Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Книга на все времена - Жизнь Дэвида Копперфилда, рассказанная им самим (I-XXIX)

ModernLib.Net / Зарубежная проза и поэзия / Диккенс Чарльз / Жизнь Дэвида Копперфилда, рассказанная им самим (I-XXIX) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 5)
Автор: Диккенс Чарльз
Жанр: Зарубежная проза и поэзия
Серия: Книга на все времена

 

 


Я был Томом Джонсом в течение недели (Томом Джонсом в представлении ребенка — самым незлобивым существом) и целый месяц крепко верил в то, что я Родрик Рэндом. Я жадно проглотил стоявшие на полках несколько книг о путешествиях — я забыл, какие это были книги; припоминаю, как в течение нескольких дней я ходил по дому, вооруженный бруском из старой стойки для сапожных колодок, — превосходное подобие капитана королевского британского флота, который окружен дикарями и решил дорого продать свою жизнь. Но капитан никогда не терял своего достоинства, получая подзатыльники латинской грамматикой. Что до меня, то я его терял. Тем не менее капитан оставался капитаном и героем, невзирая на все грамматики всех языков в мире — живых и мертвых.

Эти книги были единственным и неизменным моим утешением. Когда я думаю об этом, передо мной всегда возникает картина летнего вечера, на кладбище играют мальчики, а я сижу у себя на постели и читаю с таким рвением, словно от этого зависит все мое будущее. Каждый амбар по соседству, каждый камень церкви и каждый уголок кладбища были связаны у меня с этими книгами и вызывали в памяти отдельные прославленные сцены. Я видел, как Том Пайпс взбирается на колокольню, я наблюдал, как Стрэп со своим мешком за плечами присаживается на изгородь отдохнуть, и я знаю, что коммодор Траньон встречается с мистером Пиклем в зальце нашего деревенского трактирчика.

Теперь читатель столь же хорошо, как и я, представляет себе, кем я был в ту пору моего детства, к которой я снова возвращаюсь.

Однажды утром, когда я со своими книгами вошел в гостиную, моя мать была чем-то обеспокоена, мисс Мэрдстон казалась особенно твердой, а мистер Мэрдстон что-то привязывал к концу своей трости, — тонкой, гибкой тросточки; когда я вошел, он замахнулся и рассек ею воздух.

— Говорю же вам, Клара, меня самого нередко секли, — произнес мистер Мэрдстон.

— Совершенно верно, — подтвердила мисс Мэрдстон.

— Вполне... возможно, дорогая Джейн, — робко пролепетала моя мать. — Но... вы думаете, это принесло пользу Эдуарду?

— А вы, Клара, думаете, что это принесло Эдуарду вред? — хмуро спросил мистер Мэрдстон.

— Вот-вот, в том-то и дело! — сказала мисс Мэрдстон. Моя мать промолвила только: «Вы правы, дорогая Джейн», — и умолкла.

Я почувствовал, что этот разговор имеет прямое касательство ко мне, и поймал взгляд мистера Мэрдвтона, устремленный на меня.

— Дэвид, сегодня ты должен быть более внимателен, чем всегда, — сказал мистер Мэрдстон, снова метнув в меня взгляд и снова рассекая тросточкой воздух; затем, закончив свои приготовления, положил ее около себя с многозначительным видом и взялся за книжку.

Это было недурное начало и недурное средство подбодрить меня. Я почувствовал, как мой урок улетучивается из головы — не одно слово за другим и не строчка за строчкой, а вся страница сразу, целиком. Я попытался поймать слова, но, казалось, если можно так выразиться, они скользили прочь от меня на коньках, плавно и быстро, и задержать их было невозможно.

Плохое было начало, а дальше пошло еще хуже. Я явился с намерением отличиться, уверенный в том, что сегодня выучил урок превосходно, но, увы, я заблуждался. Груда отложенных в сторону учебников все росла, возвещая о моих ошибках, а мисс Мэрдстон не сводила с нас глаз. И когда в конце концов мы пришли к пяти тысячам сыров (помню, в тот день он заменил их палками), моя мать залилась слезами.

— Клара! — предостерегла мисс Мэрдстон.

