Рождественские повести - Тяжелые времена
ModernLib.Net / Классическая проза / Диккенс Чарльз / Тяжелые времена - Чтение
(Ознакомительный отрывок)
(стр. 4)
Засим хозяин дома взмахом руки передал Сесси, которая все это время со слезами на глазах едва слышно лепетала извинения, мистеру Грэдграйнду. Девочка стояла перед ним и пристально смотрела ему в лицо, а Луиза неподвижно стояла подле, глядя в пол, и слушала, что говорит ее отец.
— Джуп, я решил взять тебя к себе в дом; в свободное от школьных занятий время ты будешь прислуживать миссис Грэдграйнд — она больна и нуждается в уходе. Я уже объяснил мисс Луизе… вот это — мисс Луиза… печальную, но вполне естественную перемену в твоей судьбе, и ты должна хорошенько понять, что все, что было, то прошло, и поминать о прошлом не следует. Жизнь твоя начинается с этого часа. В настоящее время, как мне известно, ты невежественна.
— Да, сэр, очень, — отвечала Сесси, приседая.
— Я рад, что под моим руководством ты получишь надлежащее воспитание. Для всех, кто будет иметь общение с тобой, ты послужишь живым свидетельством бесспорных преимуществ моей системы. Мы тебя выправим и образуем. Ты, кажется, читала вслух твоему отцу и тем людям, среди которых ты жила? — спросил мистер Грэдграйнд, понизив голос и знаком подозвав Сесси поближе.
— Только папе и Весельчаку, сэр… то есть я хочу сказать — только папе, а Весельчак всегда бывал при этом.
— Забудь про Весельчака, Джуп, — остановил ее мистер Грэдграйнд, поморщившись. — Я тебя не о нем спрашиваю. Стало быть, ты читала вслух своему отцу?
— Да, сэр, тысячу раз. — И мы были так счастливы. Ах, сэр, когда я читала ему вслух, — это было лучше всего!
Только теперь, услышав, как горестно зазвенел голос Сесси, Луиза взглянула на нее.
— И что же именно. — вопросил мистер Грэдграйнд еще тише, — ты читала своему отцу, Джуп?
— Про волшебниц, сэр, и про карлика, и про горбуна, и про духов, — заливаясь слезами, проговорила Сесси, — и еще про…
— Ш-ш! — прервал ее мистер Грэдграйнд. — Довольно. И чтобы я больше не слышал о таком пагубном вздоре. Знаете, Баундерби, тут понадобится твердая рука. Это интересный случай, и я с охотой прослежу за ним.
— Ну что ж, — отвечал мистер Баундерби. — Свое мнение я вам уже высказал. На вашем месте я бы этого не делал. Но, пожалуйста, как вам будет угодно. Ежели вам уж так захотелось — пожалуйста!
Итак, мистер Грэдграйнд и его дочь увели Сесилию Джуп в Каменный Приют, и по дороге Луиза не проронила ни словечка, — ни доброго, ни худого. А мистер Баундерби приступил к своим повседневным занятиям. А миссис Спарсит укрылась за своими бровями и в этом мрачном убежище предавалась размышлениям до самого вечера.
Глава VIII
Никогда не раздумывай
Еще раз прислушаемся к основному ладу, прежде чем продолжать нашу песнь.
Когда Луиза была лет на шесть моложе, она однажды, разговаривая с братом, сказала: «Знаешь, Том, о чем я раздумываю?» На что мистер Грэдграйнд, подслушавший эти слова, выступил вперед и заявил: «Луиза, никогда не раздумывай!»
В этом правиле и была заложена пружина, приводящая в действие механику воспитательной системы, направленной на развитие ума при полном небрежении к чувствам и душевным порывам, — в нем же заключался и весь секрет ее. Никогда не раздумывай. При помощи сложения, вычитания, умножения и деления, так или иначе, решай все на свете и никогда не раздумывай. Приведите ко мне, говорит Чадомор, того младенца, что едва начинает ходить, и я ручаюсь вам, что он никогда не будет раздумывать.
Однако наряду со множеством едва начинающих ходить младенцев в Кокстауне имелось изрядное число таких, которые уже двадцать, тридцать, сорок, пятьдесят годков, а то и больше шли по отмеренному им пути к жизни вечной. Поскольку эти, зловредные младенцы означали грозную опасность для любого человеческого общества, то все восемнадцать вероисповеданий неустанно выцарапывали глаза и вцеплялись в волосы друг дружке, пытаясь сговориться, какие следует принять меры к их исправлению. Но достичь согласия так и не удавалось, что поистине удивительно при столь действенных средствах, пущенных в ход для этой цели. Впрочем, невзирая на то, что разногласия возникали по всякому мыслимому и немыслимому (чаще немыслимому) поводу, все более или менее сходились на одном, а именно: эти злосчастные дети никогда не должны раздумывать. Клир номер первый утверждал, что они все должны принимать на веру. Клир номер второй утверждал, что они должны верить в политическую экономию. Клир номер третий писал для них нудные книжицы, в которых рассказывалось, как хорошие взрослые младенцы неизменно вносят деньги в сберегательную кассу, а гадкие взрослые младенцы неизменно попадают на каторгу. Клир номер четвертый кое-как маскировал мрачным юмором (хотя ничего веселого в этом не было) капканы научных теорий, в которые эти младенцы обязаны были дать себя заманить. Но все соглашались с тем, что они никогда не должны раздумывать.
