Рождественские повести - Земля Тома Тиддлера
ModernLib.Net / Классическая проза / Диккенс Чарльз / Земля Тома Тиддлера - Чтение
(Весь текст)
Чарльз Диккенс
ЗЕМЛЯ ТОМА ТИДДЛЕРА
Глава первая,
в которой мы находим сажу и пепел
— Но почему это место называют «Земля Тома Тиддлера»? — спросил Путник.
— Да потому, что он кидает медяки бродягам и попрошайкам, — пояснил Хозяин. — Ну, те, понятно, их подбирают. А уж если это делается на его земле — земля-то и впрямь принадлежит ему, еще предки его владели ею, — да он еще небось свои медяки не ниже золота да серебра ценит и всем тычет в глаза, что это, мол, моя земля, — вот и получается совсем как в детской игре про Тома Тиддлера[1]. Так что название вполне подходящее, — заключил Хозяин, по излюбленной своей привычке слегка пригибаясь, дабы вперить взор через окно в пустоту под полуспущенной шторой. — Так по крайней мере считали все джентльмены, которые подкреплялись отбивными и пили чай в этом скромном заведении.
Путник как раз подкреплялся отбивными и пил чай в этом скромном заведении, и, стало быть, Хозяин норовил угодить рикошетом и в него.
— И вы называете его Отшельником? — спросил Путник.
— Так его все в округе называют, — ответил Хозяин, предпочитая не брать на себя ответственность.
— Отшельник… А что это такое? — спросил Путник.
— Что это такое? — повторил Хозяин, потерев подбородок.
— Вот именно, что это такое?
Хозяин вновь пригнулся, дабы обстоятельнее рассмотреть пустоту под оконной занавеской, и, как человек, не привыкший утруждать свой мозг четкими умозаключениями, молчал с таким видом, словно вот-вот умрет от удушья.
— Ну так я скажу вам, что это такое. По моему разумению, — это чудовищно грязное существо…
— М-да, мистер Сплин грязноват, это верно, — согласился Хозяин.
— …невыносимо самовлюбленное…
— М-да, мистер Сплин, как все говорят, жизнью своей гордится, — пошел на вторую уступку Хозяин.
— …порожденная ленью уродливая аномалия человеческого естества, — продолжал Путник. — Для блага трудолюбивого господнего мира и его духовной, равно как и физической, чистоты, я бы, будь на то моя воля, немедля приговорил этакое создание к каторжным работам, все равно — где: на земле Тома Тиддлера, или самого папы римского, или хоть факира индийского, словом, на любой земле.
— Навряд ли мистера Сплина пошлешь на каторжные работы, — глубокомысленно изрек Хозяин, качая головой. — Ведь он законный владелец земельной собственности.
— А далеко ли до этой самой «Земли Тома Тиддлера»? — осведомился Путник.
— Миль пять будет, — ответил Хозяин.
— Ну что ж. Позавтракаю и направлюсь туда. Я нарочно прибыл пораньше, чтобы разузнать об этом месте и посетить его.
— Не вы первый, — заметил Хозяин.
Разговор этот происходил однажды, в разгаре лета в году господнем, не столь уж давнем, среди живописных долин и богатых форелью речек в некоем зеленом графстве Англии. Не важно, в каком именно графстве. Довольно будет сказать, что там вы можете охотиться, удить рыбу, бродить по заросшим высокими травами дорогам проложенным еще римлянами, заниматься раскопками древних могильников или затеять идиллическую беседу с бойким на язык крестьянином — красой и гордостью страны, который поведает вам — если вы того пожелаете, — как вести пасторальное хозяйство на девять шиллингов в неделю.
Путник сидел за завтраком в «Колокольном звоне» — маленьком деревенском трактире, земляной пол которого был посыпан песком. Башмаки его носили следы росы и пыли после ранней утренней прогулки, ранней прогулки по дорогам, лугам и рощам, щедро наградившим его одежду травинками, клочками душистого сена, сочными и увядшими листьями и другими благоуханными дарами свежего и обильного лета.
Окно, через которое Хозяин вперял взор в пустоту, было завешено от яркого утреннего солнца, заливавшего деревенскую улицу. Деревенскую улицу, которая ничем не отличалась от прочих деревенских улиц: она была чересчур широка для ее низких домишек, чересчур тиха при ее длине и объята непробудной скукой.
Тихие маленькие домики с большущими ставнями — дабы крепко запирать Нищету, словно это Монетный двор или Английский банк, — до того необдуманно пригласили в свою компанию дом Доктора, что медная дощечка на его дверях и все три этажа выделялись среди них так же заметно и резко, как сам Доктор в черной суконной паре — среди своих пациентов, облаченных в холстину.
Казалось, с такой же опрометчивостью деревенские строения завели судебную тяжбу: десятка два жалких дощатых лачуг беспорядочной гурьбой обступили особняк Стряпчего, угрожавший им блестящими каменными ступенями крыльца, устрашающего вида скобой для очистки грязи с подошв и явным намерением вот-вот вчинить иск о выселении. Эти домишки обликом своим напоминали сельских мастеровых: коренастые, кособокие, одноглазые, лупоглазые, подслеповатые, кривоногие, косолапые, скрюченные ревматизмом, несуразные. В иных домиках, например в посудной лавке и лавке скобяных товаров, под самой крышей, не более чем в двух вершках от конька, имелось окошко, подобное глазу Циклопа, которое давало основание предположить, что какой-нибудь несчастный деревенский мастеровой вынужден на ночь забираться в свою каморку ползком, на манер червя. Вся окрестность вокруг деревни являла такое буйное изобилие, а сама деревенька была такой опустевшей и нищей, что невольно на ум приходила мысль, будто она посеяла и посадила в землю все свое достояние, дабы превратить его в злаки, стебли и травы. Вот почему, должно быть, пустовали лавчонки, вот почему на углу пустовали базарные навесы и прилавки и вот почему пустовала ветхая гостиница и постоялый двор, на воротах которого еще не выцвела зловещая надпись «Акцизное управление», как бы указывающая на то, от чего никак не может отделаться нищета. Вот почему и единственный бродячий пес с заранее обдуманным намерением покинул деревню и удалился в направлении белых столбов и пруда, и поступок его можно было объяснить, только предположив, что он собирался — путем самоубийства — превратиться в удобрение, чтобы получить право на часть урожая репы и кормовой свеклы.
Окончив завтрак и уплатив по скромному счету, Путник вышел на порог «Колокольного звона» и, направляемый указующим перстом Хозяина, побрел к пустоши мистера Сплина-Отшельника.
Ухитрившись довести до полного разорения все свое хозяйство, завернувшись в одеяло и скрепив его спицей, а также вымазавшись сажей, грязью и прочей пакостью, вышеупомянутый мистер Сплин снискал себе в округе великую славу — славу значительно большую, чем мог бы заслужить, будь он заурядным христианином или добропорядочным готтентотом[2]. Своим одеялом он даже сумел окрутить лондонские газеты, поймать их на острие своей спицы и перемазать их сажей и грязью. И Путник, останавливаясь у какого-нибудь жилья или фермы, чтобы расспросить о дороге, всякий раз не без удивления убеждался, с каким точным расчетом мрачный мистер Сплин сумел сыграть на слабостях своих соседей, чтобы те постарались создать ему эту славу.
Романтическая дымка, ореол некоего доморощенного чуда окружали мистера Сплина, а в этой дымке — как и во всяком тумане — истинные размеры предмета представали в непомерно увеличенном виде. Он в припадке ревности убил красавицу возлюбленную и теперь искупает вину; он дал обет под влиянием глубокой скорби; дать обет его побудило роковое несчастье; дать обет его побудила религия; дать обет его побудило пьянство; дать обет его побудило разочарование; он никогда не давал обета, — страшная роковая тайна толкнула его на этот шаг! Он баснословно богат; он безрассудно щедр; он чрезвычайно учен; он видит духов; он может творить всевозможные чудеса. Некоторые утверждали, что каждую ночь он выходит на волю и подстерегает на темных дорогах одиноких прохожих. Другие говорили, что он никогда не выходит на волю; одни уверяли, что срок его затворничества уже истекает, другие достоверно знали, что он обрек себя на затворничество вовсе не в наказание и что оно прекратится лишь с кончиной самого Отшельника. Даже по таким, казалось бы, несложным вопросам, как вопрос о его возрасте и о том, как давно он пребывает в своем омерзительном одеяле, сколотом спицей, нельзя было получить точных сведений от лиц, которые, имей они возможность, уж наверняка бы разузнали все до мелочи. Возраст ему приписывали самый различный, от двадцати пяти до шестидесяти лет, и Отшельником он пребывал уже семь, двенадцать, двадцать, тридцать лет, — двадцать лет, однако, были излюбленным сроком.
— Ну что ж, — промолвил Путник, — хоть посмотрю, что такое настоящий живой отшельник.
И Путник шагал все дальше и дальше, пока не добрался до Земли Тома Тиддлера.
Это был глухой уголок у старой проселочной дороги, опустошенный гением мистера Сплина до такой степени, точно этот мистер Сплин родился императором и завоевателем. В центре его стоял довольно большой дом, все стекла в котором были давно уничтожены вышеупомянутым сокрушительным гением Сплина, а все окна забиты и заколочены толстыми бревнами.
На заваленном хламом дворе, густо заросшем сорными травами, стояли постройки, с крыш которых свободно слетала солома от всех ветров во все времена года, а стропила и балки обваливались и гнили. Зимние оттепели, морозы и летний зной погнули и покоробили все, что еще кое-как уцелело, и теперь ни один столб, ни одна доска не держались на своих местах, — все, подобно их хозяину было изломано, исковеркано, выворочено, осквернено.
В этом хозяйстве бездельника за обвалившейся изгородью, утопая в высохшей траве и крапиве, еще торчали остатки стогов, заплесневевших и осевших и напоминающих гнилые соты или кучи грязной губки. Земля Тома Тиддлера могла предложить для обозрения свои загрязненные воды, ибо в усадьбе имелся илистый пруд, в который повалились деревья — разбухший ствол и ветви одного из них занимали всю его поверхность, — пруд, который при всем зловонии густых водорослей, при всей своей черной гнусности, гнили и грязи все же невольно вселял чувство удовлетворения, ибо лишь такая вода могла отражать всю постыдную мерзость запустения этого места, не будучи оскверненной столь недостойным занятием.
Когда Путник обозревал Землю Тома Тиддлера, взгляд его привлек загорелый Жестянщик, растянувшийся среди бурьяна в тени дома. Рядом с ним лежала суковатая палка, а под головой — небольшая котомка.
Жестянщик встретил взгляд Путника не поднимая, головы, а чтобы лучше разглядеть пришельца, просто пригнул к груди подбородок, так как лежал на спине.
— Добрый день! — приветствовал его Путник.
— И вам того же, коли он вам по душе, — ответил Жестянщик.
— А вам не по душе? Денек отличный.
— Мне дела нет до погоды, — зевнул Жестянщик, Путник подошел к нему и стал его разглядывать.
— Место любопытное, — заметил он.
— Что и говорить, — подтвердил Жестянщик. — Зовется Земля Тома Тиддлера.
— Вам оно хорошо знакомо?
— В первый раз вижу, — снова зевнул Жестянщик, — и не стану плакать, если не увижу во второй. Только что был тут один и сказал, как оно зовется. Если вам охота, взглянуть на самого Тома, так ступайте вон через те ворота, — и он слегка повернул голову туда, где виднелись остатки деревянных ворот.
— А вы уже видели Тома?
— А на что он мне сдался? Не видал я грязи!
— Разве он не живет в этом доме? — спросил Путник, еще раз оглядев дом.
— Тот, что только что ушел, сказал… — довольно сердито пояснил Жестянщик, — ты, говорит, приятель, развалился на Земле Тома Тиддлера. А если, говорит, желаешь поглядеть на самого Тома, ступай вон в те ворота. Раз он сам из них вышел, стало быть, знает.
— Несомненно, — согласился Путник.
— А может… — заметил Жестянщик, до того потрясенный своей догадкой, гениальность которой произвела на него поистине гальваническое воздействие и даже заставила приподнять голову чуть ли не на целый вершок, — а может, он все наврал! И наплел же он с три короба про это место! Ну, тот, стало быть, что сюда приходил. Перед тем как Том заперся и все пошло прахом, он наказал все кровати в спальнях застелить, будто в них спать будут. И если, говорит, теперь пройтись по комнатам, то увидишь, как одеяла на кроватях так и ходят волнами, так и ходят. А знаешь, спрашивает, отчего? От крыс!
— Жаль, что мне не пришлось повидаться с этим человеком, — заметил Путник.
— Оно бы и лучше, если б вы его видели, а не я, — проворчал Жестянщик. — Больно у него язык длинный.
Вспомнив об этом не без досады, Жестянщик с мрачным видом закрыл глаза, а Путник, сочтя, что у Жестянщика язык, по-видимому, короткий и что больше из этого человека ни слова не выжмешь, направился к воротам.
Проскрипев ржавыми петлями, ворота впустили Путника во двор, где он увидел пристройку с зарешеченным окном, примыкавшую к обветшалому зданию.
Под низким окном виднелось уже множество следов, само окно было без стекол, и потому Путник решился в него заглянуть. И тут взору его предстал настоящий живой отшельник, по которому можно было судить о настоящих, давно усопших отшельниках.
Он возлежал на груде золы подле покрытого ржавчиной очага. В темной кухоньке или чулане — бог знает, чем раньше служила эта конура, — не было ничего кроме стола, уставленного старыми бутылками.
Если бы не крыса, которая, со звоном опрокидывая бутылки, спрыгнула со стола и на пути в свою нору пробежала по настоящему живому отшельнику, то человека в его норе было бы не так легко разглядеть. Хвост крысы защекотал лицо Отшельника, и владелец Земли Тома Тиддлера открыл глаза, увидел Путника, вздрогнул и подскочил к окну. Путник на шаг-другой отступил от окна. «Фу! Это же помесь обитателя Ньюгета, Бедлама, Долговой тюрьмы в ее худшие времена, трубочиста, золоторотца и Благородного дикаря[3]! Ха-ха! Недурная семейка этот род отшельников!» — вот о чем думал Путник, молча разглядывая закопченное черное существо в одеяле, сколотом спицей, — кстати сказать, другого платья на нем и не было, — лохматое существо, пялившее на него глаза. Заметив, что в глазах этих сверкает явный интерес к тому, какое они производят впечатление, Путник подумал: «О, суета сует и всяческая суета!»
— Как ваше имя, сэр, и откуда вы прибыли? — спросил мистер Сплин-Отшельник весьма величественно, хотя и на обыкновенном языке образованного человека.
Путник ответил на эти вопросы.
— Вы прибыли, чтобы посмотреть на меня?
— Да, будучи наслышан, решил на вас посмотреть. Вам же нравится, когда на вас смотрят. — Последнюю фразу Путник произнес как бы между прочим, как нечто само собой разумеющееся, дабы предупредить притворное недовольство, уже пробивавшееся сквозь слой грязи и копоти на физиономии Отшельника. И слова эти произвели должный эффект.
— Вот как! — сказал Отшельник после небольшой заминки. Выпустив из рук прутья решетки, он примостился на подоконнике, поджав под себя голые ноги. — Значит, вам известно, будто мне нравится, чтобы на меня смотрели?
Путник поискал глазами, на что бы присесть, и, заметив поблизости чурбан, подкатил его к окну. Неторопливо усевшись, он ответил:
— Совершенно верно.
С минуту они молча смотрели друг на друга, и казалось, обоим нелегко было друг друга раскусить.
— Итак, вы пришли узнать, почему я веду такой образ жизни? — грозно нахмурившись, спросил Отшельник. — Я этого не рассказываю ни одному живому существу. И не разрешаю об этом спрашивать.
— Будьте спокойны, уж я-то наверняка спрашивать не стану, — отвечал Путник. — Меня это нисколько не интересует.
— Вы невежа! — изрек мистер Сплин-Отшельник.
— От невежи слышу, — ответил Путник.
Привыкнув вселять в своих посетителей священный трепет, поражая их своей грязью, одеялом и спицей, Отшельник взирал на гостя несколько растерянно и удивленно, словно выстрелил в него из надежного ружья, которое дало осечку.
— В таком случае зачем вы сюда явились? — спросил он после некоторого раздумья.
— Право же, несколько минут назад меня вынудили задать себе тот же вопрос. А знаете кто? Жестянщик. — И Путник бросил взгляд па ворота. Отшельник тоже посмотрел в ту сторону. — Вот именно. Он там полеживает на солнышке, — продолжал Путник, словно Отшельник спросил у него об этом человеке. — Он не желает сюда заходить и вполне резонно заявляет: «А на что он мне! Не видал я грязи!»
— Вы наглец! — гневно воскликнул Отшельник. — Прочь из моих владений! Прочь!
— Ну полно, полно, — нимало не смущаясь, урезонивал его Путник. — Это уж слишком. Не станете же вы утверждать, будто блистаете чистотой! Взгляните на ваши ноги! А ваши владения! Да они в столь жалком состоянии, что не могут даже претендовать на какого-нибудь хозяина.
Отшельник спрыгнул с подоконника и бросился на свое ложе.
— Я не уйду, — сказал Путник, заглядывая в окно, — вам не удастся таким путем от меня избавиться. Лучше подойдите сюда, и мы поговорим.
— Я не буду с вами разговаривать, — заявил Отшельник и повернулся спиной к окну.
— А я буду, — продолжал Путник. — Вот вы обижены тем, что я не интересуюсь, что именно побудило вас вести столь нелепый и столь непристойный образ жизни. Но ведь если я вижу больного, я вовсе не обязан интересоваться, что послужило причиной его болезни.
После короткой паузы Отшельник снова вскочил на ноги и подошел к окну.
— Как, вы еще не ушли? — воскликнул он, словно и впрямь полагал, что посетитель уже ушел.
— И не уйду, — ответил Путник. — Я намерен провести этот летний день здесь.
— Как вы смеете, сэр, вторгаться в мои владения… — начал было Отшельник, но Путник прервал его:
— Ну, знаете, насчет ваших владений вам бы лучше помолчать. Я просто не могу допустить, чтобы эту дыру удостаивали такого названия.
— Как вы смеете! — вопил Отшельник, сотрясая прутья решетки. — Как вы смеете являться ко мне и оскорбительным образом называть меня больным!
— О боже милостивый! — весьма хладнокровно возразил Путник. — Неужели у вас хватит совести утверждать, будто вы здоровы? Тогда извольте вновь обратить внимание на свои ноги. Поскребите себя где угодно и чем угодно, а потом попробуйте сказать, что вы здоровы. Суть в том, мистер Сплин, что вы не только Скверна…
— Я — Скверна?! — в ярости переспросил Отшельник.
— А как же еще назвать эту усадьбу, доведенную до столь непотребного состояния? Это — Скверна! Как иначе назвать человека, дошедшего до столь непотребного состояния. Это — Скверна! И кроме того, вы отлично знаете, что не можете обойтись без публики, и почитатели ваши — тоже Скверна… Вы привлекаете все отребье, всех проходимцев на десять миль в округе и выставляетесь перед ними напоказ в этом гнусном одеяле, швыряете им медяки и угощаете их спиртным вон из тех грязных кружек и бутылок — поистине тут требуются луженые желудки! Короче говоря, — заключил Путник спокойным и ровным голосом, — сами вы — Скверна, и эта собачья конура — Скверна, и публика, без которой вы не можете обойтись, — Скверна, и, пожалуй, самое скверное то, что Скверна этой округи, уже одним тем, что она существует в цивилизованном мире, хотя, казалось бы, давно отжила свой век, становится Скверной всеобщей!
— Да уйдете вы или нет! У меня есть ружье! — пригрозил Отшельник.
— Ба!
— Есть, говорю вам!
— Ну, посудите сами, разве я утверждал, что у вас его нет? А что касается моего ухода, то ведь я уже сказал, что не уйду. Ну вот, из-за вас я потерял нить… Ах да, я говорил о вашем поведении. Все это не только Скверна, более того, это предельное сумасбродство и безволие.
— Безволие? — словно эхо, отозвался Отшельник.
— Безволие, — все с тем же спокойным и невозмутимым видом подтвердил Путник.
— Это я безволен? О, глупец! — возопил Отшельник. — Я, верный своему подвижничеству, своей скудной пище и вот этому ложу все эти долгие годы?!
— Чем больше лет, тем больше ваше безволие, — заметил Путник. — Хотя не так уж много прошло этих лет, как гласит молва, которую вы охотно поддерживаете. Мистер Сплин, корка грязи на вашем лице толста и черна, но и сквозь нее я могу разглядеть, что вы еще молоды.
— А предельное сумасбродство выходит не что иное, как безумие? — спросил Отшельник.
— Весьма на то похоже.
— Но разве я говорю как безумный?
— Как бы там ни было, но у одного из нас имеются веские основания считать другого таковым. Кто же безумен — чистоплотный человек в пристойном костюме или человек, заросший грязью и в совершенно непристойном виде? Я умолчу, кто именно.
— Так знайте же вы, самодовольный грубиян, — воскликнул Отшельник, — не проходит и дня, чтобы беседы, которые я здесь веду, не утверждали меня в правоте моего подвижничества, не проходит и дня, чтобы все, что я здесь вижу и слышу, не доказывало, как я прав и стоек в моем подвижничестве!
Путник, поудобнее устроившись на своем чурбане, достал из кармана трубку и принялся ее набивать.
— Одно предположение, — начал он, устремив взор в синеву небес, — одно лишь предположение, что человек, пусть даже за решеткой, в одеяле, сколотом спицей, отважится уверять меня, что он изо дня в день видит множество всякого рода людей, мужчин, женщин и детей, которые каким бы то ни было образом доказывают ему, будто поступать вопреки законам общественной природы человека, не говоря уже о законах обычной человеческой благопристойности, есть не что иное, как самая жалкая распущенность; или что кто-то доказывает ему, будто, обособляясь от ближних своих и их обычаев, он не являет собою зрелище отвратительного убожества, предназначенное для увеселения самого сатаны (да еще, пожалуй, обезьян), — одно лишь это предположение вопиюще. Я повторяю, — продолжал Путник, раскурив трубку, — подобная безрассудная дерзость вопиюща, даже если она исходит от существа, покрытого коростой грязи в вершок толщиной, сидящего за решеткой и облаченного в одеяло, сколотое спицей.
Отшельник как-то нерешительно поглядел на него, отошел к своей куче золы и пепла, лег, снова поднялся, подошел к окну, снова нерешительно взглянул на гостя и, наконец, сердито буркнул:
— Я не выношу табака.
— А я не выношу грязи. Табак отличное дезинфицирующее средство. Моя трубка нам обоим лишь на пользу. Я намерен просидеть здесь весь этот летний день, пока благословенное летнее солнце не склонится к закату, и доказать вам устами любого, кому случится проходить мимо ворот, какое вы никчемное, жалкое создание.
— Что это значит? — гневно воскликнул Отшельник.
— Это значит, что вон там — ворота, тут — вы, а здесь — я. Это значит также, что я твердо убежден в том, что любой случайный прохожий, который войдет к вам во двор через эти ворота, из каких бы краев он ни явился, каков бы ни был запас его житейской мудрости, приобретенной им самим или позаимствованной у других, — любой сочтет необходимым встать на мою сторону, а не на вашу.
— Вы наглый и хвастливый субъект, — сказал Отшельник. — Вы считаете себя бог весть каким мудрецом.
— Чепуха, — ответил Путник, спокойно покуривая трубку. — Много ли мудрости требуется, чтобы понять, что каждый смертный должен делать дело и что все люди тесно связаны между собою.
— Уж не станете ли вы утверждать, будто у вас нет сообщников?
— Болезненная подозрительность естественна при вашем состоянии, — сочувственно подняв брови, произнес Путник. — Тут уж ничего не поделаешь.
— Вы хотите сказать, что у вас нет сообщников?
— Я не хочу сказать ничего, кроме того, что уже сказал. А сказал я, что будет просто противоестественно, если хоть один сын или дочь Адама, вот на этой самой земле, на которую ступила моя нога, или на любой другой земле, куда ступает нога человека, вздумает хулить здоровую почву, на которой зиждется наше существование.
— Стало быть, — со злобной усмешкой перебил его Отшельник, — вы считаете, что…
— Стало быть, я считаю, — подхватил Путник, — что провидение повелело нам по утрам вставать, умываться, трудиться для общего блага и оказывать воздействие друг на друга, предоставив лишь слабоумным да параличным сидеть в углу и хлопать глазами. Итак, — тут Путник повернулся к воротам, — Сезам, откройся! Пусть глаза его прозрят, а сердце омрачится скорбью. Мне все равно, кто войдет, ибо я знаю, чем это кончится.
С этими словами Путник повернулся к воротам, а мистер Сплин-Отшельник, совершив несколько нелепых прыжков с ложа к окну и обратно, подчинился неизбежному, свернулся клубком на подоконнике, ухватившись за прутья решетки и с явным любопытством выглядывая из своего логова.
Глава вторая,
в которой мы находим вечерние тени
Первым посетителем, появившимся в воротах, был случайно заглянувший во двор джентльмен с альбомом под мышкой. Его испуганный и изумленный вид говорил о том, что молва об Отшельнике еще не достигла его ушей. Как только к незнакомцу вернулся дар речи, он поспешил извиниться и пояснить, что, впервые посетив эти края, был поражен живописными руинами этого двора и сараев и заглянул в ворота, желая только сделать зарисовку с натуры.
Посвятив смущенного незнакомца в таинственную историю Отшельника, Путник сказал, что любые рассказы, почерпнутые из жизненного опыта посетителей, способные оживить мистера Сплина в это летнее утро, пришлись бы весьма кстати в таком затхлом углу. Поначалу посетитель пришел в замешательство, не столько, как выяснилось впоследствии, из-за отсутствия способностей рассказчика, сколько из-за того, что не мог так сразу вспомнить ни одной подходящей истории. Стараясь собраться с мыслями, он, как-то незаметно для себя самого, вступил в беседу с Отшельником.
— Мне никогда не приходилось наблюдать, чтобы затворничество, подобное вашему, приводило к добру, — произнес он. — Я сам знаю, насколько оно заманчиво, сам изведал его соблазн и сам ему поддавался; но добра от него не видал. Впрочем, постойте, — осекся он, поправляя себя, как это свойственно человеку добросовестному, который не воспользуется для подтверждения своей излюбленной теории фактом, хотя бы в малейшей степени сомнительным. — Позвольте! Да, да, я вспоминаю одно доброе дело, свершить которое в какой-то мере стало возможным потому, что человек вел затворнический образ жизни.
Отшельник с торжествующим видом вцепился в прутья решетки. Однако Путник, нимало не смущенный, попросил незнакомца рассказать об обстоятельствах этого дела.
— Вы о них услышите, — отвечал незнакомец. — Но предварительно мне хотелось бы заметить, что события, о которых я собираюсь рассказать, произошли несколько лет тому назад, когда я только что претерпел жестокий удар судьбы и, вообразив, будто мои друзья своим сочувствием заставят меня лишь острее ощущать мою потерю, решил удалиться от них и пребывать в полном одиночестве до той поры, пока хоть в какой-то мере не утихнет боль утраты.
В истории, которую вы сейчас услышите, я хочу рассказать вам, как были обнаружены добрые дела, пробуждены добрые чувства, совершены добрые поступки и пожаты добрые плоды, и все это лишь благодаря Вечерним Теням.
Я часто думал о том, как предательски выразительны бывают тени. Я имею в виду тени, которые можно увидеть с улицы в освещенных окнах домов, тени, возникающие на спущенной шторе, когда люди находятся между нею и лампой. Мне случалось наблюдать их, когда, проходя мимо церкви во время богослужения, я смотрел на окна и видел в них тени влюбленных, склоненных над одним молитвенником; тени детей, которые наверняка болтали и пересмеивались; а иной раз я замечал тень, которая то и дело рывком подавалась вперед, потом, словно опомнившись, вскидывалась и некоторое время держалась неестественно прямо и неподвижно, после чего вновь начинала подаваться вперед, и это позволяло мне предположить, что там уже дошли до четвертой части проповеди, состоящей из восьми разделов, и что передо мною некто, ищущий во сне спасения от красноречия проповедника.
Среди теней, хранимых моей памятью, есть такие, что запечатлелись в ней не просто темными, холодными пятнами; их отбрасывали создания столь светлые и благородные, что тени казались лишь мягким отсветом, а свет, который их отбрасывал, — лучезарным сиянием.
То, о чем я хочу рассказать вам, произошло несколько лет назад, когда я одиноко жил на узкой и довольно людной улице в одном из старинных кварталов Лондона — на одной из тех улиц, где более или менее сносные дома стоят вперемежку с самыми убогими и где в одном из самых лучших и чистых домов я снимал две комнаты: спальню и гостиную.
Тогда, впрочем, так же, как и теперь, во время работы я не выносил шума, и поэтому превратил спальню на третьем этаже в студию, спал же я в гостиной, где ночью было тихо, тогда как днем туда доносился уличный шум. Таким образом, моя рабочая комната была на третьем этаже и выходила на задворки, а так как в нескольких ярдах от моего дома другая улица под острым углом пересекала ту, на которой жил я, то вполне понятно, что задние стены домов этой косой улицы, носящей вполне подходящее название Поперечной, находились на довольно близком расстоянии от моего окна. Я столь обстоятельно описал местоположение моего жилища для того, чтобы вам легче было представить, каким образом внимание мое привлекло нечто такое, о чем я собираюсь рассказать подробнее.
Вы также поймете, как случилось, что я, сидя в своей комнате, особенно во время коротких зимних дней, когда уже спускались сумерки, и задумчиво глядя в окно, погруженный в размышления о своей работе, невольно устремлял взгляд на одно из окошек в задних стенах домов косой улицы, о которой я только что упоминал, и как зачастую ловил себя на том, что стараюсь представить себе обитателей комнат, отделенных от меня столь небольшим расстоянием.
Окно одной из этих комнат по некоторым причинам особенно занимало мое воображение. Окно находилось на одном уровне с моим, как раз напротив него. В дневное время, хотя штора была поднята до самого верха, я почти ничего не мог там разглядеть, однако и то, что я видел, говорило о крайней бедности этого жилья. Долгая привычка пользоваться глазами, если можно так выразиться, «умозрительно», развила во мне склонность придавать большое значение внешним очертаниям предмета, в той мере, в какой они выражают его внутреннюю сущность. Как бы там ни было, но я обладаю такой склонностью в очень сильной степени, особенно же в отношении окон. Я полагаю, что окна могут дать богатый материал для понимания вкусов, привычек и характеров обитателей жилища.
Кто не чувствовал, проходя мимо какого-нибудь дома и глядя на чистые окна, уставленные цветами, на сочетание ярких бело-зеленых тонов аронника с нежными тонами гиацинтов, создающих такую свежую гамму красок на общем темном фоне, кто не чувствовал, что хозяева комнат с украшенными таким образом окнами живут куда счастливее и спокойнее, нежели их ближайшие соседи, на грязном окне которых косо висит желтая штора, а в проволочной сетке под нею зияет дыра?
Если придерживаться теории, которую я только что рискнул изложить, то вы легко поймете, что я был склонен отнести жильцов комнаты напротив к первой категории, ибо разглядел в их окне огромную фуксию, веером раскинувшую листья и ветви между деревянными подпорками. Я заметил также, что это бедное окно всячески старались украсить, хотя бы и самыми дешевыми предметами декоративного искусства, но все же свидетельствовавшими о любви к изящному и о желании как-то прикрыть нищету.
Но, как я уже сказал, окно это привлекало мое внимание чаще всего именно в сумерки и по вечерам. Ведь когда в комнате горит свет, тени находящихся в ней предметов и людей возникают на оконной шторе с такой яркостью и четкостью, что человеку, который не занимался подобными наблюдениями, трудно этому поверить. И вот, тени говорят мне, что в комнате живут муж и жена, и я уверен, что оба они молоды. Мужчина, как мне дает основание заключить его поза, а также экран из папиросной бумаги, за которым он сидит, — гравер, бедный труженик, для которого дни чересчур коротки, и он, сгорбившись, долгие ночные часы терпеливо корпит над своей работой. Время от времени я замечаю, как он встает, откидывает голову, чтобы отдохнула шея, и тогда я вижу тень его молодой, чересчур худощавой, но стройной фигуры. Тень показывает, что он носит бороду. Свет в комнате очень яркий, и это еще больше убеждает меня в том, что человек этот гравер. Почти всегда рядом с его тенью — тень его жены. Как она следит, как ухаживает за ним, как склоняется над спинкой его стула или опускается подле него на колени! В те дни я еще ни разу не видел ее лица, но не мог представить себе ее иначе, как женщиной настолько очаровательной и милой, что она могла бы внести свет даже в более мрачную комнату и сделать тяжелую жизнь мужа, — если у него хватит сил выдержать ее, — не только терпимой, но и восхитительной.
Если у него хватит сил выдержать эту жизнь… Но хватит ли? Передо мною лишь его тень, но мне кажется, что это тень человека слабого здоровьем. Ночью, когда бы ни взглянуть на это окно, всегда видна его согбенная фигура; днем же я всегда вижу угол экрана, за которым он трудится. «Если он будет корпеть над работой день и ночь, — думал я, — то, как это обычно бывает при всяком чрезмерном напряжении сил, он наверняка не достигнет цели и в конце концов надорвется».
Вскоре я начал подозревать, что мои опасения подтвердились. Однажды штору на окне, которую поднимали, чтобы граверу было легче работать при дневном свете, так и не подняли. Трудно передать, с каким нетерпением дожидался я вечера и теней, которые поведают мне больше.