— Мне что-то нездоровится, дорогая Джейн, — отозвалась моя мать.

Я увидел, как он важно подмигнул сестре, встал и, взяв трость, сказал:

— Едва ли, Джейн, можно ожидать, что Клара с достойной твердостью вынесет терзания и мучения, которые причинил ей сегодня Дэвид. Это было бы стоицизмом. Клара весьма укрепилась и сделала успехи, но едва ли можно ждать от нее так много. Мы пойдем с тобой наверх, Дэвид.

Когда он уводил меня из комнаты, мать рванулась к нам. Мисс Мэрдстон сказала:

— Клара, вы с ума сошли! — и удержала ее. Мать заткнула уши и заплакала.

Он вел меня наверх в мою комнату медленно и важно — я уверен, ему доставлял удовольствие этот торжественный марш правосудия, — и, когда мы там очутились, внезапно зажал под мышкой мою голову.

— Мистер Мэрдстон! Сэр! — закричал я. — Не надо! Пожалуйста, не бейте меня! Я так старался, сэр! Но я не могу отвечать уроки при вас и мисс Мэрдстон! Не могу!

— Не можешь, Дэвид? Ну, мы попробуем вот это средство.

Он зажимал рукой мою голову, словно в тисках, но я обхватил его обеими руками и помешал ему нанести удар, умоляя его не бить меня. Помешал я только на мгновение, через секунду он больно ударил меня, и в тот же момент я вцепился зубами в руку, которой он держал меня, и прокусил ее. До сих пор меня всего передергивает, когда я вспоминаю об этом.

Он сек меня так, будто хотел засечь до смерти. Несмотря на шум, который мы подняли, я услышал, как кто-то быстро взбежал по лестнице — то были моя мать и Пегготи, и я слышал, как мать закричала. Затем он ушел и запер дверь на ключ. А я лежал на полу, дрожа как в лихорадке, истерзанный, избитый и беспомощный в своем исступлении.

Как ясно помню я, какая странная тишина царила во всем доме, когда постепенно я пришел в себя! Как ясно вспоминаю, каким преступником почувствовал я себя, когда ярость и боль чуть-чуть утихли!

Я сел и долго прислушивался, но не было слышно ни звука. С трудом я поднялся с пола и увидел в зеркале свое лицо, такое красное, опухшее и безобразное, что я ужаснулся. Боль во всем теле, когда я двигался, была мучительна, и я заплакал снова. Но эта боль была ничто по сравнению с сознанием моей вины. Оно тяготило мое сердце больше, чем если бы я был самым страшным преступником.

Начинало темнеть, я закрыл окно (почти все время я лежал, припав головой к подоконнику, то плача, то задремывая или тупо глядя в окно), как вдруг в двери щелкнул ключ и появилась мисс Мэрдстон с хлебом, молоком и мясом. Молча поставив все это на стол и взглянув на меня с примерной твердостью, она ретировалась, и снова в двери щелкнул ключ.

Долго я сидел после того, как спустились сумерки, и гадал, придет ли кто-нибудь еще. Когда ждать было уже нечего, я разделся и лег в постель; и тут я со страхом подумал о том, что сделают со мной. Является ли преступлением совершенный мной поступок? Арестуют ли меня, и заключат ли в тюрьму? Не угрожает ли мне опасность попасть на виселицу?

Никогда не забуду своего пробуждения на следующее утро, бодрого и радостного расположения духа, уже в следующий момент изменившегося под гнетом горестных, тяжелых воспоминаний. Не успел я встать, как появилась мисс Мэрдстон, коротко сказала, что я могу полчаса, но не дольше, походить по саду, и удалилась, не заперев двери, чтобы я мог воспользоваться этим разрешением.

Я так и сделал и поступал так каждое утро в течение пяти дней, пока пребывал, в заключении. Если бы я увидел мою мать одну, я бросился бы перед ней на колени, умоляя простить меня, но в течение всего этого времени я не видел никого, кроме мисс Мэрдстон; правда, мисс Мэрдстон приводила меня на вечернюю молитву в гостиную, когда все были уже в сборе, но там я стоял одиноко, как юный изгой, у двери, и мой тюремщик торжественно уводил меня, покуда никто еще не поднимался с колен. Я замечал только, что моя мать стоит, как можно дальше от меня, и смотрит в другую сторону, так что лица ее я не мог видеть, а у мистера Мэрдстона рука обвязана широким полотняным платком.

