Я брел по воде с милю, а то и больше, и, наконец, рискнул выйти на дорогу; и вот так, под дождем и ветром, бьющими мне в лицо, то и дело спотыкаясь о разбросанные повсюду камни, я прошел это извилистое ущелье и к полуночи выбрался на равнину. Без всякого путеводного знака, кроме северо-восточного ветра, даже не видя ни одной звезды, я свернул вправо и пошел по неровной проселочной дороге, которая пересекала долину. Но вот дождь стал стихать, и я различил темные очертания гряды холмов, слева от дороги. Это, решил я, очевидно, Моры. Пока что все шло хорошо. Я взял верное направление и был на пути к Италии.
Не считая редких передышек у обочины, я шел всю ночь напролет. Разумеется, я не мог двигаться быстро из-за усталости и голода, но жажда свободы была так сильна, что я, стремясь неуклонно вперед, ушел от Тулона на восемнадцать миль. В пять часов, когда начал заниматься день, я услышал звон колоколов и понял, что приближаюсь к большому городу. Избегая риска, я решил повернуть назад, к горам. Солнце уже взошло, и я не осмеливался продолжать путь. Проходя мимо поля, я нарвал репы, забрался в уединенную рощицу в ложбинке между двумя холмами и спокойно пролежал там целый день. С наступлением ночи я отправился дальше, все время держась среди гор и то и дело выходя к залитым лунным светом бухтам и тихим островкам, лежащим у самого побережья, к идиллическим селениям, приютившимся среди цветущих холмов, или к мысам, заросшим кактусами и алоэ. Весь следующий день я отдыхал в полуразрушенном сарае на дне заброшенного песчаного карьера, а под вечер, чувствуя, что силы мои от голода иссякают, спустился к крохотной рыбацкой деревушке на побережье. Было совсем темно, когда я добрался до равнины. Я смело прошел мимо рыбацких хижин, встретив только старушку и ребенка, и постучался к кюре. Он сам отворил мне дверь. В нескольких словах я рассказал ему свою историю. Этот добрый человек поверил мне и сжалился надо мной. Он дал мне еды, вина, старый платок, чтобы перевязать голову, старую куртку, которую я надел вместо моей тюремной блузы, и несколько франков на дорогу. Я простился с ним со слезами на глазах.
Я шел всю эту ночь и еще следующую, держась поближе к берегу, а днем скрывался среди прибрежных скал. На пятое утро, после ночного перехода, я миновал Антиб, вышел к берегу реки Вар[6], перебрался через нее в полумиле ниже деревянного моста, нырнул в сосновый лес, находившийся уже по ту сторону границы с Сардинией, и, наконец, опустился отдохнуть на итальянской земле!
О том, как я, уже находясь в сравнительной безопасности, все еще продолжал держаться в стороне от больших дорог, как купил напильник в первом же селении и освободился от железного браслета на ноге, как скрывался в окрестностях Ниццы, дожидаясь, когда у меня отрастут волосы и борода, как, прося подаяния, добрался до Генуи и слонялся в порту, кое-как зарабатывая на хлеб, и с грехом пополам перебивался суровую зиму, как ранней весной отрабатывал проезд на небольшом торговом суденышке, которое шло из Генуи в Фиумицино с заходом во все порты по всему побережью, и как, медленно проплыв по Тибру на барке, груженной маслом и вином, мартовским вечером вышел на набережную Рипетта в Риме, — как все это происходило и каких физических усилий стоило, — сейчас у меня нет времени рассказать подробно. Моей целью был Рим, и цель эта была, наконец, достигнута. В таком большом городе и так далеко от места моего заключения я был в безопасности. Я полагал, что могу здесь рассчитывать на свои способности и образование, я даже надеялся встретить друзей среди путешественников, которые стекаются сюда на пасхальные празднества. Поэтому, полный надежд, я подыскал скромное жилье вблизи набережной, день-другой наслаждался свободой и осматривал город, а затем принялся искать какую-нибудь постоянную работу.