В тот вечер свет в комнате горел, как обычно, но прямой угол экрана не выделялся на шторе. И тень появлялась только одна, — это была тень женщины, и по ее осторожным движениям я догадался, что она, должно быть, наливает возле лампы лекарства и готовит различные снадобья для больного. Порою она отвлекалась от своего занятия и поворачивала голову в ту сторону, где, как я решил, стоит кровать. А иногда мне казалось (хотя, быть может, это была всего лишь игра воображения), что она шевелит губами, с кем-то разговаривая. Иной раз я даже видел, как она, чуть-чуть склонив голову, пробует приготовленную ею пищу, пробует и снова что-то перемешивает, прежде чем отнести в тот угол комнаты, где, я был уверен, лежит больной. Вот что могли рассказать тени.
Из окна моей спальни улица видна на довольно большое расстояние в обе стороны, я даже вижу угол, на котором стоит тележка для любителей ранних завтраков — довольно жалкое заведение и, кажется, не слишком-то преуспевающее. Однако оно настолько меня занимает, что каждое утро я первым долгом подхожу к окну взглянуть, есть ли у бедняги хозяина хоть один клиент; более того, как-то раз я даже надел для маскарада матросскую куртку и широкополую шляпу и спросил себе чашку кофе. Кофе, надо заметить, оказался не такой уж плохой, хотя и с гущей и, пожалуй, слабоватый. Но довольно об этом. Так вот, я могу видеть улицу в один конец до самой тележки с кофе и почти на такое же расстояние в другой конец, а из заднего окна обозревать угол двора, две с половиной конюшни, а если немножко вывернуть шею, то можно увидеть даже часть Брюэр-стрит, близ Голдн-сквера. И вот во всей доступной моему взору округе я постоянно видел одно лицо, одну фигуру, появляющуюся неизменно каждый день, в любое время года, в любой час дня и ночи. Это был довольно высокий джентльмен, лет тридцати пяти, сутулый, с очень круглой спиной, в очках, всегда в черном, наглухо застегнутом сюртуке; он всегда куда-то спешил, его всегда с нетерпением ожидали в домах, которые он посещал, и всегда провожали до дверей какие-то люди, — они с тревогой расспрашивали его о чем-то и старались увидеть хотя бы луч надежды на его весьма непроницаемой физиономии. Разумеется, мне не пришлось долго наблюдать за этим джентльменом, чтобы догадаться, что это мистер Кордиал, приходский доктор, мимо приемной которого на Грейт-Палтни-стрит я не раз проходил во время прогулок.
Даже если бы у меня и имелись сомнения относительно того, что происходит в доме напротив, то теперь они бы окончательно рассеялись, потому что на другой же день, после того как я наблюдал жену гравера в роли сиделки, голова доктора (довольно лысая для такого молодого человека) мелькнула в окне их комнатки. Очевидно, он пришел к больному, чтобы прописать ему лекарство.
«Вот так история, — подумал я. — Именно этого я и опасался. Бедняга слег, не может работать и, наверное, страдает не только телесно, но и душевно — ведь пока он болен, некому заработать денег на ежедневные расходы, какими бы скудными они ни были».
Я без конца размышлял над этим вопросом и строил разные догадки, как это свойственно людям, имеющим несчастье или глупость жить в одиночестве, и мысли о происходящем в комнате напротив преследовали меня столь неотвязно, что я вынужден был отправиться на продолжительную прогулку, лишь бы поскорее дотянуть до того часа, когда в комнате молодой четы зажгут лампу и на шторе появятся тени. Я так хотел получить безмолвные известия, на появление которых у меня было основание надеяться, что даже не зажег свечи, в темноте, ощупью, добрался до окна и принялся наблюдать.
Сначала мне показалось, будто на ярко освещенной шторе вообще нет никаких теней, кроме тех, что отбрасывали жалкие занавески и широкий веер фуксии, о которой я уже упоминал; однако, приглядевшись, я заметил маленькую, непрестанно двигавшуюся тень, слившуюся с тенью занавески, и, видя, как она равномерно и быстро поднималась и опускалась, я тотчас связал ее с другим темным пятном, расположенным повыше, и пришел к заключению, что последнее — это тень женской головы, а та, что пониже, — тень женской руки, которая работает иглой. Вскоре я убедился, что моя гипотеза вполне обоснованна: тень руки вдруг перестала двигаться, а тень головы приподнялась так, словно человек, силуэт которого вырисовывался на шторе, прислушался, затем встал — и я увидел, как знакомая фигура жены гравера прошла мимо лампы, и понял, что она направилась в ту часть комнаты, где, как я полагал, находится постель больного.
В течение большей части вечера, пока я следил за окном, то и дело прерывая ради этого свои занятия, я не видел никакой другой тени, кроме упомянутой выше. Однако около девяти часов я заметил, что на шторе мелькнула другая тень, и, так как это была тень мужчины, я на миг возымел надежду, что больной уже встал. Но лишь на миг, ибо я тотчас же увидел, что этот мужчина безбородый и гораздо солиднее бедного гравера. Вскоре я понял, что это доктор, а если у меня и были в этом сомнения, они сразу рассеялись, ибо я увидел, как стоящая подле лампы фигура, привычным движением согнув руку в локте, что-то наливает в чашку.
Итак, уже два раза в день! Как видно, он тяжело болен, если доктор навещает его по два раза в день.
Эта мысль заставила меня принять решение. Вряд ли я смог бы уяснить себе, почему меня так заинтересовала и взволновала эта история. Я испытывал странное желание поскорее узнать как можно больше, и вот я решился — на подобный шаг способен лишь человек, почти одичавший от одиночества, — ни минуты не медля подкараулить доктора, когда он выйдет от своего пациента, и обо всем расспросить его.
Некоторое время я еще провел в размышлениях и когда, прежде чем выйти из комнаты, мимоходом взглянул на окно, убедился, что тени на шторе исчезли. Тем не менее было вполне вероятно, что я смогу нагнать доктора на улице, и я бросился бежать. И действительно, он как раз выходил из дома э 4 на Поперечной. Какая удача, что я успел вовремя!
Я убедился, что приходское медицинское светило не отличалось словоохотливостью и не было склонно к романтическому взгляду на болезни и страдания. Доктор был человек, несомненно, хороший, но сухой и прозаичный. Он видел столько болезней и нищеты, что привык к ним.
Однако он вежливо ответил на все мои вопросы, хотя и казался удивленным.
— Вы только что посетили больного в этом доме? — осведомился я.
— Да, — ответил он. — Тяжелая лихорадка.
— На третьем этаже? Супружеская пара? — снова последовал вопрос.
Снова утвердительный ответ.
— Очень опасный случай?
— Да, весьма опасный.
— Им не на что жить, кроме того, что муж зарабатывал своим трудом? — продолжал я.
— Да, — последовал ответ.
— А он прикован к постели и не может работать?
— Совершенно верно, — подтвердил доктор.
— О, я так и думал! — воскликнул я. — Будьте настолько любезны, доктор Кордиал, примите эту скромную сумму (сумма и в самом деле была очень скромная!) для этих бедняков, но при условии ни в коем случае не рассказывать, как вы ее получили.
Доктор обещал мне это, и я уже собирался с ним попрощаться, как вдруг мне пришло в голову узнать фамилию молодого человека.
— Фамилия его Адамс, — сказал доктор, и на этом мы расстались.
Отныне я глядел на бедные тени с чувством собственности и наблюдал за ними с еще большим любопытством, чем прежде. Теперь тень совершала одно и то же движение, — к сожалению, только это мне и приходилось наблюдать, — движение, которое меня немало озадачивало. Жена больного подходила к лампе и, очевидно, подносила к свету какой-нибудь предмет одежды или кусок материи и внимательно его рассматривала. Иногда мне казалось, что это рубашка, иногда сюртук, а иной раз брюки. После этого тень исчезала, а с ее исчезновением, как я всегда замечал, комната долгое время оставалась в полумраке. Тогда я еще не мог догадаться, что это значит, но позднее понял все. Она проверяла, в каком состоянии находится вещь, перед тем как отнести ее в заклад.
И тут я открыл одно из дурных последствий одиночества. Несмотря на то, что я дал доктору Кордиалу немного денег, чтобы оказать небольшую поддержку этим бедным людям, стесненные обстоятельства лишали меня возможности продолжать эту помощь. Имей я мужество остаться среди друзей, я бы нашел человека, у которого мог попросить денег для моих бедных теней, а теперь обращаться было не к кому. Даже когда мне пришла мысль возобновить ради этой цели одно из прежних знакомств, боязнь, что это может быть истолковано как скрытая просьба о помощи мне самому, удержала меня.
И вот, когда я погрузился в размышления по этому поводу, в памяти моей возник человек, к которому я, пожалуй, мог бы обратиться с подобной просьбой.
Это был некий мистер Пайкрофт, владелец граверной мастерской, с которым я когда-то имел дела. Он был уже стар. Случилось так, что в свое время я оказал ему одну услугу. Его возраст, положение, наша прежняя дружба помогли мне преодолеть застенчивость, и обратиться к нему мне было легче, чем к кому-либо другому. Нрав у этого пожилого жизнерадостного толстяка, насколько я мог судить, был такой же приятный, как и его внешность.
Одно лишь обстоятельство в его жизни представляло мистера Пайкрофта в менее благоприятном свете, и воспоминание об этом вначале поколебало мое решение обратиться к нему. До моих ушей дошли слухи о том, что не так давно мистер Пайкрофт очень сурово обошелся со своим старшим сыном, который женился против воли отца, за что и был лишен своей доли в предприятии, после чего ему пришлось самому зарабатывать себе на жизнь. Дело в том, что мистер Пайкрофт лелеял мечту женить старшего сына на дочери человека, с которым у него имелись деловые связи. Старый гравировальщик был рассержен не только тем, что рухнули его планы; еще больше его разгневало то обстоятельство, что выбор сына был неугоден ему по личным соображениям. Но, судя по тому, что я слышал, у меня возникло подозрение, что дошедшие до мистера Пайкрофта сведения о якобы чрезвычайно грубом и своевольном поведении старшего сына умышленно преувеличил его младший сын, который после ухода брата не только завладел львиной долей в предприятии, но сам поспешил жениться на девице, отвергнутой старшим братом. Когда я узнал все подробности этой истории, я не мог не прийти к заключению, что именно младший отпрыск сыграл главную роль в том, чтобы отвратить отца от старшего сына. Как бы то ни было, старый мистер Пайкрофт был сейчас единственным человеком, который мог помочь моим бедным теням, и я решил прибегнуть к его помощи, но не прямо, а окольным путем. Мне пришло в голову, что если я сумею с помощью теней возбудить в нем сочувствие к этим бедным людям, подобно тому, которое испытывал я, то это будет наилучшим способом для достижения цели.
Надо заметить, что я уже не раз обещал мистеру Пайкрофту показать мою коллекцию офортов Рембрандта и решил теперь этим воспользоваться. Итак, под предлогом, что мне нужно справиться об этом вопросе, имеющем касательство к нашим прежним делам, я навестил моего старого знакомого и в ходе беседы пригласил его как-нибудь вечером зайти ко мне, посмотреть мою редкую коллекцию, причем дал ему понять, что за этим приятным занятием мы сможем пропустить по стаканчику бренди. Мистер Пайкрофт явился минута в минуту, и первый час мы провели очень приятно, хотя я и не переставал беспокоиться за исход моего замысла.
Посмотрев офорты, гость за вторым стаканчиком бренди начал расспрашивать меня, как мне живется в этом лабиринте узких улочек и не угнетает ли меня жизнь на задворках.
— Между прочим, мистер Пайкрофт, — сказал я, и тут я должен сознаться в некотором притворстве, потому что говорил таким тоном, словно не придавал этому делу никакого значения, — вы даже не представляете себе, как интересно наблюдать за соседями, что живут на этой косой улочке, которая, по вашему мнению, слишком близко подходит к моим окнам.
— Если бы вы перестали вести такую одинокую жизнь, — возразил мистер Пайкрофт, — у вас бы нашлись развлечения получше, нежели интересоваться жизнью других, совершенно чужих вам людей.
— Вот, например, — начал я, пропуская мимо ушей его замечание, и, отодвинув штору, указал на окно бедной молодой четы, — вот это окно дало мне богатейший материал, вполне пригодный для того, чтобы написать целый рассказ, уверяю вас.
— Как, вот это окно напротив? Уж не хотите ли вы сказать, что считаете возможным заглядывать в чужие окна?
— Я всячески от этого воздерживался, — ответил я, — и наблюдал лишь сквозь опущенную штору, так же как теперь.
— Сквозь опущенную штору? Но как можно увидеть что-нибудь сквозь опущенную штору?
— С помощью теней обитателей этой комнаты.
— Теней? — воскликнул мистер Пайкрофт с явным недоверием в голосе. — Уж не хотите ли вы сказать, будто узнавали, что происходит в комнате, по теням на шторе?
— Во всяком случае, кое-что я смог узнать, — ответил я. — Но этого было довольно, чтобы заинтересоваться судьбой хозяев комнаты.
— Право же, мистер Б., если бы не вы, а кто-нибудь другой рассказал мне нечто подобное, я бы счел это просто немыслимым.
— Не желаете ли убедиться сами? — спросил я. — Надеюсь, вскоре за шторой что-нибудь произойдет, и это дает вам возможность убедиться в правоте моих слов.
— Ну что ж, отнюдь не из недоверия к вам, но, пожалуй, я не прочь, — отвечал мой гость.
Мистер Пайкрофт сидел у окна, но моя настольная лампа давала слишком много света и мешала нашим наблюдениям. Тогда я переставил свой стол в другой конец комнаты, прикрутил фитиль и спустил пониже абажур.
— Покамест, — сказал мистер Пайкрофт, — я ничего не вижу, кроме белой шторы и света за нею.
Сбоку у края занавеси, как обычно, виднелась тень женской головки и, как обычно, падала и поднималась тень руки, но глаз мистера Пайкрофта не был так натренирован, как мой, и мне пришлось показать своему другу на эти тени.
— Теперь, когда вы мне сказали, я и в самом деле вижу, как что-то подскакивает и опускается, — заметил он. — Но без вашей помощи я бы этого ни за что не заметил. Постойте! Теперь тень закрыла всю штору. Что это?
— Вероятно, это тень того же человека. Быть может, он подойдет ближе к окну и будет дальше от света, и тогда вы разглядите.
Спустя минуты две тень появилась снова, на этот раз она была меньше.
— Теперь я вижу ясно, — сказал мой приятель. — Это тень женщины. Я различаю линии талии и юбки.
— А лицо вы видите? — спросил я.
— Да, да! Голова повернута в сторону, словно эта женщина смотрит на что-то. Теперь она исчезла. Вскоре тень появилась снова.
— Что она делает? — спросил мистер Пайкрофт.
— Нет, это вы мне скажите, — предложил я.
— По-моему, она держит в руках какой-то небольшой предмет и встряхивает его.
— А теперь?
— Не разберу. Кажется, она подняла локоть. Теперь подняты обе руки. Нет, никак не могу разобрать.
— А я думаю, она что-то наливает, — сказал я.
— Ну конечно же! — подхватил мой гость, как видно заинтересовавшись не на шутку. — Погодите, — продолжал он после небольшой паузы, взволнованно глядя на меня, — встряхивает, наливает, взбалтывает… «Перед употреблением взбалтывать»… Да ведь это же лекарство!..
— Подозреваю, что это и в самом деле лекарство, — ответил я.
— Значит, там кто-то болен? — спросил мистер Пайкрофт.
— Да, — отвечал я. — Ее муж.
— И об этом вам тоже рассказала тень?
— Да. Тень ее мужа появлялась на шторе так же часто, как и ее тень. А теперь я ее больше не вижу. И любопытно, что исчезновение тени мужа совпало с появлением другой тени — приходского доктора.
— Но помилуйте, — воскликнул мистер Пайкрофт с видом человека, доверчивостью которого слишком злоупотребляли, — осмелюсь спросить, как вы узнали, что это тень приходского доктора?
— У доктора Кордиала самая круглая спина на свете, — пояснил я.
— Да, это и в самом деле очень любопытно, — промолвил старый гравировальщик, уже явно заинтересованный.
В то время, как мы продолжали наблюдение, свет неожиданно исчез, и комната погрузилась в темноту.
— Что, по-вашему, произошло теперь? — спросил мой собеседник.
— По-моему, она ненадолго вышла из комнаты. Сейчас, я уверен, мы увидим кое-что еще. — Не успел я это произнести, как в окне снова появился свет и рядом с тенью маленькой женщины возникла другая тень.
— Доктор? — спросил мистер Пайкрофт.
— Не угодно ли! — воскликнул я с торжеством. — Видите, как много можно узнать с помощью теней. Вы уже сами стали искушенным в этом деле.
— Да-а, спина у него действительно круглая, — подтвердил старый гравировальщик.
Постепенно бледнея, тень с круглой спиной скользнула в ту сторону, куда так часто был обращен профиль маленькой женщины. Некоторое время белая штора оставалась пустой.
— Надо думать, осматривает пациента, — сказал мистер Пайкрофт. — А вот он опять появился, — добавил он минутой позже.
Однако на этот раз доктор стоял близко к свету, да еще спиной к нам, так что мы не могли определить, чем он занят. С тенями обычно так и бывает. Как бы много ни могли вы понять по их движениям, еще больше, разумеется, остается такого, о чем бесполезно даже строить догадки.
Вскоре к тени с круглой спиной присоединилась тень маленькой женщины — жены больного, и некоторое время они стояли рядом, о чем-то беседуя, — во всяком случае, так можно было заключить.
— Должно быть, дает ей наставления, — предположил старый гравировальщик.
— Вполне вероятно, — согласился я.
— Хотел бы я знать, очень ли ему плохо, — сказал мой гость.
Наступила пауза. Тени все еще стояли у стола. Под конец нам обоим показалось, что доктор вручил что-то жене больного, и вскоре свет в комнате исчез так же, как незадолго до этого: очевидно, она вышла на лестницу посветить доктору, когда тот спускался вниз.
— Значит, они очень бедны, — произнес мистер Пайкрофт, словно про себя.
— Они жили только на заработок мужа, — ответил я. — А теперь он не в состоянии работать, и, кто знает, быть может, это продлится еще не одну неделю.
В окне снова появился свет. Маленькая женщина, поставив лампу, остановилась у стола. Долгое время она не двигалась, потом вдруг, склонив голову, закрыла лицо руками, словно в безмолвном горе.
Никто из нас не произнес ни слова, и в тот же миг я задернул портьеру, потому что перед нами было горе, на которое не вправе смотреть посторонний глаз.
Спустя некоторое время мой друг стал прощаться, и мы уже не упоминали о тенях. Перед тем как лечь спать, я все же еще раз взглянул на знакомое окно. Тень женской головки была на своем обычном месте, и, как обычно, поднималась и опускалась тень ее руки. Маленькая женщина опять сидела за работой.
На следующий день с утренней почтой я получил письмо от мистера Пайкрофта. Он много думал о том, что ему привелось увидеть накануне, писал старик, и вот он посылает небольшую сумму денег для поддержки молодых супругов, в судьбе которых я принимаю участие, а также просит меня время от времени сообщать ему, как поживают Тени. Я вручил деньги доктору Кордиалу, попросил его распорядиться ими по своему усмотрению, но ни в коем случае не говорить, кто их посылает. Я попросил его также, как можно чаще сообщать мне о состоянии больного. Эти сведения я почти всегда передавал старому гравировальщику.
Но вот в течение нескольких дней сообщать было не о чем, так как тени не открывали ничего нового, кроме того, что я уже знал. Тень бедного гравера все еще не появлялась, а тень маленькой женщины находилась либо на своем обычном месте, когда та шила, стараясь иглой заработать на пропитание, либо скользила по комнате, ухаживая за больным. Наконец пришел день, когда наступил кризис, после которого бедняга, по словам доктора, должен либо скончаться, либо поправиться.
Я не стану подробно описывать это тревожное время. Больной обладал одним качеством — молодостью, которая помогла его организму преодолеть болезнь, и когда кризис миновал, он начал поправляться.
Наступил длительный период выздоровления. Наконец однажды вечером тень изможденного человека медленно прошла мимо лампы, и, видя, как ее сопровождает столь знакомая тень маленькой женщины, я догадался, что больной переходит с кровати на стул возле камина.
Я, разумеется, не преминул сообщить об этом отрадном событии моему другу и продолжал подробно уведомлять его о постепенном улучшении здоровья нашего больного, пока тот не поправился настолько, что мог уже по нескольку часов в день сидеть за гравировальной доской и снова зарабатывать себе на жизнь.
— Они очень признательны неизвестному другу, который время от времени помогал им в беде, — сказал я мистеру Пайкрофту.
— Глупости, глупости, все это сущие пустяки, право, сущие пустяки! — воскликнул старик, стараясь переменить тему разговора.
— И они очень хотят поблагодарить его лично, — продолжал я решительно, — если он откроет свое имя и предоставит им такую возможность.
— Нет, нет, ни за что на свете! Нет, это невозможно. Вот возьмите для них еще немного, это им на первое время, нельзя же ему сразу так переутомляться.
— И вы не разрешите им повидать вас? — спросил я снова.
— Нет, нет, нет, ни в коем случае, — ответил добряк. — Но, знаете, что я вам скажу. Мне бы хотелось повидать их… Как и раньше… Словом, их тени. Как-нибудь я зайду к вам выпить стаканчик бренди и снова посмотрю на них.
Я вынужден был удовлетвориться хотя бы этим и, условившись с мистером Пайкрофтом встретиться в один из ближайших вечеров, ушел домой.
Наступил вечер, а с ним небывалое оживление и суета в обычно тихой комнате напротив. Тень маленькой женщины все время порхала взад и вперед, словно она старалась получше прибрать их бедное жилище. По самой середине окна, так близко к белой тонкой шторе, что мне было очень ясно ее видно, висела птичья клетка. Именно благодаря ей я и смог получить некоторое представление о внешности моих друзей. Когда один из них подходил к клетке, чтобы свистом подбодрить ее обитательницу, я мог видеть профиль мужа или жены так отчетливо, как если бы смотрел на темные силуэты, которые в старину вырезали на ярмарках странствующие художники. Но хорошо разглядеть их я мог только в тех случаях, когда гравер или его жена стояли у самой шторы и далеко от света, обычно же я видел лишь сплошные бесформенные пятна. А когда кто-нибудь из них близко подходил к свече, то тени становились такими огромными, что все окно, кстати сказать, чрезвычайно большое, сплошь затемнялось даже одной фигурой. Как я уже сказал раньше, мне очень редко удавалось распознать, что делали тени, и всякий раз, когда я видел, что приготовляется питье или наливается лекарство, это происходило лишь потому, что необходимый предмет ставился на окно или подле него.
Точно в назначенный час мой старый друг появился у меня, и первый вопрос, который он задал, после того как мы поздоровались, был:
— Ну, как поживают Тени?
Я поставил его стул на прежнее место, и мы сели. Суета и оживление, которые я заметил в комнате молодых супругов, продолжались, и я почти не сомневался, что там производилась «уборка». Моя догадка подкрепилась появлением на сцене тонкой прямой тени, которую я счел за щетку и которой весьма деятельно орудовали.
Да, чтоб не забыть — когда щетка на миг позволила себе передышку, на шторе очень четко вырисовалась тень бедного молодого гравера. Он подошел к окну, видимо для того, чтобы продеть между прутьями клетки какой-то предмет, вероятно веточку крестовника.
В эту минуту я заметил, что мой друг сильно изменился в лице. Он приподнялся на стуле и, взволнованно вглядываясь в тень, каким-то странным тоном произнес:
— Как, вы сказали, фамилия этих людей?
— Адамс, — ответил я.
— Адамс… Вы уверены?
— Совершенно уверен.
Тень уже исчезла, но я заметил, что мистер Пайкрофт стал рассеян; чувствовалось, что ему не по себе, и я перевел разговор на другую тему, не касаясь волновавшего меня вопроса, пока мой гость сам не вернулся к нему.
— Похоже, что они угомонились, — промолвил мистер Пайкрофт.
— По-видимому, — согласился я. — Уборка, надо думать, закончена, и они садятся ужинать.
— Вы думаете? — спросил старый гравировальщик.
— И, возможно, благодаря вашей щедрости позволили себе какое-нибудь вкусное блюдо.
— Вы в самом деле так думаете? — спросил старый добряк (он был большим гурманом). — Интересно, что бы это такое могло быть. Я бы хотел, чтобы тени показали нам это.
Я сразу же ринулся в открытую лазейку.
— Тени этого не покажут. Но почему бы нам самим не пойти и не взглянуть? Я уверен, что ужин покажется им только вкуснее.
Старый джентльмен только что допил бокал горячего грога, от чего пришел в отличное расположение духа, и когда я высказал свою мысль, глаза его заблестели, а в уголках рта мелькнула улыбка.
— Что ж, это было бы забавно, а?
Я только этого и ждал, и мы тотчас же отправились к дому э 4.
На пороге дома стояла маленькая девочка с кувшином пива и, как только мы остановились перед домом, обратилась к нам с просьбой, нередко возникающей у девиц ростом в три фута и два дюйма от пяток до макушки.
— Прошу вас, сэр, дерните ручку звонка — второй сверху.
— Это на третьем этаже? — спросил я, выполнив просьбу. — Там живут мистер и миссис Адамс?
— Да, сэр, и это мой папа, — сообщила юная леди, очевидно считавшая упомянутых супругов единым целым. Мне показалось странным, что я ни разу не видел на шторе тени ребенка.
— Так вот, я хочу его видеть, — сказал я. — И этот джентльмен тоже.
— Но этого никак нельзя сделать, — сказала девочка, по-видимому уже успевшая стать отъявленной плутовкой, — ведь он ужинает, а на ужин у нас курица, а пала болел, а теперь ему стало немножко лучше, а тревожить его нельзя — вот, значит, вам и нельзя его видеть.
— А ну-ка, мисс, придержите язык, — вмешался чей-то голос. — Дай мне поговорить с джентльменами.
Я посмотрел наверх и увидел, что дверь отворила высокая тощая особа с длинным носом.
— Кого вам нужно, сэр? — спросила она каким-то хнычущим голосом, который показался мне довольно неприятным.
Я кратко пояснил ей, кто мы и зачем пришли.
— Ах, какая приятная неожиданность! — продолжала тощая женщина тем же хнычущим голосом, вызывавшим у меня непреоборимое отвращение. — Поднимайся наверх, Лиззи, — распорядилась она, — и скажи папе, что его желает навестить добрый джентльмен, который помогал ему, когда он болел. Я его супруга, добрые джентльмены (и это тень, которая так меня занимала!), я его горемычная жена, которая его выхаживала, покуда он болел… не оступитесь, добрые джентльмены… а вот наша комната, джентльмены, — а вот, Джеймс, неожиданная радость!.. Это те самые джентльмены, что были к тебе так добры, когда ты болел. Прошу вас, присаживайтесь, джентльмены, окажите честь нашей скромной комнате.
Я был потрясен. Маленький, зауряднейшего вида человек сидел за столом, на котором красовались дымящаяся курица, кусок грудинки и картофель. По виду его можно было сказать, что он перенес тяжелую болезнь. При нашем появлении он с трудом встал и, как только мы сели, тотчас же снова опустился на свое место. В смущении и полном замешательстве я принял предложенный стул, как принял бы все, что бы мне ни предложили. Я еще раз взглянул на жену этого человека. Неужели это длинное, тощее, сутулое создание отбрасывало ту маленькую изящную тень, с которой я так свыкся? Неужели тени так обманчивы? Кто мог бы предположить, что моя соседка обладает таким носом и что, когда она подходила к окну, этот нос ни разу не вырисовался во всем своем объеме и не запечатлелся в моей памяти?
А ее муж? Нет, это не мой бедный гравер. Правда, он производил впечатление человека очень робкого, когда неуклюже пытался выразить переполнявшие его чувства благодарности за помощь, оказанную моим другом во время болезни. Да, несомненно, это человек вполне безобидный. Он не нанес нам такого тяжелого удара, как его жена. Но разве это мой гравер?
Все время, пока муж выражал свою признательность, жена непрерывно подбавляла в этот поток такого мутного елея, что мой друг не отвечал ей ни словом — он был столь же мало, сколь и я, подготовлен к подлинным мистеру и миссис Адамс, которые не имели ничего общего со своими тенями. Короче говоря, кроме нескольких вопросов о здоровье больного, которые я сумел из себя выжать, когда вошел в комнату, ни я, ни мой спутник не произнесли ни слова.
И тут меня осенила потрясающая мысль: очевидно, произошла какая-то ошибка! Я уже несколько минут с любопытством разглядывал девочку, которую мы встретили на лестнице и которая, надо отдать ей должное, платила мне тем же, как вдруг заметил, что голова ее значительно выше подоконника, а следовательно, просто невероятно, чтобы я ни разу не видел ее тени. Таким образом, занятый сравниванием юной леди с подоконником, я обратил свой взор в глубину комнаты и тут заметил, что на окне нет никакой клетки.
— Как! — воскликнул я. — Вы сняли клетку?
— Клетку, сэр? — почтительно прохныкала тощая особа.
— А у нас ее и нету, — поспешила сообщить юная леди, — и никогда не было, и птички тоже не было.
— Придержите язык, мисс! — оборвала ее мать.
Наступила неловкая пауза. Я оглядел комнату, оглядел тощую особу, оглядел ее мужа — у него же нет бороды! К счастью, у меня хватило выдержки не осведомиться насчет этой недостающей детали, как я это сделал относительно клетки. Я решил полностью удостовериться в своем прозрении и, подойдя к окну, отодвинул штору, выглянул во двор и, чтобы оправдать свой поступок, заметил:
— У вас тут на задворках ужасная теснота. Эго очень вредно для здоровья. Вы не находите?
Последовал многословный ответ о скученности построек, об их достоинствах и недостатках, но я его не слушал. Я был занят тем, что отыскивал свое окно в доме напротив. Я оставил у себя зажженную лампу и только до половины спустил штору, а окно прямо напротив закрыто ставнями. Вытянув шею и взглянув на дом, стоящий наискосок, я обнаружил, что окно на третьем этаже освещено и штора наполовину спущена.
— У вас остынет ужин, — сказал я, подойдя к столу и обменявшись многозначительным взглядом с моим спутником. — Мы с другом только хотели узнать, как вы тут поживаете, а теперь мы вас оставим, чтобы вы могли уделить должное внимание курице, чему, конечно же, мешает наше присутствие.
С этими словами, отвергнув все просьбы остаться и вкусить от их яств, я направился к двери и вышел на лестницу, сопровождаемый мистером Пайкрофтом, который за все время пребывания в комнате не произнес ни слова, а теперь громким шепотом то и дело повторял: «Стало быть, не те, а? Все время кормили других, а?» Тощая особа, однако, была чересчур словоохотлива, чтобы расслышать, что говорят другие, и, пока она освещала нам лестницу, ни на минуту не переставала хныкать о своей признательности.
Когда мы вышли на улицу, я обернулся и посмотрел в лицо своему спутнику.
— Отрадно знать хотя бы, — сказал я, — что вы оказывали помощь людям, действительно в ней нуждавшимся. Но ясно одно: каждый пенни от ваших щедрот попадал в семейство, которое мы только что навестили.
— Как же могла произойти эта ошибка? — спросил мой старый приятель.
— Мне остается только заключить, — ответил я, — что, по странному совпадению, на третьем этаже двух соседних домов одновременно болели два жильца. После того как я увидел тень доктора Кордиала в окне, что напротив моего, он отправился в соседний дом. Там он успел навестить больного, у которого мы только что были, а потом я встретил его и решил, что он идет от наших бедных Теней, на самом же деле он возвращался от почтенного отца семейства, которого вы по доброте душевной угостили ужином.
— А наши Тени? — ужаснулся мистер Пайкрофт.
— Из-за моей глупой ошибки не получили ни единого шиллинга…
С минуту мистер Пайкрофт, оцепенев от изумления, смотрел на меня.
— Нет, так мы это дело оставить не можем, — заявил он наконец. — А теперь вы уверены насчет дома?
— Я вполне понимаю, что теперь у вас возникают сомнения, — сказал я, — но поверьте, у меня их нет. Без сомнения, — вот этот дом, — и я указал на дом э5.
— Тогда немедля доведем дело до конца, — решительно объявил старый гравировальщик.
И мы тут же дернули ручку второго звонка на левом дверном косяке. После длительного ожидания дверь отворила какая-то женщина весьма неряшливого вида.
— Это квартира на третьем этаже с окнами во двор? — медоточиво осведомился я.
— На улицу, — ответила неряха, явно уязвленная. — Вам надо было звонить в звонок на правом косяке.
Я самым нижайшим образом попросил прощения, после чего неряха несколько смягчилась.
— Молодая пара, что живет в задних комнатах, дома, — сказала она. — И раз уж вы подымаетесь, я вам посвечу.
Мы воспользовались ее любезностью и через несколько секунд поднялись на площадку третьего этажа. Неряха указала на дверь, в которую нам надлежало постучать, отворила свою, и, окатив нас волной лукового аромата такой силы, что у меня чуть не заслезились глаза, исчезла в сих живительных испарениях и заперлась вместе с ними.
Мое любопытство накалилось до предела: мне казалось, что за дверью, в которую мы стучали, нас ожидает нечто удивительное и важное. Веселый звонкий голос попросил нас войти, и в следующее мгновение мы очутились в комнате.
В ней находились двое — мужчина и женщина. Мужчина сидел в темном углу, и мы сначала его не разглядели, но женщину, поднявшуюся нам навстречу, я сразу узнал по столь знакомой мне тени.
Комната являла резкий контраст с той, которую мы только что видели и которая была довольно прилично обставлена. Эта комната была совершенно пуста; казалось, из нее вынесли все — да так оно и было на самом деле, — чтобы обратить в деньги. На полу в одном конце комнаты лежал матрац с кое-какими постельными принадлежностями. Единственной мебелью были стол и два старых стула. На столе мы увидели лампу гравера и немного снеди для очень скудного ужина, приготовлением которого они, должно быть, только что занимались: жалкий ломтик грудинки и горсточка вареного риса. И в довершение всего — если бы мне понадобилось неопровержимое доказательство, что я, наконец, нашел свои тени, — на окне висела клетка.