Как долго длились эти пять дней, я не могу передать. В моих воспоминаниях они мне кажутся годами. Вот я прислушиваюсь ко всему, что происходит в доме, ко всему, что доносится до меня: позвякивают колокольчики, открываются и закрываются двери, слышатся голоса, шаги на лестнице, смех, посвистывание и пение за окном (они кажутся мне особенно невыносимыми в моем позорном заточении), неуловимое скольжение часов, особенно в темноте, когда, просыпаясь, я принимал вечер за утро, а потом убеждался, что домашние еще не ложились спать и меня еще ждет длинная-длинная ночь, печальные сновидения и кошмары... Снова утро, полдень и вечер, мальчики играют на церковном дворе, а я слежу за ними из комнаты, стараясь не подходить близко к окну, чтобы они не узнали о моем заточении... Непривычное сознание, что я не слышу собственного голоса... Короткие промежутки, когда я почти бодр, — ощущение это приходит за едой, но вот с ней покончено и снова нет бодрости... Дождь, однажды вечером, дождь, несущий свежие ароматы; от льет все сильней и сильней, между моим окном и церковью, и, наконец, вместе с наступающей ночью, словно обволакивает меня унынием, страхом и раскаянием, — все это, кажется мне, длилось не дни, а годы, так глубоко врезалось оно мне в память.

В последнюю ночь моего заключения меня разбудил шепот — кто-то окликал меня по имени. Я вскочил с постели и, протягивая в темноте руки, сказал:

— Пегготи, это ты?

Ответа не было, но скоро я снова услышал свое имя, произнесенное таким таинственным и страшным шепотом, что со мной сделался бы припадок, если бы у меня не мелькнула догадка — не доносится ли шепот из замочной скважины.

Я пошел ощупью к двери и, приникнув к замочной скважине, прошептал:

— Пегготи, милая, это ты?

— Я, мой дорогой Дэви! Но тише, тише, будьте как мышка, а то кошка услышит! — ответила она.

Она имела в виду мисс Мэрдстон, и я понял, сколь основательны ее опасения: комната мисс Мэрдстон была смежная с моей.

— Что с мамой, милая Пегготи? Она очень на меня сердится?

Мне было слышно, как Пегготи беззвучно заплакала по ту сторону двери, а я плакал по эту сторону, пока не услышал:

— Нет, не очень.

— Милая Пегготи, что со мной сделают? Ты не знаешь?

— Школа. Недалеко от Лондона, — был ответ Пегготи.

Я попросил ее повторить, так как позабыл приложить ухо и отнять губы от замочной скважины, и в первый раз она говорила прямо мне в рот, и потому слова щекотали мне губы, но я не расслышал их.

— Когда, Пегготи?

— Так вот почему мисс Мэрдстон достала мой костюм из комода! — Она именно так и сделала, но я забыл упомянуть об этом.

— Да, — сказала Пегготи, — уложила в сундучок.

— Я увижусь с мамой?

— Да. Завтра. — Затем Пегготи вплотную прижала губы к замочной скважине и с горячностью, с нежностью, к которой замочные скважины, смею думать, не были привычны, произнесла следующие фразы, разбив их на части, которые судорожно проскакивали одна за другой:

— Дэви, дорогой! Если я не была ласкова с вами... как бывало раньше... это не потому, что я вас не люблю... так же, и даже больше, мой маленький... это потому, что так лучше для вас... и еще кое для кого... Дэви, дорогой, вы меня слушаете? Вы слышите?..

— Да-а-а, Пегготи! — всхлипывал я.

— Сокровище мое! — продолжала Пегготи с бесконечной жалостью. — Вот что я хотела сказать... никогда не забывайте меня... Я вас никогда не забуду... и я буду очень заботиться о вашей маме... как заботилась о вас... и я не покину ее... может, наступит день, когда ей снова захочется приклонить свою бедную головку... к плечу глупой Пегготи... и я буду писать вам, дорогой... хоть я и не ученая... и я... и я...