Но постоянную работу, как, впрочем, и любую другую, найти оказалось не так-то легко. Времена были тяжелые. Год выдался неурожайный, а зима — необычайно суровая. К тому же в Неаполе начались беспорядки, и путешественников этой весной было на несколько тысяч меньше, чем обычно. Такого скучного карнавала уже не видали много лет. Художники не могли продать картины, скульпторы — статуи. Резчики камей и мастера мозаики голодали. Торговцы, владельцы гостиниц, профессиональные чичероне плакались на судьбу. День ото дня надежды мои угасали, и виды на будущее становились все более мрачными. День ото дня мои жалкие скудо, скопленные с таким трудом, таяли. Я рассчитывал наняться конторщиком, писцом, секретарем или на какую-нибудь должность в публичной библиотеке. Но по истечении трех недель я был бы рад хотя бы подметать студию. Наконец пришел день, когда мне не оставалось ждать ничего, кроме голодной смерти, когда мой последний грош был истрачен, когда мой хозяин захлопнул перед моим носом дверь и я уже не знал, где найти кусок хлеба и кров. Весь этот день я уныло бродил по улицам. Как раз была страстная пятница. Церкви были убраны черными тканями, звонили колокола, все улицы были забиты людьми в траурной одежде. Я зашел в небольшую церковь Сайта Мартина. Там как раз пели Miserere[7], быть может не слишком искусно, но с чувством, которое раскрыло всю глубину моего отчаяния.
Жалкий, отверженный, я провел эту ночь под темной аркой возле театра Марцелла. День обещал быть прекрасным, и я, дрожа от холода, выбрался на солнце. Прислонившись к нагретой стене, я поймал себя на мысли, которая уже неоднократно приходила мне в голову: сколько же еще времени стоит мучиться, умирая с голоду, и достаточно ли глубоки мутные воды Тибра, чтобы поглотить человека? Как тяжело умирать в самом расцвете лет! Ведь мое будущее могло бы стать таким светлым, таким возвышенным. Суровая жизнь, которую я вел последнее время, укрепила меня физически и духовно. Я даже подрос. Мускулы мои развились и окрепли. Я стал гораздо живее, энергичнее, решительнее, чем год назад. Но зачем мне теперь все это? Я должен умереть, и теперь смерть будет только еще тяжелей.
Я поднялся и вновь пошел бродить по улицам, как и вчера. В одном месте я попросил подаяния, но мне отказали. Я машинально брел среди вереницы экипажей и пешеходов, пока не обнаружил, что нахожусь в толпе, которая, беспрерывно приливая и отливая, в течение всей пасхальной недели заполняет площадь вокруг собора св. Петра. Отупевший и измученный, я повернул к ризнице и приткнулся у порога. Два господина читали приклеенное к колонне объявление.
— Боже милостивый! — воскликнул один из них, обращаясь к стоявшему рядом. — И человек может рисковать своей головой ради каких-то грошей!
— М-да, и к тому же зная, что из восьмидесяти рабочих шесть или восемь обычно разбиваются в лепешку, — добавил другой.
— Ужасно! Ведь это же в среднем — десять процентов!
— Не меньше. Отчаянное предприятие.
— Но зато какое зрелище! — философски заметил первый, после чего они удалились.
Я вскочил и с жадностью прочитал объявление. Оно было озаглавлено: «Иллюминация собора святого Петра». Далее сообщалось, что требуется восемьдесят человек для освещения собора и купола и триста — для освещения карнизов, сводов, колонн и так далее, amministratore доводит до сведения… и так далее и тому подобное… В заключение говорилось, что каждый из факельщиков, занятых на соборе и куполе, получит обед и двадцать четыре паоло, тогда как заработок остальных составит менее трети этой суммы.