Все это, разумеется, я заметил мимолетно, ибо мне нужно было сразу же объяснить причину нашего появления. Я торопливо произнес несколько слов, как вдруг меня остановил неожиданный возглас мистера Пайкрофта. Второй обитатель комнаты, которого мы поначалу не разглядели, теперь поднялся и, ярко освещенный лампой, устремил напряженный взгляд на моего спутника, который стоял позади меня. Я тотчас обернулся и встретил суровый взгляд моего старого друга.
— Если все это хитрость, мистер Бродхед, — прерывающимся хриплым голосом произнес он, — то она не делает вам чести.
— Что вы хотите этим сказать? — спросил я в замешательстве.
— Я хочу сказать, что если вы все это подстроили, чтобы добиться моего примирения с сыном…
— С вашим сыном? — изумленно повторил я.
— Так вот, я хочу сказать, что этот план увенчается таким успехом, какого он заслуживает.
С этими словами он направился к двери, но я преградил ему путь.
— Остановитесь, мистер Пайкрофт! — вскричал я. — Если вам угодно хранить эти враждебные чувства, столь чуждые вашей натуре, — дело ваше, но я не могу допустить, чтобы вы ушли отсюда с ложным представлением о моей роли в этой истории. Клянусь, что ваши подозрения напрасны. Когда мы вошли в эту комнату, я знал об ее обитателях столько же, сколько и вы, и я никогда не подозревал, что ваш сын живет в столь ужасающей нужде!.. Но если бы я знал об этом, то не преминул бы сделать все, что в моих силах, дабы пробудить в вас то чувство, которое вы должны испытывать к человеку, носящему ваше имя.
Мистер Пайкрофт испытующе посмотрел на меня, когда я опровергал его обвинение, будто я причастен к заговору, долженствовавшему обманным путем вынудить его к примирению, а затем взор его устремился туда, где стоял его сын. Это был стройный молодой человек с изможденным, но красивым, мужественным лицом, черты которого казались еще тоньше и благороднее после перенесенной болезни. Глядя, как он стоит, держа за руку свою маленькую жену, я невольно подумал, что зрелище это непременно приведет к благополучному исходу дела, начатого тенями.
— Взгляните на них! — сказал я. — Взгляните на эту комнату, на этот ужин! Можно ли смотреть на такую нужду и не испытывать жалости? Пусть даже сын прогневил вас, но разве он не понес кару? Пусть даже он вас ослушался, — он уже искупил свою вину.
Я взглянул в лицо моему другу, и мне показалось, что на нем отразилась душевная борьба.
— Так пусть живые люди не будут лишены того сочувствия, которое вы дарили их Теням.
В эту минуту маленькая женщина отошла от мужа и, приблизившись к нам, робко положила свою руку на руку моего друга. Я взглянул на него еще раз и, сделав знак, чтобы молодой гравер подошел к отцу, тихо удалился из комнаты, где, как я понял, мое присутствие было уже излишним.
Час спустя, когда я грустно сидел дома, размышляя своем одиночестве и немало завидуя моим соседям в доме напротив, я вдруг услышал, как веселый голос назвал мое имя.
Я устремил взгляд в знакомом направлении и увидел, что мистер Пайкрофт стоит у раскрытого окна в комнате сына.
— Мы просим вас прийти и провести с нами вечер.
Я с радостью согласился и только успел отойти от окна, как меня окликнули снова.
— Послушайте, — произнес мистер Пайкрофт театральным шепотом, — у нас тут маловато спиртного, так уж, пожалуйста, суньте в карман бутылочку бренди, и хорошо бы еще лимон…
Через несколько минут я стал участником приятного маленького празднества.
— Знаете, что мы сделаем первым долгом? — спросила маленькая женщина, с улыбкой глядя на меня.
— Не имею ни малейшего представления, — отвечал я.
— Повесим самые толстые занавеси, чтобы сосед в доме напротив не видел, чем мы занимаемся, когда в комнате зажжен свет.
— Не стоит беспокоиться, — заверил я их, — и не трудитесь вешать занавеси, потому что сосед из дома напротив отныне надеется так часто видеть своих новых друзей во Плоти, что вряд ли его станут интересовать их Тени.
Глава третья,
в которой мы находим преступное общество
Пока художник еще досказывал свою историю, новый посетитель вошел в ворота и некоторое время вежливо оставался на заднем плане, чтобы не мешать слушателям. Как только рассказ был окончен, он вышел вперед и на отличнейшем английском языке отрекомендовался французом, временно пребывающим в нашей стране. Обстоятельства его богатой событиями жизни заставили его выучить наш язык еще на континенте, и в дальнейшем это сослужило ему хорошую службу. С той поры прошло уже иного лет, но он все как-то не имел возможности посетить Англию, и вот, наконец, такая возможность представилась. Он остановился со своими друзьями неподалеку от этих мест, прослышал об Отшельнике и прибыл на Землю Тома Тиддлера, дабы засвидетельствовать свое почтение столь прославленному землевладельцу.
Был ли француз удивлен? Нисколько. Лицо его носило глубокие следы пережитых страданий и невзгод — быть может, он уже утратил способность чему-либо удивляться? Отнюдь. Столкнись он с мистером Сплином на земле Франции, он бы наверняка остолбенел от изумления. Но мистер Сплин на английской почве — это всего лишь еще одно проявление мрачности национального британского характера. Пресловутый британский сплин — тому причина, британская склонность к самоубийству — следствие. Быстрый способ самоубийства — с которым его ознакомили произведения отечественных писателей, — броситься в воду. Медленный — с ним его познакомили собственные глаза — похоронить себя среди золы и пепла в кухне с зарешеченным окном. Оба способа довольно занятны, но для начитанного француза не представляют чего-либо из ряда вон выходящего.
Предоставив нашему национальному характеру самому показать себя в более выгодном свете, когда время даст возможность этому джентльмену получше разобраться в нем, Путник обратился к нему с учтивой просьбой последовать примеру художника и поделиться своим житейским опытом. После минутного раздумья француз сказал, что жизнь его в молодости была полна необычайных опасностей и страданий. Он согласен поведать об одном из своих приключений, — но хотел бы заранее предупредить слушателей, что они могут быть несколько поражены его рассказом, и потому он просит их воздержаться от окончательных выводов касательно его личности и неведения до тех пор, пока они не дослушают истории до конца.
После этого вступления он начал так.
По рождению я француз, зовут меня Франсуа Тьери. Не стану утомлять вас описанием ранних лет моей жизни. Скажу одно: я совершил политическое преступление, был сослан за это на каторгу и до сих пор пребываю в изгнании. Клеймение в мое время еще не было отменено. Я мог бы показать вам выжженные на моем плече буквы.
Я был арестован, судим и осужден в Париже. Покидая зал суда, я все еще слышал, как в ушах звучат слова приговора. Громыхающие колеса арестантского фургона повторяли их всю дорогу от Парижа до Бисетра в этот вечер, весь следующий день, и еще день, и еще, по всему томительному пути от Бисетра до Тулона. Когда я вспоминаю об этом теперь, мне кажется, что разум мой тогда притупился, потрясенный неожиданной суровостью приговора — ибо я не помню ничего ни о дороге, ни о тех местах, где мы останавливались, — ничего, кроме беспрерывного «travaux forces — travaux forces — travaux forces»[4], — снова, и снова, и снова. Под вечер третьего дня фургон остановился, дверь распахнулась и меня провели по мощеному двору и через каменный коридор в огромное каменное помещение, тускло освещаемое откуда-то сверху. Здесь начальник тюрьмы допросил меня и занес мое имя в огромную книгу в железном переплете и с железными застежками, словно закованную в цепи.
— Номер Двести Семь, — произнес начальник тюрьмы. — Зеленый.
Меня провели в соседнее помещение, обыскали, раздели и сунули в холодную ванну. Когда я вышел из нее, меня облачили в арестантскую форму — в грубую парусиновую рубаху, штаны из бурой саржи, красную саржевую блузу и тяжелые башмаки, подбитые железом. В довершение ко всему мне вручили зеленый шерстяной колпак. На каждой штанине, на груди и на спине блузы были оттиснуты роковые буквы «T. F». На латунной бляхе, прикрепленной спереди к колпаку, были вытиснены цифры — двести семь. С этой минуты я потерял свое «я». Я был уже не Франсуа Тьери, а Номер Двести Семь. Начальник тюрьмы стоял и наблюдал за всей процедурой.
— А ну, живо! — сказал он, покручивая большим в указательным пальцем свой длинный ус. — Уже поздно, а до ужина тебя еще надо женить.
— Женить? — переспросил я.
Начальник тюрьмы расхохотался и закурил сигару. Смех его подхватили стражники и тюремщики. Меня повели по другому каменному коридору, через другой двор, в другое мрачное помещение — оно было точной копией первого, только здесь маячили жалкие фигуры, лязгали цепи и с обеих сторон виднелись круглые отверстия, в каждом из которых зловеще зияло пушечное жерло.
— Привести Номер Двести Шесть, — приказал начальник, — и позвать его преподобие.
Номер Двести Шесть, волоча тяжелую цепь, вышел из дальнего угла; за ним следовал кузнец с засученными рукавами и в кожаном переднике.
— Ложись! — приказал кузнец, пренебрежительно пнув меня ногой.
Я лег. На щиколотку мне надели тяжелое железное кольцо, прикрепленное к цепи из восемнадцати звеньев, и заклепали его одним ударом молота. Второе кольце соединило концы моей цепи и цепи моего компаньона. Эхо каждого удара, словно глухой хохот, отдавалось под сводами.
— Так, — сказал начальник, достав из кармана красную книжечку. — Номер Двести Семь, выслушай внимательно Уложение о наказаниях. Если ты попытаешься бежать, то будешь наказан палочными ударами по пяткам. Если тебе удастся выбраться за пределы порта и тебя там схватят, ты будешь закован на три года в двойные кандалы. О твоем побеге оповестят три пушечных выстрела, и на каждом бастионе в знак тревоги будет вывешен флаг, о нем передадут по телеграфу береговой охране и полиции десяти соседних округов. За твою голову будет назначена награда. Объявления о побеге будут вывешены на воротах Тулона и разосланы по всем городам империи. Если ты не сдашься, закон разрешает стрелять в тебя.
Прочитав все это с мрачным удовлетворением, начальник вновь раскурил сигару, сунул книжку обратно в карман и удалился.
И вот все кончилось — чувство нереальности происходящего, сонное отупение, еще теплившаяся надежда — все, чем я жил эти три последних дня. Я преступник и (о, рабство в рабстве!) прикован к преступнику — собрату по каторге. Я взглянул на него и встретил его взгляд. Это был смуглый человек с низким лбом и тупой челюстью, лет сорока, примерно моего роста, но могучего телосложения.
— Пожизненно, стало быть? — обратился он ко мне. — Я тоже.
— Откуда вы знаете, что пожизненно? — устало спросил я.
— А вот по этой штуке, — он грубо хлопнул по моему колпаку. — Зеленый — значит, пожизненно. Красный — на срок. За что тебя?
— Заговор против правительства. Он презрительно пожал плечами.
— Чертова обедня! Выходит, ты из белоручек? Жалко, что вам не приготовили отдельных постелей: нам, простым forcats[5], не по нутру этакое изысканное общество.
— И много здесь политических? — спросил я, помолчав.
— В этом отделении ни одного. — Затем, точно угадав мою невысказанную мысль, он с проклятием добавил: — Я-то не из невинных. Уже четвертый раз здесь. Слыхал о Гаспаро?
— Гаспаро-фалынивомонетчик? Он кивнул.
— Который бежал три или четыре месяца назад и…
— …скинул часового в ров, когда тот хотел поднять тревогу. Я самый!
Я слышал, что он еще в молодости был приговорен к длительному одиночному заключению и после этого вышел на волю диким зверем. Я передернулся и тотчас же заметил, что его взгляд уловил это движение и вспыхнул мстительным огоньком. С этой минуты он меня возненавидел. А я с этой минуты проникся к нему непреодолимым отвращением.
Зазвонил колокол, и вскоре с работы явилась группа каторжников. Охрана тут же обыскала их и приковала попарно к наклонному деревянному настилу, доходившему до самой середины помещения. Затем принесли ужин, состоящий из гороховой бурды, куска хлеба, сухаря и кружки разбавленного вина. Вино я выпил, но есть не мог. Гаспаро взял что ему захотелось из моего пайка, остальное расхватали ближайшие соседи. Ужин кончился, пронзительный свисток прокатился под гулкими сводами, каждый взял свой узенький тюфяк из-под настила, служившего нам общим ложем, закутался в циновку из морских водорослей и улегся спать. Через пять минут воцарилась глубокая тишина. Слышно было только, как кузнец, обходя с молотком коридоры, проверяет решетки да пробует замки и как ходит с ружьем на плече часовой. Время от времени слышался тяжкий вздох или звон кандалов. Так томительно тянулся час за часом. Мой напарник спал непробудным сном, наконец забылся и я.
Я был приговорен к тяжелым каторжным работам. В Тулоне тяжелые работы были различного рода: каменоломня, земляные работы, откачка воды в доках, погрузка и разгрузка кораблей, переноска амуниции и прочее. Гаспаро и я в числе двухсот других каторжников работали в каменоломне неподалеку от порта. День за днем, неделя за неделей, с семи утра до семи вечера звенели от наших ударов каменные глыбы. При каждом ударе наши цепи звенели и подпрыгивали на камнях. А этот невыносимый климат! Страшные грозы и тропический зной сменяли друг друга все лето и осень. Нередко после изнурительного многочасового труда под палящим солнцем я возвращался в тюрьму на свои нары промокший до нитки. Медленно шли на убыль последние дни этой ужасной весны, потом началось еще более ужасное лето, а там подошла и осень.
Мой напарник был уроженцем Пьемонта. Он был взломщиком, фальшивомонетчиком, поджигателем. При последнем побеге он совершил убийство. Одному небу известно, насколько мои страдания усугублялись этим отвратительным обществом, как меня кидало в дрожь от одного его прикосновения, как мне было дурно, когда я чувствовал его дыхание, лежа рядом с ним по ночам. Я старался скрывать мое отвращение, но тщетно. Он знал о нем так же, как и я, и вымещал на мне злобу всеми способами, какие только могла измыслить мстительная натура. В том, что он меня тиранил, не было ничего удивительного, ибо он обладал огромной физической силой и среди каторжников считался признанным деспотом. Но простое тиранство было, пожалуй, наименьшим злом из всего, что мне приходилось переносить. Я был хорошо воспитан — он умышленно и постоянно оскорблял мое чувство приличия. Я был непривычен к физическому труду — он взваливал на меня большую часть назначаемой нам работы. Когда я падал с ног и хотел отдохнуть — он настаивал на ходьбе. Когда мои ноги сводило судорогой и их нужно было размять — он ложился и отказывался двинуться с места. Он с наслаждением распевал богохульные песни и рассказывал омерзительные истории о том, что он придумал в одиночном заключении и что замышлял предпринять на воле. Он даже норовил так перекрутить цепь, чтобы она при каждом шаге натирала мне ноги. Мне в то время было всего двадцать два года, и я с детских лет не отличался крепким здоровьем. Отомстить ему или бороться с ним было невозможно. Пожаловаться надзирателю — значило бы только вызвать моего мучителя на еще большую жестокость.
Но вот настал день, когда его ненависть, казалось, утихла. Он позволил мне передохнуть, когда подошло время. Он воздерживался от гнусных песен, которых я не выносил, и подолгу о чем-то задумывался. На следующее утро, как только мы принялись за работу, он придвинулся ко мне так, чтобы можно было переговариваться шепотом.
— Франсуа, ты хочешь бежать?
Я почувствовал, как кровь бросилась мне в лицо. Я стиснул руки. Я даже не мог говорить.
— Умеешь ты хранить тайну?
— До могилы!
— Тогда слушай. Завтра ваш порт посетит прославленный маршал. Он будет осматривать доки, тюрьмы, каменоломни. В честь его будут палить пушки с фортов и кораблей, и если сбегут два каторжника, то никто в Тулоне не обратит внимания — одним залпом больше или меньше. Понятно?
— Ты хочешь сказать, что никто не различит сигнал тревоги?
— Даже часовые у городских ворот, даже стража в соседней каменоломне. Чертова обедня! Взять да перебить друг другу цепи киркой, когда стража на тебя не смотрит и когда гремят салюты! Ну, как, рискнешь?
— Чем угодно!
— По рукам!
До сих пор я еще ни разу не пожимал ему дружески руку и почувствовал, что моя рука как будто запачкалась кровью от этого прикосновения. По свирепому огоньку в его глазах я понял, что он правильно истолковал мой нерешительный жест.
На следующее утро нас подняли часом раньше обычного и вывели для проверки на тюремный двор. Перед выходом на работу нам поднесли двойную порцию вина. В час дня мы услышали далекие раскаты салюта с военных кораблей в гавани. 3вук этот пронзил меня точно гальванический ток. Один за другим подхватывали салют н форты. Вот его повторили канонерки, стоявшие у самого берега. Выстрел за выстрелом раздавался с батарей по обе стороны порта, так что все вокруг заволокло пороховым дымом.
— Когда первый раз бабахнут вон там, — прошептал Гаспаро, указывая на казармы, находившиеся за тюрьмой, — бей по первому звену моей цепи — у самой щиколотки!
Вдруг у меня мелькнуло подозрение.
— А как я могу быть уверенным, что после этого ты освободишь меня? Нет, Гаспаро, это ты должен сначала разбить мою цепь.
— Как хочешь, — отвечал он со смехом и проклятием.
И в эту минуту на стене укреплений сверкнула вспышка и прогремело тысячекратное эхо, вновь и вновь отражаемое окрестными скалами. Как только грохот докатился до нас, я увидел, что Гаспаро размахнулся, и почувствовал, что с моей ноги спала цепь. Не успело эхо выстрела из первой пушки замереть вдали, как выпалила вторая. Теперь настал черед Гаспаро. Я размахнулся, но не так ловко, как он, и мне пришлось ударить дважды, прежде чем неподатливое звено сломалось. Мы продолжали работать как ни в чем не бывало, только старались держаться еще ближе друг к другу, а цепь, свернувшись, лежала между нами. Никто не следил за нами, и никто с первого взгляда не заметил бы, что мы сделали. С третьим выстрелом из-за поворота на дороге ведущей к каменоломне, появилась группа офицеров и штатских. Все повернули головы в ту сторону, все каторжники прервали работу, все часовые взяли на караул. И в этот миг мы сорвали шапки, отбросили кирки, перелезли через отбитый кусок скалы, на котором работали, скатились в глубокий овраг и бросились к горным проходам в долину. Железные кольца на ногах мешали нам бежать. Вдобавок ко всему дорога была усеяна обломками гранита и извивалась как Змея. Неожиданно, обогнув острый выступ скалы, мы наткнулись на сторожевой пост. Возле домика стояли двое часовых. Об отступлении нечего было и думать. Солдаты находились в нескольких ярдах от нас. Они вскинули ружья и приказали нам сдаваться. Гаспаро повернулся ко мне, точно затравленный волк.
— Будь ты проклят! — И он нанес мне страшный удар. — Валяйся тут, пусть тебя схватят! Я всегда тебя ненавидел!
Я рухнул наземь, точно меня ударили молотом, но успел еще заметить, что Гаспаро, свалив одного солдата, кинулся на другого, услышал выстрел, а потом… все потемнело, и я потерял сознание.
Открыв глаза, я обнаружил, что лежу на полу в маленькой полутемной каморке с крохотным оконцем под самым потолком. Казалось, прошло много недель с того времени, как я потерял сознание. У меня едва хватило сил подняться, а поднявшись, я с трудом удержался на ногах. В том месте, где лежала моя голова, пол был залит кровью. Борясь с головокружением и плохо соображая, я прислонился к стене и попытался собраться с мыслями.
Во-первых, где я? Наверняка не в тюрьме, из которой я бежал: там все вокруг одето камнем и оковано железом, здесь же побеленная штукатурка. Очевидно, я нахожусь в каморке сторожевого поста, возможно даже на чердаке. Где же Гаспаро? Хватит ли у меня сил дотянуться до этого оконца, а если хватит, то куда оно выходит? Я подкрался к двери и увидел, что она заперта. Затаив дыхание, я прислушался, но не мог уловить ни звука ни внизу, ни наверху. Бесшумно вернувшись назад, я прикинул, что оконце находится самое меньшее в четырех футах над моей головой. В гладкой штукатурке не было никаких выступов или углублений, чтобы вскарабкаться наверх, а в комнате нет даже очага, из которого я бы мог выломать прут и выдолбить им дыры в стене. Стоп! Ведь на мне кожаный пояс, с железным крюком, к которому подвешивалась цепь, когда я не работал. Я оторвал этот крюк, отбил им в нескольких местах штукатурку и дранку, вскарабкался, распахнул окно и с нетерпением выглянул наружу. Передо мной в каких-нибудь тридцати пяти — сорока футах поднималась отвесная скала, под выступом которой находился сторожевой пост; внизу был небольшой огород, отделенный от основания скалы грязной канавой, которая, очевидно, соединялась с оврагом; направо и налево, насколько я мог судить, тянулась скалистая тропа, по которой мы шли. Я мгновенно принял решение. Оставаться — значит быть схваченным. Рисковать так рисковать — хуже все равно не будет. Я снова прислушался — все было тихо. Я протиснулся через узкое оконце, постарался как можно тише спрыгнуть на сырую землю и, прижавшись к стене, стал думать, что же делать дальше. Карабкаться на скалу — значит, стать мишенью для первого же солдата, который меня заметит. Если идти оврагом, можно наткнуться на Гаспаро и его преследователей. Кроме того, уже смеркалось, а под покровом ночи, если только я сумею найти убежище до той поры, мне, быть может, удастся ускользнуть. Но где же это укрытие? Слава всевышнему, который подсказал мне эту мысль! Канава!
Только два окна сторожевого поста выходили на огород. Из одного я только что выбрался, другое было прикрыто ставнями. Однако я не рискнул открыто пересечь огород. Я лег на землю и полз между грядками, пока не добрался до канавы. Вода была мне по пояс, но края канавы подымались довольно высоко, и я убедился, что могу идти не нагибаясь, так как с дороги меня все равно не увидят. Таким образом я прошел по этой канаве ярдов двести или триста по направлению к Тулону, решив обмануть моих преследователей, которые вряд ли подумают, что я направляюсь опять к тюрьме, вместо того чтобы устремиться в противоположную сторону. Полулежа, забившись под густую траву, росшую по краю канавы, я вглядывался в сгущавшиеся сумерки. Вскоре я услышал вечернюю пушку, а спустя немного далекие голоса. Что это? Крик? Не в силах выносить мучительную неизвестность, я поднял голову и осторожно выглянул. В окнах сторожевого поста мелькали огни, в огороде виднелись темные фигуры, наверху на дороге слышался торопливый топот! Вдруг на воду, всего в нескольких ярдах от моего убежища, упал свет! Я осторожно сполз вниз, лег плашмя, и надо мной бесшумно сомкнулась зловонная грязь. Так я лежал затаив дыхание до тех пор, пока не почувствовал, что бешено стучащее сердце вот-вот подкатит к самому горлу и задушит меня, а жилы на висках лопнут. Я больше не мог выдержать — я высунул голову из воды. Я снова дышал — смотрел — прислушивался… Кругом царила полнейшая тьма и безмолвие. Мои преследователи прошли мимо!
Так я прождал еще час, прежде чем рискнул двинуться дальше. Тем временем тьма сгустилась и начался проливной дождь. Канава превратилась в бурлящий поток, по которому я неслышно прошел под самыми окнами сторожевого поста.
Я брел по воде с милю, а то и больше, и, наконец, рискнул выйти на дорогу; и вот так, под дождем и ветром, бьющими мне в лицо, то и дело спотыкаясь о разбросанные повсюду камни, я прошел это извилистое ущелье и к полуночи выбрался на равнину. Без всякого путеводного знака, кроме северо-восточного ветра, даже не видя ни одной звезды, я свернул вправо и пошел по неровной проселочной дороге, которая пересекала долину. Но вот дождь стал стихать, и я различил темные очертания гряды холмов, слева от дороги. Это, решил я, очевидно, Моры. Пока что все шло хорошо. Я взял верное направление и был на пути к Италии.
Не считая редких передышек у обочины, я шел всю ночь напролет. Разумеется, я не мог двигаться быстро из-за усталости и голода, но жажда свободы была так сильна, что я, стремясь неуклонно вперед, ушел от Тулона на восемнадцать миль. В пять часов, когда начал заниматься день, я услышал звон колоколов и понял, что приближаюсь к большому городу. Избегая риска, я решил повернуть назад, к горам. Солнце уже взошло, и я не осмеливался продолжать путь. Проходя мимо поля, я нарвал репы, забрался в уединенную рощицу в ложбинке между двумя холмами и спокойно пролежал там целый день. С наступлением ночи я отправился дальше, все время держась среди гор и то и дело выходя к залитым лунным светом бухтам и тихим островкам, лежащим у самого побережья, к идиллическим селениям, приютившимся среди цветущих холмов, или к мысам, заросшим кактусами и алоэ. Весь следующий день я отдыхал в полуразрушенном сарае на дне заброшенного песчаного карьера, а под вечер, чувствуя, что силы мои от голода иссякают, спустился к крохотной рыбацкой деревушке на побережье. Было совсем темно, когда я добрался до равнины. Я смело прошел мимо рыбацких хижин, встретив только старушку и ребенка, и постучался к кюре. Он сам отворил мне дверь. В нескольких словах я рассказал ему свою историю. Этот добрый человек поверил мне и сжалился надо мной. Он дал мне еды, вина, старый платок, чтобы перевязать голову, старую куртку, которую я надел вместо моей тюремной блузы, и несколько франков на дорогу. Я простился с ним со слезами на глазах.
Я шел всю эту ночь и еще следующую, держась поближе к берегу, а днем скрывался среди прибрежных скал. На пятое утро, после ночного перехода, я миновал Антиб, вышел к берегу реки Вар[6], перебрался через нее в полумиле ниже деревянного моста, нырнул в сосновый лес, находившийся уже по ту сторону границы с Сардинией, и, наконец, опустился отдохнуть на итальянской земле!
О том, как я, уже находясь в сравнительной безопасности, все еще продолжал держаться в стороне от больших дорог, как купил напильник в первом же селении и освободился от железного браслета на ноге, как скрывался в окрестностях Ниццы, дожидаясь, когда у меня отрастут волосы и борода, как, прося подаяния, добрался до Генуи и слонялся в порту, кое-как зарабатывая на хлеб, и с грехом пополам перебивался суровую зиму, как ранней весной отрабатывал проезд на небольшом торговом суденышке, которое шло из Генуи в Фиумицино с заходом во все порты по всему побережью, и как, медленно проплыв по Тибру на барке, груженной маслом и вином, мартовским вечером вышел на набережную Рипетта в Риме, — как все это происходило и каких физических усилий стоило, — сейчас у меня нет времени рассказать подробно. Моей целью был Рим, и цель эта была, наконец, достигнута. В таком большом городе и так далеко от места моего заключения я был в безопасности. Я полагал, что могу здесь рассчитывать на свои способности и образование, я даже надеялся встретить друзей среди путешественников, которые стекаются сюда на пасхальные празднества. Поэтому, полный надежд, я подыскал скромное жилье вблизи набережной, день-другой наслаждался свободой и осматривал город, а затем принялся искать какую-нибудь постоянную работу.
Но постоянную работу, как, впрочем, и любую другую, найти оказалось не так-то легко. Времена были тяжелые. Год выдался неурожайный, а зима — необычайно суровая. К тому же в Неаполе начались беспорядки, и путешественников этой весной было на несколько тысяч меньше, чем обычно. Такого скучного карнавала уже не видали много лет. Художники не могли продать картины, скульпторы — статуи. Резчики камей и мастера мозаики голодали. Торговцы, владельцы гостиниц, профессиональные чичероне плакались на судьбу. День ото дня надежды мои угасали, и виды на будущее становились все более мрачными. День ото дня мои жалкие скудо, скопленные с таким трудом, таяли. Я рассчитывал наняться конторщиком, писцом, секретарем или на какую-нибудь должность в публичной библиотеке. Но по истечении трех недель я был бы рад хотя бы подметать студию. Наконец пришел день, когда мне не оставалось ждать ничего, кроме голодной смерти, когда мой последний грош был истрачен, когда мой хозяин захлопнул перед моим носом дверь и я уже не знал, где найти кусок хлеба и кров. Весь этот день я уныло бродил по улицам. Как раз была страстная пятница. Церкви были убраны черными тканями, звонили колокола, все улицы были забиты людьми в траурной одежде. Я зашел в небольшую церковь Сайта Мартина. Там как раз пели Miserere[7], быть может не слишком искусно, но с чувством, которое раскрыло всю глубину моего отчаяния.
Жалкий, отверженный, я провел эту ночь под темной аркой возле театра Марцелла. День обещал быть прекрасным, и я, дрожа от холода, выбрался на солнце. Прислонившись к нагретой стене, я поймал себя на мысли, которая уже неоднократно приходила мне в голову: сколько же еще времени стоит мучиться, умирая с голоду, и достаточно ли глубоки мутные воды Тибра, чтобы поглотить человека? Как тяжело умирать в самом расцвете лет! Ведь мое будущее могло бы стать таким светлым, таким возвышенным. Суровая жизнь, которую я вел последнее время, укрепила меня физически и духовно. Я даже подрос. Мускулы мои развились и окрепли. Я стал гораздо живее, энергичнее, решительнее, чем год назад. Но зачем мне теперь все это? Я должен умереть, и теперь смерть будет только еще тяжелей.
Я поднялся и вновь пошел бродить по улицам, как и вчера. В одном месте я попросил подаяния, но мне отказали. Я машинально брел среди вереницы экипажей и пешеходов, пока не обнаружил, что нахожусь в толпе, которая, беспрерывно приливая и отливая, в течение всей пасхальной недели заполняет площадь вокруг собора св. Петра. Отупевший и измученный, я повернул к ризнице и приткнулся у порога. Два господина читали приклеенное к колонне объявление.
— Боже милостивый! — воскликнул один из них, обращаясь к стоявшему рядом. — И человек может рисковать своей головой ради каких-то грошей!
— М-да, и к тому же зная, что из восьмидесяти рабочих шесть или восемь обычно разбиваются в лепешку, — добавил другой.
— Ужасно! Ведь это же в среднем — десять процентов!
— Не меньше. Отчаянное предприятие.
— Но зато какое зрелище! — философски заметил первый, после чего они удалились.
Я вскочил и с жадностью прочитал объявление. Оно было озаглавлено: «Иллюминация собора святого Петра». Далее сообщалось, что требуется восемьдесят человек для освещения собора и купола и триста — для освещения карнизов, сводов, колонн и так далее, amministratore доводит до сведения… и так далее и тому подобное… В заключение говорилось, что каждый из факельщиков, занятых на соборе и куполе, получит обед и двадцать четыре паоло, тогда как заработок остальных составит менее трети этой суммы.
Отчаянное предприятие — что верно, то верно, но я и был доведен до отчаяния. В конце концов мне грозила только смерть, и лучше уж умереть после сытного обеда, нежели с голоду. Я тут же направился к amministratore, меня внесли в список, дали несколько паоло задатка и велели явиться на следующее утро ровно в одиннадцать часов. В этот вечер я поужинал возле уличного ларька и за несколько грошей получил возможность выспаться на сеновале конюшни в конце Виа дель Арко.
И вот к одиннадцати часам светлого воскресенья, шестнадцатого апреля, я стоял в толпе других бедняг, у большинства которых был жалкий вид, такой же как и у меня, и ждал, когда откроется дверь конторы администратора. Пьяцца перед собором кипела жизнью, напоминая разноцветный калейдоскоп. Сияло солнце, били фонтаны, над замком св. Ангела развевались флаги. Зрелище было изумительное, но я смотрел на него лишь несколько минут. С последним ударом часов двери распахнулись, и мы всей толпой вошли в зал, где для нас были накрыты два длинных стола. Несколько стражей стояли у дверей, служитель расставил нас вокруг столов, и священник принялся читать молитву.
Едва он начал читать, меня охватило какое-то странное чувство. Что-то побудило меня взглянуть на соседний стол, и там… о, всемогущий!., я увидел Гаспаро!
Он смотрел прямо на меня, но как только встретил мой взгляд, сразу же опустил глаза. Я видел, как он мертвенно побледнел. Воспоминание обо всех страданиях, которые он мне причинил, и о подлом ударе, нанесенном мне в день нашего побега, на какой-то миг пересилило даже удивление от того, что я вижу его здесь. О, если бы мне суждено было остаться жить, чтобы встретиться с ним один на один под открытым небом, где не будет ни молящихся священников, ни стражи!
Молитва окончилась, мы уселись и принялись за обед. Даже гнев не мог притупить мой аппетит. Я ел как голодный волк, как, впрочем, и все остальные. Нам не дали вина, да и двери были заперты, чтобы мы не могли раздобыть его со стороны. Это было весьма разумно, если принимать во внимание, какую работу нам предстояло выполнить. Тем не менее это не помешало нам поднять страшный шум. Порою опасность пьянит, как вино, и в это светлое воскресенье мы, восемьдесят sanpietrini, факельщики собора св. Петра, из которых кое-кто еще до ужина, быть может, размозжит себе череп о свинцовые листы кровли, ели, болтали, шутили, смеялись, и в этом буйном веселье было что-то ужасающее.
Обед длился долго, и когда все уже насытились, столы были убраны. Многие повалились на пол или на скамьи и уснули. Гаспаро был среди них. Я не мог больше выдержать. Я подошел к нему и пнул его в бок.
— Гаспаро, ты меня узнаешь?
