побледнела, а когда наклонила голову, я увидел на ее лице ту же печальную улыбку.

– Вы должны дождаться папу. Мы проведем вместе день, не правда ли? Может быть, вы переночуете в вашей комнате? Мы всегда зовем ее вашей.

Оставаться на ночь я не мог – я обещал бабушке приехать к вечеру, но с радостью согласился побыть с ними до вечера.

– Некоторое время я буду занята, – сказала Агнес, – но здесь старые книги, Тротвуд, и старые ноты.

– Даже старые цветы, – оглядывая комнату, вставил я. – Во всяком случае, такие же цветы, как и прежде.

– Когда вас не было, мне доставляло удовольствие сохранять все в том же виде, как во времена нашего детства. Мне кажется, мы были счастливы тогда.

– О да! Бог тому свидетель!

– И каждая вещь, которая мне напоминала о моем брате, была мне дорога, – продолжала Агнес, весело и ласково глядя на меня. – Даже вот эти ключи, – она показала на корзиночку, полную ключей, висевшую у нее на поясе, – звенят так же, как в нашем детстве.

Она снова улыбнулась и вышла в ту же дверь, из которой появилась.

Такую сестринскую любовь я должен был с благоговением хранить. Это все, что я оставил для себя, но и это было бесценное сокровище. Если я когда-нибудь обману священное доверие, во имя которого мне была дарована эта любовь, я потеряю ее и никогда не обрету снова. В этом я твердо убедился. И чем больше я ее люблю, тем тверже мне надлежит об этом помнить.

Я вышел побродить по улицам, взглянуть на моего старого врага-мясника – теперь он был констебль, и его жезл висел в лавке – и на то место, где я его победил. На память мне пришли и мисс Шеперд, и старшая мисс Ларкинс, и все прежние мои увлечения, симпатии и антипатии. Но ничто не уцелело до этих дней, ничто, кроме моего чувства к Агнес. А она, как звезда надо мной, поднималась все выше и сияла все ярче.

Когда я возвратился, появился и мистер Уикфилд – он пришел из сада, находившегося милях в двух от города; почти ежедневно он теперь занимался этим садом. Я нашел его таким, как описывала бабушка. Вместе с нами обедали пять-шесть маленьких девочек; мистер Уикфилд казался лишь тенью портрета, который висел на стене.

Мир и покой, присущие с прежних времен этому тихому дому и такие мне памятные, я ощутил вновь и теперь. Когда кончился обед, мистер Уикфилд не прикоснулся к вину; мне тоже не хотелось пить, и мы поднялись наверх. Там маленькие ученицы Агнес пели, играли и занимались делом. После чая дети ушли, а мы втроем остались поговорить о прошлом.

– Вы хорошо знаете, Тротвуд, – сказал мистер Уикфилд, – что у меня есть много оснований сожалеть о прошлом… глубоко сожалеть и глубоко сокрушаться… Однако, если бы это и было в моей власти, я не хотел бы изгладить его из памяти…

Этому я мог поверить – рядом с ним стояла Агнес.

– Мне пришлось бы тогда, – продолжал он, – забыть о любви моей дочери, о преданности ее, о ее самопожертвовании… Но этого я забыть не могу – скорее я забуду самого себя!

– Понимаю вас, сэр, – мягко сказал я. – Перед этим я всегда преклонялся и преклоняюсь.

– Но никто не знает, даже вам неизвестно, что она для меня делала, что ей пришлось вынести и как тяжко она страдала! Родная моя Агнес!

Она прикоснулась к его руке, пытаясь остановить его. Она была очень, очень бледна.

– Не будем об этом говорить! – вздохнул он. Я понял, что он имел в виду испытания, через которые она прошла; быть может, они еще не кончились для нее (я вспомнил то, что говорила мне бабушка). – Так… – продолжал он. – Я никогда не говорил вам о ее матери? И никто о ней вам не рассказывал?

– Нет, сэр.