Отчаянное предприятие — что верно, то верно, но я и был доведен до отчаяния. В конце концов мне грозила только смерть, и лучше уж умереть после сытного обеда, нежели с голоду. Я тут же направился к amministratore, меня внесли в список, дали несколько паоло задатка и велели явиться на следующее утро ровно в одиннадцать часов. В этот вечер я поужинал возле уличного ларька и за несколько грошей получил возможность выспаться на сеновале конюшни в конце Виа дель Арко.
И вот к одиннадцати часам светлого воскресенья, шестнадцатого апреля, я стоял в толпе других бедняг, у большинства которых был жалкий вид, такой же как и у меня, и ждал, когда откроется дверь конторы администратора. Пьяцца перед собором кипела жизнью, напоминая разноцветный калейдоскоп. Сияло солнце, били фонтаны, над замком св. Ангела развевались флаги. Зрелище было изумительное, но я смотрел на него лишь несколько минут. С последним ударом часов двери распахнулись, и мы всей толпой вошли в зал, где для нас были накрыты два длинных стола. Несколько стражей стояли у дверей, служитель расставил нас вокруг столов, и священник принялся читать молитву.
Едва он начал читать, меня охватило какое-то странное чувство. Что-то побудило меня взглянуть на соседний стол, и там… о, всемогущий!., я увидел Гаспаро!
Он смотрел прямо на меня, но как только встретил мой взгляд, сразу же опустил глаза. Я видел, как он мертвенно побледнел. Воспоминание обо всех страданиях, которые он мне причинил, и о подлом ударе, нанесенном мне в день нашего побега, на какой-то миг пересилило даже удивление от того, что я вижу его здесь. О, если бы мне суждено было остаться жить, чтобы встретиться с ним один на один под открытым небом, где не будет ни молящихся священников, ни стражи!
Молитва окончилась, мы уселись и принялись за обед. Даже гнев не мог притупить мой аппетит. Я ел как голодный волк, как, впрочем, и все остальные. Нам не дали вина, да и двери были заперты, чтобы мы не могли раздобыть его со стороны. Это было весьма разумно, если принимать во внимание, какую работу нам предстояло выполнить. Тем не менее это не помешало нам поднять страшный шум. Порою опасность пьянит, как вино, и в это светлое воскресенье мы, восемьдесят sanpietrini, факельщики собора св. Петра, из которых кое-кто еще до ужина, быть может, размозжит себе череп о свинцовые листы кровли, ели, болтали, шутили, смеялись, и в этом буйном веселье было что-то ужасающее.
Обед длился долго, и когда все уже насытились, столы были убраны. Многие повалились на пол или на скамьи и уснули. Гаспаро был среди них. Я не мог больше выдержать. Я подошел к нему и пнул его в бок.
— Гаспаро, ты меня узнаешь?
Он угрюмо взглянул на меня.
— Чертова обедня! Я думал, что ты в Тулоне.
— Не твоя вина, что я не в Тулоне! А теперь слушай. Если мы с тобой переживем эту ночь, ты мне ответишь за свою подлость!
Сверкнув на меня глазами из-под нависших бровей, он молча отвернулся и сделал вид, что уснул.
— Ecco un maladetto![8] — выразительно пожав плечами, сказал один из соседей, когда я уходил.
— Ты знаешь о нем что-нибудь? — встрепенулся я.
— Cospetto! Ровным счетом ничего. Но говорят, одиночное заключение превратило его в волка.
Больше я ничего не мог узнать, и поэтому тоже растянулся на полу, как можно дальше от моего врага, и погрузился в крепкий сон. В семь стража подняла тех, кто еще спал, и поднесла каждому по стаканчику слабого вина. Затем нас построили в два ряда и повели к задней стороне собора, а оттуда на крышу под куполом. С этого места целая вереница лестниц и извилистых коридоров вывела нас в проход между двойными стенами купола; здесь нас стали размещать на разной высоте. Меня поставили примерно на середине, и я заметил, что Гаспаро ведут еще выше. Когда нас расставили по местам, распорядители обошли всех и дали нам наставления. По сигналу каждый должен вылезть в лаз или в окошко, перед которым он находился, и сесть верхом на узкую доску, привязанную к крепкой веревке. Веревка эта уходила в окно, была намотана на вал и надежно закреплена изнутри. По второму сигналу он должен взять в правую руку горящий факел, который ему подадут, а левой крепко ухватиться за веревку. По третьему сигналу специально приставленный для этого помощник начнет разматывать веревку, а факельщик, быстро скользя вниз по изгибу купола, должен прикоснуться факелом к каждой плошке, которую минует.