Он угрюмо взглянул на меня.
— Чертова обедня! Я думал, что ты в Тулоне.
— Не твоя вина, что я не в Тулоне! А теперь слушай. Если мы с тобой переживем эту ночь, ты мне ответишь за свою подлость!
Сверкнув на меня глазами из-под нависших бровей, он молча отвернулся и сделал вид, что уснул.
— Ecco un maladetto![8] — выразительно пожав плечами, сказал один из соседей, когда я уходил.
— Ты знаешь о нем что-нибудь? — встрепенулся я.
— Cospetto! Ровным счетом ничего. Но говорят, одиночное заключение превратило его в волка.
Больше я ничего не мог узнать, и поэтому тоже растянулся на полу, как можно дальше от моего врага, и погрузился в крепкий сон. В семь стража подняла тех, кто еще спал, и поднесла каждому по стаканчику слабого вина. Затем нас построили в два ряда и повели к задней стороне собора, а оттуда на крышу под куполом. С этого места целая вереница лестниц и извилистых коридоров вывела нас в проход между двойными стенами купола; здесь нас стали размещать на разной высоте. Меня поставили примерно на середине, и я заметил, что Гаспаро ведут еще выше. Когда нас расставили по местам, распорядители обошли всех и дали нам наставления. По сигналу каждый должен вылезть в лаз или в окошко, перед которым он находился, и сесть верхом на узкую доску, привязанную к крепкой веревке. Веревка эта уходила в окно, была намотана на вал и надежно закреплена изнутри. По второму сигналу он должен взять в правую руку горящий факел, который ему подадут, а левой крепко ухватиться за веревку. По третьему сигналу специально приставленный для этого помощник начнет разматывать веревку, а факельщик, быстро скользя вниз по изгибу купола, должен прикоснуться факелом к каждой плошке, которую минует.
Выслушав эти наставления, каждый из нас встал у своего окна, ожидая первого сигнала.
Быстро смеркалось, и серебряная иллюминация сияла уже с семи часов. Все громадные ребра купола, насколько я мог видеть, все карнизы и фризы фасада, все колонны и парапеты гигантской колоннады, окружавшей пьяццу в четырехстах футах внизу, были окаймлены рядами бумажных фонариков, и свет их, смягченный бумагой, играл серебристым огнем, производившим волшебное, потрясающее впечатление. Между рядами и даже среди этих фонариков по фасаду, выходящему на пьяццу, на разных расстояниях были размещены плошки, так называемые padelle, уже наполненные салом и скипидаром. Зажечь их на своде и куполе и было рискованным делом sanpietrini. Когда все огни зажгутся — вспыхнет и золотая иллюминация.
Прошло несколько минут напряженного ожидания. С каждой секундой вечерняя тьма становилась все гуще, фонарики горели все ярче, нарастающий гул тысячной толпы на площади и улицах все громче звучал у нас в ушах. Я чувствовал учащенное дыхание помощника за своим плечом — и казалось, слышал стук собственного сердца. Неожиданно, точно электрический ток, из уст в уста промчался первый сигнал. Я вылез и крепко обхватил ногами доску, по второму сигналу схватил пылающий факел, после третьего почувствовал, как скольжу вниз, и, зажигая каждую плошку, мимо которой спускался, увидел, как весь огромный свод надо мной и подо мной вспыхивает рядами пляшущих огней. Часы начали бить восемь, и когда отзвучал последний удар, весь собор утонул в огне. Рев толпы, напоминающий рев безбрежного океана, казалось, потряс самый купол, к которому я прильнул. Я мог даже видеть блики света на лицах, толпу на мосту св. Ангела и лодки, снующие по Тибру.
Я опустился на полную длину веревки, успев зажечь все свои плошки, и теперь сидел безмятежно, наслаждаясь восхитительным зрелищем. Вдруг я почувствовал, что веревка дрогнула. Я взглянул наверх и увидел человека, который, одной рукой держась за железный стержень с прикрепленными к нему плошками, другою… Боже милосердный! Пьемонтец пережигал своим факелом мою веревку!
Раздумывать было некогда — я действовал по велению инстинкта. Все произошло в один страшный миг. Я кошкой вскарабкался наверх, ткнул факелом прямо в лицо озверевшего каторжника и ухватился за веревку на вершок выше горящего места! Ослепленный и ошеломленный, он испустил ужасный вопль и камнем рухнул вниз. Даже сквозь гул живого океана, бушующего внизу, я услышал глухой удар о свинцовую кровлю — звук этот отдавался в моих ушах все долгие годы, прошедшие с того вечера, я слышу его и по сей день!
Едва я успел перевести дух, как почувствовал, что меня втащили наверх. Помощь пришла как раз вовремя, от страха мне стало дурно, и я так ослабел, что потерял сознание, как только очутился в безопасности. На следующий день я дождался администратора и рассказал ему обо всем. Правдивость моего рассказа подтверждала пустая веревка, с которой сорвался Гаспаро, и обгоревший обрывок веревки, на котором меня подняли. Amministratore передал мой рассказ одному высокопоставленному духовному лицу, и в то время, как никто, даже ни один sanpietrino, не подозревал, каким образом погиб мой враг, подлинная история, которую люди шепотом рассказывали друг другу, перелетала из дворца во дворец, пока не достигла Ватикана. Я получил множество знаков сочувствия и настолько значительную денежную поддержку, что мог без страха смотреть в будущее. С тех пор я претерпел еще много превратностей судьбы, и мне пришлось побывать во многих странах.
Глава четвертая,
в которой мы находим перепутанных младенцев
Некоторое время после рассказа француза у ворот никто не появлялся. Наконец во двор медленно забрел довольно меланхоличный блондин, очень высокий и очень плотный, одетый в поношенное, с чужого плеча платье. Он нес ящик с плотничьим инструментом, однако, судя по виду, даже и не надеялся на то, что ему улыбнется счастье когда-либо пустить свои инструменты в ход. Устремив на Путника водянистые голубые глаза, этот унылый субъект пояснил (более правильным языком, чем можно было от него ожидать), что он бродит в поисках работы, а поскольку таковой не подвернулось, то он, за неимением лучшего занятия, пришел поглядеть на мистера Сплина. Фамилия его — Хэвисайдз, нынешнее местожительство — трактир «Колокольный звон», вон там, в деревне; если у мистера Путника найдется для него какая-нибудь работенка, он будет премного благодарен, а если нет, он просит разрешения посидеть здесь и спокойно отдохнуть, разглядывая мистера Сплина.
Получив разрешение, пришелец уселся и принялся глазеть на мистера Сплина в полное свое удовольствие. Он не был поражен, подобно художнику, он не был снисходительно невозмутим, подобно французу, — он просто-напросто хотел узнать, что побудило Отшельника удалиться от мира.
— И почему он завернулся в это одеяло? — спросил он. — Как бы ни была тяжела его беда, я думаю, моя куда тяжелее.
— Неужели? — спросил Путник. — Прошу вас непременно поделиться с нами вашими горестями.
На свете еще не встречалось человека, который отказался бы поговорить о своих горестях. И плотник не был исключением из этого общего правила. Без малейшего промедления он приступил к рассказу.
Я сочту личным одолжением с вашей стороны, если вы с самого начала настроитесь на грустный лад, поскольку история будет не из веселых, и если вы не сочтете за труд мысленно представить меня в виде младенца пяти минут от роду.
Вы, как я понимаю, хотите сказать, что я несколько великоват и грузен для того, чтобы меня можно было представить в виде младенца? Возможно, но впредь прошу вас не намекать больше на мой вес. Лишний вес был главным несчастьем моей жизни. Он испортил мне (как вы скоро услышите) все виды на будущее, еще до того, как мне минуло два дня.
Рассказ мой берет начало тридцать один год тому назад, ровно в одиннадцать часов утра. И начинается все с великой ошибки, каковой было мое появление на свет в море (торговое судно «Приключение», капитан Джиллоп, водоизмещение пятьсот тонн, днище обшито листовой медью, на борту опытный судовой врач).
Собираясь привлечь ваше внимание (что я сейчас и сделаю) к тому злополучному периоду моей жизни, который начался, когда мне было не более пяти или десяти минут от роду, и кончился (чтобы не утомить вас длинным рассказом) задолго до того, как у меня прорезался первый зуб, я должен признаться, что все сведения об этом времени получены мною из чужих уст. И все же они заслуживают доверия, ибо исходят от мистера Джиллопа, капитана судна «Приключение» (который сообщил мне их в письменном виде), от мистера Джолли, судового врача с «Приключения» (который весьма бессердечно послал мне их в виде юмористического рассказа), и от миссис Дрэбл, стюардессы с «Приключения» (которая сообщила мне их в устном виде). Три вышеупомянутых лица явились очевидцами, и, можно сказать, весьма потрясенными очевидцами, тех событий, о которых я должен вам поведать.
Судно «Приключение» в то время, о котором я вам рассказываю, направлялось из Лондона в Австралию. Я полагаю, вам известно, и нет нужды напоминать о том, что тридцать лет тому назад было еще далеко до золотой лихорадки и до знаменитых клипперов[9]. Строительство жилищ в новой колонии и овцеводство в глубине страны были основными занятиями в то время, а следовательно, и пассажиры на борту корабля почти все до единого были либо строители, либо фермеры-овцеводы.
Судно водоизмещением в пятьсот тонн, если оно идет с полным грузом, отнюдь не представляет первоклассных удобств большому числу пассажиров. Конечно, «чистой публике» в отдельных каютах жаловаться не приходилось. Высокая плата за проезд обеспечивала им право на привилегии. Несколько мест в спальных каютах даже пустовали, ибо каютных пассажиров было только четверо. Вот их имена и кое-какие сведения о них.
Мистер Симc, джентльмен средних лет, собиравшийся заняться спекуляциями на строительстве. Мистер Пэрлинг, худосочный молодой человек, совершавший длительное морское путешествие для поправки здоровья. Мистер и миссис Смолчайлд, молодая супружеская пара с небольшим капиталом, который мистер Смолчайлд намеревался увеличить посредством разведения овец. Капитану сказали, что на суше мистер Смолчайлд — человек весьма приятный и общительный. Но море несколько изменило его характер. Когда мистера Смолчайлда не тошнило, он был занят едой и питьем, когда он не был занят едой и питьем, он крепко спал. В общем же надо признать, что он отличался редким терпением и добродушием и с поразительным проворством скрывался в своей каюте, если приступ морской болезни застигал его врасплох, что же касается общительности, то за все плаванье никто не слышал, чтобы он вымолвил более десятка слов. И это не удивительно. Человек не может разговаривать во время приступа морской болезни; не может разговаривать, когда занят едой и питьем; и не может разговаривать, когда спит. А жизнь мистера Смолчайлда протекала именно в таких занятиях. Что касается его жены, то она вовсе не покидала своей каюты. Но о ней вы еще услышите.
Все эти каютные пассажиры были достаточно богаты, чтобы обеспечить себе комфорт. А вот несчастные бедняки, ехавшие «четвертым классом», который далеко не отличался удобствами даже при благоприятных условиях, были сбиты в кучу все вперемешку — мужчины, женщины, дети, — словно овцы в загоне, с тою лишь разницей, что у них было куда меньше возможности дышать свежим воздухом. Все это были ремесленники или батраки, которые не могли свести концы с концами на родине. Сколько их там было и как их звали — мне неизвестно. Да это и не важно. Внимания среди них заслуживало только одно семейство, а именно семейство Хэвисайдз, состоящее из Саймона Хэвисайдза, человека умного и образованного, плотника по профессии, его жены и семерых маленьких Хэвисайдзов — их злополучных отпрысков. Вы, кажется, хотите сказать, что это мои отец и мать, мои братья и сестры? Не спешите, советую вам немного обождать, прежде чем вы сможете окончательно в этом убедиться.
Хотя меня, строго говоря, еще не было на корабле, когда он покидал лондонский порт, тем не менее я твердо уверен, что мой злосчастный рок уже поджидал меня на его борту, что и сказалось потом на всем плаванье. Никогда еще не бывало такой скверной погоды. Шквалы налетали на нас со всех стран света, сменяясь встречным ветром или мертвым штилем. По истечении третьего месяца у капитана Джиллопа, человека по натуре весьма мягкого, начало портиться настроение. Предоставляю вам судить, могло ли оно улучшиться после известия, полученного им утром девяносто первого дня. Стоял мертвый штиль, и судно беспомощно моталось носом во все стороны, когда мистер Джолли (из бессердечного рассказа которого я привожу все разговоры в точности, как они происходили) поднялся к капитану и обратился к нему со следующими словами:
— У меня есть известие, которое вас немало удивит.
Сказав это, мистер Джолли с улыбкой потер руки. Хотя этот опытный врач и не выказал должного сочувствия к моей беде, надо сознаться, что он отличался нравом, соответствующим его фамилии.[10] Даже по сей день ни самая скверная погода, ни самый тяжкий труд не могут омрачить его веселого расположения духа.
— Если это известие о попутном ветре, — проворчал капитан, — то, смею вас уверить, оно меня удивит.
— Не знаю, как насчет ветра, но еще один каютный пассажир обеспечен.
Капитан отвернулся, окинул взглядом морской простор, где ближайшая земля была не ближе тысячи миль и где не было ни единого корабля на горизонте, вновь повернулся к опытному судовому врачу, вперил в него пристальный взор, внезапно побледнел и осведомился, что тот имеет в виду.
— Единственно то, что на борту появится пятый каютный пассажир, — стоял на своем мистер Джолли, ухмыляясь до ушей, — и его, по всей вероятности, к вечеру представит нам миссис Смолчайлд. Все, что о нем заранее можно сказать: рост — не на что смотреть, пол — покуда неизвестен, нрав и привычки — по всей вероятности, штормовые.
— Вы хотите сказать… — спросил капитан, попятившись и все больше бледнея.
— Вот именно, — энергично кивнул мистер Джолли.
— Ну так я вот что вам скажу, — взревел капитан Джиллоп в неистовой ярости. — Я этого не потерплю! Эта адская погода уже и без того вымотала мне всю душу — не потерплю! Джолли, отложите!.. Скажите ей, что такие вещи на моем судне неуместны. Как она смеет ставить нас в подобное положение?! Стыд и позор!
— Полно, полно, — увещевал его мистер Джолли. — Не надо так близко принимать это к сердцу. У бедняжки будет первенец. Откуда ей знать? Будь у нее немного больше опыта, я уверен…
— Где ее муж? — перебил капитан, и в его взоре сверкнула угроза. — Я намерен высказать ее мужу, что я об этом думаю.
Прежде чем ответить, мистер Джолли посмотрел на часы.
— Половина двенадцатого, — заметил он. — Дайте подумать. Обычно в это время мистер Смолчайлд сводит счеты с морем. За четверть часа он управится. А через пять минут крепко уснет. В час дня плотно позавтракает и снова уснет. В половине второго снова будет сводить счеты. И так далее, до самого вечера. С мистером Смолчайлдом у вас ничего не выйдет, капитан. Феноменальный человек — теряет столько веса — и вновь восстанавливает его самым удивительным образом. Еще месяц в море — и, должно быть, мы привезем его в летаргическом состоянии… Эй! А что у вас случилось?
Пока доктор рассказывал, на юте появился помощник стюарда. Быть может, это было просто забавное совпадение, но только он тоже ухмылялся до ушей, в точности как мистер Джолли.
— Вас просят вниз, сэр, — сказал он доктору. — Там с одной женщиной неладно. Хэвисайдз ее фамилия.
— Глупости! — воскликнул мистер Джолли. — Ха-ха-ха! Уж не собралась ли и она…
— Так оно и есть, сэр, в точности, — подтвердил помощник стюарда с полной убежденностью.
В немом бешенстве капитан Джиллоп озирался по сторонам и вдруг впервые за двадцать лет плавания потерял равновесие и, попятившись, привалился к фальшборту собственного корабля, стукнул по нему кулаком и тут же обрел дар речи.
— Это судно заколдовано! — в ярости крикнул капитан. — Стойте! — остановил он доктора Джолли, спешившего в трюм. — Если это правда, немедля послать ко мне ее мужа! Уж хоть с одним-то из них я посчитаюсь! — И капитан злобно погрозил кулаком в пространство.
Прошло минут десять, и вот, пошатываясь и кренясь во все стороны вместе с судном, к капитану приблизился долговязый, тощий, унылый блондин с римским носом и водянистыми голубыми глазами на обильно усеянном крупными веснушками лице. Это и был Саймон Хэвисайдз, умный и образованный плотник, который вез с собой жену и семерых детей.
— Н-ну-с! Так это вы? — спросил капитан.
В этот миг судно сильно накренилось, и Саймон Хэвисайдз опрометью метнулся к противоположному краю палубы, словно предпочитал угодить прямо за борт, нежели ответить на вопрос капитана.
— Так это вы, а? — повторил капитан, настигнув его, в ярости схватив за ворот и прижав к фальшборту. — Это ваша жена, а? Гнусный негодяй! Как вы смеете превращать мой корабль в родильный дом? Это бунт на корабле, а если не бунт, так вроде этого. Я заковывал в кандалы и за меньшие проступки. Я уже почти решил и вас заковать! Да держитесь вы на ногах, каракатица! Как вы смеете приводить на мое судно непрошеных пассажиров? Что вы можете сказать в свое оправдание, прежде чем я вас закую?
— Ровно ничего, сэр, — ответил Саймон Хэвисайдз, всем своим видом являя самое кроткое смирение многострадального супруга. — А что касается наказания, о котором вы только что упомянули, сэр, могу сказать одно: когда имеешь семерых детей, которых не знаешь, как прокормить, да тут еще того и гляди восьмой, то, осмелюсь заметить, сэр, дух мой и так все равно что закован, и навряд ли будет много хуже, если вы заодно закуете в кандалы мою бренную плоть.
Капитан машинально выпустил ворот плотника. Покорное отчаянье этого человека невольно смягчило его.
— Какого черта вы отправились в море? Почему не дождались на берегу, пока все кончится? — стараясь говорить по возможности суровее, спросил он.
— Какая польза ждать, сэр, — заметил Саймон. — При нашей жизни, стоит этому кончиться, как все начинается снова. И конца этому я не вижу, — сказал несчастный плотник, а потом, кротко поразмыслив, добавил: — Разве что в могиле…
— Кто тут смеет говорить о могиле? — раздался голос мистера Джолли, поднимавшегося к капитану. — На борту этого судна мы занимаемся только рождениями, а не похоронами. Капитан Джиллоп, эта женщина, Марта Хэвисайдз, не может оставаться в такой тесноте при ее теперешнем положении. Ее необходимо поместить в свободной каюте, и, смею вас уверить, чем скорее, тем лучше.
Капитан снова пришел в ярость. Пассажир из трюма в «отдельной каюте»! По морским законам это чистейшая аномалия, подрыв всяческой дисциплины! Он вновь уставился на плотника, словно мысленно прикидывал, какого размера кандалы тому потребуются.
— Я глубоко сожалею, сэр, — вежливо сказал Саймон, — глубоко сожалею, если непреднамеренная оплошность с моей стороны или со стороны миссис Хэвисайдз…
— Уноси, покуда цел, свой длинный каркас и длинный язык! — загремел капитан. — Когда болтовней можно будет помочь делу, я за тобой пошлю! — Потом, когда Саймон заковылял прочь, он безнадежно махнул рукой. — Поступайте как знаете, Джолли. Можете превратить судно в детскую, когда вам заблагорассудится.
Спустя пять минут — настолько энергичным был мистер Джолли — на палубе появилась Марта Хэвисайдз, в горизонтальном положении, закутанная в одеяла и транспортируемая тремя мужчинами. Когда эта необычная процессия шествовала мимо капитана, он шарахнулся в сторону с таким красноречивым выражением ужаса на лице, как будто мимо него волокли не британскую матрону, а разъяренного быка.
Двери в спальные каюты шли справа и слева от салона. Слева (если глядеть на бушприт) обитала миссис Смолчайлд. Справа, как раз напротив, доктор поместил миссис Хэвисайдз. Затем салон перегородили парусиной. Меньшее из двух образовавшихся таким образом помещений, из которого вел трап на палубу, было открыто для публики. В большем помещении священнодействовал доктор. После того как опорожнили, вымыли и устелили одеялами старую бельевую корзину, устроив таким образом самодельную колыбель, внесли ее за перегородку и установили посредине помещения на равном расстоянии от каждой из спальных кают, чтобы ею можно было воспользоваться по первому требованию, — все видимые глазу приготовления доктора Джолли были закончены. Пассажиры мужского пола нашли убежище на юте, предоставив доктору и стюардессе спокойно властвовать внизу.
Вскоре после полудня погода изменилась к лучшему. Наконец-то за все время пути подул попутный ветер, и «Приключение» шло вперед как по ниточке. Капитан Джиллоп с небольшой группой пассажиров-мужчин находился на юте. Он вновь обрел наилучшее расположение духа и, как обычно, подавая пример компании, закурил послеобеденную сигару.
— Джентльмены, если погода удержится, — сказал он, — то нам отлично могут накрывать стол здесь, и, пожалуй, через неделю мы сможем окрестить наших дополнительных пассажиров на суше, если на то будет согласие их мамаш. Как вы думаете, сэр, что скажет ваша уважаемая супруга?
Мистер Смолчайлд, которому был задан этот вопрос, отличался некоторым сходством с Саймоном Хэвисайдзом. Правда, он был куда ниже ростом и, разумеется, не такой тощий, но и у него был римский нос, светлые волосы и водянистые голубые глаза.
Приняв во внимание все особенности образа жизни мистера Смолчайлда на море, удобства ради его поместили как можно ближе к фальшборту на груде старых парусов и подушек, так, чтобы в случае необходимости ему легко было высовывать голову за борт. Кушанья и напитки, способствующие «восстановлению веса» в те минуты, когда он бодрствовал и не «сводил счеты», всегда ставились у него под рукой.
Было уже примерно три часа пополудни, и, стало быть, храп, которым мистер Смолчайлд ответствовал на вопрос капитана, лишь говорил о том, что этот пассажир с точностью часовой стрелки завершил предыдущий цикл и начал новый, а именно предавался сну.
— Что за бесчувственная колода этот человек! — воскликнул мистер Симс, пассажир средних лет, с презрением глядя на мистера Смолчайлда.
— Если бы море действовало на вас подобным образом, — возразил худосочный мистер Пэрлинг, — вы были бы точно таким же.
В течение всего плаванья мистер Пэрлинг — человек чувствительный, и мистер Симс — человек деловой, затевали спор по любому поводу. Но они не успели продолжить дискуссию о мистере Смолчайлде, потому что на палубе неожиданно появился доктор.
— Ну, как там — есть новости? — тревожно осведомился капитан.
— Ровным счетом никаких, — ответил доктор. — Я пришел приятно убить время до вечера в вашем обществе.
Но события приняли такой оборот, что доктору удалось «убивать время» всего полтора часа. По истечении этого срока на палубе с весьма таинственным видом появилась стюардесса миссис Дрэбл.
— Пожалуйста, сейчас же спуститесь вниз, сэр, — прошептала она встревоженно.
— Которая? — осведомился доктор.
— Обе, — с ударением произнесла миссис Дрэбл. Лицо доктора стало серьезным, лицо стюардессы — испуганным. Оба немедленно исчезли.
— Я полагаю, джентльмены, — обратился капитан Джиллоп к мистеру Пэрлингу, мистеру Симсу и своему первому помощнику, который только что присоединился к их компании, — я полагаю, что раз уж дело приняло такой оборот, нужно и даже необходимо растолкать мистера Смолчайлда, а? И я уверен также, что мы должны позвать и другого мужа, чтобы при создавшихся обстоятельствах выказать должное внимание и участие. Распорядитесь послать за Саймоном Хэвисайдзом. Мистер Смолчайлд! Просыпайтесь, сэр! Ваша любезная супруга… Будь я проклят, джентльмены, если знаю, как ему об этом сказать?
— Да, да, спасибо, — пробормотал мистер Смолчайлд, приоткрыв сонные глаза. — Галеты и холодную грудинку, как обычно, когда я буду готов к этому. А я еще не готов… Спасибо… Всего хорошего.
Мистер Смолчайлд снова закрыл глаза и впал, по выражению доктора, в состояние «полной летаргии».
Но прежде чем капитан Джиллоп придумал новый способ разбудить невозмутимого пассажира, на юте снова появился Саймон Хэвисайдз.
— Я немного резко поговорил с вами, любезный, — сказал капитан, — так как был несколько встревожен событиями на борту этого корабля. Но не беспокойтесь, я заглажу свою вину. Ваша супруга пребывает, как говорится, в интересном положении. И вы, понятно, должны быть подле нее. Я рассматриваю вас, Хэвисайдз, как трюмного пассажира, попавшего в беду, и охотно разрешаю вам оставаться здесь, в нашем обществе, покамест все кончится.
— Вы очень добры, сэр, — ответил Саймон, — и я премного благодарен вам и всем остальным джентльменам, но ведь, осмелюсь напомнить, внизу у меня уже целых семеро детей, и кто же за ними присмотрит, кроме меня? Супруга моя как нельзя лучше сумела управиться во всех семи предыдущих случаях, и я ничуть не сомневаюсь, что управится и на восьмой раз. Капитан Джиллоп и вы, джентльмены, моя супруга будет только довольна, если узнает, что я не путаюсь под ногами и смотрю за детьми. А посему покорнейше прошу разрешения удалиться.
С этими словами Саймон отвесил поклон и возвратился к своему семейству.
— Ну что ж, джентльмены, кажется, оба супруга не принимают это дело близко к сердцу. Для одного из них такое событие не в диковинку, другой же…
В этот миг хлопанье дверей в каютах и быстрые шаги заставили всех замолчать и насторожиться.
— Одерживай, Уильямсон! — приказал капитан рулевому. — Я считаю, джентльмены, что при создавшемся положении чем ровнее идет судно, тем лучше.
День медленно перешел в вечер, вечер — в ночь. Мистер Смолчайлд с обычной пунктуальностью проделывал каждодневный церемониал своего судового распорядка. Когда дело дошло до галет и грудинки, в нем на миг удалось пробудить способность уразуметь, что именно происходит с его женой, но как только подоспело время «сводить счеты», он тут же эту способность утратил, вновь обрел ее на краткий миг перед очередным отходом ко сну и тут же вновь утратил, как только сомкнул глаза. Так оно и шло в течение всего вечера до самой ночи. Саймону Хэвисайдзу благодаря заботам капитана время от времени передавали призывы сохранять бодрость духа, на что неизменно следовал ответ, что он таковое сохраняет и что дети ведут себя довольно смирно, однако сам он наверху так и не появился. То и дело на палубе показывался доктор Джолли. «Все в порядке, без перемен», — сообщал он, слегка подкреплялся чем-нибудь и вновь исчезал, веселый и жизнерадостный, как всегда. Попутный ветер все еще держался; настроение капитана оставалось безмятежным; рулевой «одерживал» с самой что ни на есть отменной чуткостью; пробило десять; взошла восхитительно сияющая луна; подали грог; капитан услаждал пассажиров своим обществом, но… все оставалось без перемен. Одна задругою миновали еще двадцать минут тревожного ожидания, — вот, наконец, на ступеньках трапа появился доктор Джолли.
К всеобщему изумлению небольшой компании на юте доктор крепко держал под руку миссис Дрэбл; не обратив ни малейшего внимания ни на капитана, ни на пассажиров, он усадил ее на первый попавшийся стул. В это время на лицо его упал лунный свет, и потрясенные зрители увидели, что оно выражает полную растерянность.
— Успокойтесь, миссис Дрэбл, — уговаривал ее доктор, в голосе которого слышалась явная тревога. — Посидите спокойно на свежем воздухе. Возьмите себя в руки, мри, ради бога, возьмите себя в руки!
Миссис Дрэбл не отвечала. Она бессмысленно хлопала себя по коленям, устремив неподвижный взор прямо перед собой, как это делают женщины, охваченные ужасом.
— Что случилось? — спросил капитан Джиллоп и в замешательстве поставил на стол стакан с грогом. — Что-нибудь произошло с этими бедняжками?
— Ровным счетом ничего, — отвечал доктор. — Обе чувствуют себя отлично.
— Что-нибудь неладно с их детьми? — продолжал допытываться капитан. — Может, их больше, чем вы рассчитывали, Джолли? По паре близнецов?
— Да нет же, — нетерпеливо отозвался доктор. — У каждой по одной штуке, мальчики, оба в отличном состоянии. Судите сами, — добавил он, когда внизу новоявленные каютные пассажиры впервые опробовали силу своих легких и нашли, что они как нельзя лучше соответствуют своему назначению.
— Так что же, черт побери, стряслось с вами и с миссис Дрэбл? — продолжал расспрашивать капитан, уже начиная терять терпение.
— Ни я, ни миссис Дрэбл ни в чем не виноваты, и тем не менее с нами приключилась самая неслыханная беда, какую только можно вообразить, — последовал ошеломляющий ответ.
Капитан, а с ним мистер Пэрлинг и мистер Симс приблизились к доктору и с ужасом воззрились на него. Даже рулевой, перегнувшись насколько мог, вытянул из-за штурвала шею, стараясь услышать, что будет дальше. Единственным незаинтересованным лицом из всех присутствующих был мистер Смолчайлд. Распорядок дня уже требовал его отхода ко сну, и теперь он мирно похрапывал подле своих галет и грудинки.
— Немедленно выкладывайте, в чем дело, Джолли! — нетерпеливо сказал капитан.
Доктор не внял его приказу. Внимание его было целиком сосредоточено на миссис Дрэбл.
— Вам стало легче, мэм? — тревожно спросил он.
— Но не легче на душе, — отвечала миссис Дрэбл и снова принялась хлопать себя по коленям. — Только еще тяжелее.
— Послушайте, миссис Дрэбл, — вкрадчиво уговаривал ее доктор. — Я задам вам несколько простых вопросов, и вы вспомните, как все произошло. Постепенно у вас все восстановится в памяти, если вы будете слушать внимательно. Возьмите себя в руки и не спеша подумайте, прежде чем ответить.
Миссис Дрэбл только кивнула в знак безмолвного повиновения и стала слушать. И все, кто был на юте, навострили уши, кроме равнодушного ко всему мистера Смолчайлда.
— Итак, мэм, наши хлопоты начались в каюте миссис Хэвисайдз! расположенной с правого борта, так?
— Так, сэр, — ответила миссис Дрэбл.
— Неплохо. И вот мы сновали взад-вперед из каюты миссис Хэвисайдз (правый борт) в каюту миссис Смол-чайлд (левый борт), и наконец — так как миссис Хэвисайдз начала первой и неуклонно продолжала начатое, я сказал: «Миссис Дрэбл, получайте, вот вам превосходный малыш. Возьмите его!» Я был с правого борта, не правда ли?
— С правого, сэр, могу присягнуть, — ответствовала миссис Дрэбл.
— Хорошо. Стало быть: «Вот вам превосходный малыш, — сказал я, — возьмите его, мэм, запеленайте и уложите в колыбель». И вы его взяли, запеленали и уложили, не так ли? А где находилась колыбель?
— В салоне, сэр.
— Отлично. В салоне, потому что для нее не было места ни в одной из кают. И вы положили младенца с правого борта (то бишь Хэвисайдза) в стоявшую в салоне колыбель из старой бельевой корзины. Очень хорошо. Как стояла колыбель?
— Поперек киля.
— Поперек… Иными словами, одним боком к кормовой части корабля и другим — к носовой. Помните об этом, мэм, а теперь слушайте дальше… Ну, ну, никаких «не могу» и не говорите, что у вас голова идет кругом. Мой следующий вопрос поставит ее на место. Сосредоточьтесь на том, что произошло через полчаса. Не прошло и получаса, как вы снова услышали мой крик. А закричал я вот что: «Миссис Дрэбл, вот вам еще один превосходный малыш. Подите сюда и возьмите его». И вы пришли и взяли его из каюты с левого борта, так?
— С левого, сэр, не отрицаю.
— Хорошо и даже очень! «Вот вам еще один превосходный малыш, — стало быть, сказал я, — возьмите его, миссис Дрэбл, и уложите в колыбель рядом с номером первым». После чего вы взяли младенца с левого борта, то бишь Смолчайлда, и уложили его с младенцем с правого борта, то бишь Хэвисайдзом. Ну и что же произошло дальше?
— Не спрашивайте меня, сэр! — воскликнула миссис Дрэбл, потеряв над собой власть и в отчаянии ломая руки.
— Спокойствие, мэм! Я растолкую вам все как по писаному. Спокойствие! Слушайте меня. Как только вы уложили младенца с левого борта, мне пришлось послать вас на правый борт, то бишь в каюту миссис Хэвисайдз, кое за чем, что требовалось мне на левом борту, то бишь в каюте миссис Смолчайлд, где я на некоторое время еще задержал вас. Потом я оставил вас и пошел в каюту миссис Хэвисайдз, откуда крикнул вам, чтобы вы принесли кое-что из каюты миссис Смолчайлд, но не успели вы дойти и до середины салона, как я сказал: «А впрочем, стойте! Я сам к вам приду!» Немедленно вслед за этим вас чем-то напугала миссис Смолчайлд, и вы сами побежали ко мне, а я перехватил вас в салоне и сказал: «Миссис Дрэбл, у вас ум за разум заходит. Сядьте и приведите в порядок ваши расстроенные умственные способности». И вы тут же сели и попытались это сделать…
— И не смогла, сэр! — вставила в скобках миссис Дрэбл. — О моя голова! Моя бедная голова!
— …и попытались привести в порядок свои расстроенные умственные способности, но не смогли, — продолжал доктор. — И вот, когда я вышел из каюты миссис Смолчайлд, чтобы посмотреть, как у вас идут дела, я обнаружил, что вы, раскрыв рот и вцепившись обеими руками в волосы, стоите над водруженной на стол старой бельевой корзиной, уставившись на обоих младенцев. И когда я спросил: «Что-нибудь неладно с одним из этих славных мальчуганов?», вы схватили меня за лацкан и шепнули мне в правое ухо следующее: «Боже, спаси нас и помилуй! Мистер Джолли, я перепутала младенцев и теперь не знаю, кто из них кто».