И Пегготи, не имея возможности поцеловать меня, принялась целовать замочную скважину.

— О, спасибо, дорогая Пегготи! Спасибо, спасибо! Ты обещаешь мне одну вещь? Ты напишешь мистеру Пегготи, и малютке Эмли, и миссис Гаммидж, и Хэму, что я совсем не такой плохой, как им может показаться? И что я посылаю им самый нежный привет, в особенности малютке Эмли — Ты напишешь, Пегготи?

Добрая душа обещала мне это, мы оба горячо поцеловали замочную скважину — помню, я погладил ее рукой, словно это было милое лицо Пегготи, — и мы расстались. С той ночи в моей душе зародилось новое чувство к Пегготи, которое мне трудно определить. Нет, она не заменила мне мать, этого никто не смог бы сделать, но она заполнила пустоту в моем сердце, и во мне возникло такое чувство к ней, которого я не испытывал ни к одному человеческому существу. Было что-то забавное в этой привязанности к ней, и, однако, умри Пегготи — я не знаю, как бы я вел себя и какой трагедией это бы для меня было.

Поутру мисс Мэрдстон появилась, как обычно, и сказала, что я отправляюсь в школу (что уже не было для меня новостью, как она полагала). Она сообщила также, что, одевшись, я должен спуститься в гостиную и позавтракать. Там я застал мою мать, очень бледную, с покрасневшими глазами; я упал в ее объятия и от всего исстрадавшегося моего сердца умолял простить меня.

— О Дэви! — сказала она. — Как ты мог причинить боль тому, кого я люблю! Старайся исправиться, молись, чтобы исправиться! Я тебя прощаю, но мне так горько, Дэви, что у тебя в сердце таятся такие недобрые чувства.

Они убедили ее в том, что я никуда не годный мальчишка, и это ее печалило больше, чем мой отъезд. Я с горечью это почувствовал. Я старался проглотить свой прощальный завтрак, но слезы капали на бутерброд и струились в чашку с чаем. Я видел, как моя мать время от времени посматривает на меня, затем, бросив взгляд на бдительную мисс Мэрдстон, опускает глаза или отворачивается.

— Сундучок мистера Копперфилда! — распорядилась мисс Мэрдстон, когда у калитки послышался стук колес.

Я искал взглядом Пегготи, но это была не она; ни Пегготи, ни мистер Мэрдстон не появлялись. В дверях стоял возчик, мой старый знакомый; принесли сундучок и поставили в повозку.

— Клара! — произнесла мисс Мэрдстон предостерегающим тоном.

— Сейчас, милая Джейн! — ответила мать. — До свиданья, Дэви. Ты уезжаешь, но это для твоей же пользы. До свиданья, дитя мое. Ты будешь приезжать домой на каникулы. Постарайся исправиться.

— Клара! — повторила мисс Мэрдстон.

— Да, да, милая Джейн! — отозвалась мать, обнимая меня. — Я прощаю тебя, мой мальчик. Да благословит тебя бог!

— Клара! — снова повторила мисс Мэрдстон.

Мисс Мэрдстон любезно вызвалась проводить меня до повозки и по дороге выразила надежду, что я раскаюсь и избегну плохого конца; затем я взобрался в повозку, и лошадь лениво тронулась в путь.

ГЛАВА V

Меня отсылают из родного дома

Мы проехали, быть может, около полумили, и мой носовой платок промок насквозь, когда возчик вдруг остановил лошадь.

Выглянув, чтобы узнать причину остановки, я, к изумлению своему, увидел Пегготи, которая выбежала из-за живой изгороди и уже карабкалась в повозку. Она обхватила меня обеими руками и с такой силой прижала к своему корсету, что очень больно придавила мне нос, хотя я заметил это гораздо позднее, обнаружив, каким он стал чувствительным. Ни единого слова не сказала Пегготи. Освободив одну руку, она погрузила ее по локоть в карман и извлекла оттуда несколько бумажных мешочков с пирожными, которые рассовала по моим карманам, а также и кошелек, который сунула мне в руку, но ни единого слова не сказала она. Еще раз, в последний раз обхватив меня обеими руками, она вылезла из повозки и побежала прочь; и я убежден теперь, и всегда придерживался такого мнения, что у нее не осталось ни одной пуговицы на платье. Одну из тех, что отлетели, я подобрал и долго хранил как память о ней.