Выслушав эти наставления, каждый из нас встал у своего окна, ожидая первого сигнала.
Быстро смеркалось, и серебряная иллюминация сияла уже с семи часов. Все громадные ребра купола, насколько я мог видеть, все карнизы и фризы фасада, все колонны и парапеты гигантской колоннады, окружавшей пьяццу в четырехстах футах внизу, были окаймлены рядами бумажных фонариков, и свет их, смягченный бумагой, играл серебристым огнем, производившим волшебное, потрясающее впечатление. Между рядами и даже среди этих фонариков по фасаду, выходящему на пьяццу, на разных расстояниях были размещены плошки, так называемые padelle, уже наполненные салом и скипидаром. Зажечь их на своде и куполе и было рискованным делом sanpietrini. Когда все огни зажгутся — вспыхнет и золотая иллюминация.
Прошло несколько минут напряженного ожидания. С каждой секундой вечерняя тьма становилась все гуще, фонарики горели все ярче, нарастающий гул тысячной толпы на площади и улицах все громче звучал у нас в ушах. Я чувствовал учащенное дыхание помощника за своим плечом — и казалось, слышал стук собственного сердца. Неожиданно, точно электрический ток, из уст в уста промчался первый сигнал. Я вылез и крепко обхватил ногами доску, по второму сигналу схватил пылающий факел, после третьего почувствовал, как скольжу вниз, и, зажигая каждую плошку, мимо которой спускался, увидел, как весь огромный свод надо мной и подо мной вспыхивает рядами пляшущих огней. Часы начали бить восемь, и когда отзвучал последний удар, весь собор утонул в огне. Рев толпы, напоминающий рев безбрежного океана, казалось, потряс самый купол, к которому я прильнул. Я мог даже видеть блики света на лицах, толпу на мосту св. Ангела и лодки, снующие по Тибру.
Я опустился на полную длину веревки, успев зажечь все свои плошки, и теперь сидел безмятежно, наслаждаясь восхитительным зрелищем. Вдруг я почувствовал, что веревка дрогнула. Я взглянул наверх и увидел человека, который, одной рукой держась за железный стержень с прикрепленными к нему плошками, другою… Боже милосердный! Пьемонтец пережигал своим факелом мою веревку!
Раздумывать было некогда — я действовал по велению инстинкта. Все произошло в один страшный миг. Я кошкой вскарабкался наверх, ткнул факелом прямо в лицо озверевшего каторжника и ухватился за веревку на вершок выше горящего места! Ослепленный и ошеломленный, он испустил ужасный вопль и камнем рухнул вниз. Даже сквозь гул живого океана, бушующего внизу, я услышал глухой удар о свинцовую кровлю — звук этот отдавался в моих ушах все долгие годы, прошедшие с того вечера, я слышу его и по сей день!
Едва я успел перевести дух, как почувствовал, что меня втащили наверх. Помощь пришла как раз вовремя, от страха мне стало дурно, и я так ослабел, что потерял сознание, как только очутился в безопасности. На следующий день я дождался администратора и рассказал ему обо всем. Правдивость моего рассказа подтверждала пустая веревка, с которой сорвался Гаспаро, и обгоревший обрывок веревки, на котором меня подняли. Amministratore передал мой рассказ одному высокопоставленному духовному лицу, и в то время, как никто, даже ни один sanpietrino, не подозревал, каким образом погиб мой враг, подлинная история, которую люди шепотом рассказывали друг другу, перелетала из дворца во дворец, пока не достигла Ватикана. Я получил множество знаков сочувствия и настолько значительную денежную поддержку, что мог без страха смотреть в будущее. С тех пор я претерпел еще много превратностей судьбы, и мне пришлось побывать во многих странах.