— И не знаю до сих пор! — истерически выкрикнула миссис Дрэбл. — О моя голова, моя бедная голова! И не знаю до сих пор!
— Капитан Джиллоп, джентльмены! — круто повернувшись, со спокойствием отчаяния обратился к ним доктор Джолли. — Вот какого рода наше заключение, и если вы когда-либо слышали о более серьезном, я попрошу немедленно рассказать о нем, чтобы успокоить несчастную женщину.
Капитан Джиллоп посмотрел на мистера Пэрлинга и на мистера Симса. Мистер Пэрлинг и мистер Симс посмотрели на капитана Джиллопа. Все трое стояли словно громом пораженные — и было от чего!
— Неужели вы не можете в этом разобраться, Джолли? — спросил капитан, который первым пришел в себя.
— Если бы вы знали, каково мне пришлось внизу, вы бы не задавали подобных вопросов, — отвечал доктор. — Не забывайте, что на мне лежала ответственность за жизнь двух женщин и двух детей! Не забывайте, что я работал в этих страшно тесных каютах, где и повернуться невозможно, где при свете крошечных ламп я едва различал собственные руки! Не забывайте всех трудностей чисто профессионального характера — ведь пол каюты подо мной ходил ходуном, да еще в придачу нужно было успокаивать стюардессу! Попробуйте представить себе все это и потом скажите, откуда мне было взять время, чтобы сравнивать этих двух малышей вершок за вершком. Двух мальчиков, родившихся ночью, всего лишь через полчаса один после другого, на борту корабля в открытом море! Ха-ха! Могу только удивляться, что и матери, и новорожденные, и сам доктор — все пятеро — остались живы-здоровы.
— Неужели вам не бросилась в глаза какая-нибудь родинка, по которой их можно отличить? — спросил мистер Симс.
— Родинки эти должны были быть поистине гигантскими, иначе я не мог бы их заметить при том освещении, которое имелось у меня внизу, и при тех профессиональных трудностях, которые мне приходилось преодолевать. Я видел только, что оба — здоровые ребята, хорошего сложения.
— Достаточно ли оформились их младенческие черты, чтобы в них обнаружилось фамильное сходство? — осведомился мистер Пэрлинг. — Можно ли установить, похожи ли они на мать или на отца?
— У обоих светлые глаза и светлые волосы, — если говорить о тех, что имеются в наличии, — упорствовал доктор. — Вот и судите сами.
— У мистера Смолчайлда светлые глаза и светлые волосы, — заметил мистер Симс.
— И у Саймона Хэвисайдза тоже светлые глаза и светлые волосы, — присовокупил мистер Пэрлинг.
— Я бы посоветовал разбудить мистера Смолчайлда, послать за Хэвисайдзом, и пусть они бросят жребий, — предложил мистер Симс.
— Можно ли так бессердечно глумиться над отцовским чувством, — возразил мистер Пэрлинг. — Я бы посоветовал прибегнуть к Голосу Природы.
— Это еще что за штука, сэр? — с величайшим любопытством спросил капитан Джиллоп.
— Материнский инстинкт, сэр, — ответил мистер Пэрлинг. — Чутье матери.
— Вот, вот! — подхватил капитан. — Хорошая мысль. Ну, Джолли, что вы скажете насчет Голоса Природы?
Доктор досадливо отмахнулся. Он возобновил попытки восстановить память миссис Дрэбл, прибегнув к дилетантскому допросу, от чего миссис Дрэбл запуталась еще безнадежнее.
Не может ли она мысленно поставить колыбель на прежнее место? Нет. Не может ли она припомнить, с какой стороны колыбели она положила младенца с правого борта, то бишь Хэвисайдза, со стороны кормы или со стороны носа? Нет. Быть может, ей легче будет вспомнить это про младенца с левого борта, то бишь Смолчайлда? Нет. Зачем она, и без того уже запутавшись, поставила колыбель на стол и тем самым еще больше привела себя в расстройство? Потому что в этой страшной суматохе она вдруг сообразила, что не может вспомнить, кто из младенцев Хэвисайдз, а кто Смолчайлд; и ей конечно же захотелось осмотреть их как можно внимательней и распознать, кто из них кто, а распознать она не смогла, и не простит себе этого до гробовой доски, и пусть ее, жалкую тварь, лучше вышвырнут за борт… Так продолжалось до тех пор, пока силы дотошного доктора не иссякли окончательно, и тогда он отказался и от допроса и от попытки установить истину.
— Теперь остается только вопросить этот самый Голос Природы, — сказал капитан, крепко ухватившийся за идею мистера Пэрлинга. — Попробуйте, Джолли, а? Что вам стоит попробовать?
— Да, что-то необходимо предпринять, — сказал доктор. — Да и женщин нельзя так долго оставлять одних. Но как только я появлюсь, они немедленно попросят принести им детей. Побудьте здесь, миссис Дрэбл, пока не придете в себя, а тогда следуйте за мной. Голос Природы!.. — презрительно фыркнул он, уже на ступеньках трапа. — Ладно, попробую, только мало будет от этого голоса проку, джентльмены, вот увидите.
Воспользовавшись ночным временем, доктор Джолли убавил в лампах свет до слабого мерцания под тем хитроумным предлогом, что он якобы вреден для глаз его пациенток. Затем он схватил первого попавшегося под руку младенца, отметил чернильным пятном его пеленку и понес к миссис Смолчайлд, — просто потому, что оказался в ту минуту ближе к ее каюте. Второго младенца (без пометы) миссис Дрэбл отнесла к Марте Хэвисайдз. На некоторое время новорожденных оставили у матерей. Затем по предписанию доктора детей забрали, потом снова отнесли матерям, с тою лишь разницей, что младенца с отметиной вручили теперь миссис Хэвисайдз, а младенца без отметины — миссис Смолчайлд. Оказалось, что при слабом освещении кают один младенец отлично сошел за другого и что Голос Природы, как и предвещал доктор Джолли, был совершенно не способен разрешить эту трудную задачу.
— Пока нам помогает ночь, капитан Джиллоп, мы справляемся отлично, — сообщил доктор после подробного отчета о провале эксперимента, предложенного мистером Пэрлингом. — Но до того, как наступит утро и между детьми обнаружится разница, нам следует разработать какой-нибудь план. Если у матерей появится хотя бы малейшее подозрение в том, как обстоит дело, нервное потрясение может привести к ужасным последствиям. Щадя их здоровье, мы вынуждены продолжать обман, пока они не окрепнут. Завтра мы должны выбрать ребенка для каждой из них и придерживаться сделанного выбора, пока женщины не встанут с постели. Вопрос в том, кто возьмет на себя такую ответственность. Я не из робкого десятка, но тут, признаться, робею.
— Я отказываюсь вмешиваться в это дело, на том основании, что я — лицо совершенно постороннее, — заявил мистер Симс.
— И я тоже отказываюсь по совершенно аналогичным мотивам, — присоединился мистер Пэрлинг, впервые за все время плавания соглашаясь с высказыванием, исходившим из уст его постоянного противника.
— Минутку внимания, джентльмены, — обратился к присутствующим капитан Джиллоп. — Похоже, что я сейчас помогу вам сняться с якоря. Мы должны выложить все начистоту обоим мужьям, пусть они и берут на себя ответственность.
— Я считаю, что они на это не пойдут, — заметил мистер Симс:
— А я считаю, что пойдут, — возразил мистер Пэрлинг, опять взявшись за старое.
— В таком случае, — решительно заявил капитан, — я хозяин на корабле и беру ответственность на себя, не будь я Томас Джиллоп!
Эта решительная декларация на время вывела всех из затруднительного положения, и тут же был созван совет для обсуждения дальнейшей процедуры. В конце концов было решено ничего не предпринимать до утра, ибо у всех еще теплилась слабая надежда, что несколько часов сна освежат память миссис Дрэбл. Младенцев решили убрать в салон, прежде чем забрезжит рассвет, иначе говоря, до того, как миссис Смолчайлд и миссис Хэвисайдз смогут как следует разглядеть детей, находившихся у них ночью. Мистеру Пэрлингу, мистеру Симсу и первому помощнику надлежало при сем присутствовать в качестве свидетелей, и вышеозначенная ассамблея должна была, ввиду неотложности дела, собраться в полном составе ровно в шесть часов утра.
Во исполнение этого решения, в шесть часов утра, при отличной погоде и попутном ветре, были предприняты дальнейшие процедурные действия. В последний раз мистер Джолли, при участии и под наблюдением свидетелей, подверг перекрестному допросу миссис Дрэбл. Однако от несчастной стюардессы ничего нельзя было добиться. Доктор констатировал, что ее умственное расстройство приняло хроническую форму, а капитан и свидетели единодушно согласились с его диагнозом.
В качестве следующего эксперимента была предпринята попытка сообщить об истинном положении дел мужьям. Мистер Смолчайлд как раз в это время «сводил утренние счеты», и первыми членораздельными словами, которые он изрек в ответ, были: «Соленые галеты и анчоусы…» Дальнейшая попытка продолжить разговор вызвала с его стороны лишь настоятельную просьбу «немедля выбросить его за борт, а следом и обоих младенцев». Сделанное ему серьезное внушение увенчалось тем же успехом. «Делайте что хотите», — еле слышно пробормотал мистер Смолчайлд. «Значит ли это, сэр, что вы предоставляете все полномочия мне, как командиру этого корабля?» — спросил капитан Джиллоп. Молчание. «Кивните в ответ, сэр, если вы не в состоянии говорить!» Мистер Смолчайлд покрутил головой на подушке и уснул. «Можно ли считать это утвердительным ответом?» — спросил капитан у свидетелей, на что те решительно заявили: «Да».
Затем ту же церемонию повторили с Саймоном Хэвисайдзом, который, как и подобало человеку мыслящему, выступил с контрпредложением, каковое, по его мнению, разрешало создавшиеся трудности.
— Капитан Джиллоп! — заявил плотник с изысканной и грустной учтивостью. — Джентльмены! Я бы хотел отдать в этом деле предпочтение мистеру Смолчайлду. Я охотно уступаю своего ребенка (любого из двух) и почтительнейше осмеливаюсь предложить, чтобы мистер Смолчайлд взял обоих и, таким образом, знал бы наверняка, что его сын находится при нем.
Единственным, кто немедленно возразил на это находчивое предложение, был доктор, который саркастически спросил Саймона, что, по его мнению, скажет на это миссис Хэвисайдз? Плотник признался, что упустил это обстоятельство из виду и что миссис Хэвисайдз, по всей вероятности, явится непреодолимой помехой к осуществлению его идеи. Свидетели были того же мнения, и тут же расстались как с самой идеей, так и с ее автором, после того как последний с благодарностью объявил, что заранее полностью и охотно полагается во всем на капитана.
— Ну что ж, джентльмены, — сказал капитан Джиллоп. — Как командир корабля, я по степени ответственности стою на втором месте после обоих мужей. Я рассмотрел этот вопрос со всех румбов и готов приступить к его решению. Голос Природы, предложенный вами, мистер Пэрлинг, как видите, себя не оправдал. Разыграть младенцев, бросив жребий — ваше предложение, мистер Симе, — не совсем согласуется с моими представлениями о том, как решаются серьезные дела такого рода. Нет, господа! У меня свой план, и я собираюсь провести его в жизнь. Джентльмены, следуйте за мной в кладовую стюарда.
Свидетели в полном недоумении переглянулись и последовали за капитаном.
— Сондерс, — приказал капитан стюарду, — достаньте весы!
Это были обычные кухонные весы с жестяным лотком с одной стороны и крепкой железной планкой для гирь с другой. Сондерс поставил эти весы на маленький аккуратный столик, укрепленный на шаровом шарнире, чтобы во время качки не билась посуда.
— Постелите на весы чистую тряпку, — приказал капитан и, когда это было сделано, обратился к доктору. — Закройте двери спальных кают, чтобы женщины чего-нибудь не услышали, и будьте любезны доставить сюда обоих младенцев.
— О сэр! — воскликнула миссис Дрэбл, все время с видом преступницы взиравшая на эти приготовления. — Только оставьте в целости дорогих малюток. Если кому-нибудь надо пострадать, так пусть это лучше буду я!..
— Будьте добры, мэм, придержите язык! — оборвал ее капитан. — И покрепче держите его за зубами, если не хотите лишиться места. Если леди захотят увидеть своих детей, скажите, что вы принесете их через десять минут.
В этот миг вошел доктор и поставил на пол корзину-колыбель. Капитан Джиллоп немедленно вооружился очками и стал внимательно разглядывать лежавшие в ней невинные создания.
— Вот парочка, как два сапога, поди разберись, — заметил капитан. — Не вижу никакой разницы. Хотя, впрочем… Да, да! Один из них совсем лысый. Вот и отлично. Начнем с него. Доктор, разденьте лысого младенца и положите его на весы.
Лысый младенец выразил протест — на своем языке, — но тщетно. Две минуты спустя он уже лежал на жестяном лотке весов, предварительно прикрытом чистой тряпкой, чтобы предохранить дитя от простуды.
— Взвесьте его как можно точнее, Сондерс, — продолжал капитан. — Даже с точностью до восьмушки унции. Джентльмены! Попрошу полнейшего внимания: Это процедура чрезвычайной важности!
Пока стюард взвешивал ребенка под наблюдением свидетелей, капитан Джиллоп попросил первого помощника принести судовой журнал, перо и чернила.
— Сколько, Сондерс? — спросил капитан, открывая журнал.
— Семь фунтов и одна унция с четвертью, — ответил стюард.
— Это точно, джентльмены? — продолжал капитан.
— Совершенно точно, — заверили свидетели.
— Лысый младенец, именуемый «номер один», вес — нетто — семь фунтов, одна унция с четвертью… — повторил капитан, делая запись в журнале. — Отлично! Теперь положим лысого обратно и примемся за волосатого.
Волосатый младенец в свою очередь тоже выразил протест — тоже на своем языке, — и тоже тщетно.
— Вес? — спросил капитан.
— Шесть фунтов, четырнадцать унций и три четверти, — ответил стюард.
— Точно, джентльмены?
— Совершенно точно, — подтвердили свидетели.
— Волосатый младенец, именуемый «номер два», вес — нетто — шесть фунтов, четырнадцать унций и три четверти… — повторил и записал капитан. — Весьма вам признателен, Джолли. Ну, вот и все. Когда вы положите второго ребенка в колыбель, скажите миссис Дрэбл, что их нельзя вынимать оттуда вплоть до особых распоряжений, а затем прошу подняться к нам. В случае если возникнут какие-нибудь дебаты, мы сможем быть спокойны, что в спальных каютах нас не услышат. — С этими словами капитан Джиллоп возглавил процессию, выходившую на палубу, а следом за ним пошел первый помощник с судовым журналом, пером и чернилами.
— А теперь, джентльмены, — начал капитан Джиллоп, когда к собравшимся присоединился и доктор, — мы начнем слушанье дела с того, что первый помощник огласит запись в судовом журнале, сделанную мною со всем чувством ответственности к вверенной мне задаче. Если вы найдете, что запись в точности совпадает со сведениями о весе обоих младенцев, я попрошу вас тотчас же подписать ее в качестве свидетелей и очевидцев.
Первый помощник огласил запись, и свидетели подписались под нею, заверив, что она полностью соответствует действительности. После чего капитан Джиллоп прочистил горло и обратился к нетерпеливо ожидающим слушателям со следующими словами:
— Я думаю, джентльмены, все вы со мной согласитесь, что справедливость есть справедливость и что масть подбирается к масти. Вот, к примеру, мое судно водоизмещением в пятьсот тонн, стало быть, и рангоут у него поставлен соответствующий. Будь это, скажем, шхуна в полтораста тонн, так ведь среди вас, сухопутных, даже самый несведущий в морском деле человек не поставит на нее вот эти мачты. Или же наоборот, представим, к примеру, что наше судно — корабль Ост-Индской компании водоизмещением в тысячу тонн. Так разве же годится такой махине наш рангоут, хотя он, надо сказать, джентльмены, отменный? Понятно, не годится. Итак, джентльмены, всякому свое: шхуне — рангоут для шхуны, бригу — рангоут для брига, как полагается. Так вот и в нашем затруднительном деле я придерживаюсь того же принципа. И решение мое таково: пусть более тяжелый младенец будет отдан более тяжелой леди, а тот, что полегче, следовательно, достанется той, что полегче. Если погода не переменится, через неделю, мы, даст бог, войдем в порт, и если имеется лучший способ распутать эту путаницу, так пусть его отыскивают пасторы и юристы на берету — и в добрый час!
Этими словами капитан закончил свою речь, а совет немедленно утвердил предложение капитана с единодушием людей, не способных предложить взамен ничего более путного. Затем доктору Джолли, как единственно компетентному в данной области лицу, было предложено решить вопрос относительно веса миссис Хэвисайдз и миссис Смолчайлд, и он, ни минуты не колеблясь, решил его в пользу жены плотника на том непреложном основании, что из двух женщин она более высокая и полная. После чего лысого младенца, именуемого «номер один», отнесли в каюту миссис Хэвисайдз, тогда как волосатый, именуемый «номер два», достался миссис Смолчайлд. Причем и в том и в другом случае Голос Природы не выразил ни малейшего несогласия с принципом распределения детей, осуществленным капитаном. К семи часам доктор Джолли доложил, что обе матери и их сыновья — как правый борт, так и левый — чувствуют себя настолько хорошо, что дай бог любым четырем пассажирам на этом корабле так себя чувствовать. После этого капитан распустил Совет со следующим напутствием:
— Сейчас мы подымем лиселя, джентльмены, и постараемся как можно скорее прибыть в порт. Сондерс, через полчаса подать завтрак, да побольше и посытнее! Вряд ли злополучная миссис Дрэбл слышала, чем закончилось это дело, и мы все должны по возможности помочь ей прийти в себя. Что касается нас, то мы свое дело сделали. Теперь пусть им занимаются на берегу пасторы и юристы.
Но пасторы и юристы заниматься этим не стали — по той простой причине, что заниматься было нечем. Через десять дней, когда судно прибыло в порт, обеим матерям открыли всю правду. Каждая из них после десятидневного пребывания с выбранным для нее ребенком уже души в нем не чаяла, и каждая оказалась в положении миссис Дрэбл, не зная, кто же ее настоящий сын. Для установления истины испробовали всевозможные способы проверки. Во-первых, допросили доктора, который повторил лишь то, что ранее рассказал капитану. Во-вторых, попытались установить фамильное сходство, каковая попытка провалилась потому, что оба родителя имели светлые волосы, светлые глаза и римский нос, — и такой же цвет волос, глаз и полное отсутствие стоящих упоминания носов объединяло их отпрысков. В-третьих, снова допросили миссис Дрэбл, но эта проверка началась и завершилась сердитыми возгласами, с одной стороны, и потоками слез — с другой. В-четвертых, попробовали вынести официальное судебное решение, но и это не увенчалось успехом из-за полного отсутствия прецедентов, которыми мог бы руководствоваться закон в подобного рода случаях. И наконец, в-пятых, попробовали обратиться к обоим мужьям, но и эта попытка установить истину потерпела фиаско, ибо они оказались совершенно несведущими в этом вопросе. Таким образом, варварский способ, примененный капитаном, остался в силе. И вот перед вами я — человек низкого происхождения, без гроша за душой.
Да, я тот самый лысый младенец. Излишек веса определил мою судьбу. Родители, не зная иного выхода, оставили у себя того ребенка, которого назначил им капитан. Мистер Смолчайлд, человек весьма оборотистый, когда его не мучила морская болезнь, нажил большое состояние. А Саймон Хэвисайдз продолжал увеличивать свое семейство и умер в работном доме. Судите сами, сказал бы мистер Джолли, как сложилась дальнейшая судьба младенцев, рожденных в море. Я, лысый младенец, ни разу больше не встречался с волосатым младенцем. Возможно, что он небольшого роста, как мистер Смолчайлд, но я слышал, что лицом он удивительно похож на покойного Хэвисайдза. Я же высок ростом, как плотник Хэвисайдз, но у меня глаза, волосы и выражение лица мистера Смолчайлда. Вот и разберись! В конце концов все сводится к одному: Смолчайлд-младший преуспевает, потому что он весил шесть фунтов и четырнадцать унций с тремя четвертями. Хэвисайдз-младший прозябает, потому что весил семь фунтов и одну унцию с четвертью. Вот к чему все это привело. И если только короста грязи даст мистеру Отшельнику такую возможность, я советую ему покраснеть от стыда за свое горе, каково бы оно ни было. А что касается мистера Путника, то если у него найдется лишняя монета, то я не сочту для себя унижением принять ее… На этом я покидаю вас, джентльмены, предоставив вам возможность самим решить ваш спор.
Глава пятая,
в которой мы находим сафьяновый бумажник
После того как удалился последний рассказчик, во двор мистера Сплина в течение дня заглянуло еще несколько человек, однако, несмотря на всю изобретательность Путника, кроме сведений о профессии (если таковая вообще имелась), откуда они явились и куда следуют, от них ничего нельзя было добиться. Но даже если они ничего не могли рассказать о себе, то и не могли ничего сказать в пользу мистера Сплина-Отшельника, поэтому даже их появлению Путник был рад. Некоторые из многочисленных посетителей приходили с определенной целью, побуждаемые любопытством; некоторые — случайно, желая просто взглянуть на столь уединенное место; многие же бывали здесь не раз и являлись, чтобы пропустить стаканчик и разжиться медяком. Эти завсегдатаи были явно из числа бродяг-попрошаек, и как только они удалялись, Путник всякий раз хладнокровно повторял: «Вот извольте — как я уже говорил, это и есть одно из явлений Скверны».
Любого, кто бы ни заходил во двор и для кого закутанная в одеяло фигура была в диковинку, Путник встречал так, словно взял на себя роль хозяина балагана. Указывая на «нашего друга, вон там, за решеткой», он, не вдаваясь в подробности, дабы его беспристрастие не вызвало сомнений, просил посетителя оказать любезность «нашему другу, вон там, за решеткой» и поделиться своим житейским опытом или рассказом о живом и кипучем мире. В ответ на это предложение некий смуглый джентльмен средних лет с красивыми живыми глазами, с лицом решительным и энергичным (он нарочно прибыл из города, где проходила сессия суда присяжных, чтобы взглянуть на нечто, обретающееся в золе и пепле), рассказал следующее.
Служебные часы подошли к концу, наши соломенные шляпы были уже сняты с крючков, конторские книги захлопнуты, бумаги убраны, столы закрыты, работа кончилась, когда ко мне бочком подошел седовласый кассир.
— Мистер Уолфорд, прошу вас задержаться на минутку. Не угодно ли вам пройти туда? Фирма желает поговорить с вами.
Старый Джоб Вигинтон всегда называл своих хозяев собирательно — «фирма». Они, «Сполдинг и Хаусерман», были священными существами в его глазах, и он служил им четверть века с неизменной преданностью и почтением. Джоб Вигинтон, как я и как старший компаньон этого крупного торгового дома, был чистокровный англичанин. В течение двадцати лет он вел счетные книги Сполдинга и Хаусермана в Филадельфии и охотно последовал за своими хозяевами в Калифорнию, когда те пять лет назад решили обосноваться в Сан-Франциско. Младшие служащие, по большей части французы или американцы, склонны были посмеиваться над честным старым кассиром, мы же с ним были добрыми друзьями в течение четырех лет моей службы, и я всегда питал чувство искреннего уважения к исключительным достоинствам почтенного старца. Однако теперь, по причине, которую я вам сейчас объясню, я был немало удивлен этим сообщением, высказанным в характерной для мистера Вигинтона суховатой манере.
— Фирма хочет меня видеть? — пробормотал я, предательски покраснев. Старина Джоб утвердительно кивнул головой, кашлянул и старательно протер свои очки в золотой оправе. Несмотря на всю мою растерянность, я заметил, что кассир чем-то подавлен и расстроен: голос его был хриплый, рука, протиравшая очки, дрожала, а в больших голубых глазах виднелась подозрительная влага. Следуя за Джобом в соседнее помещение, где обычно занимались делами компаньоны, я ломал голову над тем, что может означать этот неожиданный вызов. Раньше я был в самых лучших и сердечных отношениях с моими хозяевами, но последние три месяца отношения эти сводились к чисто деловым и официальным, в особенности со старшим компаньоном. Отнюдь не потому, что я совершил что-нибудь предосудительное, изменившее их доброе мнение обо мне. Хозяева мои относились ко мне с тем же уважением и доверием, как и раньше, и все же наступил конец если не дружбе, то, во всяком случае, искренней и сердечной привязанности. Это отчуждение началось с того дня, когда я, стоя рядом с зардевшейся, улыбающейся сквозь слезы Эммой Сполдинг, решился открыть богатому коммерсанту, что люблю его единственную дочь и что любовь моя взаимна. Словом, это была старая-престарая история. Мы, молодые люди одной национальности и вероисповедания, с одинаковыми вкусами и воспитанные в одном духе, во всех отношениях, кроме богатства, были не такой уж плохой парой. К тому же мы находились вместе в чужой стране, среди чужеземцев. Сами обстоятельства сблизили нас, мы читали вместе стихи, пели дуэтом и прочее — ведь у Эммы не было матери, которая ограждала бы ее от бедных женихов, а мистер Сполдинг был человеком гордым и не склонным к подозрительности. И, таким образом, мы скользили — подобно миллионам юных пар в прошлом и в будущем — по гладкой, усеянной розами тропе, ведущей от дружбы к любви. В одном я уверен: не богатство моего хозяина и не виды на наследство Эммы после смерти отца, имевшего всего двоих детей, сына и дочь, между которыми он собирался разделить накопленное им безупречным трудом состояние, — привлекали меня. Однако настало время, когда ласковые слова и любящие взгляды сменились признаниями в нежных чувствах. Поддавшись порыву, я объяснился с Эммой, но, перейдя рубикон, тотчас лишился покоя, попав во власть неожиданно нахлынувших мучительных сомнений. Что подумает обо мне мистер Сполдинг? А что может он подумать о бедном клерке, не имеющем никаких средств, кроме жалких сбережений, который осмелился добиться любви дочери своего хозяина? Решение было для меня очевидным. Я должен рассказать ему всю правду, чего бы мне это ни стоило.
Так я и сделал. Признание было ускорено каким-то случайным непредвиденным обстоятельством, так же как и мое предложение Эмме, но теперь по крайней мере совесть моя была чиста. Следует отдать должное мистеру Сполдингу — он отказал мне вежливо и тактично, настолько щадя мое достоинство, насколько это допускала столь болезненная операция. Как бы то ни было, я удалился, уязвленный в самое сердце и глубоко несчастный, и много дней после этого помышлял о том, чтобы скрыться от людских глаз, стать отшельником, замкнуться в одиночестве и вести угрюмую, безрадостную жизнь. Но какой-то голос, в самой глубине души, предостерегал меня против этого, доказывая, насколько ничтожно подобное бессмысленное существование и как жалок человек, в нем погрязший. Вот как случилось, что я перестал посещать моего патрона в качестве его личного друга, но продолжал оставаться у него на службе.
Проявил ли я малодушие, придя к такому решению? Не берусь отвечать на столь деликатный вопрос, но знаю, что моральная победа, которую я одержал над самим собой, придала мне силы и как-то смягчила горечь моего разочарования в самых заветных мечтах тем, что я мог все еще дышать одним воздухом с Эммой Сполдинг, все еще мимолетно видеть ее милое печальное лицо (правда, лишь по дороге в церковь), хотя за три бесконечных месяца мы не обменялись ни словом.
Вот почему я был немало удивлен, когда Джоб Вигинтон вызвал меня пред лицо «фирмы». Сердце у меня так и колотилось, когда старый кассир поворачивал ручку двери. Что нужно от меня мистеру Сполдингу? Я сдержал слово, которое он вынудил меня дать, я воздерживался от попыток повидаться с Эммой, от какой-либо недозволенной переписки с нею. Не станет же он вызывать меня лишь затем, чтобы сообщить, что отвергнутый претендент на руку его дочери нежелателен даже в качестве служащего и что поэтому наши отношения должны быть прерваны!
В большей из двух смежных комнат, а именно в комнате, отделанной в испанском стиле тисненой и золоченой кожей и обставленной тяжелой мебелью гондурасского красного дерева, я увидел «всю фирму». Мистер Сполдинг, высокий, худой, седовласый джентльмен, в волнении расхаживал по кабинету. Мистер Хаусерман, немец, о чем говорила и его фамилия, сидел у стола, заваленного бумагами и время от времени издавал гортанные растерянные возгласы, с выражением полного недоумения на округлом розовом лице. Кассир вошел вместе со мной и закрыл дверь.
— Ach, mien Himme![11] — пробормотал младший компаньон, крепкий, дородный человек, но куда более слабый телом и душой по сравнению с энергичным главой фирмы. — Ах! Лучше пы нам софсем не ротиться, тшем тошить то такой шисни!
Джоб Вигинтон сочувственно охнул. Я быстро сообразил, что произошло нечто неладное, и так же быстро понял, что это таинственное «нечто» не имеет прямого отношения к моей дерзкой попытке завоевать сердце Эммы Сполдинг. Что же случилось? Существует только один вызывающий трепет призрак, который вечно преследует воображение самых смекалистых служащих коммерческих фирм, — Банкротство. Но эта фирма была настолько солидна, настолько верна своему курсу и устойчива, она столь скромно следовала по стародавнему руслу в том духе, как это принято в Старом Свете, что порой даже служила предметом насмешек для прочих скороспелых фирм, которые как грибы ежедневно вырастали и лопались вокруг нас. Но долго раздумывать над этим мне было некогда, потому что мистер Сполдинг остановился, порывисто подошел ко мне и взял меня за руки.
— Джордж Уолфорд, — произнес старый коммерсант, и в лице и в голосе его было гораздо больше чувств, чем он когда-либо выказывал… — Я жестоко обошелся с вами недавно. Вы были мне хорошим другом до… до… — тут он покраснел и умолк.
Я взглянул на мистера Хаусермана, но толстяк, бормотавший отрывочные фразы на родном языке, выглядел таким беспомощным, что от него нечего было ждать объяснений. Поэтому я постарался ответить мистеру Сполдингу по возможности самым твердым голосом, что, как я надеюсь, наше взаимное уважение сохранилось и что я по-прежнему считаю себя преданным другом ему и его близким и буду рад доказать это на деле.
— Так я и думал… Так я и думал, — произнес коммерсант, и на миг довольная улыбка озарила его лицо. — Вы славный малый, Джордж, вот почему в трудную минуту я обращаюсь к вам за помощью, я, бездушный и непреклонный человек, каким показался вам в тот день… когда… Ну, да не стоит об этом!
— Я перфый так и скасал, — воскликнул мистер Хау-серман. — Пософем Шорша Уолфорта, вот шта я скасал.
У нефо есть смекалка, он есть отшень короший молотой шеловек.
Прожив четверть века среди англосаксов, мистер Хаусерман так и не научился правильному английскому произношению. Да иначе и быть не могло, потому что вне стен конторы он все свое время проводил в обществе таких же тевтонов, наводнивших всю Америку, с которыми он мог услаждать себя беседой на немецком языке, рейнвейном и черным кофе, точь-в-точь как на родине. Я никогда не подошел бы к описанию конца нашей встречи, если бы стал дословно передавать все возгласы на ломаном языке и все неопределенные замечания младшего компаньона, как и комментарии Джоба Вигинтона. Преданный кассир переживал беду своих хозяев, как верный пес, и, не более чем последний, способен был дать практический совет. Мистер Вигинтон заслуживал всяческого доверия, он умел держать язык за зубами и был чист как слеза, но все же представлял собою всего лишь простую машину для подсчитывания выручки, подведения баланса и запирания сейфов. Мистер Хаусерман был не многим умнее кассира, он был поразительно силен в арифметике, мог обнаружить ошибку в полпенни, там где дело касалось миллиардов, и обладал великолепным почерком. Но при всех этих достоинствах он завоевал свое положение в коммерции отнюдь не в силу способностей, а благодаря полученным в наследство флоринам, а также благодаря талантам и деловым качествам своего английского компаньона, из уст которого я и услышал следующее.
У мистера Сполдинга, как я уже сказал, было двое детей — Эмма и ее брат Адольф. Жена его умерла при переезде из Филадельфии, и вся его любовь сосредоточилась на сыне и дочери. К несчастью, сын у него оказался неудачным, это был необузданный и взбалмошный молодой человек; он проматывал карманные деньги, на которые отец не скупился, в карты и на бегах. Мистер Сполдинг, суровый и строгий, когда дело касалось всех остальных, с сыном был мягок и снисходителен. Молодой человек, очень красивый и приятный в обхождении, был любимцем покойной матери, и отец, в память о ней, относился к сыну терпеливо и снисходительно. А тот опускался все ниже и ниже; он погряз в долгах и в дурном обществе, редко показывался дома и серьезно подорвал свое здоровье беспутной жизнью. Обо всем этом я уже знал, ибо Адольф числился служащим фирмы, во всяком случае номинально, потому что очень редко появлялся за своим столом. Но зато я не знал, что Адольф Сполдинг, стремясь избавиться от бесчисленных долгов чести, решился обокрасть своего отца. Он подделал подписи Сполдинга и Хаусермана на чеке в тридцать тысяч долларов, который он намеревался предъявить нашим банкирам в Нью-Йорке. Более того, он похитил из отцовского бюро сафьяновый бумажник, в котором находились векселя и ценные бумаги на крупную сумму, и передал их в руки того же подлого сообщника, который взялся предъявить чек к уплате в нью-йоркском банке.