– В сущности, рассказывать много не о чем… Только о том, что она много страдала. За меня она вышла против воли своего отца, и он от нее отрекся. До рождения Агнес она молила его о прощении. Но он был человек жестокий, а мать ее давно умерла. И он оттолкнул ее. И разбил ей сердце.

Агнес прильнула к плечу отца и обвила рукой его шею.

– Сердце у нее было мягкое и любящее, и оно разбилось. Я хорошо знал ее нежную натуру. Да и кто лучше меня мог ее знать? Она горячо меня любила, но никогда не была счастлива. В глубине души она очень страдала; когда отец оттолкнул ее в последний раз, она была измучена, слаба… Потом стала хиреть и скончалась. А я остался с Агнес, которой было только две недели. Остался с Агнес и с поседевшей головой – вы ведь помните меня, когда впервые у нас появились…

Он поцеловал Агнес в щеку.

– Печальна была моя любовь к моему дорогому ребенку, но тогда душа у меня была больна. Об этом я больше не стану говорить. Я говорю ведь не о себе, Тротвуд, а об Агнес и ее матери. Я знаю, вам достаточно хоть что-нибудь узнать о том, каким я был и каким стал, и вы все поймете. А какова Агнес, мне нет нужды говорить. В ее натуре я ясно вижу черты ее матери. И говорю вам это теперь, когда мы снова встретились после таких перемен. Больше мне нечего сказать.

Голова его поникла. В ее ангельских глазах, устремленных на него, светилась дочерняя преданность, которая казалась еще более трогательной после того, что он рассказал. Если бы мне был нужен какой-нибудь памятный знак, который отмечал бы вечер нашей встречи после долгой разлуки, таким знаком мог бы стать этот ее взгляд.

А затем Агнес отошла от отца, неслышно села за фортепьяно и сыграла несколько знакомых мелодий, которые так часто слышали мы в прежние времена.

– Вы снова собираетесь уехать? – спросила меня Агнес, когда я стоял возле нее.

– А что скажет по этому поводу моя сестра?

– Надеюсь, что нет.

– Значит, я не поеду, Агнес.

– Раз вы спросили меня, Тротвуд, мне кажется, вы не должны ехать, – мягко сказала она. – Допустим, я могла бы обойтись без моего брата, но уезжать вам несвоевременно. Ваш успех и известность, которые все растут, помогут вам приносить людям добро.

– Я таков, каким вы меня сделали, Агнес. И вы это должны знать.

– Я сделала вас, Тротвуд?

– Да! Да, дорогая моя Агнес! – сказал я, наклонившись к ней. – Когда мы сегодня встретились, я хотел сказать вам, о чем я думал после смерти Доры. Помните, Агнес, как вы вошли в нашу комнату и как вы указали рукой на небо?

– О Тротвуд! – сказала она, и слезы показались у нее на глазах. – Такая любящая, такая доверчивая и такая юная! Разве я могу забыть?

– Вы всегда были для меня тою же, сестра моя. Всегда указывали мне на небо, всегда вели меня к высоким целям!

Она только покачала головой; слезы еще не высохли на ее лице, печальная улыбка появилась на нем.

– За это я так благодарен вам, Агнес, что не знаю, как назвать мое чувство к вам. Не знаю, как это вам сказать, но хочу, чтобы вам было известно: всю мою дальнейшую жизнь я вверяю вам, руководите мной так же, как это было в мрачные для меня времена, которые отошли в прошлое. Что бы ни случилось, какие бы новые узы вы на себя ни наложили, какие бы перемены ни произошли у вас и у меня, помните одно: моя жизнь вверена вам, и я всегда буду вас любить, как любил до сих пор. Вы всегда будете, как были раньше, моей опорой и утешением. До самой своей смерти, сестра моя любимая, я всегда буду видеть перед собой вас – указывающую мне на небеса.

Она опустила свою руку на мою и сказала, что гордится мной и тем, что я сказал, хотя она и не заслужила моих похвал. Потом, не спуская с меня глаз, она снова начала играть.