Возчик посмотрел на меня, словно спрашивая, вернется ли она. Я покачал головой и сказал, что вряд ли.

— Ну, так пошла! — обратился возчик к своей ленивой лошади, и та пошла.

Выплакав все свои слезы, я стал подумывать, стоит ли плакать еще, тем более что, насколько я мог припомнить, ни Родрик Рэндом, ни капитан королевского британского флота, попав в тяжелое положение, никогда не плакали. Возчик, видя, что я утвердился в этом решении, предложил расстелить мой носовой платочек на спине лошади, чтобы он просох. Я поблагодарил и согласился, и каким маленьким показался он тогда!

Теперь я мог на досуге рассмотреть кошелек. Это был кошелек из толстой кожи, с застежкой, а в нем лежали три блестящих шиллинга, которые Пегготи, очевидно, начистила мелом для вящего моего удовольствия. Но в этом кошельке была еще большая драгоценность: две полукроны, завернутые в бумажку, на которой было написано рукою моей матери: «Для Дэви. С любовью». Я пришел в такое волнение, что спросил возчика, не будет ли он так любезен и не достанет ли мой носовой платок, но он сказал, что лучше мне обойтись без него, и я решил, что, пожалуй, это так; поэтому я вытер глаза рукавом и перестал плакать.

Да, перестал; впрочем, после недавних потрясений, я все еще изредка громко всхлипывал. Мы протрусили рысцой еще некоторое время, и я спросил возчика, будет ли он везти меня всю дорогу.

— Всю дорогу куда? — осведомился возчик.

— Туда! — сказал я.

— Куда туда? — спросил возчик.

— Туда, недалеко от Лондона, — объяснил я.

— Да ведь эта лошадь, — тут возчик дернул вожжой, чтобы указать мне, какая именно, — эта лошадь свалится, как околевшая свинья, раньше чем мы проедем полпути.

— Значит, вы едете только до Ярмута? — спросил я.

— Правильно, — сказал возчик. — А там я вас доставлю к почтовой карете, а почтовая карета доставит вас туда... куда понадобится...

Так как для возчика (звали его мистер Баркис) это была длинная речь — я уже заметил в одной из предшествующих глав, что он был темперамента флегматического и отнюдь не словоохотлив, — я предложил ему, в знак внимания, пирожное, которое он проглотил целиком, точь-в-точь как слон, и его широкая физиономия осталась такой же невозмутимой, какою была бы в подобных обстоятельствах физиономия слона.

— Это она их делала? — спросил мистер Баркис, ссутулившийся на передке повозки и упершийся локтями в колени.

— Вы говорите о Пегготи, сэр?

— Вот-вот. О ней, — сказал мистер Баркис.

— Да, она делает всякие пирожные и все для нас готовит.

— Да ну? — вымолвил мистер Баркис.

Он выпятил губы так, будто собирался свистнуть, однако не свистнул. Он сидел и смотрел на уши лошади, словно увидел там что-то до сей поры невиданное; так сидел он довольно долго. Затем он спросил:

— А любимчиков нет?

— Вы говорите о блинчиках, мистер Баркис? — Я решил, что он не прочь закусить и явно намекает на это лакомство.

— Любимчиков, — повторил мистер Баркис. — Она ни с кем не гуляет?

— Кто? Пегготи?

— Да. Она.

— О нет! У нее никогда не было никаких любимчиков.

— Вот оно как! — сказал мистер Баркис.

Снова он выпятил губы так, как будто собирался свистнуть и снова не свистнул, но по-прежнему смотрел на уши лошади.

— Так, значит, она, — сказал мистер Баркис после долгого раздумья, — так, значит, она делает все эти яблочные пироги и стряпает все что полагается?

Я отвечал, что так оно и есть.

— Ну, так вот что я вам скажу, — начал мистер Баркис. — Может, вы будете ей писать?

— Я непременно ей напишу, — ответил я.