— Негодяй уже отправился на север. Он уехал в прошлый вторник через Панаму, с пакетботом, — сказал мистер Сполдинг. — Вы наверное слышали об этом человеке, потому что он был известен в нашем городе — это Джорэм Хэклер.
— Доктор Джорэм Хэклер! — воскликнул я, мысленно увидев перед собой смуглое, умное лицо молодого человека, любезного, с хорошими манерами, бывшего помощника редактора одной из сан-францисских газет.
— Да, доктор или же полковник Хэклер, — отозвался мистер Сполдинг с горькой усмешкой. — Оказывается, по дороге на север он произвел себя в этот чин. Он имеет огромное влияние на моего заблудшего сына, именно по его наущению и была совершена эта гнусная кража, и я не сомневаюсь, что он намеревается присвоить себе всю добычу.
Я осведомился у мистера Сполдинга, по возможности деликатнее, каким образом он получил эти сведения.
Оказалось, что Адольф, успев изрядно подорвать свое здоровье бурной жизнью, не смог выдержать сильного возбуждения, вызванного совершенным им поступком, и свалился в горячке сразу же после отъезда своего сообщника.
— Несчастный мальчик лежит в постели наверху, борясь со смертью, — пояснил отец дрожащим голосом, — и в бреду он признался в своем проступке. Его сестра, которая сидела у постели, точно ангел-хранитель, да она и есть ангел, моя дорогая крошка, была в ужасе от того, что он кричал в бреду, терзаемый укорами совести. Она позвала меня, и я собственными ушами слышал, как сын, которым я так гордился, мой несчастный мальчик, рассказал, как он обманул и ограбил меня.
Старый коммерсант, шатаясь, добрел до стула, и я увидел, как по рукам, которыми он пытался прикрыть страдание, исказившее его морщинистое лицо, потекли слезы.
Через некоторое время он несколько овладел собой и изложил свой план, в котором проявились присущие ему решительность и сила характера. Прежде всего необходимо спасти честь фирмы. Денежная потеря (хотя сумма довольно значительна) — пустяк по сравнению с позором, потерей кредита, пятном на имени Сполдингов. Да, да, любой ценой нужно добиться, чтобы постыдный поступок молодого человека не получил огласки. Чек не должен быть предъявлен, векселя не должны быть оплачены. Но как помешать совратителю воспользоваться столь коварно захваченной добычей? Он уехал — он спешит в Нью-Йорк кратчайшим путем через Панаму, и через несколько недель будет там. Преследовать его бесполезно. Ожидание следующего почтового может оказаться роковым. Тут я вспомнил о Пони-Экспресс, скорой трансконтинентальной почте, с помощью которой жители Калифорнии могли быстро сообщаться с цивилизованным миром, и предложил это средство.
Мистер Сполдинг покачал головой.
— Нет, только не это. Я, конечно, могу послать депешу, чтобы приостановить выплату чека, могу даже добиться ареста Хэклера, как только он появится в Нью-Йорке, но тогда начнется следствие, пойдут слухи, возникнут подозрения, и вся эта грязная история через неделю появится в газетах! У меня только одна надежда, одна возможность: я должен послать верного человека — сам я слишком стар для этого, — и этот верный человек должен отправиться как можно скорее в Нью-Йорк опасной дорогой через Скалистые горы, явиться туда раньше Хэклера и либо силой, либо хитростью завладеть бумагами. Джордж Уолфорд, вы тот человек, на котором я остановил свой выбор.
— Я, сэр?
Я был ошеломлен. Перед моим умственным взором, словно панорама, возник длинный путь, тогда еще только проложенный, путь, пересекающий весь громадный континент от океана до океана, путь, полный опасностей. Все, что я слышал или читал о путешествиях через прерии, о голоде, пожарах, диких зверях и еще более безжалостных людях, — все это сразу всплыло в моей памяти. Я подумал об огромных расстояниях, невероятных трудностях, требующих нечеловеческих усилий, о ледяном барьере, воздвигнутом Скалистыми горами, дабы преградить продвижение дерзкого Человека, и хотя я не слабее духом, чем мои ближние, на лице моем, вероятно, отразились страх и смятение. Так оно наверняка и было, потому что мистер Хаусерман простонал:
— Donner![12] Што ше нам теперь телать?
— Уолфорд! — произнес мистер Сполдинг. — Я не хочу лицемерить. Я прошу вас решиться на дело, заведомо связанное с громадным напряжением, лишениями и опасностями. Я прошу вас рискнуть своей жизнью ради чести фирмы и моего семейства. Я бы не отважился на подобную просьбу, не имея в виду соответствующей награды. Выслушайте меня! Я не предлагаю вам за эту услугу денег. Возвращайтесь с успехом — и вы станете компаньоном в фирме «Сполдинг и Хаусерман». А если вы с Эммой все еще питаете те же чувства, что и три месяца назад, то…
Трепеща от радости, я перебил своего хозяина:
— Я отправлюсь, сэр, с величайшей охотой и готовностью!
— О храпрый мальтшик! Я снал, што он сокласится! — воскликнул немец, а кассир радостно потер руки.
— Когда вы будете готовы к отъезду? — осведомился мистер Сполдинг.
— Немедленно. Через полчаса, если вам угодно.
— Можно и через час, — произнес мистер Сполдинг, улыбаясь при виде моей горячности. — К этому времени Бодессон подаст экипаж с самыми лучшими лошадьми. Старайтесь беречь силы для прерий. Я знаю, у вас есть шестизарядный револьвер, возьмите только самое необходимое. Вы получите достаточную сумму денег — можете тратить их свободно и щедро, не жалейте ни лошадей, ни золота. Я отдал бы половину своего состояния, лишь бы вы поскорее очутились на мощеных улицах Нью-Йорка. Вы, можно сказать, настоящий полномочный посол, Джордж, и только ваши ум и отвага помогут вам достичь цели. А теперь собирайтесь в дорогу. Я медлил.
— Что-нибудь еще? — спросил мистер Сполдинг с благодушной улыбкой.
— Не могу ли я поговорить минутку — один только миг! — с мисс Сполдинг?
— Она сейчас у постели брата, — торопливо откликнулся престарелый джентльмен. — Но… да, вы правы. Вы непременно повидаетесь перед отъездом.
Мне казалось, что я очутился у себя дома в один прыжок. За десять минут я лихорадочно собрал свои пожитки — просто поразительно, сколько человек способен сделать за десять минут, когда он испытывает душевный подъем, — зарядил револьвер, уложил кое-что в небольшой саквояж и, как борзая, помчался обратно. Мистер Сполдинг дал мне еще более подробные инструкции и вручил тяжелый сверток с золотом и серебром, а также толстую пачку ассигнаций. Ассигнации я должен был приберечь для цивилизованного мира, а в глуши мне оставалась единственная надежда — подкупить полудиких обитателей Запада звонкой монетой. Мистер Сполдинг еще беседовал со мной, когда Бодессон, один из главных извозопромышленников Сан-Франциско, подал к дверям отличную пару испанских лошадей. Тогда мистер Сполдинг поднялся наверх и вернулся с дочерью. Милая Эмма! Как она побледнела и похудела! Но глаза ее были все такими же сияющими и любящими, а слова, полные надежды и преданности, вдохнули в меня еще больше смелости и решимости добиться своего или умереть. Прощание наше было очень кратким. Торопливый шепот — страстное подтверждение прежних клятв и заверений, — на единый миг я заключил ее в объятья и поцеловал в щеку, а в следующий — уже кинулся к экипажу. Я сел рядом с Бодессоном — кнут щелкнул, взмыленные лошади рванулись по улице, я оглянулся и послал прощальный привет мистеру Сполдингу и Эмме, махающей платком. Затем мы завернули за угол и понеслись по дороге.
Бодессону хорошо заплатили, и он гнал горячих лошадей не одну милю подряд. Путешествие мое начиналось благополучно и с добрыми предзнаменованиями. Душа моя была полна надежды. Жизнерадостный француз-креол, сидящий рядом со мной, был веселым спутником, он пел канадские песни, насвистывал, весело понукал гнедых и беспрерывно болтал.
— Мсье собрался в прерии! О, tres bien! Прерии — это ошень interessantes! Ошень, ошень! Но мсье надо быть осторожным и не отказываться от охраны, иначе les sauvages, свирепые индейцы снимут с мсье cheveux, или, как вы называете, скальп![13]
И так без устали. Он думал, что я отправляюсь по делам в Солт-Лейк-Сити, и даже не сомневался, что дальше я последую с караваном под охраной драгун. Интересно, что бы он сказал, узнав, что я собираюсь пересечь этот голодный и опасный край один?
Мое путешествие к восточным границам Калифорнии было не столь примечательным, чтобы останавливаться на нем подробно. Я тратил деньги щедрой рукой и мог почти непрерывно двигаться в более или менее сносных колясках, причем ухитрялся ехать довольно быстро по самым скверным дорогам. Спал я в экипажах ночью, урывками погружаясь в дрему, прерываемую качкой и тряской. Порою и звон монеты не мог склонить мексиканских или американских кучеров отправиться ночью по каменистой дороге, и тогда я восстанавливал свои силы более длительным отдыхом, готовый с рассветом мчаться дальше. Я хорошо знал, что меня ждет впереди, и знал, что эта усталость — детская игра по сравнению с дальнейшим. Я уже бывал в прериях, по крайней мере в тех, что лежат к востоку от Скалистых гор. Мистер Сполдинг был уверен, что я хороший наездник, мастерски владею огнестрельным оружием и обладаю отменным здоровьем. Эти качества вообще-то не присущи клерку, но я и вырос не для конторского стола. Мой отец считался довольно богатым человеком, но после его смерти я, в силу затруднительных обстоятельств, вынужден был сам бороться с нуждой. В Оксфорде я держал охотничьих собак и был страстным любителем охоты. Я привык к тяжелым физическим упражнениям, и теперь мои мускулы и выносливость должны были сослужить мне службу. Я отнюдь не обольщал себя, отлично сознавая, что отважился на предприятие, полное риска. Я мог умереть с голоду в пустыне, где белели кости бесчисленных переселенцев. Я мог погибнуть мучительной смертью во время пожаров, которые порою огненными змеями проносятся по бескрайнему морю трав. И если мой скальп не закоптится в дыму какого-нибудь индейского вигвама, то лихорадка или просто потеря сил оборвут мою жизнь и все мои надежды. А что, если я доберусь до Нью-Йорка слишком поздно?! Меня все время терзала мысль о том, что Джорэм Хэклер спешит на север на борту быстроходного пакетбота. И я даже начинал колотить ногой в пол неуклюжей почтовой кареты, точно мог этим ускорить свое продвижение. Как я молил небо, чтобы неблагоприятный ветер задержал пакетбот на его пути из Аспинуолла в Нью-Йорк!
Добравшись до Карсон-Сити, находящегося на самой границе прерий, я дал себе небольшой отдых, чтобы подготовиться к предстоящему многотрудному переходу. Я отлично знал, что самый опасный и тяжелый участок пути лежит между Калифорнией и поселениями мормонов[14]. И, только выбравшись с территории Юта[15], я мог считать себя в безопасности от стрел и томагавков дикарей. В Карсоне я увидел множество возвращающихся назад переселенцев, золотоискателей, везущих свою добычу в Восточные Штаты, обращенных мормонов и торговцев, распродавших содержимое своих фургонов на рынках Калифорнии. Все эти люди ожидали очередного конвоя драгун, под охраной которого они следовали дальше. Для меня было невозможно двигаться так медленно, и я сразу же закупил мешок вяленого мяса, мешок поджаренной кукурузы, несколько одеял и прочих вещей, а также сильную лошадь с красивой сбруей и мексиканским седлом. Последнюю я купил у лошадника-американца, которого страшно забавляла сама мысль о том, что я собираюсь в одиночку пересечь прерии. «Что и говорить, мистер, нрав у вас решительный, — сказал он. — Все это хорошо, только сдается мне, оно бы лучше еще раз на этот счет пораскинуть мозгами. А то охотники за скальпами сдерут с вас шевелюру, это уж как пить дать. Не верите мне? Что ж, ступайте потолкуйте с другими!» И он потащил меня к какому-то трактиру, у крыльца которого толпилось множество мужчин и женщин, французов, испанцев, немцев, янки и мулатов, которые стояли сгрудившись вокруг долговязого темноволосого парня в полувоенной форменной одежде, по которой его можно было принять за полицейского, если бы не красная фланелевая рубаха и мексиканское сомбреро. У этого человека были тонкие подвижные черты лица, и видно было, что тяжелая работа на свежем воздухе в любую погоду превратила его тело в сплошные мускулы. На нем были сапоги со шпорами и обшитые кожей штаны, в руках хлыст, которым он пощелкивал, весело болтая с толпой, встречавшей смехом каждую его шутку — очевидно, он был тут любимцем. Это был один из почтальонов «Пони-Экспресс», дожидавшийся почты, которую вот-вот должен был привезти курьер из Сан-Франциско.
— Так-то, полковник, так-то, красотки, — услышал я его слова. — Прямо скажу, жалко, конечно, покидать вас, но служба — она служба, не так ли? Если индейцы не сковырнут меня…
— Тебя, Сим? Возьмешь тебя голыми руками! — восторженно кричал один из его приятелей.
— Скажешь тоже, — скромничал Сим, хотя хвастливый огонек так и сверкал в его беспокойных глазах. — Эти бестии уже пытались раз-другой добраться до Сима Грайндрода, да только узнали, что об такой орешек зубы обломаешь. Если уж парень родом из Кентукки, а там у нас народ крепкий, так не больно-то легко с него скальп содрать… К вашим услугам, сударь!
Взгляд его остановился на мне.
— Сим! — завопил лошадник. — Этот джентльмен собирается пересечь прерии в одиночку, будто по Бродвею прогуляться. Что ты скажешь на это?
Вокруг захохотали. Сим с притворным почтением снял шляпу.
— Ого-го! — воскликнул он. — А пороху-то сколько у этих городских франтов! А змеи, мистер, это вам что? Да и удобств там для благородной публики не припасли. Гляди, лошадь у вас угонят или койоты ее задерут, а сами заблудитесь да помрете без обеда, если только не наскочите на индейцев. А уж если наскочите — помяни, господи, царя Давида!..
Многие сочли бы это за явную насмешку, но я слишком хорошо знал характер американцев, чтобы рассердиться. Сим, очевидно, принял меня за самоуверенного горожанина, который безрассудно лезет прямо в пасть ко льву, и добродушно пытался охладить мой пыл. С некоторым трудом мне удалось отвести его в сторону, чтобы поговорить с глазу на глаз. Я рассказал ему, что еду в Восточные Штаты по неотложному делу и что если он мне поможет, то я щедро заплачу ему за оказанную услугу. Я подумал, что если мне удастся воспользоваться сменными лошадьми, которые на каждой почтовой станции ожидают верховых почтальонов, то я смогу с большой скоростью проделать часть пути. Но Сим, по натуре человек незлой, тут же развеял мою надежду в прах. Подобная сделка, заявил он, «не по правилам». Служащие «Пони-Экспресс» не смеют на это идти. И думать нечего. Ждите каравана.
Я не стал ждать каравана и выехал в тот же день. Когда я ехал по длинной извилистой улице Карсона, люди провожали меня полуироническими напутствиями, а лошадник-янки качал головой и кривил рот, словно считал меня человеком конченым.
Какой прок сидеть сложа руки! Я решительно двинулся в путь. Ехал я на сильной лошади — кентуккийских или тенессийских кровей, — которую потом рассчитывал продать за большие деньги на западной границе прерий. Дорогу при дневном свете найти было нетрудно. Я скакал по широкой тропе, проложенной бесчисленными фургонами и вьючным скотом. У меня был компас, но пользоваться им не приходилось. Так, миля за милей, за день я проскакал немалое расстояние. Кое-где, следуя меж разветвлявшихся речушек — притоков Карсона, я выезжал к фермам, где без труда находил корм для лошади и пищу для себя. Я принял два решения: первое — по возможности экономить мой небольшой запас вяленого мяса, и второе — отказываться от гостеприимно предлагаемого виски, ибо считал, что в таком трудном путешествии нужно обходиться только водой. Так я проехал весь день с небольшими передышками, выжимая из моего утомившегося скакуна все, на что он был способен, и двигался по тропе до тех пор, пока светила луна. Затем, с наступлением темноты, я спешился, снял с коня седло и поводья, стреножил его и привязал так, чтобы он мог пастись. Затем я лег, завернулся в одеяла, подложил под голову седло и крепко уснул, держа оружие наготове.
Вдруг глубокой темной ночью я проснулся, не сразу сообразив, где нахожусь. Лошадь моя была неспокойна, и ее резкие движения разбудили меня. Я услышал в высокой траве шорох, царапанье, легкие шаги в зарослях, какие-то скулящие звуки, точно подвыванье голодных собак, почуявших пищу. Собаки? Какие там собаки! Волки! И лошадь, от которой зависела моя жизнь, дрожала и лоснилась от испарины. Я не развел костра из опасения, что свет привлечет какую-нибудь бродячую шайку дикарей, зато теперь нас окружили койоты, которые слетелись точно мухи на мед. За себя я не боялся: американский волк нисколько не похож на «серого злодея» германских лесов или пиренейских снегов. Но мой бедный скакун, уставший после долгой и утомительной скачки, был в опасности, и колотившая его дрожь еще больше его изматывала. Я встал и принялся искать топливо. К счастью, я находился еще в богатом влагой краю, с кустарниками и подлесками, где гигантские тополя вздымали свои величественные стволы по берегам ручьев. Вскоре я наткнулся на кустарник и, нарубив острым тяжелым ножом целую охапку сучьев, вернулся с ними назад, расчистил небольшой участок от травы, которая была довольно высока и легко могла вспыхнуть. Потом я достал жестяную коробку со спичками и развел костер, хотя это и было не так-то просто из-за обильной росы, большими каплями сверкавшей на кустах и траве, а отсыревшее дерево только исходило клубами едкого и черного дыма, прежде чем я добился, чтобы почерневшие головни разгорелись жарким пламенем. Все это время я то и дело испускал устрашающие крики, бренчал жестяной кружкой о ствол револьвера, чтобы отпугивать койотов; к тому же еще приходилось ласково похлопывать и успокаивать бедную лошадь, которая так натягивала привязь, что в любой момент могла ее порвать. Наконец, к моей великой радости, запылал яркий и веселый огонь, его пляшущие отблески осветили небольшой кусок прерии, и вблизи, на самом краю освещенного пространства, я увидел крадущихся койотов, самых мелких и трусливых, но зато и самых коварных из американских волков. Неожиданно я швырнул горящую головню в гущу стаи, и койоты тотчас скрылись во тьме, но еще с полчаса я мог слышать их обиженный вой, который становился все тише и тише, пока совсем не заглох вдали. Как только волки исчезли, лошадь успокоилась, и через час я мог вернуться к моей постели и прерванному сну, предварительно подкинув в огонь новую охапку сучьев. Спустя некоторое время я проснулся от сильного холода. Я открыл глаза. Костер потух, угли багровели и один за другим угасали. Над головой виднелось блеклое небо и бесконечная россыпь звезд с тем тусклым и слабым мерцанием, которое возвещает рассвет. Было очень холодно. В воздухе слышался какой-то посвист, трава металась во все стороны. Дул сильный ветер — северный! Это был первый порыв холодного северного ветра, ежегодно налетающего с концом гнилой погоды на юге. Он нес с собой пронизывающий леденящий холод с полярных льдов и Скалистых гор, но я радостно приветствовал его, вспомнив, что он будет дуть как раз в лоб почтовому пароходу, рассекающему воды Мексиканского залива и несущему на борту Джорэма Хэклера и его добычу. Есть еще шанс обогнать его!
А ветер все крепчал; он переходил уже в ураган, и я ежился, несмотря на теплый пончо[16] и одеяла. Лошадь моя легла на землю и дрожала от холода. Мне пришлось прикрыть ее одеялом; это была породистая лошадь, очень резвая, но не такая выносливая и подходящая для прерий, как мустанги, выросшие на этих равнинах. Ветер не ослабел и тогда, когда взошло солнце, багровое и зловещее. Меня охватила новая тревога. Я уже слыхал о путниках, на долгие дни задержанных в прериях яростным буйным ветром. А время было мне так дорого! Медленно тянулось это холодное утро, сердце мое сжималось, и я начал приходить в отчаяние. Я оцепенел и застыл; капли росы от внезапного холода превратились в льдинки, и теперь каждая травинка, казалось, была украшена алмазами, которые сверкали и переливались под косыми лучами солнца. К девяти часам ветер стал стихать, ослабевал он медленно и постепенно, и в половине одиннадцатого я решил, что могу продолжать путь. Завтрак мой был далеко не роскошный. Седлая коня и скатывая одеяла, я наспех проглотил кусок мяса и горсть поджаренной кукурузы. Затем я выдернул железный колышек, свернул коновязь на манер лассо, подвязал к луке седла и сел на коня. Я был более приспособлен к жизни в прериях, чем можно было ожидать. Несколько лет назад, еще до моей службы у Сполдинга и Хаусермана, я провел несколько недель в форте на границе с дикими территориями, пользуясь гостеприимством офицеров кавалерийского полка Соединенных Штатов. Я сопровождал моих хозяев в охотах и разведывательных вылазках против враждебных индейцев, мне нравилось привязывать коня, разводить костры и тому подобное, и я даже не представлял себе тогда, что настанет время, когда все мое земное счастье будет зависеть от моего совершенства в подобных искусствах. Как только в бледно-голубом небе поднялось солнце, природа приняла более веселый облик; льдинки и иней растаяли, воздух, — едва прошел жестокий холод, — стал бодрящим и приятным. Я двинулся дальше, следуя тропой, проложенной фургонами, то взбираясь на покатые склоны, то снова опускаясь. С некоторым испугом я заметил, что конь мой гарцует уже не так резво, как накануне, когда он покидал Карсон. Сначала он послушно подчинялся моему голосу и коленям и бодро ускорял шаг, но вскоре начал сдавать, плохо слушался удил и его то и дело приходилось пришпоривать. Очевидно, я слишком утомил его накануне. Он двигался вяло и понуро, и это уже говорило о многом. Что же делать? У меня была куча денег, но деньги не могут служить талисманом в пустыне. Между тем местом, где я находился, и Солт-Лейк-Сити нет ни одной фермы. Единственная возможность сменить коня — это встретить по дороге кого-нибудь, кто продаст мне верховую лошадь, но это было мало вероятно. Предаваясь невеселым размышлениям, я вдруг услышал позади глухой топот копыт. Я быстро обернулся и увидел всадника, который лихо скакал по холмистой прерии; из-под его распахнутой форменной куртки виднелась красная фланелевая рубаха, а мексиканское сомбреро украшал тусклый золотой шнур. К луке его седла был приторочен многозарядный карабин, а через плечо висела кожаная почтовая сумка. Это был мой вчерашний знакомец — Сим Грайндрод.
— Доброе утро! — задорно окликнул он меня. — Вижу, не напугал я вас вчера своими рассказами про индейцев. А ведь все это святая правда. Устраивали привал, а? Да только лошадь ваша, вижу, начала сдавать. Похоже, что вы заставили ее здорово пробежаться.
Некоторое время мы скакали бок о бок. Моя бедная лошадь, подбодрившись при виде другой, старалась изо всех сил, и так мы ехали довольно долго: мой конь рысцой, мустанг Сима галопом, потому что у испано-американских лошадей только один ход, если они не идут шагом. Сим был куда добродушнее и почтительнее, чем накануне. Без всяких обиняков он заявил мне, что уважает парней, которые ведут себя как настоящие мужчины, но вот кого он ненавидит больше гадюк, так это бродвейских франтов, которые строят из себя искателей приключении. Мое умение держаться в седле завоевало уважение Сима, и он проникся ко мне подлинной симпатией, когда увидел, что я намерен во что бы то ни стало пересечь пустыню.
— Лошадь у вас, мистер, что надо, — сказал он, — только, боюсь, выдохлась она. Так вот, слушайте. Лучше всего, если вы купите первого попавшегося мустанга. Встретятся охотники, что едут на юг, может и продадут. Как выберетесь на равнину, поезжайте все время по дороге, а если вам помешает пожар, держите по компасу на северо-восток. Револьвер пусть будет наготове; увидите индейцев — не горячитесь. Зря не палите. В прериях каждый кусок свинца стоит жизни. Ну, прощайте, желаю удачи!
И Сим погнал коня к почтовой станции, небольшому, огороженному частоколом блокгаузу, где обитали его товарищи и где держали сменных лошадей. Я грустно посмотрел на блокгауз и надежно огороженный корраль и повернул усталого коня, чтобы продолжать утомительное путешествие. Я знал, что после полудня встречу такую же станцию и там постараюсь получить прибежище и подкрепиться, если лошадь совсем откажется идти. Не успел я проехать милю, как увидел моего друга Сима, скачущего по равнине на свежем коне. Он помахал мне рукой и издал приветственный возглас, а я с завистью смотрел, как он стрелой несется в гору и исчезает вдали. К счастью, почти сразу после этого я наткнулся на группу белых, — первых путников, которых я встретил. Они оказались тремя трапперами[17], возвращающимися из Орегона с внушительными тюками пушнины на двух мулах. Все они были на отличных «индейских пони», а один из них вел на аркане сильного и статного мустанга с горящими глазами, широкими ноздрями и тонкими мускулистыми ногами. Еще месяца два назад он скакал в диком табуне, но был уже достаточно объезжен и годился для путешествия по прериям. Я сторговался с траппером, и мой усталый, но более дорогой скакун пошел в обмен на полудикого мустанга; кроме того, траппер получил еще четыре золотых монеты по десять долларов каждая. Сделка была произведена к обоюдному удовлетворению, и когда рослый кентуккиец помог мне переседлать и взнуздать чалого, я заметил, что он доволен выгодной сделкой.
— Мой вам совет, полковник, — сказал траппер, когда я сунул золотые в его мозолистую загорелую руку, — держите ухо востро, а то как бы эти краснокожие дьяволы не зацапали вас. Они где-то рядом бродят. Я сам видел след мокасина около ручья, куда они просто так не заглядывают. Помните, мистер, — индейцам из племени Юта нельзя доверять, а Шошоны[18] и того хуже. А уж Арапахи[19], — храни вас небо, если поймают! Поблизости рыщут индейцы. Я их чую.
— Вам бы хорошее ружье, мистер, — сказал другой, когда я уже садился в седло. — Шестизарядный револьвер, конечно, штука неплохая, но против индейцев лучше нет пятифутового штуцера — без промаха бьет.
Я расстался с этими добрыми людьми, самым искренним образом пожелавшими мне благополучного путешествия, хотя они и явно сомневались в том, что этот «желторотый» благополучно провезет через пустыню свое добро и скальп. Мустанг был свежий и следовал вперед неутомимым, хотя и не очень скорым галопом, на котором животные этой породы держатся довольно продолжительное время. Я уже далеко продвинулся вперед: земля стала засушливее, трава короче, а заболоченные низины и ручьи попадались все реже и реже. Особых происшествий пока не было, если не считать того, что мой новый конь провалился ногой в нору, когда мы проезжали мимо «стойбища» койотов, и оба мы свалились, но остались целы и невредимы. Хорошо, что мне удалось схватить повод, а то я потерял бы коня. Однажды мне показалось, будто что-то мелькает на горизонте, но были это индейцы, бизоны или дикие лошади, я так и не смог различить. Проехав несколько миль, я добрался до места, где дорога неожиданно спускалась в илистую низину, пересеченную довольно широким ручьем и обрамленную высокими тополями. Тут я заметил свежие следы копыт только что проехавшей лошади, так как примятая трава даже еще не везде успела распрямиться. «Бах-бах!» — прогремел в зарослях ружейный выстрел, раскаты которого слились с ужасающим воинственным кличем дикарей. Выхватив револьвер, я устремился в заросли и увидел бедного Сима Грайндрода — весь окровавленный, он с трудом держался в седле, а вокруг скакали шесть или семь верховых индейцев в их жутком военном наряде. Сим был пронзен тремя стрелами: он уже изнемогал от потери крови и все же стойко отбивался — один из индейцев в предсмертных судорогах корчился у его ног. Мое появление решило исход стычки — два выстрела из револьвера, причем вторым был уложен мускулистый дикарь, вымазанный желтой охрой, который уже наскакивал на Сима с занесенным томагавком, привели индейцев в замешательство. Очевидно, они подумали, что я в авангарде большого отряда белых. Во всяком случае, они кинулись врассыпную.
Я подскочил к Симу как раз в ту минуту, когда он валился с седла.
— Спасибо вам, мистер, — пробормотал он. — Как-никак, вы спасли мой скальп, хотя уже поздно спасти мою… — Голос его оборвался, и он упал мне на руки.
Подле почтовой сумки, притороченной к седлу, вместе с одеялом и дорожным мешком, висела металлическая фляга с виски; я быстро открутил пробку и почти силой влил несколько капель в рот раненому. Затем я разорвал на полоски мой шейный платок и с помощью их и носового платка попытался перевязать раны, после тщетной попытки извлечь зазубренные наконечники стрел. Две стрелы впились в мякоть. Эти раны были скорее болезненны, чем опасны, хотя и сильно кровоточили. Третья стрела вонзилась в бок, и эта рана казалась очень серьезной, несмотря на то, что крови из нее текло куда меньше. Через несколько минут Сим пришел в себя и открыл глаза. Я был тронут выражением благодарности в его взгляде. Очевидно, бедняге в его беспокойной жизни редко приходилось сталкиваться с подлинным участием.
— Вы очень страдаете от этих стрел? — спросил я. — Выпейте еще виски, это вас подкрепит, и если я смогу помочь вам добраться хотя бы до блокгауза…
— Ни к чему все это, мистер, хоть и спасибо вам, — ответил почтальон, проглотив еще немного виски. — Мой конец уже настал. Тот, кто побывал во многих перепалках на границе с той поры, как впервые спустил курок, и без докторов может сказать, когда ему каюк.
Я не мог не признать в душе, что Сим прав. В лице его произошла страшная перемена, оно стало мертвенно-бледным, осунулось и заострилось, губы кривились в судороге, а глаза приобрели тот характерный лихорадочный блеск, который мы видим только у тех, над кем витает смерть. Но я постарался подбодрить беднягу; мне удалось остановить кровь, струившуюся из руки, пронзенной двумя тростниковыми стрелами с железными наконечниками. Я уговаривал его не терять надежды и твердости духа.
— Да что зря слова тратить, мистер, — с трудом выдохнул Сим. — Я уж понял, что мне крышка, когда эта проклятая стрела засела у меня в ребрах. Я весь кровью исхожу, там, внутри, вот оно как. И все лекари во всех Штатах не смогут мне помочь, да что лекари — самый искусный костоправ в прериях. Но зато не видать этим трусливым собакам моего скальпа — вы их оставили с носом. А им уж так хотелось раздобыть его и плясать с ним в своем грязном стойбище, этим Шошонам! Хо-хо! Как теперь их скво будут визжать и насмехаться над ними, когда они вернутся с пустыми руками, да еще потеряв двоих из своры!
И Сим, уже с печатью смерти на лице, с холодеющим сердцем, самым искренним образом рассмеялся. Но прежде чем снова заговорить, он с трудом перевел дух:
— Вот так-то, мистер, нет худа без добра. Слушайте меня. То, чего вы не смогли получить от меня ни за доллары, ни уговорами, теперь получите даром. Отправляйтесь на станцию, заберите эту сумку с почтой, передайте ее там и расскажите обо всем, что случилось. Они быстро вернутся за мной, это я вам ручаюсь, и успеют меня похоронить, пока койоты не сгложут мои кости. Но ведь другой почтальон должен доставить эту сумку дальше. Так вот, передайте им мою предсмертную волю, пусть вам дают свежую лошадь в каждом блокгаузе, чтобы вы могли скакать вместе с почтальоном. Компания не будет против такого нарушения правил… ведь вы же спасли почту, не говоря уж про мой скальп,..
Он бессильно замолк. Я был глубоко тронут бескорыстными помыслами умирающего, этого необразованного, полудикого, воинственного жителя прерий, который заботился о том, чтобы я скорее доехал, в то время как его бренное дыхание уже почти замирало на губах. Я дал ему третий глоток виски и спросил, не могу ли передать его последнее желание кому-либо из друзей или близких?
— Есть девушка в Хэмптон-Тауне, — еле слышно зашептал Сим, — дочка торговца мулами. Руфь и я хотели… ох, до чего жалко, что мы отложили свадьбу, ведь невестам компания пенсию не дает, только женам, да и отец у Руфи прогорел недавно, глядишь, пригодились бы ей несколько долларов в год, бедняжке!
Я спросил фамилию невесты, потому что, как я заверил его, фирма «Сполдинг и Хаусерман» непременно позаботится о ней в знак признательности к нему — ведь только благодаря его услуге я получил возможность успешно выполнить свое поручение, исход которого иначе был бы сомнителен.
— Руфь Мосс, — слабым голосом ответил Сим, — ее имя и фамилия. Она хорошая девушка, хорошенькая и хорошая, да больно уж деликатная для такого грубого парня, как я, и в церковь что ни день ходит, и писать умеет, прямо как в книге.
Затем он попросил передать Руфь ленту, то ли полученную от нее как сувенир, то ли тайком позаимствованную под наплывом нежных чувств, не знаю; во всяком случае, она была бережно завернута в кусок замши и хранилась на груди под одеждой Сима, но, увы! — на ярко-голубом шелку алело большое кровавое пятно — стрела едва не пронзила этот скромный талисман любви. Затем Сим обратился ко мне с просьбой: если я буду проезжать станцию Раунд-Понд между Форт-Бридж и Ред-Крик, передать его отцу Амосу Грайндроду, что, он, Сим, «умер как мужчина».