– Знаете ли, Агнес, – продолжал я, – когда впервые я вас увидел и еще ребенком сидел рядом с вами, я странным образом чувствовал то, о чем сегодня услышал.

– Вы знали, что у меня нет матери и старались быть со мной поласковей, – улыбаясь, ответила она.

– Не совсем так, Агнес. Я словно знал всю эту историю – в той атмосфере, которая вас окружала, я чувствовал что-то трогательное, но не мог этого объяснить… Что-то печальное, но не в вас, а в ком-то другом. Теперь я знаю – так оно и было.

Она продолжала играть чуть слышно и не отрывала от меня глаз.

– Вам не смешны подобные фантазии, Агнес?

– Нет.

– А если я скажу: даже тогда я чувствовал, что вы можете любить, несмотря ни на какие разочарования, и что способны так любить до конца своей жизни. Вы не станете смеяться над подобной выдумкой?

– О нет! Нет!

На мгновение ее лицо стало страдальческим, но не успел я изумиться, как страдальческое выражение исчезло, и она продолжала играть, глядя на меня со спокойной улыбкой.

Я думал об этом, когда ехал верхом в Лондон, а ветер, как неумолимая память, подгонял меня. И я боялся, что она несчастлива. Я-то был несчастлив, но с прошлым я покончил, и когда видел ее перед собой с воздетой вверх рукою, мне казалось, она указует на небо, где в таинственном грядущем мне еще суждено ее любить неведомой на земле любовью и рассказать о той борьбе, какую я вел с собой здесь, внизу.

Глава LXI

Мне показывают двух интересных раскаявшихся заключенных

Временно, – во всяком случае до той поры, пока я закончу книгу, что должно было занять несколько месяцев, – я поселился в Дувре у бабушки; там я и работал у того самого окна, откуда глядел на луну, вставшую над морем, в те дни, когда впервые появился под этим кровом, ища убежища.

Я не хочу отступать от своего решения касаться своих художественных произведений лишь постольку, поскольку они могут быть случайно связаны с ходом этого повествования, и потому не стану говорить на этих страницах о надеждах, радостях, трудностях и удачах моей писательской жизни. О том, что я целиком отдавался своей работе и вкладывал в нее всю мою душу, мне уже приходилось упоминать. Если мои книги чего-нибудь стоят, мне нечего к этому прибавить. А если им цена невелика, кому интересно все, что я могу о них сказать?

Изредка я приезжал в Лондон – окунуться в его кипучую жизнь или посоветоваться с Трэдлсом по какому-нибудь деловому вопросу. Во время моего отсутствия он очень умело вел мои дела, и они находились в прекрасном состоянии. Я приобрел известность, на мое имя приходило огромное количество писем от неведомых мне людей – большей частью это были письма бог весть о чем, на которые и отвечать-то было нечего, – и я не возражал против предложения Трэдлса повесить на двери его квартиры табличку с моим именем. Туда и доставлял надежный почтальон груды писем, и там, время от времени, я в них погружался, не щадя сил, как министр внутренних дел, но не получая за это никакого вознаграждения.

Среди них довольно часто попадались письма, а которых бесчисленные ходатаи по делам, шнырявшие вокруг Докторс-Коммонс, любезно предлагали выступать под моим именем (если я согласился бы купить себе звание проктора), уплачивая мне определенную часть своих доходов. Но все эти предложения я отклонял; мне было известно, что несть числа таким подпольным юристам, а Докторс-Коммонс и так достаточно плох, чтобы у меня возникло желание сделать его еще хуже.

Сестры Софи уехали еще до той поры, когда мое имя украсило дверь Трэдлса, и смышленый подросток делал вид, будто понятия не имеет о существовании Софи, которая заключена была в заднюю комнатку, откуда, отрываясь от работы, она могла увидеть уголок закопченного садика, где находился насос. Там я всегда и заставал ее, очаровательную хозяйку, и когда никто не подымался по лестнице, она услаждала наш слух пением девонширских баллад, умиротворяя мелодией смышленого подростка, сидевшего в конторе.