— Так. Ну, так вот, — сказал он, медленно переводя взгляд на меня. — Если вы будете ей писать, может не забудете сказать, что Баркис очень не прочь, а?

— Что Баркис очень не прочь, — наивно повторил я. — И это все, что я должен передать?

— Да-а... — раздумчиво сказал он. — Да-а-а... Баркис очень не прочь.

— Но вы завтра же вернетесь в Бландерстон, мистер Баркис, — сказал я и запнулся, вспомнив о том, что я тогда буду уже очень далеко, — и сами сможете передать это гораздо лучше, чем я.

Однако он, мотнув головой, отверг это предложение и снова повторил свою прежнюю просьбу, с величайшей серьезностью сказав:

— Баркис очень не прочь. Вот какое поручение.

Я охотно взялся его выполнить. В тот же день, дожидаясь кареты в ярмутскои гостинице, я раздобыл лист бумаги и чернильницу и написал такую записку Пегготи: «Дорогая моя Пегготи. Я приехал сюда благополучно. Баркис очень не прочь. Передай маме мой горячий привет. Твой любящий Дэви. P. S. Он говорит, что непременно хочет, чтобы ты знала: Баркис очень не прочь».

Когда я взял это дело на себя, мистер Баркис снова погрузился в глубокое молчание, а я, совершенно измученный всеми недавними событиями, улегся на мешке в повозке и заснул. Я спал крепко, пока мы не прибыли в Ярмут, который показался мне таким незнакомым и чужим, когда мы въехали во двор гостиницы, что я сразу распрощался с тайной надеждой встретить кого-нибудь из членов семейства мистера Пегготи, — может быть, даже малютку Эмли.

Карета, вся сверкающая, стояла во дворе, но лошадей еще не впрягали, и благодаря такому ее виду казалось совершенно невероятным, чтобы она когда-нибудь отправилась в Лондон. Я размышлял об этом и недоумевал, что станется в конце концов с моим сундучком, который мистер Баркис поставил на мощеном дворе возле шеста (он въехал во двор, чтобы повернуть свою повозку), и что станется в конце концов со мной, когда из окна, в котором висели битая птица и части мясной туши, выглянула какая-то леди и спросила:

— Это и есть юный джентльмен из Бландерстона?

— Да, сударыня, — ответил я.

— Как фамилия? — осведомилась леди.

— Копперфилд, сударыня, — сказал я.

— Это не то, — возразила леди. — Ни для кого с такой фамилией не заказывали здесь обеда.

— Может быть, Мэрдстон, сударыня? — сказал я.

— Если вы мистер Мэрдстон, то почему же вы называете сначала другую фамилию? — спросила леди.

Я объяснил этой леди положение дел, после чего она позвонила в колокольчик и крикнула:

— Уильям, покажи ему, где столовая!

Из кухни в другом конце двора выбежал лакей и, по-видимому, очень удивился, что показать столовую он должен всего-навсего мне.

Это была большая, длинная комната с большими географическими картами на стене. Вряд ли я почувствовал бы себя более бесприютным, если бы эти карты были настоящими чужеземными странами, а меня забросило судьбою в одну из них. Мне казалось непростительной вольностью сидеть с шапкой в руках на краешке стула у двери, а когда лакей накрыл стол скатертью специально для меня и поставил судки, я, должно быть, весь покраснел от смущения.

Он принес мне отбивных котлет и овощей и так порывисто снял крышки с блюд, что я испугался, не обидел ли я его. Но опасения мои рассеялись, когда он придвинул мне стул к столу и очень приветливо сказал:

— Ну-с, великан, пожалуйте!

Я поблагодарил его и занял место за столом, но убедился, что чрезвычайно трудно управляться ножом и вилкой и не обливаться соусом, когда он стоит тут же, против меня, смотрит в упор и заставляет меня заливаться жгучим румянцем всякий раз, как я встречаюсь с ним глазами. Когда я приступил ко второй котлете, он сказал:

— Для вас заказано полпинты эля. Не желаете ли выпить его сейчас?

Я поблагодарил его и сказал:

— Да.

Он налил мне эля из кувшина в большой стакан и поднял его, держа против света, чтобы я мог полюбоваться.