— Боюсь, старика это подкосит, — прошептал Сим, у которого уже затуманились глаза, — но он будет рад узнать, что мой скальп остался при мне. Скажите ему, что меня подстерегла шайка Свирепого Бизона — из племени Шошонов. Этот Свирепый Бизон и всадил в меня стрелу, когда я брал его на мушку! Гадина! А сколько раз я угощал его чарочкой, когда он приходил торговать в форт! Но у нас с ним были счеты, вот он их и свел. Но уж пусть теперь только сунется ближе, чем на выстрел, к старому Амосу Грайндроду!
Симу хотелось узнать, наповал ли убит индеец, в которого я стрелял, и как расписан его обнаженный торс. Его слабеющий взгляд уже не мог различить этих узоров, но когда я описал ему рисунок, сделанный охрой с белыми полосами, он сказал, что это, должно быть, Маленькая Сова, один из лучших воинов Свирепого Бизона. Второй индеец, более слабого телосложения, был вымазан черной краской и киноварью. Оба они были мертвы. Сим с некоторым смущением попросил меня прочитать «чего-нибудь из писания». Сам-то он не часто захаживал в церковь, зато Руфь — «набожная», да мать была «женщиной христианской», как он выразился. Я преклонил подле него колени и, придерживая ему голову, произнес слова той простой и краткой молитвы, которую малые дети лепечут своими невинными устами. Раз или два я слышал хриплый шепот умирающего, когда он пытался повторять эти слова. Но вот сильная судорога пробежала по его телу, и бедняга Сим Грайндрод испустил дух, не дождавшись конца молитвы.
Спустя час я подъехал к станции на своей лошади, ведя второго коня в поводу.
— Э-Эй! Стой! Стой, говорю, не будь я Брэдшоу! — послышался резкий голос из бойницы блокгауза.
Я увидел направленное на меня дуло длинноствольного ружья. Разумеется, я тут же спешился.
— Это же наша лошадь, — закричал второй. — Наверняка этот малый увел ее. Ты кто такой?
— Друг, — откликнулся я. — Путник из Калифорнии. Впустите, и я все объясню.
Гарнизон устроил небольшое, но бурное совещание. Один выражал полное доверие моим словам, другой «прозрачно» намекал, что я могу оказаться «изменником» или «белым индейцем», что я просто хочу открыть ворота укрепления для моих кровожадных соумышленников, притаившихся поблизости в засаде, и что пристрелить меня самая правильная мера предосторожности. Но в Америке побеждает большинство, и, к счастью для меня, большинство решило меня впустить. Когда крохотный гарнизон узнал о смерти своего товарища, удивление было громогласным и печаль самой искренней. Трое сейчас же схватили кирки и лопаты и, закинув за спину ружья, собрались отправиться к тому месту, где лежало тело бедного парня и где следовало погрести его останки, по обычаям пограничной полосы. Четвертый, повинуясь чувству, долга, поспешно седлал коня, чтобы помчать дальше сумку с почтой, с которой Сима разлучила только смерть. Этот всадник был больше всех расстроен печальным известием. Ему очень хотелось отправиться с теми, кто похоронит старого товарища под травянистым покровом прерии, но, как он выразился, просто, со слезами в мужественном взоре, «как раз подошел его черед». И вот он спешил собраться сам и снарядить коня в опасную дорогу. Наконец я рискнул, несколько сконфуженно и робко, обратиться с просьбой о сменных лошадях, на остаток пути, стараясь как можно скромнее упомянуть о моей роли в спасении почты. Люди озадаченно таращились на меня, оценивая мою просьбу. Один из них, посчитавший меня за белого изменника, который перешел на сторону индейцев, окинул меня злобным взглядом и грубо проворчал:
— Почем мы знаем, не морочит ли он нам голову всей этой брехней? А вдруг он сам и прикончил Сима, чтобы добраться до сменных лошадей и…
— Захлопни-ка пасть! — прогремел возмущенный верховой, отправлявшийся с почтой. — Постыдился бы ты своего поганого языка, Джетро Саммерз! Ведь это джентльмен, да больше того — честный парень, он дрался бок о бок с беднягой Симом, спас его скальп от Шошонов и привез нам сумку, а ты оскорбляешь его своими гнусными подозрениями. Сам погляди! Его конь еще свеженький, а он привел лошадь Сима, так что же он, по-твоему, станет убивать белого христианина ради лошади? Стыда в тебе нет, Джет Саммерз!
— Верно! — подхватили двое остальных. — Да видал ли ты когда, чтобы подлый предатель так смело и честно смотрел тебе в лицо, а? Этот мистер славный парень, и если ему когда-нибудь понадобятся верные ребята в любой потасовке, мы к его услугам, провались я на этом месте.
И вся троица с самым искренним чувством пожала мне руку. Надо ковать железо, пока горячо. Поэтому я обратился к ним с энергичной просьбой предоставить мне лошадей, заверив их, что все мое будущее и вся жизнь, так же, как и жизнь других, зависит от скорости моего передвижения. Они слушали меня с интересом, и когда я заключил речь словами: «Сим Грайндрод хотел этого, перед смертью он настоял, чтобы я обратился к вам с этой просьбой», — игра была выиграна. Правда, тот же самый недоброжелатель пробурчал что-то вроде: «Ловко придумано… нарушение правил… проныры-янки… а потом уволят…» Однако высокий парень тут же осадил его, клятвенно заверив, что «если Ко станет так по-свински придираться, после того как путник оказал такую услугу, то это со стороны Ко будет неслыханная подлость, и уж он-то этому Ко служить больше не станет». Я не сразу уразумел, что означает это постоянное упоминание «Ко», и уже склонен был счесть это за имя какого-нибудь смотрителя или начальника, но немного погодя догадался, что это односложное наименование означает не что иное, как «Экспресс Компани».
— А ну, поторапливайтесь, мистер! Будет вам лошадь, но только мы и так уже потеряли время и теперь придется поработать и кнутом и шпорами. Ступайте и поймайте коня в коррале. Там есть пегий мустанг, ваше седло придется по нему, как его собственная шкура. Чалый, он, конечно, получше будет, но у него спина потерта. Попросите Иону дать вам мяса и сухарей: гостиниц по дороге вам не будет. Револьвер дозарядите, я вижу, две пули вы уже истратили. Налить вам фляжку виски — старое Мононгахэла? Не хотите! Да пошевеливайся ты с седлом, Джет, — надо же помочь человеку в таком деле! Поосторожней, мистер, с удилами — мустанг кусается — вот так! А о вашем коне мы позаботимся, поедете в обратный путь, лосниться будет. Ну, прощайте, ребята!
С этими словами нетерпеливый верховой закончил свои приготовления, вскочил в седло, закинул за спину магазинный карабин и помчался галопом. Я постарался не отставать от него, выкрикивая на скаку прощальный привет остававшимся, которые незамедлительно отправлялись туда, где бедняга Сим, хладный и застывший, лежал рядом с трупами краснокожих врагов.
Пегий мустанг был жирный и ленивый по сравнению с резвым соловым жеребчиком моего провожатого. Я изо всех сил старался не отставать от Демуса Блейка (очевидно, полное его имя было Аристодемус). Мы мчались во весь опор.
— Подгоняйте вашу скотину, — кричал верховой, — мы здорово опаздываем. Не скупитесь на шпоры, этот пегаш вечно ловчит. Глядите в оба — впереди трясина, вон там, где мхи начинаются. Исусе праведный! Там лошадь до подпруги увязнет, и вы застрянете, как енот в капкане. А ну, продираемся, сэр! Гоните его прямиком через эти ручьи: лошадь из прерий умеет прыгать — не то что лошадь из Штатов.
Мне пришло в голову, что Демус Блейк горланит и работает кнутом столь рьяно лишь для того, чтобы успокоиться и отогнать мрачные мысли. В этом я убедился, когда после шести-семи миль бешеной скачки на наших взмыленных конях Демус перевел мустанга на ровную рысь.
— Теперь, мистер, — произнес он, — как-то поспокойнее. Как-то и на сердце вроде полегчало. Скажу я вам по чести, мистер, хоть и не поверите, на меня глядя, а я чуть было не распустил нюни, как малое дитя. Бедняга Сим! Я хорошо знал его, и с давних пор. Мы вместе играли, когда ростом были всего с шомпол, это еще в деревне Пекотти, подле Ютики, в штате Кентукки. И когда старый Амос и мой старик, Джонатан Блейк, задумали перебраться на запад, они и поселение одно выбрали. Невеселое известие для старины Амоса — он уж седой теперь, но еще крепок. Живет в Браунс-Хоул, хотя нет — в Раунд-Понд, пушниной торгует. Не хотел бы я, чтобы он от меня об этом услышал.
Потом он долго молчал, до тех пор, пока я снова не заговорил о героической кончине Сима. Я рассказал, что наткнулся на него, когда он, точно загнанный олень, в одиночку отбивался от семерых индейцев. Глаза Демуса гордо засверкали.
— Да, храбрый парень, сэр! Я был с ним в первой схватке, то есть в первой для Сима, я-то на два года его старше. Это было не здесь, а к югу от Фремонтского ущелья. На нас лезли окаянные Черноногие[20], трое на одного, только что у них огнестрельного оружия не было. Н-да, скажу я вам, не детская игра в тот день шла! — При воспоминании об этой жаркой схватке сын диких прерий распрямил плечи, раздул ноздри и плотно сжал губы.
Он был куда крепче Сима, только не такой веселый и жизнерадостный, зато не лишен был некоторой суровой поэтичности. Он знал невесту Сима: красивая девушка, тихая, кроткая, набожная.
— Такую не часто встретишь в наших диких краях, но, может, этим она и приглянулась Симу, ведь у нас тут не девицы, а дикие кошки.
О горе, ожидающем старого Амоса Грайндрода — охотника, прославившегося своей смелостью и ловкостью, будь то схватка, будь охота, — Блейк говорил с глубоким сочувствием и скорбью:
— Убавит это ему дней, сэр, хорошо еще, что мать-покойница не услышит об этом: уж так она тряслась над Симом, стоило ему палец порезать, она, бывало, наседкой возле него кружит. Добрая душа была миссис Грайндрод, за матерью моей ухаживала, когда та схватила лихорадку в этих гиблых болотах.
Врожденный такт не позволял славному парню расспрашивать меня о цели моего необычайного путешествия. Своей щепетильностью и вежливостью, как и во многом другом, он далеко превзошел многих «благовоспитанных» горожан в лакированных башмаках и атласных жилетах. К тому же он дал мне несколько добрых советов.
— Вы не горячитесь! — говорил он. — И не выматывайте себя, полковник. Что-то румянца у вас в лице больше, чем надо, и рука, когда я ее пожимал, была горячая, будто кусок оленины с огня. Не знаю, может, вы и правы, что отказываетесь от виски, хотя для таких, как я, это и хлеб и вода. Но смотрите, как бы вас лихорадка не скрутила, так что чересчур не надрывайтесь и старайтесь спать как можно больше. А что до индейцев, то они вряд ли нападут на двоих белых, у которых только и разживешься, что парой коней. А коней тут раздобыть плевое дело — только лассо закинуть. Вот караван переселенцев — это другое, тут уж краснокожие чуют в фургонах богатую поживу, и разве что драгуны их отпугивают. Только злоба заставила Свирепого Бизона полезть на Сима Грайндрода. Сим вывалял его в смоле и индюшачьих перьях, когда тот упился виски, которое ему продал какой-то негодяй, и лежал в Бриджер-форте свинья свиньей. Этого индейцы Симу никогда простить не могли. Шошоны гораздо злее, чем индейцы к востоку от Скалистых гор. Берегитесь их кочевых разъездов, мистер, когда приблизитесь к высокогорным долинам. Вороны забирают коней и одежду, а Черноногие охотятся за скальпами!
Приняв к сведению добрый совет моего проводника, я старался стать как можно хладнокровнее. Я норовил использовать малейшую возможность для отдыха, хотя бы те несколько минут, когда потные седла перекладывали на спины свежих лошадей, и просто удивительно, сколько сил прибавлялось мне иной раз после того, как я успевал вздремнуть минутку. Неоднократно мой спутник говорил мне: «Полковник, вы же валитесь от усталости. Закройте глаза и дайте мне поводья. Я поведу обеих лошадей, а вы уж из своей колыбельки не вывалитесь». И в самом деле, глубокое мексиканское седло с высокими передней и задней луками, которым мне посчастливилось обзавестись перед выездом, было как нельзя лучше приспособлено для дремлющих всадников. То были причудливые минуты сна: я кивал головой, точно фарфоровый мандарин, веки наливались свинцом, и мне то и дело приходилось вздрагивать от того, что мустанг оступился в какой-нибудь выбоине. Однажды — Демус Блейк тогда еще был со мной — я погрузился в долгий восхитительный сон, не прерываемый ни толчками, ни тряской, а когда пробудился, чувствуя себя совсем другим человеком (я и теперь не перестаю удивляться, насколько меня освежил этот сон), то обнаружил, что меня поддерживает сильная рука моего спутника, ехавшего конь о конь несколько миль подряд и ухитрявшегося держать свободной рукой мои и свои поводья. «Я решил, что это вас подбодрит, полковник!» — пояснил славный малый.
Не все провожатые, попадавшиеся мне во время этого фантасмагорического путешествия через прерии, отличались таким добродушием, как Блейк, или таким веселым нравом, как Сим. Но почтальоны, как правило, оказывались хорошими ребятами, и могу сказать, что среди всех обитателей блокгаузов я наткнулся всего на двоих или троих с грубым или скверным характером: к счастью, ни с кем из них мне путешествовать не пришлось. В прериях, как и вообще повсюду, я убедился, что доброта — правило, а цинизм и злоба — исключение, хотя склонен считать, что шума и гама от дурно воспитанных и злых людей всегда бывает куда больше, нежели от добродушных их собратьев. Трудным было только начало, а потом на каждой станции я получал сменную лошадь без всяких помех и проволочек. «Привилегия для почты» распространялась и на меня, и в каждой из этих крошечных общин меня всегда радушно приглашали разделить трапезу. В общем, я обнаружил, что люди в этом необычайном уединении были бодры. Они получали хорошее жалованье, их недурно кормили, а в случае увечья, нанесенного томагавком или стрелой индейцев, их ожидала пенсия. Прозябая в глуши, постоянно готовые к тому, что их занесет сугробами, что по обледеневшей корке снега к ним придут волки и, завывая, станут скрестись в дверь, точно собаки, которые просятся в тепло, они, однако, никогда не унывали. Обычной темой их разговоров были суровые приключения, из коих складывалась повседневная жизнь этого передового поста христианского мира, рассказы о военных хитростях и жестокостях индейцев, о пантерах и гризли, о вилорогах и бизонах. Многие из них общались с индейскими племенами и говорили на разных индейских диалектах так же свободно, как на родном языке. Я убедился, что эти суровые люди очень гостеприимны. Они тут же прерывали разговор, чтобы не беспокоить меня, когда я ложился поспать на груду шкур и одеял, пока мой проводник седлал коней, и вскоре переставали подсмеиваться над моим явно вздорным отказом от виски. «Может, полковник и прав!» — говорили они со свойственной им грубоватой вежливостью. («Полковник» на американском Западе — просто форма учтивого обращения.) Однажды я обнаружил, что всех обитателей станции, стоящей вблизи болот, подкосила лихорадка, и они оказались в совершенно беспомощном состоянии. Лихорадка эта обычно спадает, когда начинает дуть здоровый северный ветер, но бедняги все еще мучились, ослабев за время болезни; из всей компании только один мог кое-как передвигаться, чтобы готовить пищу и поддерживать огонь.
Я старался подбадривать себя мыслями об ожидающей меня награде в случае успеха, о цели, маячившей где-то в конце пути, ибо задача, которую я взял на себя, была далеко не из легких. Мысль об Эмме поддерживала меня, и я проникся британским упорством, решимостью выиграть во что бы то ни стало, преодолеть все преграды и скорее умереть, чем сдаться. Но тяготы этого путешествия превзошли все мои ожидания. День и ночь, под палящим солнцем под пронизывающим ледяным северным ветром, мы стремилась вперед, переправлялись через потоки, пробирались через болота, проваливались в логовища койотов или неслись по бескрайним равнинам. Я уже начал испытывать ненависть к бесконечным, поросшим травою плоскогорьям, к беспредельным просторам темно-зеленой глади, к синим горизонтам, к грядам отлогих холмов, по которым, однако, могли ехать фургоны и повозки. Так мы продвигались дальше и дальше, пока высокая трава, пестревшая цветами и диким льном, не сменилась покровом более короткой и жесткой, настоящей «бизоньей травы», которую так любят эти животные; ручьи и реки теперь попадались все реже, заросли полыни сменили цветущий кустарник Запада, вода в родниках стала солоноватой, и лошади то и дело скакали по голой белесоватой пустыне, а под их копытами хрустели кристаллы соли, ярко сверкавшей на солнце. Индейцы попадались редко, а дичь и того реже. По словам проводников, ее распугал непрерывный поток переселенцев. Что касается индейцев, то иногда на фоне алого вечернего неба мы видели отряд диких всадников: головные уборы из перьев, заостренные копья, развевающиеся одеяния… Но они не пытались на нас нападать, и спутники мои говорили, что это, вероятнее всего, охотники за бизонами из племени Юта, возвращающиеся на север. Я не в силах передать все трудности этого бесконечного пути — ноющую боль в суставах, сведенные жилы, боль, терзающую все мои переутомленные мускулы! Еще меньше могу я описать постоянное напряжение ума и всех чувств, ощущение, будто мозг так же измучен, как и тело.
Я никогда не забуду вечер, когда я прибыл в Солт-Лейк-Сити, столицу территории Юта и Новый Иерусалим мормонов. Проводники уже обнадежили меня, что этот город в пустыне будет поворотным пунктом в путешествии и что дальше я, уже не подвергаясь большой опасности, за сравнительно короткое время доберусь до более цивилизованных областей. Но, к своему удивлению, я обнаружил, что обитатели почтовой станции в Солт-Лейк-Сити так же одиноки и даже еще более подозрительны и насторожены, чем их товарищи на самых отдаленных постах в прерии. Они были «язычниками» среди фанатичного населения, «язычниками», находящимися в полной власти служителей этой странной веры, которая установила свои Законы в незнающих закона просторах Запада.
Вскоре я понял, почему они были так мрачны и подавлены.
— Где Джош Гудзон? — спросил проводник, когда все обменялись первыми приветствиями.
— Кто его знает… — ответил человек, к которому он обратился. — Сет говорит, что он пошел в город, пока я в коррале управлялся с лошадьми. Если это так, то он не вернулся, вот и все, что я могу сказать.
— Когда это было, Сет? — спросил вновь прибывший почтальон.
— Два дня назад, — ответил Сет, который скоблил длинным охотничьим ножом кусок наполовину изжеванного табаку, — перед самым заходом солнца.
— Дезертировать он не мог. Джош слишком честный парень, чтобы так улизнуть, — убежденно произнес мой проводник.
— Дезертировать! Только не он, — сказал Сет. — Но в донесении надо написать хотя бы так: «Пропал без вести».
Проводник взглянул в лицо Сету и с многозначительным видом медленно провел указательным пальцем по горлу. Сет кивнул.
— Поменьше болтай, надежнее будет, — заметил Сет, с подозрением глядя на меня.
— Полковник человек надежный. Можешь говорить при нем, как при мне! — воскликнул почтальон, прибывший со мной. — Так вы думаете, эти кровожадные мормоны…
— Тш-ш, Джем! Помалкивай! А то нам всем перережут глотки! — воскликнул тот, что был постарше, испуганно вскакивая, — тут того и гляди торчит кто-нибудь из этих негодяев. — Он выглянул в окно, потом распахнул дверь, чтобы удостовериться, что никто не подслушивает.
— Я и забыл, — виновато сказал Джем. — Но что же случилось с Джошем Гудзоном?
— Боюсь, — ответил Сет почти шепотом, — что его уже нет в живых. Джош все тревожился о своей сестре, Нелл Гудзон, которая пристала к мормонам прошлой зимой в Иллинойсе. Потом ее сманили, и вот теперь она где-то здесь.
— Ага, это и я слышал.
— Я так думаю, — продолжал Сет, — что Джош нанялся на нашу станцию, чтобы разыскать девушку, вернуть ее домой и в лоно церкви, в которой она выросла. А мормоны этого не допустят.
— М-да! — снова поддакнул Джем.
— Короче, мы с Сетом так смекаем, — заметил старший в группе, — что Джош больно уж часто ходил по следам, вот и угодил к шанам.
— К шанам? — повторил я. — А что это такое? Тот удивленно посмотрел на меня.
— Никогда не слыхали о шановых братьях? Тем лучше для вас. Так, может, слыхали о данаитах?
Я слышал, впрочем довольно смутно и неопределенно, об этой тайной полиции мормонов, об этих свирепых фанатиках, слепо повинующихся своему пророку. — Значит, у вас есть основания опасаться, что ваш товарищ…
— Лежит где-нибудь под тиной в каком-нибудь соленом озерке, — перебил меня собеседник, — и уж никак не один. Здесь многие пропадали без вести, и никто из них не возвращался ни в свое поселение, ни в Калифорнию. И будут они там лежать, как я полагаю, до самого Судного дня, когда Большое Соленое озеро извергнет всех покойников, как вся прочая твердь и воды.
Я спросил, а нельзя ли обратиться прямо к мормонским старейшинам?
— А какой толк, полковник? Допустим, пойду я завтра в дом к Брайэму, или к Кимболлу, или еще к какому-нибудь из их заправил — из старейшин, ангелов или верховных жрецов, как их там, — и спрошу насчет Джоша Гудзона. Ну, медоречивый Брайэм возьмет да и скажет: «Уж не сбежал ли он отсюда? От заблудшего язычника всего можно ждать». Да еще упомянет о нем в своей воскресной проповеди. А может, кто-нибудь из них угостит меня стаканчиком винца или виски с мятным сиропом, и станет мне худо, я возьму да и помру. Ну, что вы смотрите на меня — разве не так же вот помер сборщик налогов, подкрепившись в доме Ангела Бэджера? Симпатичный ангелочек, а? Ну, ладно, я, положим, не стану пить под кровом мормона, но, может быть, пойду поздно домой и собьюсь с пути или еще что со мной случится… Вот не сойти мне с этого места, как раз на прошлой неделе иду я мимо Биг-Лик и вижу: глядит на меня со дна соленого озерка утопленница — вся белая, застывшая…
Как только рассказчик дошел до этого места, Сет, уже нетерпеливо ерзавший на стуле, с проклятием вскочил и тоже торопливо распахнул дверь. Никто не подслушивал.
— Ну вот что, — сказал Сет, — давайте-ка повременим с этими баснями, пока отсюда не выберемся. Эти мормоны такие бестии! Будь я проклят, если у них в любом углу нет своих ушей. А если они пронюхают, о чем мы тут толковали, то полковнику никогда не видать Нью-Йорка, а мне никогда не бывать в родном Монтгомери… Индеец Уокер и его окаянные Юта лихо орудуют томагавками, но это мормонам не по вкусу, так что мы можем повстречать других индейцев — все честь по чести, и одеяла, и красные разводы на лицах, точь-в-точь настоящие Юта, только с преотличными острыми ножами за поясами.
— Сет прав, — сказал мой прежний проводник, — зачем нам надо, чтобы кто-то из-за нас перекрашивался в индейцев, как это сделали Ангел Браун, Молодой Харрис и данаиты, когда Марта Стайлз и Рейчел Виллис захотели вернуться в Иллинойс. Так что, полковник, лучше вздремните малость, да и ты, Сет, не спеши седлать — вы же быстро сюда прискакали.
Я был не слишком опечален, когда после бешеного ночного галопа встретил зарю на границе территории мормонов. Дальнейший путь не был отмечен какими-либо происшествиями. Порой приходилось нелегко, но больших опасностей не было. Мы пересекли дорогу, на которой жутко белели высохшие кости множества лошадей и мулов и где множество травянистых холмиков отмечало место последнего упокоения какого-нибудь переселенца, его жены или ребенка, так и не достигших Земли Обетованной.
Но с продовольствием теперь было куда легче, так же как и с водой, нежели в те времена, когда изгнанные мормоны проделали свой знаменитый переход через пустыню, отмечая могилами нехоженые тропы. В Скалистых горах мы едва не попали под снежный обвал, и это было последней опасностью, которая угрожала нам в пути.
Но еще до этого я исполнил свой скорбный долг, поведав старому Амосу Грайндроду, которого я разыскал на станции Раунд-Понд, о смерти его сына и вручив ему обагренную кровью ленту, которую следовало возвратить невесте Сима. Старик выслушал известие со стоицизмом индейцев, среди которых провел большую часта жизни. Он был рад узнать, что перед смертью Сим выказал силу характера и умер «как настоящий кентуккиец» и что я подоспел как раз вовремя, чтобы спасти его скальп. Но вскоре природа взяла свое. Бронзовое лицо старика судорожно исказилось, из старческих глаз покатились слезы, сквозь рыдания у него вырвалось: «Сим! Мальчик мой дорогой! Мне бы умереть, а не тебе!»
Наконец утомительное путешествие кончилось: мы миновали одинокие редкие фермы, огороженные крепким частоколом, потом фермы пошли гуще, и в частоколах нужды уже не было, и, наконец, показались крыши деревни, из вежливости именуемой городом. С какой радостью я спешился, с какой радостью пожал сильную руку последнему проводнику из «Экспресс-Компани»! Оставив этого славного малого ломать голову над кабалистическими завитушками на десятидолларовой бумажке, которую я ему вручил, я нанял пару лошадей, запряженных в легкую повозку, и тут же помчался дальше. Повозка несла меня до тех пор, пока я не сменил ее на дилижанс, а дилижанс так же честно служил мне, пока я не услышал фырканья железного коня и не взял билета на поезд. До чего же восхитительным, уютным и роскошным показался мне такой способ передвижения после столь изнурительной верховой езды! Мне казалось, что бревенчатый настил самая гладкая дорога на свете, а тряский вагон — скользил как по паркету. Я наслаждался плавным ходом поезда и старался наверстать упущенное — предаваясь сну в такой мере, что спутники мои загорелись страстным любопытством узнать мой род занятий и положение.
Я уже успел коротко телеграфировать в Нью-Йорк. «Прибыл ли калифорнийский почтовый через Панаму?»
Ответ был еще более кратким: «Нет».
Пока что все шло хорошо. Мои усилия еще не оказались бесплодными. Я мог надеяться прибыть в Нью-Йорк раньше доктора, то бишь полковника, Джорэма Хэклера, но до победы было еще далеко. Ценные бумаги оставались в руках негодяя. Однако мое появление в Нью-Йорке будет неожиданным для него, и любое действие с моей стороны застигнет его врасплох. Я был слишком утомлен, чтобы строить призрачные планы, как перехитрить негодяя. Все мои способности понадобятся, когда начнется настоящая схватка, а теперь я должен отоспаться. И я спал, милю за милей, перегон за перегоном, предаваясь отдыху, не думая больше ни о чем.
— Масса выходит? Поезд прибыл в Нью-Йорк.
Кто-то дергал меня за руку, кто-то поднес к моему лицу фонарь. Один человек был черный, другой — белый. Кондуктор и негр-носильщик.
— Я еду в «Метрополитэн-Отель». Мне нужен экипаж. Багажа нет. Почтовый калифорнийский уже прибыл?
— Прибыл, — ответил газетчик, стоявший рядом с кипой газет под мышкой. — Здесь все новости. «Геральд», «Трибюн», «Тайме». Что мистеру угодно?
Я купил газету и пробежал глазами список прибывших через Панаму. Столько-то золотого песка, столько-то слитков, известный европейский путешественник, министр почт и телеграфа, синьора Кантатини, полковник Том, Хэклер и другие. Кучер экипажа был ирландец, как водится, и, к счастью, из старожилов. Он быстро доставил меня (в этот поздний час все другие магазины и лавки были закрыты) к еврею, торговавшему готовым платьем, который рад был заработать лишний цент даже во внеурочное время. Я купил новый костюм, белье, чемодан и прочее и сбрил буйную бороду бритвой, позаимствованной у самого хозяина и перед его собственным зеркалом. Вместо косматого калифорнийца во фланелевой рубахе, который его нанял, мой кучер повез в «Метрополитэн-Отель» самого обычного, хорошо одетого джентльмена.
Прежде чем снять номер, я вежливо попросил у портье разрешения заглянуть в книгу постояльцев, сказав ему, что ожидаю брата из Олбени. Я нарочно ни словом не обмолвился о Хэклере из Калифорнии, и портье был уверен, что я прибыл из мест никак не более отдаленных, чем Филадельфия или Балтимора. Так и есть — имя Хэклера значилось в книге.
Я мог смело биться об заклад, что он явится в «Метрополитэн», потому что слышал, как он одобрительно отзывался об этой гостинице. Я слонялся возле стойки и лестницы, пока мне не удалось узнать, что он уже спит. Тогда я пошел к себе и стал обдумывать план действий. Признаюсь, я был в растерянности. Я беспокойно метался на подушке. Пока я спешил вперед, мне казалось, что стоит лишь прибыть вовремя, и все трудности будут позади, но что же делать теперь? Битва еще только предстоит. Что же я должен делать? Несомненно, утром Хэклер отправится в банк, чтобы получить деньги по подложному чеку, а быть может, предъявит и векселя. Я должен это предотвратить. Но как? Явиться в полицию и привести блюстителей порядка? И думать нечего! Скандал, позор — вот к чему приведет этот шаг. Более того, в глазах закона Хэклер может оказаться невинным, а я — злостным клеветником. Тогда я подумал о том, не встретиться ли с ним в открытую и, если понадобится, с пистолетом в руках потребовать, чтобы он вернул ценности фирмы. Слишком дон-кихотский поступок для первоклассного отеля Нью-Йорка! Я тщетно ломал себе голову.
О боже! Почему здесь так пахнет гарью, какой удушливый, тяжелый воздух! Дым! В гостинице пожар! Я вскочил и впопыхах оделся. Нет худа без добра! Дергая звонок, чтобы поднять людей, я подумал о Джорэме Хэк-лере.
— Пожар! Пожар! — ужасный крик, точно зов трубы в Судный день, донесся до ушей спящих. Черные клубы дыма хлынули в коридоры, то тут, то там выбивались змеи пламени, огненными языками они лизали стены и потолок. Послышались вопли, двери распахнулись настежь, из номеров с криком выскакивали полуодетые мужчины, женщины, дети. Повсюду царили панический ужас и смятение. Огонь разгорался, из-за густого дыма ничего не было видно, и люди отступали перед ним — все, кроме меня. Я ощупью двинулся к комнате Джорэма Хэклера. Я знал, какой у него номер и где он находится. Я знал, что рискую жизнью, но ставка стоила этого риска. Пробираясь вперед, я держался за стену, и чуть не задохнулся в клубах дыма. Какой-то человек, полуодетый, подгоняемый страхом, налетел на меня с вытянутыми руками и чуть не свалил меня с ног. Он свирепо выругался, багровый отблеск пламени упал на его лицо — это был Джорэм Хэклер!
Он не узнал меня и помчался дальше, помышляя только о спасении. При себе ли у него бумаги? Быть может, и нет. Я надеялся, что нет. А вот и его комната, в распахнутую дверь валят клубы дыма. И не только дыма. Тонкий язык огня стлался по полу возле панели. Я влетел в комнату. Дым разъедал мне глаза, я ловил ртом воздух, но ни дым, ни пламя не смогли бы заставить меня вернуться. Одежда Хэклера и дорожный сундук были на своем месте. Сундук открыт: бумаг в нем нет! Открыт и чемодан: и в нем нет бумаг! В отчаянье я ударил себя по лбу. Он забрал их с собой! Я напрасно рисковал жизнью. Эмма для меня потеряна! Я задыхался от дыма, нестерпимо жаркое пламя уже подступало к кровати, занавески алькова превратились в высокий желтый столб огня. Тонкий язык пламени почти лизал мне ноги. Снаружи слышался шум пожарных машин и рев толпы, и вот, наконец, хлынула вода — принимались все меры для тушения пожара.
Шатаясь, я уже подвигался к выходу, как вдруг заметил торчащий из-под изголовья постели сафьяновый бумажник. Негодяй забыл о нем, охваченный слепым ужасом. Клочья горящего занавеса упали на меня и сильно обожгли мне руки, но я овладел драгоценной добычей. Я раскрыл бумажник. Да, и чек и бумаги, все тут! Заснув бумажник в боковой карман, я выскочил из комнаты и изо всех сил помчался вниз. Струя за струей, из множества ведер, частично уже приглушили пламя, и теперь пожарники одерживали победу. Полузадыхающийся, обожженный, почерневший, но с гордо бьющимся сердцем, я протолкался по забитой людьми лестнице — выбрался на воздух и… упал без чувств…
Больше, пожалуй, рассказывать почти не о чем. Я совладелец фирмы, Эмма — моя жена, брат ее излечился от своей болезни, раскаялся и исправился и теперь живет в другой стране. Фирма «Сполдинг, Хаусерман и Ко» (Ко — это я) назначила пенсию бедной девушке, которая должна была стать женой несчастного Сима Грайндрода. О Хэклере мы больше не слышали.
Глава шестая,
в которой мы находим мисс Кимминз
День уже был на исходе, когда вновь отворились ворота и в потоке сверкающих золотых лучей закатного солнца, коснувшихся даже зарешеченного логова, в котором обитало грязное чудовище, во двор вошло дитя — маленькая девочка с прекрасными белокурыми локонами. На ней была простая соломенная шляпка, в руке — ключ от дверей. Девочка поспешно направилась к Путнику с таким видом, словно очень ему обрадовалась и хотела поведать ему одну из своих детских тайн, но, заметив фигуру за решеткой, в страхе отпрянула.
— Не пугайся, дитя мое, — сказал Путник и взял ее за руку.
— Мне оно очень не нравится! — промолвила девочка, вздрогнув от ужаса. — Оно такое страшное.
— Что поделать, мне оно тоже не нравится, — вздохнул Путник.