Глава четвертая,
в которой мы находим перепутанных младенцев
Некоторое время после рассказа француза у ворот никто не появлялся. Наконец во двор медленно забрел довольно меланхоличный блондин, очень высокий и очень плотный, одетый в поношенное, с чужого плеча платье. Он нес ящик с плотничьим инструментом, однако, судя по виду, даже и не надеялся на то, что ему улыбнется счастье когда-либо пустить свои инструменты в ход. Устремив на Путника водянистые голубые глаза, этот унылый субъект пояснил (более правильным языком, чем можно было от него ожидать), что он бродит в поисках работы, а поскольку таковой не подвернулось, то он, за неимением лучшего занятия, пришел поглядеть на мистера Сплина. Фамилия его — Хэвисайдз, нынешнее местожительство — трактир «Колокольный звон», вон там, в деревне; если у мистера Путника найдется для него какая-нибудь работенка, он будет премного благодарен, а если нет, он просит разрешения посидеть здесь и спокойно отдохнуть, разглядывая мистера Сплина.
Получив разрешение, пришелец уселся и принялся глазеть на мистера Сплина в полное свое удовольствие. Он не был поражен, подобно художнику, он не был снисходительно невозмутим, подобно французу, — он просто-напросто хотел узнать, что побудило Отшельника удалиться от мира.
— И почему он завернулся в это одеяло? — спросил он. — Как бы ни была тяжела его беда, я думаю, моя куда тяжелее.
— Неужели? — спросил Путник. — Прошу вас непременно поделиться с нами вашими горестями.
На свете еще не встречалось человека, который отказался бы поговорить о своих горестях. И плотник не был исключением из этого общего правила. Без малейшего промедления он приступил к рассказу.
Я сочту личным одолжением с вашей стороны, если вы с самого начала настроитесь на грустный лад, поскольку история будет не из веселых, и если вы не сочтете за труд мысленно представить меня в виде младенца пяти минут от роду.
Вы, как я понимаю, хотите сказать, что я несколько великоват и грузен для того, чтобы меня можно было представить в виде младенца? Возможно, но впредь прошу вас не намекать больше на мой вес. Лишний вес был главным несчастьем моей жизни. Он испортил мне (как вы скоро услышите) все виды на будущее, еще до того, как мне минуло два дня.
Рассказ мой берет начало тридцать один год тому назад, ровно в одиннадцать часов утра. И начинается все с великой ошибки, каковой было мое появление на свет в море (торговое судно «Приключение», капитан Джиллоп, водоизмещение пятьсот тонн, днище обшито листовой медью, на борту опытный судовой врач).
Собираясь привлечь ваше внимание (что я сейчас и сделаю) к тому злополучному периоду моей жизни, который начался, когда мне было не более пяти или десяти минут от роду, и кончился (чтобы не утомить вас длинным рассказом) задолго до того, как у меня прорезался первый зуб, я должен признаться, что все сведения об этом времени получены мною из чужих уст. И все же они заслуживают доверия, ибо исходят от мистера Джиллопа, капитана судна «Приключение» (который сообщил мне их в письменном виде), от мистера Джолли, судового врача с «Приключения» (который весьма бессердечно послал мне их в виде юмористического рассказа), и от миссис Дрэбл, стюардессы с «Приключения» (которая сообщила мне их в устном виде). Три вышеупомянутых лица явились очевидцами, и, можно сказать, весьма потрясенными очевидцами, тех событий, о которых я должен вам поведать.
Судно «Приключение» в то время, о котором я вам рассказываю, направлялось из Лондона в Австралию. Я полагаю, вам известно, и нет нужды напоминать о том, что тридцать лет тому назад было еще далеко до золотой лихорадки и до знаменитых клипперов[9]. Строительство жилищ в новой колонии и овцеводство в глубине страны были основными занятиями в то время, а следовательно, и пассажиры на борту корабля почти все до единого были либо строители, либо фермеры-овцеводы.