— Ей-ей, многовато как будто, — сказал он.

— В самом деле многовато, — согласился я, улыбаясь: я был в восторге от того, что он оказался таким любезным. Он был прыщеват, глаза у него блестели, волосы на голове стояли торчком, и вид он имел очень дружелюбный, когда, подбоченившись одной рукой, держал в другой руке против света стакан.

— Был здесь вчера один джентльмен, — сказал он, — дородный джентльмен по фамилии Топсойер — может быть, вы его знаете?

— Нет, не думаю... — сказал я.

— В коротких штанах и гамашах, широкополой шляпе, сером сюртуке, на шее платок с крапинками, — объяснил лакей.

— Нет, я не имею удовольствия... — смущенно вымолвил я.

— Он явился сюда, — продолжал лакей, глядя на свет сквозь стакан, — заказал стакан этого эля — требовал во что бы то ни стало, как я его ни отговаривал! — выпил и... упал мертвый. Эль оказался слишком старым для него. Не следовало и нацеживать, что правда то правда.

Я был поражен, услыхав о таком печальном событии, и заявил, что, пожалуй, лучше выпью воды.

— Видите ли, — сказал лакей, который, закрыв один глаз, по-прежнему смотрел на свет сквозь стакан, — у нас здесь не любят, когда что-нибудь заказано зря. Хозяйка и повар обижаются. Но, если хотите, я выпью этот эль. Я-то к нему привык, а привычка — это все. Не думаю, чтобы он мне повредил, если я запрокину голову и выпью залпом. Не возражаете?

Я отвечал, что он окажет мне большую услугу, выпив эль, но только в том случае, если, по его мнению, это для него безопасно. Признаюсь, когда он запрокинул голову и залпом выпил стакан, я ужасно боялся, что его постигнет судьба злополучного мистера Топсойера и он бездыханный упадет на ковер. Но эль ему не повредил. Наоборот, мне показалось, что он даже повеселел и приободрился.

— Что у нас тут такое? — осведомился он, тыча вилкой в блюдо. — Не котлеты ли?

— Котлеты, — подтвердил я.

— Помилуй бог! — воскликнул он. — А я и не знал, что это котлеты! Да ведь котлета как раз и нужна, чтобы это пиво не имело дурных последствий! Вот удача!

Одной рукой он взял за косточку котлету, а другой картофелину и уплел их с большим аппетитом, к величайшему моему удовольствию. После этого он взял еще одну котлету и еще одну картофелину, а потом еще котлету и еще картофелину. Покончив с ними, он принес пудинг и, поставив его передо мной, как будто призадумался и несколько минут предавался размышлениям.

— Ну, как пирог? — спросил он, очнувшись.

— Это пудинг, — возразил я.

— Пудинг! — воскликнул он. — Ах, боже мой, и в самом деле. Как? — Он придвинулся ближе. — Неужели вы хотите сказать, что это слоеный пудинг?

— Да, совершенно верно.

— Слоеный пудинг! — повторил он, беря столовую ложку. — Да ведь это мой любимый пудинг! Вот удача! А ну-ка, малыш, посмотрим, кому больше достанется.

Ему, несомненно, досталось больше. Несколько раз он умолял меня приналечь и выйти победителем, но так велика была разница между его столовой ложкой и моей чайной, его быстротой и моей, его аппетитом и моим, что я после первого же глотка остался далеко позади и не имел никаких шансов догнать его. Мне кажется, я не видывал человека, который так наслаждался бы пудингом; а когда с пудингом было покончено, он все еще посмеивался, словно продолжал наслаждаться.

Вот тогда-то, убедившись в его дружелюбии и общительности, я и попросил у него перо, чернила и лист бумаги, чтобы написать Пегготи. Он не только принес все это немедленно, но и был так внимателен, что смотрел через мое плечо, пока я писал. Когда я закончил письмо, он спросил меня, в какую школу я еду.

Я отвечал: «Недалеко от Лондона» — это было все, что я знал.

— Ах, боже мой! — воскликнул он, впадая в уныние. — Вот жалость-то!

— Почему? — спросил я его.