Сначала я не понимал, почему так часто застаю Софи за столом: она что-то писала в тетради, а при моем появлении быстро запирала ее в ящик. Но скоро тайна открылась.

В один прекрасный день Трэдлс, только что пришедший из суда, вынул из своего бюро лист бумаги и спросил, что я могу сказать об этом почерке.

– Ох, Том, не надо! – воскликнула Софи, которая нагревала у камина его туфли.

– Почему же не надо, моя дорогая? – спросил Том, и в тоне его было восхищение. – Ну, что вы думаете, Копперфилд, об этом почерке?

– Удивительно подходящий для деловых бумаг почерк, – сказал я. – Я никогда не видал такой твердой руки.

– Правда, это не женский почерк? – спросил Трэдлс.

– Женский почерк? – повторил я. – Да что вы! Этот почерк тверд как камень.

Трэдлс от восторга захохотал и сообщил, что это почерк Софи. Да, это писала Софи, она поклялась, что скоро ему не нужен будет переписчик, так как бумаги станет переписывать она, а этот почерк она приобрела, копируя прописи, и теперь пишет… не помню сколько страниц в час. Софи очень сконфузилась при этих словах и сказала, что, когда Тома назначат судьей, он не станет так, как сейчас, кричать о ней на всех перекрестках. Том это отрицал. Он утверждал, что будет по-прежнему ею гордиться.

– Какая у вас добрая и очаровательная жена, дорогой Трэдлс! – сказал я, когда она, посмеиваясь, вышла из комнаты.

– О мой дорогой Копперфилд, это самая чудесная женщина! Как она всем здесь управляет! Как она аккуратна и бережлива, как она любит порядок и какая домовитая! А какая веселая, Копперфилд! – воскликнул Трэдлс.

– Она заслуживает этих похвал, – сказал я. – Вы счастливец, Трэдлс. Вы оба, мне кажется, самые счастливые люди на свете.

– Вот это верно – мы самые счастливые люди! – согласился Трэдлс. – Вы только подумайте. Она встает при свечах, когда еще темно, делает уборку, идет на рынок в любую погоду, когда клерки еще не появились в Инне, готовит из самых дешевых продуктов вкусный обед, печет пудинги и пироги, наводит повсюду порядок, заботится о своей внешности, сидит со мной по вечерам, как бы это ни было поздно, всегда бодрая, всегда в хорошем расположении духа. И все это ради меня. Честное слово, Копперфилд, иногда я не могу этому поверить!

Трэдлс был проникнут нежностью даже к туфлям, которые она ему согрела: он надел их и с наслаждением положил ноги на каминную решетку.

– Иногда я не могу этому поверить, – повторил он. – А наши развлечения! Нам они дорого не стоят, но как мы веселимся! Когда мы по вечерам дома и запираем входную дверь и опускаем эти шторы… это она их сшила… как у нас уютно! А если погода хорошая и мы вечером идем погулять, как мы развлекаемся на улицах! Мы останавливаемся у освещенных витрин ювелирных лавок. Я показываю Софи, какую змейку с бриллиантовыми глазками – она, знаете ли, лежит, свернувшись, на белом шелку – я подарил бы ей, если бы смог купить. А Софи показывает мне, какие золотые часы с крышкой, украшенной драгоценностями, она подарила бы мне, если бы только могла… И тут мы выбираем себе ложки, вилки, лопатки для рыбы, десертные ножи, сахарные щипцы, которые мы непременно купили бы, если бы могли. А потом идем дальше очень довольные, словно в самом деле нее это приобрели. Когда же мы попадаем на площади и на главные улицы и видим дома, которые сдаются внаем, мы их внимательно разглядываем и иногда спрашиваем себя: а подошел бы нам этот дом, если бы меня назначили судьей? Потом мы начинаем в нем устраиваться: эта комната – нам, та комната – сестрам и так далее. И решаем, подошел бы дом или нет. А иногда мы идем за полцены в театр, [44] в партер… На мой взгляд, не жалко заплатить деньги только за то, чтобы подышать его воздухом… И наслаждаемся пьесой как только возможно. Софи верит каждому слову на сцене, да и я тоже. По дороге домой мы покупаем в кухмистерской малую толику чего-нибудь или, скажем, омара у торговца рыбой, приносим сюда и устраиваем великолепный ужин. А за ужином вспоминаем все, что видели. Ну, скажите, Копперфилд, могли бы мы проводить время так хорошо, будь я лорд-канцлером?