Судно водоизмещением в пятьсот тонн, если оно идет с полным грузом, отнюдь не представляет первоклассных удобств большому числу пассажиров. Конечно, «чистой публике» в отдельных каютах жаловаться не приходилось. Высокая плата за проезд обеспечивала им право на привилегии. Несколько мест в спальных каютах даже пустовали, ибо каютных пассажиров было только четверо. Вот их имена и кое-какие сведения о них.
Мистер Симc, джентльмен средних лет, собиравшийся заняться спекуляциями на строительстве. Мистер Пэрлинг, худосочный молодой человек, совершавший длительное морское путешествие для поправки здоровья. Мистер и миссис Смолчайлд, молодая супружеская пара с небольшим капиталом, который мистер Смолчайлд намеревался увеличить посредством разведения овец. Капитану сказали, что на суше мистер Смолчайлд — человек весьма приятный и общительный. Но море несколько изменило его характер. Когда мистера Смолчайлда не тошнило, он был занят едой и питьем, когда он не был занят едой и питьем, он крепко спал. В общем же надо признать, что он отличался редким терпением и добродушием и с поразительным проворством скрывался в своей каюте, если приступ морской болезни застигал его врасплох, что же касается общительности, то за все плаванье никто не слышал, чтобы он вымолвил более десятка слов. И это не удивительно. Человек не может разговаривать во время приступа морской болезни; не может разговаривать, когда занят едой и питьем; и не может разговаривать, когда спит. А жизнь мистера Смолчайлда протекала именно в таких занятиях. Что касается его жены, то она вовсе не покидала своей каюты. Но о ней вы еще услышите.
Все эти каютные пассажиры были достаточно богаты, чтобы обеспечить себе комфорт. А вот несчастные бедняки, ехавшие «четвертым классом», который далеко не отличался удобствами даже при благоприятных условиях, были сбиты в кучу все вперемешку — мужчины, женщины, дети, — словно овцы в загоне, с тою лишь разницей, что у них было куда меньше возможности дышать свежим воздухом. Все это были ремесленники или батраки, которые не могли свести концы с концами на родине. Сколько их там было и как их звали — мне неизвестно. Да это и не важно. Внимания среди них заслуживало только одно семейство, а именно семейство Хэвисайдз, состоящее из Саймона Хэвисайдза, человека умного и образованного, плотника по профессии, его жены и семерых маленьких Хэвисайдзов — их злополучных отпрысков. Вы, кажется, хотите сказать, что это мои отец и мать, мои братья и сестры? Не спешите, советую вам немного обождать, прежде чем вы сможете окончательно в этом убедиться.
Хотя меня, строго говоря, еще не было на корабле, когда он покидал лондонский порт, тем не менее я твердо уверен, что мой злосчастный рок уже поджидал меня на его борту, что и сказалось потом на всем плаванье. Никогда еще не бывало такой скверной погоды. Шквалы налетали на нас со всех стран света, сменяясь встречным ветром или мертвым штилем. По истечении третьего месяца у капитана Джиллопа, человека по натуре весьма мягкого, начало портиться настроение. Предоставляю вам судить, могло ли оно улучшиться после известия, полученного им утром девяносто первого дня. Стоял мертвый штиль, и судно беспомощно моталось носом во все стороны, когда мистер Джолли (из бессердечного рассказа которого я привожу все разговоры в точности, как они происходили) поднялся к капитану и обратился к нему со следующими словами:
— У меня есть известие, которое вас немало удивит.
Сказав это, мистер Джолли с улыбкой потер руки. Хотя этот опытный врач и не выказал должного сочувствия к моей беде, надо сознаться, что он отличался нравом, соответствующим его фамилии.[10] Даже по сей день ни самая скверная погода, ни самый тяжкий труд не могут омрачить его веселого расположения духа.