— О господи! — сказал он, покачивая головой. — Это та самая школа, где мальчику сломали ребра... два ребра... Маленькому мальчику. Я думаю, ему было... позвольте-ка, вам примерно сколько лет?

Я отвечал, что мне пошел девятый год.

— Как раз ровесник ему, — сказал он. — Ему было восемь лет и восемь месяцев, когда сломали второе и покончили с ним.

Я не мог скрыть ни от самого себя, ни от лакея, что это весьма неприятное совпадение, и осведомился, как это случилось. Его ответ не улучшил моего расположения духа, ибо состоял из двух мрачных слов: «Его секли».

Звук рожка во дворе раздался как раз вовремя, чтобы отвлечь меня от моих мыслей, я встал и с чувством гордости и смущения от того, что у меня есть кошелек (который я достал из кармана), нерешительно осведомился, нужно ли за что-нибудь платить.

— За лист почтовой бумаги, — ответил лакей. — Вы покупали когда-нибудь лист почтовой бумаги?

Я не мог припомнить такого случая.

— Он стоит дорого из-за налогов, — пояснил лакей. — Три пенса. Вот какими налогами нас обкладывают в этой стране. Больше ничего платить не надо, разве что лакею. О чернилах нечего говорить. На этом теряю я.

— Скажите, пожалуйста, а сколько бы вы... сколько я... сколько следовало бы мне... какую сумму полагается заплатить лакею? — краснея и заикаясь, осведомился я.

— Не будь у меня семьи и не заболей эта семья ветряной оспой, — сказал лакей, — я не взял бы и шести пенсов. Если бы я не содержал престарелой мамаши и хорошенькой сестры, — тут лакей пришел в крайнее волнение, — я не взял бы и фартинга. Если бы я служил на хорошем месте и со мной обращались здесь по-хорошему, я попросил бы сам принять от меня какую-нибудь мелочь, вместо того чтобы брать чаевые. Но я питаюсь объедками и сплю на мешках с углем...

Тут лакей залился слезами.

Я был очень огорчен его невзгодами и почувствовал, что дать ему меньше, чем девять пенсов, было бы поистине жестоко и бессердечно. Поэтому я вручил ему один из моих блестящих шиллингов, который он принял очень смиренно и почтительно и немедленно вслед за этим подбросил монету большим пальцем, чтобы убедиться в ее полноценности.

Когда мне помогли взобраться на заднее сидение на крыше кареты, я пришел в некоторое замешательство, обнаружив, что меня заподозрили в том, будто я съел весь обед без всякой посторонней помощи. Узнал я об этом, услышав, как леди, высунувшись из окна, сказала кондуктору: «Последи за этим ребенком, Джордж, как бы он не лопнул!» Кроме того, я заметил, что служанки, работавшие в доме, вышли, чтобы похихикать и поглазеть на меня как на юного феномена. Мой несчастный друг, лакей, который уже совсем пришел в себя, не проявляя ни малейших признаков смущения, дивился вместе со всеми. Если бы могли возникнуть у меня какие-нибудь сомнения на его счет, они должны были возникнуть именно тогда, но я склонен думать, что благодаря простодушному доверию ребенка и присущему детям уважению к старшим (качества, которые, к сожалению, у иных детей слишком рано уступают место житейской мудрости) у меня даже в ту минуту не мелькнуло никаких серьезных подозрений.

Признаюсь, мне было совсем несладко, когда я, отнюдь того не заслуживая, стал мишенью шуток, которыми обменивались кучер и кондуктор, утверждая, что карета оседает на задние колеса, — поскольку я сижу сзади, — и что куда правильнее было бы, если бы я путешествовал в фургоне. Весть об обжорстве, в котором меня заподозрили, разнеслась среди наружных пассажиров, и они также стали подсмеиваться надо мной, осведомлялись, будут ли платить за меня в школу вдвойне или втройне, заключен ли особый договор, или же я поступаю на обычных условиях, и задавали другие подобного рода вопросы. Но вот что было хуже всего: я знал, что, когда представится случай, мне стыдно будет есть, и после весьма легкого обеда я обречен страдать от голода всю ночь, так как второпях оставил свои пирожные в гостинице.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7