— Кто его туда засадил? — спросила малышка. — Оно кусается?
— Нет, только лает. Но не бойся, взгляни на него, моя милая. (Девочка в страхе закрыла глаза руками.)
— Нет, нет, нет! — вскричала она. — Я не могу на него смотреть!
Путник повернулся к своему другу за решеткой, как бы безмолвно вопрошая, доволен ли тот произведенным впечатлением, а потом вывел девочку в еще открытые ворота и, озаренный ласковым закатным солнцем, с полчаса простоял с нею там, о чем-то беседуя. Наконец, подбадривая девочку, которая обеими ручками вцепилась в его руку, он пошел обратно. Ласково погладив ее по прелестной головке, он рассказал своему другу за решеткой следующую историю.
Пансион мисс Папфорд для полдюжины юных леди нежного возраста — пансион компактного вида, пансион в миниатюре, можно сказать, карманный пансион. Сама мисс Папфорд, ассистентка мисс Папфорд с парижским выговором, кухарка мисс Папфорд, а также горничная мисс Папфорд вкупе составляют то, что мисс Папфорд именует учебно-воспитательным и хозяйственным персоналом своего колледжа-лилипута.
Мисс Папфорд — одна из самых приятных представительниц своего пола, а отсюда неизбежно следует, что она наделена мягким характером и сама бы открыто призналась в том, что чрезвычайно чувствительна, будь это, по ее мнению, совместимо с ее долгом перед родителями воспитанниц. Но, будучи убежденной в обратном, она прячет эту свою черту как можно дальше от людских глаз, что (благодарение богу!), к счастью, не так уж далеко.
Ассистентку мисс Папфорд с парижским выговором можно считать в некотором отношении личностью редкой одаренности, ибо она ни разу в жизни не разговаривала с парижанином и никогда не выезжала за пределы Англии, если не считать увеселительной прогулки на яхте «Живчик», заплывшей в иностранные воды, что колышутся в двух милях от Маргейта во время прилива. Но даже столь благоприятными географическими условиями для овладения французским языком во всей его изысканности и чистоте ассистентка мисс Папфорд не воспользовалась в должной мере потому, что увеселительная яхта «Живчик» в тот раз столь ревностно стремилась оправдать свое назначение и название, что ассистентке мисс Папфорд пришлось лежать на полу каюты и мариноваться в соленой морской воде, словно ее солили для провиантских складов флота ее величества, и одновременно претерпевать великое смятение духа, немощь тела и полное повреждение накрахмаленных частей туалета.
Когда именно мисс Папфорд и ее ассистентка впервые обрели друг друга — неведомо ни людям, ни воспитанницам. Но произошло это давно. Среди воспитанниц, несомненно, могло бы утвердиться мнение, что мисс Папфорд и ее ассистентка — школьные подруги, если бы только эти воспитанницы дерзновенно отважились представить себе, что мисс Папфорд появилась на свет без митенок, без манишки, без золота на передних зубах и без мазков пудры на чистеньком личике и носике. И в самом деле, всякий раз, когда мисс Папфорд в краткой лекции излагает своим ученицам мифологию заблудших язычников (всегда решительно игнорируя Купидона) и рассказывает о том, как Афина в полной экипировке выпрыгнула прямо из головы Зевса, так и кажется, что она дает понять: «Вот и я точно так же появилась на свет, в полной экипировке, с Таблицей умножения, Грифельной доской и Картами».
Во всяком случае, ясно одно: мисс Папфорд и ее ассистентку связывает давняя-предавняя дружба. И воспитанницы даже предполагают, что стоит им уйти спать, как обе подруги называют одна другую просто по имени. Ведь однажды во время грозы мисс Папфорд вдруг упала в обморок, и ассистентка мисс Папфорд (никогда ни раньше ни позже не называвшая мисс Папфорд иначе, как мисс Папфорд) бросилась к ней с криком: «О моя дорогая Евфимия!» И в самом деле, на образце вышивки, что висит в классной комнате колледжа, значится им ч мисс Папфорд — Евфимия (год рождения тщательно выщипан), вышитое вблизи двух павлинов, которые, смертельно напуганные немецкой надписью, выползающей из домика и гонящейся за ними с горы, удирают без оглядки, чтобы спрятать свои профили в двух гигантских бобовых стеблях, произрастающих в цветочных горшках.
Помимо всего этого, среди воспитанниц втайне существует уверенность, что мисс Папфорд когда-то была влюблена и что предмет ее любви все еще пребывает в этом мире. Более того, они полагают, что он — весьма влиятельная персона. И более того, что ассистентка мисс Папфорд полностью осведомлена обо всем. Было замечено, что, когда мисс Папфорд просматривала через свой маленький золотой лорнет газету — а просматривать ее приходилось очень быстро, потому что мальчик-почтальон с бестактной пунктуальностью являлся за нею ровно через час, — она приходила в необычайное волнение и, обращаясь к своей ассистентке, многозначительно произносила «Дж.!», после чего ассистентка мисс Папфорд тотчас подбегала к мисс Папфорд, которая указывала ей лорнетом на это «Дж.», и ассистентка мисс Папфорд тоже читала про него и всегда выказывала сочувствие. Умы учениц были настолько заняты этим «Дж.», что однажды, воспользовавшись благоприятными для столь опасной вылазки обстоятельствами, некая бесстрашная лазутчица сумела заполучить в свои руки газету и изучила ее от доски до доски в поисках «Дж.», которого мисс Папфорд обнаружила там всего лишь за десять минут до того. Однако никакого «Дж.» отыскать не удалось, если не считать уголовного преступника, который перед казнью вел себя весьма нагло, и право же, невозможно было предположить, что мисс Папфорд когда-либо могла питать нежные чувства к нему. И потом не могли же его казнить без конца. Кроме того, через месяц он вновь появлялся в газете целый и невредимый.
В конце концов, после долгих размышлений, ученицы выдвинули гипотезу, что «Дж.» — маленький, пухленький, престарелый джентльмен в высоких, начищенных до блеска сапогах, о котором мисс Линкс, ученица, отличающаяся острой наблюдательностью, однажды на каникулах ездившая в Танбридж Уэллс вместе с мисс Папфорд, по возвращении под величайшим секретом рассказала, что она своими глазами видела, как этот джентльмен петушком подскочил к мисс Папфорд на Променаде и, пожимая ей руку, пробормотал что-то вроде: «О жестокая Евфимия, навеки твой!» Мисс Линкс высказала смелую догадку о том, что он, надо думать, — Палата Общин, или Курс Валюты, или Из Зала Суда, или Светская хроника и потому так часто появляется в газете. Однако общее мнение решительно отвергло подобную догадку на том основании, что ни у одной из вышеназванных знаменитостей имя не начинается с «Дж.».
От острого всевидящего глаза воспитанниц не ускользают и другие случаи, когда мисс Папфорд таинственно оповещает свою ассистентку о том, что в газете имеются особо волнующие известия. Это происходит, когда мисс Папфорд видит имя своей бывшей воспитанницы в отделе «Рождения» или «Бракосочетания». В таких случаях кроткие глазки мисс Папфорд неизменно наполняются слезами умиления. А девочки, видя, как отличились их предшественницы — хотя мисс Папфорд никогда об этом не упоминает, — испытывают гордость от сознания того, что и они в будущем достигнут такой же славы.
Ассистентка мисс Папфорд с парижским выговором несколько плотнее и выше мисс Папфорд, но представляет собою столь же аккуратное, подтянутое маленькое существо, ставшее благодаря длительному лицезрению, обожанию и подражанию мисс Папфорд очень похожей на нее. Будучи беззаветно преданной мисс Папфорд и обладая недюжинным талантом художника, она создала ее портрет, который был тотчас опознан воспитанницами и вызвал такой восторг, что его тут же за пять шиллингов выгравировали на камне. Конечно же это был самый мягкий и белый камень, какой когда-либо добывали в каменоломнях. Нежные очертания ее носика получились на этом камне столь расплывчатыми, что люди неискушенные в искусстве, как оказалось, были весьма озадачены тем, куда же в конце концов направлен его кончик, и, разглядывая портрет, невольно, в крайнем замешательстве щупали собственный нос. Поскольку на портрете мисс Папфорд стоит у открытого окна в состоянии тяжелого уныния, задумчиво склонившись над вазой с золотыми рыбками, воспитанницы заключили, что ваза эта — подарок от «Дж.», что он украсил ее цветами своей души и что мисс Папфорд изображена ожидающей его в тот памятный день, когда он опоздал.
Наступления летних каникул воспитанницы ожидали с особым нетерпением, ибо все знали, что на второй день каникул мисс Папфорд приглашена на свадьбу одной из своих бывших воспитанниц. Ввиду того, что скрыть событие все равно не представлялось возможным — с таким размахом велась деятельность, связанная с приготовлением туалета, — мисс Папфорд провозгласила о нем во всеуслышание. Тем не менее она сочла своим долгом перед родителями объявить о предстоящей свадьбе с томно-меланхолическим видом, словно свадьбу следует рассматривать как некое бедствие (каковым она в иных случаях и является). А поэтому мисс Папфорд продолжала готовиться к празднику с видом кротко смиренным и соболезнующим. И за все это время ни одна из воспитанниц не забывала, поднимаясь или спускаясь по лестнице, заглянуть в спальню мисс Папфорд (конечно, если мисс Папфорд там не было) и принести какие-нибудь удивительные сведения касательно новой шляпки.
Когда же перед самыми каникулами основные приготовления были закончены, все воспитанницы выразили — через посредство ассистентки мисс Папфорд — единогласную просьбу, чтобы сама мисс Папфорд великодушно снизошла и показалась бы им во всем своем великолепии. И мисс Папфорд, вняв мольбе, явила собою прекрасное зрелище. Хотя старшей из воспитанниц едва минуло тринадцать лет, не прошло и двух минут, как все шестеро уже отлично разобрались в фасоне, покрое, цвете, стоимости и качестве каждой части туалета мисс Папфорд.
Таким восхитительным вступлением начались каникулы. Пятеро из шести воспитанниц наградили маленькую Китти Кимминз двумя десятками поцелуев каждая (итого — сотня поцелуев, потому что все ее очень любили) — и разъехались по домам. А мисс Китти Кимминз осталась в пансионе, потому что все ее родные и близкие жили в далекой Индии. Но ведь мисс Китти Кимминз — девочка с ямочками на щеках — такой самостоятельный спокойный ребенок, и к тому же такой ласковый.
Итак, великий день свадьбы наступил, и мисс Папфорд, взволнованная, точно сама невеста («Дж.!» — пришло на ум мисс Китти Кимминз) укатила, роскошная и блистательная, в присланном за нею экипаже. Но уехала не только мисс Папфорд. Ассистентка мисс Папфорд отбыла с нею — с похвальной целью навестить престарелого дядюшку, — хотя, подумала мисс Кимминз, этот почтенный джентльмен едва ли живет на хорах той самой церкви, в которой должно совершаться бракосочетание, — и тем не менее ассистентка мисс Папфорд обмолвилась, что направляется именно туда. Куда отправилась кухарка, осталось неизвестным, но обычно она давала понять мисс Кимминз, что вынуждена, право же без всякой охоты, с самыми богоугодными намерениями, совершить некое паломничество, для чего понадобилось украсить шляпку новыми лентами, а туфли новыми шнурками.
— Ну вот, мисс Кимминз, — сказала горничная, когда все ушли, — в доме остались только вы да я, и больше никого.
— И больше никого, — повторила мисс Китти Кимминз и немного грустно тряхнула локонами. — Никого!
— И вам бы, верно, не хотелось бы, чтобы ваша Белла тоже ушла, правда же, мисс Кимминз? — спросила горничная (которая и была этой самой Беллой).
— Н-нет… — отвечала Китти.
— Вашу бедную Беллу заставили остаться с вами, хочет она того или нет. Правда же, мисс Кимминз?
— А вы разве не хотите? — осведомилась Китти.
— Ну, вы же такая милочка, что грешно было бы вашей Белле возражать! Да только вот нынче утром я узнала, что шурин вдруг тяжело заболел. А ваша бедная Белла так его любит, так любит, не говоря уж про любимую сестру.
— А что, ему очень плохо? — спросила маленькая Китти.
— Ваша бедная Белла боится, что это так, мисс Кимминз, — ответила горничная, приложив уголок фартука к глазам. — Покамест у него просто болит живот, но боль может подняться выше, а уж коли она поднимется выше, то доктор сказал, что не отвечает.
Тут горничная до того расстроилась, что Китти поспешила ее утешить единственным средством, которым располагала, а именно — поцелуем.
— Уж очень не хотелось мне подводить кухарку, милочка моя мисс Кимминз, — всхлипывала горничная, — а то бы ваша Белла попросила ее остаться с вами. Ведь кухарка может составить компанию куда лучше, чем ваша бедная Белла!
— Но вы сами очень славная, Белла!
— Ах, мисс Кимминз, ваша бедная Белла очень бы хотела такой быть. Но она слишком хорошо знает, что сегодня это ей не под силу.
И придя к столь пессимистическому заключению, горничная тяжело вздохнула, покачала головой и склонила ее набок.
— А вот если бы не кухарка, — продолжала Белла задумчиво и уже в чисто отвлеченном духе, — то до чего бы все было просто. Я бы успела навестить шурина, провела бы там целый день, а к вечеру вернулась бы домой, задолго до приезда наших леди. И ни той, ни другой из них об этом и знать ни к чему. Вовсе не потому, что мисс Папфорд не отпустила бы, а просто бедняжка мисс Папфорд того и гляди расстроится, ведь у нее такое доброе сердце. И стало быть, мисс Кимминз, — заключила горничная как можно более бодрым тоном, — вашей бедной Белле приходится сидеть тут с вами, ну да ведь вы такая милочка, осмелюсь сказать…
— Вот что, Белла, — с минуту подумав, промолвила маленькая Китти.
— Называйте вашу бедную Беллу вашей Беллой! — взмолилась горничная.
— Ну хорошо, моя Белла.
— Да благословит бог ваше кроткое сердечко!
— Если вы согласны меня оставить, то я согласна остаться. Я не боюсь оставаться одна в доме. И вам нечего беспокоиться. Я постараюсь ничего дурного не делать.
— Ой, да что вы, милочка, разве вы сделаете дурное, ведь вы у нас лучше всех, осмелюсь сказать! — воскликнула горничная в полном восторге. — Уж на вас ваша Белла может положиться. Вы же такая умница, такая разумница. Самая мудрая головка во всем доме, как у седого мудреца, этак мы частенько говорили про вас с кухаркой, — только что кудри золотые. Нет, нет, нет, мисс Кимминз, я вас не оставлю. Вы подумаете, что ваша Белла плохая.
— Но если вы и в самом деле моя Белла, то вы должны пойти, — настаивала Китти.
— Должна? — повторила горничная, довольно поспешно вскакивая с места. — Ну, уж если должна, тогда другое дело, тут уж ничего не попишешь. Ваша Белла подчиняется, хотя и против воли. Но знайте, мисс Кимминз, — оставаться мне или уходить — ваша Белла все равно вас крепко любит.
Имелось в виду именно «уходить», ибо не прошло и пяти минут, как «бедная Белла», расположение духа которой улучшилось настолько, что болезнь шурина упоминалась как явление в высшей степени радостное, — ушла своей дорогой, принарядившись так, словно направлялась на какой-нибудь праздник. Да, таковы метаморфозы этого быстротечного мира и такова близорукость, которой отличаемся мы, простые смертные.
Когда парадная дверь с грохотом захлопнулась, маленькая мисс Кимминз подумала, что дверь эта, затворившая ее в безлюдном, как пустыня, доме, должно быть, страшно тяжела. Но как уже упоминалось ранее, мисс Кимминз, будучи ребенком самостоятельным и разумным, тут же принялась соображать, как ей провести этот длинный летний день.
Первым долгом она решила обойти весь дом — необходимо было убедиться, что под кровати или в шкафы не забрался некто в плаще и с огромным кухонным ножом. Не потому вовсе, что ей когда-нибудь раньше приходили в голову мысли о человеке в плаще и с огромным кухонным ножом, нет, образ его как-то сам по себе возник перед ее мысленным взором, после того как грохот захлопнувшейся парадной двери эхом прокатился по всему дому.
И вот маленькая мисс Кимминз заглянула под пустые кровати пяти уехавших подруг, потом под свою кровать, потом под кровать мисс Папфорд, потом под кровать ассистентки мисс Папфорд. И когда, проделав это, она приступила к осмотру шкафов, в ее юную головку закралась весьма неприятная мысль. До чего же было бы страшно вдруг обнаружить, что в каком-нибудь углу, вытянувшись во весь рост, неподвижно стоит кто-то в маске, вроде Гая Фокса[21], и притворяется мертвым. Однако, закончив и не совершив столь неприятного открытия, мисс как всегда аккуратно, развернула рукоделие и с усердием заработала иглой.
Но вскоре окружающая тишина стала удручать ее, главным образом своим удивительно странным свойством: чем тише было вокруг, тем больше слышалось звуков. Даже шорох иголки с ниткой отдавался в ушах Китти несравненно громче, чем стежки всех шестерых воспитанниц вместе с мисс Папфорд и с ассистенткой мисс Папфорд, когда они стараются перещеголять друг друга в прилежании на занятиях рукоделием.
Потом часы в классной комнате повели себя очень странно, чего не бывало прежде: они вдруг словно охромели, однако же продолжали бежать вперед как можно быстрее и громче. В полной панике, спотыкаясь, перескакивали они с одной минуты на другую и бестолково отстукивали их, отнюдь не намереваясь образумиться. Быть может, именно это и встревожило лестничные ступеньки. Как бы то ни было, но только они вдруг заскрипели самым необычайным образом, а вслед за ними затрещала вся мебель, так что маленькая мисс Кимминз, которой вообще были не по душе скрытые свойства вещей, решила запеть песенку. Но собственный голос показался ей чужим, словно кто-то другой, передразнивая ее, пел уныло и монотонно, без всякого выражения. Разумеется, от такого пения не было прока, и Китти снова умолкла.
Вскоре стало совершенно очевидно, что рукоделие тоже ни к чему, и Китти аккуратно уложила работу в корзинку. Потом она подумала о чтении. Нет… Книга, доставлявшая ей столько радости, когда можно было на миг перевести взгляд со страницы на одну из тех, кого она любила, показалась ей теперь такой же унылой, как и пение. И книга, подобно рукоделию, отправилась на свое место. «Но ведь надо же чем-нибудь заняться, — подумала девочка, — пойду-ка я приберу свою комнату».
Китти жила вдвоем с самой любимой подружкой, но отчего же вдруг кровать подруги показалась ей такой таинственной и жуткой? Странно, однако так оно и есть. В этих невинных белых занавесках таилось что-то зловещее, какой-то мрачный намек на то, что под покрывалом лежит маленькая покойница. От одиночества, от непреодолимого желания увидеть человеческое лицо Китти стало казаться, будто мебель приобретает странный и причудливый человеческий облик. Вот стул в прескверном расположении духа сердито хмурится в углу. Вот чрезвычайно злобный комод скалится на нее между двух окон. И даже зеркало ничуть не спасло ее от этих чудовищ, потому что отражение в нем говорило: «Как, это ты там стоишь одна-одинешенька? Ах, как ты таращишь глаза!» Да еще из глубины его, казалось, тоже кто-то таращит на нее огромные пустые глаза.
День тянулся медленно и тоскливо, и так же тоскливо было на душе у Китти, пока не подошло время обеда. В кладовке хранилось много вкусной еды, но почему же вкус и аромат ее исчезли вместе с пятью подругами, мисс Папфорд, ассистенткой мисс Папфорд, кухаркой и горничной? К чему теперь аккуратно расстилать скатерть, если за стол садится одно-единственное маленькое существо, которое с утра становилось все меньше и меньше, тогда как пустой дом раздувался все больше и больше! Даже благодарственная молитва у Китти не получилась, и в самом деле — кто же это «мы», кому надлежало «вкусить» и «быть благодарными»?
Вот почему мисс Кимминз, вовсе не будучи благодарной, принялась есть обед весьма неряшливым образом, торопливо запихивая в рот большие куски, что весьма напоминало низших животных вообще, дабы не затрагивать вопрос о свиньях в частности.
Но это было далеко не самое страшное превращение, так изменившее за долгий одинокий день добрую и жизнерадостную девочку. Китти сделалась мрачной и подозрительной. Она обнаружила, что терпит великое множество обид и несправедливостей. На всех, кого она знала, падала тень ее мрачных размышлений, и все тотчас становились дурными.
Конечно, очень мило со стороны овдовевшего папы, который живет в Индии, послать Китти учиться на родину, ежегодно платить довольно круглую сумму мисс Папфорд и писать своей любимой дочурке очаровательные письма! Но разве он думает о том, что его дочь оставляют одну, в то время как сам он с утра до вечера веселится среди людей (без сомнения, он только это и делает). Может быть, папа и послал ее сюда просто для того, чтобы от нее отделаться. Очень на то похоже. Да, да, сегодня очень и очень на то похоже, потому что раньше ведь подобные мысли никогда не приходили ей в голову.
Ну, а та бывшая воспитанница, что теперь выходит замуж! Какая неслыханная самоуверенность, какое себялюбие с ее стороны — выходить замуж. Просто она очень тщеславна и рада случаю похвастаться. Кстати, скорее всего, она дурнушка. Но даже будь она хорошенькой (хотя такую возможность мисс Кимминз начисто отвергала), все равно нечего ей выходить замуж. И даже если свадьба неминуема, нечего было приглашать на нее мисс Папфорд. А что касается самой мисс Папфорд, то она чересчур стара, чтобы ездить на свадьбы. Самой бы пора это знать. Лучше бы занималась своим дедом. Воображает, что очень хорошо выглядела сегодня утром. Ничего подобного! Глупая старушонка! И этот «Дж.» тоже глупый старикашка. И ассистентка мисс Папфорд не лучше. А все вместе — просто старые дураки!
Более того, теперь совершенно ясно, что все это — заговор. Вот что они сказали друг другу: «Подумаешь, Китти! Вы от нее удерете, и я удеру. Пускай Китти сама о себе заботится. Кому она нужна?» Тут они, конечно, правы. Да, кому нужна она, бедная, одинокая девочка, против которой все устроили заговор? Никому, никому! Тут Китти разразилась рыданиями.
До сих пор она была любимицей всего дома и сама любила своих пятерых подруг так искренне и нежно, как только может любить детское сердце. Но теперь впервые она увидела всех пятерых девочек в мрачном свете. «Ну еще бы! Сидят теперь каждая у себя дома, за ними ухаживают, их развлекают, их балуют, а до нее никому нет дела! Всякий раз эти коварные лицемерки, вернувшись в пансион, под видом искренней дружбы и доверия рассказывают во всех подробностях — где они побывали, как развлекались, что делали и как то и дело вспоминали ее и повторяли: „Ах, как жаль, что с нами нет нашей маленькой Китти!“ Жаль! Как бы не так! Привыкли, что Китти их всегда встречает, и еще сами вечно твердят, что вернуться к Китти, все равно что вернуться в родной дом. Очень мило, но зачем же тогда уезжать, если они так думают? Пусть попробуют на это ответить. Но они этого не думают и ответить не могут, они просто лгут, а лжецы отвратительны. Ничего, теперь-то она их встретит по-другому, она будет их сторониться, она будет их избегать.
А пока она, одинокая и покинутая, размышляет о своих обидах и о том, насколько она лучше тех, кто наслаждается веселым обществом, свадебный завтрак — уж это наверняка — красуется на столе. Этот противный огромный свадебный торт, и эти нелепые цветы флердоранжа, и эта самовлюбленная невеста, и этот отвратительный жених, и эти бессердечные подружки невесты, и мисс Папфорд там тоже торчит за столом. Они думают, что им очень весело — ничего, ничего, они еще жестоко поплатятся за то, что так думали. Скоро они все умрут, пускай себе радуются на здоровье!»
Мысль об этом доставила Китти возвышенную духовную радость.
О, такую радость, что маленькая мисс Китти Кимминз вдруг вскочила со стула, на котором предавалась раздумьям, и воскликнула:
— Нет, эти черные гадкие мысли — не мои! Это гадкое существо — не я! На помощь, люди! Я гибну в одиночестве, потому что я слаба. На помощь, кто-нибудь!..
— Мисс Кимминз никак не претендует на звание философа, сэр, — заметил Путник, подводя девочку к зарешеченному окну и поглаживая ее по золотистой головке, — но я вижу в ее словах, а в особенности в тех поспешных действиях, которые за ними последовали, крупицу истинной философской мудрости. Действия эти заключаются в том, чтобы выйти из противоестественного одиночества и устремиться на поиски естественного сочувствия, которое проявляют и на которое откликаются. Случай привел ее к этим воротам, и вот она появилась здесь в качестве вашего антипода. Дитя вышло к людям, сэр! Если у вас хватит мудрости поучиться у ребенка (в чем я сомневаюсь, ибо на это требуется большая мудрость, чем та, которой обладает человек в вашем положении), то самое лучшее для вас — последовать ее примеру и выбраться из этого в высшей степени омерзительного логова.
Глава седьмая,
в которой мы находим Жестянщика
Солнце садилось. Отшельник уже полчаса возлежал на своей куче золы, поворотись спиной к окну, и не удостоил ни малейшим вниманием обращенный к нему призыв.
Все, что здесь говорилось за последние два часа, сопровождалось звонким аккомпанементом Жестянщика, который, выполняя заказ какого-то жителя деревни, чинил не то котелок, не то чайник и ловко управлялся со своей работой. Музыка Жестянщика еще продолжалась, и Путник решил снова перекинуться с ним словцом. И вот, держа за руку мисс Кимминз, с которой у него завязалась самая тесная дружба, он вышел за ворота и направился через дорогу на лужок, где трудился Жестянщик, подле которого лежал раскрытый ящик с рабочим инструментом и дымился огонек.
— Рад вас видеть при деле, — сказал Путник.
— А я рад быть при деле, — ответил Жестянщик, наводя последний глянец на свою поделку, и поднял глаза на Путника. — А вы-то почему рады?
— Увидев вас утром, я, признаться, подумал, что вы лежебока.
— Просто зло меня тогда разбирало, — пояснил Жестянщик.
— Зло? На такой погожий день?
— На погожий день? — удивился Жестянщик, широко раскрыв глаза.
— Помнится, вы сказали, что вам до погоды мало дела, вот я и подумал…
— Ха-ха! Солоно бы нашему брату пришлось, если бы мы обращали внимание на погоду. Для нашего брата погода — какая есть, такая и ладно. Да и от всякой погоды есть своя польза. К примеру, для моего ремесла она сегодня плоха, зато хороша для другого дела, а назавтра, глядишь, и мне повезет. Всем жить надо.
— Разрешите пожать вам руку, — попросил Путник.
— Осторожнее, сэр, — предостерег Жестянщик, с удивлением протягивая руку, — эта грязь пристает.
— И отлично, — промолвил Путник. — Я вот несколько часов провел среди грязи, которая не отстает.
— Это вы насчет Тома?
— Да.
— Ну, скажу я вам, — заметил Жестянщик, сдувая пыль с починенной кастрюли, — от такой мерзости и свинье бы тошно стало, если бы она об этом призадумалась.
— Если бы она призадумалась, то, вероятно, перестала бы быть свиньей.
— Это вы в самую точку, — поддержал Жестянщик. — Так что же можно сказать про Тома?
— Право, очень немного.
— Ровным счетом ничего, сэр, хотите вы сказать, — заключил Жестянщик, укладывая свои инструменты.
— Ваш ответ лучше моего и, признаюсь, точно выражает мою мысль. Полагаю, что именно на Тома Тиддлера и было у вас зло?
— Ну, а как же, сэр, — сказал Жестянщик, поднимаясь и усердно вытирая лицо подолом черного фартука. — Судите сами. Получил я вчера вечером работу, и надо было за ночь ее кончить. Вот я, стало быть, и работал всю ночь напролет. Что ж, ничего тут такого нет. Но вот иду я нынче утречком по этой дороге, приглядываю травку помягче, чтобы поспать на солнышке, и вижу: кругом одно запустение, один разор. Сам я знавал горе и лишения. Немало видал я людей, кому в горе и лишениях приходится весь век коротать. Сижу я, присматриваюсь, и такая жалость меня взяла. Смотрю, выходит со двора тот, с длинным языком, про которого я вам давеча рассказывал, и давай дудеть мне про Осла — да простит мне мой осел, что у меня дома! — про того Осла, стало быть, который довел свое жилье до этакой погибели, и все по своей по доброй воле. И взбрендило ему еще ходить в одеяле, голым-чумазым, будто шут вырядился на потеху и устроил себе забаву из того, что и впрямь бывает горькой долей этакой пропасти народу. Вот уж где самая что ни на есть вздорная блажь и от чего меня зло разбирает. Зло и стыд!
— Хотел бы я все же, чтоб вы на него взглянули, — сказал Путник, дружески похлопывая Жестянщика по плечу.
— Нет уж, увольте, сэр, — возразил Жестянщик. — Много для него чести!
— Но он сейчас спит.
— Вы уверены, сэр? — спросил Жестянщик, взваливая на плечо свою котомку.
— Уверен.
— Ладно уж, погляжу на него минутку, не больше, раз уж вы так желаете. Но дольше — ни-ни!
Все трое перешли через дорогу. Сквозь оконную решетку, в угасающих лучах заката, еще достигавших окна через ворота, которые девочка нарочно для этого держала открытыми, было довольно хорошо видно Отшельника на его ложе.
— Видите его? — спросил Путник.
— Да. Он даже пакостнее, чем я думал!
И тогда Путник рассказал шепотом, что делал тут с утра, и спросил у Жестянщика его мнение.
— Сдается мне, — сказал Жестянщик, отвернувшись от окна, — что для него этот день прошел без пользы.
— И я так полагаю. Хорошо еще, что не без пользы для меня. Послушайте, не направляетесь ли вы в сторону «Колокольного звона»?
— Прямиком туда, сэр.
— Приглашаю вас поужинать со мной. А так как мне известно, что этой юной леди по крайней мере три четверти мили нужно идти в том же направлении, мы проводим ее и, составив ей компанию, подождем у садовой калитки возвращения «ее Беллы».
Итак, душистым летним вечером Путник, Дитя и Жестянщик дружно отправились в путь.
И мораль, которую высказал Жестянщик, прежде чем покончить с этой темой, была такова: в его ремесле считается, что уж коли материал ржавеет и портится без пользы, так пусть себе ржавеет и портится, — чем скорее, тем лучше. Ведь сколько доброго материала ржавеет и портится от чересчур долгой и тяжелой службы.
Комментарии
«Земля Тома Тиддлера», так же как и «Рецепты доктора Мериголда», относится к циклу рождественских рассказов Диккенса 60-х годов.
Рассказ был напечатан в рождественском номере журнала «Круглый год» за 1861 год. Он создавался Диккенсом в творческом содружестве с другими авторами — Чарльзом Коллинзом, Джоном Хэрвудом, Эмилией Эдвардс и Уилки Коллинзом (1824—1889) — известным писателем, одним из основоположников жанра детективного романа. Диккенсу здесь принадлежат три главы (I, VI и VII).
О. Холмская
1
…в детской игре про Тома Тиддлера. — Смысл этой игры в том, что одни из игроков, Том Тиддлер (или Том Айдлер — то есть лентяй) очерчивает вокруг себя на земле свои владения; другие игроки вбегают в круг, крича: «(Мы на земле Тома Тиддлера, собираем золото и серебро!» Том Тиддлер преследует их до черты, и тот, кто пойман, становится на его место.
2
…добропорядочным готтентотом. — Готтентоты — племя в южной Африке. До появления голландских колонизаторов готтентоты жили патриархальными семьями. По свидетельству ряда путешественников XVIII века, они отличались своеобразным бытом, в основном кочевым, но крайне первобытным и грубым.
3
Благородный дикарь. — Диккенс иронизирует над распространенным в то время в литературе образом дикаря, воплощающего безыскусственную добродетель. По этому поводу в журнале Диккенса «Домашнее чтение» была опубликована специальная статья «Благородный дикарь» (в июне 1853 года).
4
каторжные работы (франц.)
6
…миновал Антиб, вышел к берегу реки Вар… — Антиб — портовый город в южной Франции, в департаменте Приморских Альп. Вар — река в юго-восточной Франции, которая была границей между Францией и Италией.
7
Там как раз пели «Miserere»… — 50-й псалом царя Давида, положенный на музыку. Miserere (помилуй) — первое слово латинского текста псалма.
9
…до знаменитых клипперов. — Клипперы — быстроходные парусные судна. Появились в середине XIX века как следствие конкурентной борьбы между парусным флотом и пароходами сначала в США, затем в Англии.
10
Джолли — здесь: веселый, шутливый (англ.)
13
Очень хорошо! Интересно! Дикари, волосы (франц.)
14
Мормоны — или «святые последних дней мира» — религиозная секта, возникшая в Северной Америке в первой половине XIX века. Религия мормонов — смесь различных верований и христианства — требовала от членов секты полного подчинения ее иерархической организации.
15
Юта — территория, па которой обосновались мормоны, со столицей Солт-Лейк-Сити.
16
Пончо — зимний плащ из фланели.
17
Трапперы — охотники на пушного зверя в Северной Америке, пользующиеся чаще всего капканами.
18
Шошоны — индейское племя, обитавшее в горных районах Западного Вайоминга.
19
Арапахи — воинственное кочевое индейское племя. В настоящее время живут в резервациях, в штатах Оклахома и Вайоминг.
20
Черноногие — индейцы, близкие по происхождению к арапахам.
21
Гай Фокс — один из участников католического заговора 1605 года в Лондоне. Сигналом к восстанию должен был явиться взрыв парламента. Гаю Фоксу было поручено взорвать бочки с порохом в подвале палаты лордов. Но заговор был своевременно раскрыт; его главари, в том числе Гай Фокс, были казнены.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9
|
|