«Кем бы вы ни были, дорогой Трэдлс, у вас все получалось бы мило и хорошо», – подумал я и сказал:

– Кстати, теперь вы больше не рисуете скелеты?

Трэдлс захохотал и покраснел.

– Если говорить правду, Копперфилд, случается… Как-то мне пришлось сидеть в задних рядах в Суде Королевской Скамьи, в руках у меня было перо, и мне взбрело в голову попробовать, не разучился ли я этому делу. Ох, боюсь, на краю пюпитра красуется теперь скелет… в парике!

Мы оба захохотали. Трэдлс посмотрел, улыбаясь, на огонь в камине и сказал знакомым мне тоном, в котором слышалось всепрощение:

– Старина Крикл!

– Вот письмо от этого… негодяя, – отозвался я.

Меньше всего был я склонен простить Криклу его привычку колотить Трэдлса, видя, что сам Трэдлс готов ему это простить.

– От Крикла? От владельца школы? – вскричал Трэдлс. – Не может быть!

– И его так же, как и многих других, прельстили некоторая моя известность и заработок, – сказал я, поднимая глаза от вороха писем. – И он также обнаружил, что всегда любил меня. Теперь у него нет школы, Трэдлс. Он теперь мировой судья Мидлсекса. [45]

Я ждал, что Трэдлс удивится, но он нисколько не был удивлен.

– Как он мог стать судьей Мидлсекса? Что вы об этом думаете? – спросил я.

– О боже мой! – воскликнул Трэдлс. – На этот вопрос нелегко ответить. Может быть, он за кого-нибудь голосовал или кому-нибудь дал взаймы денег… А может быть, у кого-нибудь что-нибудь купил или кому-нибудь оказал услугу, а тот был знаком с кем-нибудь, и этот «кто-нибудь» попросил лорд-наместника графства назначить Крикла на эту должность.

– Во всяком случае, теперь он эту должность занимает, – сказал я. – И он мне пишет, что был бы рад показать мне единственно правильную систему, обеспечивающую поддержание дисциплины в тюрьмах – единственно непогрешимый способ достигнуть искреннего раскаяния заключенных… и этот способ, оказывается, – одиночное заключение. Что вы скажете?

– Об этой системе? – нахмурившись, спросил Трэдлс.

– Нет. Принимать мне это предложение? И пойдете ли вы со мной?

– Не возражаю, – сказал Трэдлс.

– Тогда я ему так и напишу. Вы помните, как этот Крикл – не буду говорить об обращении его с нами – выгнал из дому своего сына? И помните, какую жизнь он заставил вести свою жену и дочь?

– Прекрасно помню, – сказал Трэдлс.

– А если вы прочтете его письмо, вы обнаружите, что это самый мягкий человек, когда речь идет о преступниках, заключенных в тюрьму и виновных решительно по всех преступлениях. Но на других представителей рода человеческого его мягкость не простирается.

Трэдлс пожал плечами, он нисколько не был удивлен; впрочем, я не ждал, что он будет удивлен, да я и сам не удивился, ибо в противном случае следовало признать, что мои знания уродливых жизненных явлений крайне недостаточны. Мы сговорились о дне нашего посещения и в тот же вечер я написал мистеру Криклу.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33