— Если это известие о попутном ветре, — проворчал капитан, — то, смею вас уверить, оно меня удивит.
— Не знаю, как насчет ветра, но еще один каютный пассажир обеспечен.
Капитан отвернулся, окинул взглядом морской простор, где ближайшая земля была не ближе тысячи миль и где не было ни единого корабля на горизонте, вновь повернулся к опытному судовому врачу, вперил в него пристальный взор, внезапно побледнел и осведомился, что тот имеет в виду.
— Единственно то, что на борту появится пятый каютный пассажир, — стоял на своем мистер Джолли, ухмыляясь до ушей, — и его, по всей вероятности, к вечеру представит нам миссис Смолчайлд. Все, что о нем заранее можно сказать: рост — не на что смотреть, пол — покуда неизвестен, нрав и привычки — по всей вероятности, штормовые.
— Вы хотите сказать… — спросил капитан, попятившись и все больше бледнея.
— Вот именно, — энергично кивнул мистер Джолли.
— Ну так я вот что вам скажу, — взревел капитан Джиллоп в неистовой ярости. — Я этого не потерплю! Эта адская погода уже и без того вымотала мне всю душу — не потерплю! Джолли, отложите!.. Скажите ей, что такие вещи на моем судне неуместны. Как она смеет ставить нас в подобное положение?! Стыд и позор!
— Полно, полно, — увещевал его мистер Джолли. — Не надо так близко принимать это к сердцу. У бедняжки будет первенец. Откуда ей знать? Будь у нее немного больше опыта, я уверен…
— Где ее муж? — перебил капитан, и в его взоре сверкнула угроза. — Я намерен высказать ее мужу, что я об этом думаю.
Прежде чем ответить, мистер Джолли посмотрел на часы.
— Половина двенадцатого, — заметил он. — Дайте подумать. Обычно в это время мистер Смолчайлд сводит счеты с морем. За четверть часа он управится. А через пять минут крепко уснет. В час дня плотно позавтракает и снова уснет. В половине второго снова будет сводить счеты. И так далее, до самого вечера. С мистером Смолчайлдом у вас ничего не выйдет, капитан. Феноменальный человек — теряет столько веса — и вновь восстанавливает его самым удивительным образом. Еще месяц в море — и, должно быть, мы привезем его в летаргическом состоянии… Эй! А что у вас случилось?
Пока доктор рассказывал, на юте появился помощник стюарда. Быть может, это было просто забавное совпадение, но только он тоже ухмылялся до ушей, в точности как мистер Джолли.
— Вас просят вниз, сэр, — сказал он доктору. — Там с одной женщиной неладно. Хэвисайдз ее фамилия.
— Глупости! — воскликнул мистер Джолли. — Ха-ха-ха! Уж не собралась ли и она…
— Так оно и есть, сэр, в точности, — подтвердил помощник стюарда с полной убежденностью.
В немом бешенстве капитан Джиллоп озирался по сторонам и вдруг впервые за двадцать лет плавания потерял равновесие и, попятившись, привалился к фальшборту собственного корабля, стукнул по нему кулаком и тут же обрел дар речи.
— Это судно заколдовано! — в ярости крикнул капитан. — Стойте! — остановил он доктора Джолли, спешившего в трюм. — Если это правда, немедля послать ко мне ее мужа! Уж хоть с одним-то из них я посчитаюсь! — И капитан злобно погрозил кулаком в пространство.
Прошло минут десять, и вот, пошатываясь и кренясь во все стороны вместе с судном, к капитану приблизился долговязый, тощий, унылый блондин с римским носом и водянистыми голубыми глазами на обильно усеянном крупными веснушками лице. Это и был Саймон Хэвисайдз, умный и образованный плотник, который вез с собой жену и семерых детей.
— Н-ну-с! Так это вы? — спросил капитан.
В этот миг судно сильно накренилось, и Саймон Хэвисайдз опрометью метнулся к противоположному краю палубы, словно предпочитал угодить прямо за борт, нежели ответить на вопрос капитана.
— Так это вы, а? — повторил капитан, настигнув его, в ярости схватив за ворот и прижав к фальшборту. — Это ваша жена, а? Гнусный негодяй! Как вы смеете превращать мой корабль в родильный дом? Это бунт на корабле, а если не бунт, так вроде этого. Я заковывал в кандалы и за меньшие проступки. Я уже почти решил и вас заковать! Да держитесь вы на ногах, каракатица! Как вы смеете приводить на мое судно непрошеных пассажиров? Что вы можете сказать в свое оправдание, прежде чем я вас закую?
— Ровно ничего, сэр, — ответил Саймон Хэвисайдз, всем своим видом являя самое кроткое смирение многострадального супруга. — А что касается наказания, о котором вы только что упомянули, сэр, могу сказать одно: когда имеешь семерых детей, которых не знаешь, как прокормить, да тут еще того и гляди восьмой, то, осмелюсь заметить, сэр, дух мой и так все равно что закован, и навряд ли будет много хуже, если вы заодно закуете в кандалы мою бренную плоть.
Капитан машинально выпустил ворот плотника. Покорное отчаянье этого человека невольно смягчило его.
— Какого черта вы отправились в море? Почему не дождались на берегу, пока все кончится? — стараясь говорить по возможности суровее, спросил он.
— Какая польза ждать, сэр, — заметил Саймон. — При нашей жизни, стоит этому кончиться, как все начинается снова. И конца этому я не вижу, — сказал несчастный плотник, а потом, кротко поразмыслив, добавил: — Разве что в могиле…
— Кто тут смеет говорить о могиле? — раздался голос мистера Джолли, поднимавшегося к капитану. — На борту этого судна мы занимаемся только рождениями, а не похоронами. Капитан Джиллоп, эта женщина, Марта Хэвисайдз, не может оставаться в такой тесноте при ее теперешнем положении. Ее необходимо поместить в свободной каюте, и, смею вас уверить, чем скорее, тем лучше.
Капитан снова пришел в ярость. Пассажир из трюма в «отдельной каюте»! По морским законам это чистейшая аномалия, подрыв всяческой дисциплины! Он вновь уставился на плотника, словно мысленно прикидывал, какого размера кандалы тому потребуются.
— Я глубоко сожалею, сэр, — вежливо сказал Саймон, — глубоко сожалею, если непреднамеренная оплошность с моей стороны или со стороны миссис Хэвисайдз…
— Уноси, покуда цел, свой длинный каркас и длинный язык! — загремел капитан. — Когда болтовней можно будет помочь делу, я за тобой пошлю! — Потом, когда Саймон заковылял прочь, он безнадежно махнул рукой. — Поступайте как знаете, Джолли. Можете превратить судно в детскую, когда вам заблагорассудится.
Спустя пять минут — настолько энергичным был мистер Джолли — на палубе появилась Марта Хэвисайдз, в горизонтальном положении, закутанная в одеяла и транспортируемая тремя мужчинами. Когда эта необычная процессия шествовала мимо капитана, он шарахнулся в сторону с таким красноречивым выражением ужаса на лице, как будто мимо него волокли не британскую матрону, а разъяренного быка.
Двери в спальные каюты шли справа и слева от салона. Слева (если глядеть на бушприт) обитала миссис Смолчайлд. Справа, как раз напротив, доктор поместил миссис Хэвисайдз. Затем салон перегородили парусиной. Меньшее из двух образовавшихся таким образом помещений, из которого вел трап на палубу, было открыто для публики. В большем помещении священнодействовал доктор. После того как опорожнили, вымыли и устелили одеялами старую бельевую корзину, устроив таким образом самодельную колыбель, внесли ее за перегородку и установили посредине помещения на равном расстоянии от каждой из спальных кают, чтобы ею можно было воспользоваться по первому требованию, — все видимые глазу приготовления доктора Джолли были закончены. Пассажиры мужского пола нашли убежище на юте, предоставив доктору и стюардессе спокойно властвовать внизу.