В Кокстауне имелась библиотека, в которую доступ был открыт для всех. Мысль о том, что же люди там читают, постоянно терзала мистера Грэдграйнда: ручейки сводных таблиц, приносящие соответствующие сведения, в положенные сроки вливались в ревущий океан статистических данных, куда еще ни один водолаз не спускался безнаказанно. Как ни печально, но нельзя было отрицать того очевидного факта, что даже читатели городской библиотеки упорствовали в своем желании раздумывать. Они раздумывали о человеческой природе, о человеческих страстях, надеждах и тревогах, о борьбе, победах и поражениях, о заботах, радостях и горестях, о жизни и смерти простых людей! Иногда, после пятнадцати часов работы, они садились за книжку и читали всякие россказни про мужчин и женщин, похожих на них самих, и про детей, похожих на их собственных. Сердца их пленял Дефо, а не Евклид[27], и они, видимо, находили большее утешение у Гольдсмита, нежели у Кокера[28]. Мистер Грэдграйнд без устали трудился над этой каверзной задачей — для печати и не для печати — и, хоть убей, не мог понять, каким образом получается такой несуразный итог.
— Жить не хочется, Лу. Моя жизнь мне опротивела, и все люди, кроме тебя, опротивели, — сказал не по годам угрюмый Томас Грэдграйнд-младший, сидя под вечер в тихой комнате, похожей на цирюльню.
— И даже Сесси, Том?
— Противно, что нужно звать ее Джуп. И я ей противен, — мрачно отвечал Том.
— Нет, нет, это неправда, Том!
— А как же иначе? Она всех нас должна ненавидеть. Ее здесь совсем затормошат. Она уже сейчас бледная, как смерть, и тупая… как я.
Юный Том выражал свои невеселые мысли, сидя перед камином верхом на стуле, скрестив руки на спинке и спрятав хмурое лицо в скрещенные руки. Сестра его сидела подальше от огня, в темном углу, то глядя на брата, то устремляя взор на осыпающиеся яркие искры.
— А я, — продолжал Том, обеими руками ожесточенно ероша волосы, — я просто осел, и больше ничего. Такой же упрямый, как осел, еще глупее, чем осел, и так же мне сладко живется, и скоро я лягну кого-нибудь, как осел.
— Надеюсь, не меня, Том?
— Нет, Лу. Тебя я не трону. Я же сразу сказал, что ты — другое дело. Даже и не знаю, что бы тут было без тебя в нашем распрекрасном… Каменном Мешке. — Том сделал паузу, подыскивая достаточно крепкое словцо, чтобы выразить свою любовь к отчему дому, и, видимо, остался очень доволен найденным определением.
— Правда, Том? Ты в самом деле так думаешь?
— Конечно, правда. Да что толку говорить об этом! — отвечал Том, и так свирепо потер лицо о рукав, словно хотел содрать с себя кожу и тем самым уравновесить душевные муки телесными.
— Понимаешь, Том. — сказала Луиза после минутного молчания, отрываясь от гаснущих искр и поднимая глаза на брата, — я уже почти взрослая, и чем старше я становлюсь, тем чаше я раздумываю о том, как грустно, что я не умею сделать так, чтобы тебе лучше жилось в нашем доме. Я не умею ничего такого, что умеют другие девушки. Ни сыграть, ни спеть тебе не могу. И поговорить с тобой, чтобы развлечь тебя, не могу, ведь я не вижу ничего веселого, не читаю ничего веселого, и мне нечем позабавить тебя или утешить, когда тебе скучно.
— Да и я такой же. С этой стороны я ничуть не лучше тебя. А к тому же я безмозглый мул, а ты нет. Если отец хотел сделать из меня либо ученого сухаря, либо мула, а ученого из меня не вышло, то кто же я, как не мул? Я и есть мул, — мрачно заключил Том.
— Все это очень печально, — помолчав, задумчиво сказала Луиза из своего темного угла. — Очень печально. Несчастные мы с тобой, Том.
— Ты-то нет, — возразил Том. — Ты, Лу, девочка, девочку это не так портит, как мальчика. Я вижу в тебе одно только хорошее. Ты единственное мое утешение — ты даже этот дом умеешь скрасить — и я всегда буду делать то, что ты хочешь.
— Ты хороший брат, Том. И если ты так обо мне думаешь, я рада, хотя и знаю, что ты ошибаешься. А я отлично знаю, что ты ошибаешься, и это очень прискорбно. — Она подошла к Тому, поцеловала его и опять села в свой уголок.
— Собрать бы все факты, о которых мы столько слышим, — заговорил Том, яростно скрипнув зубами, — и все цифры, и всех, кто их выкопал; и подложить под них тысячу бочек пороху и взорвать все сразу! Правда, когда я буду жить у старика Баундерби, я отыграюсь.
— Отыграешься, Том?
— Ну, я хочу сказать, я немножко повеселюсь, кое-что увижу, кое-что услышу. Вознагражу себя за то, как меня воспитывали.
— Смотри, Том, не очень обольщайся. Мистер Баундерби тех же мыслей, что и отец, и он много грубее и вполовину не такой добрый.
— Ну, — засмеялся Том, — это меня не пугает. Я отлично сумею управиться со стариком и угомонить его.
Их тени отчетливо чернели на стене, но тени высоких шкафов сливались воедино на стенах и потолке, точно над братом и сестрой нависла темная пещера. Богатое воображение — если бы такое кощунство было возможно в этой комнате — могло бы принять этот мрак за грозную тень, которую то, о чем шла речь между ними, отбрасывало на их будущее.
— А как ты думаешь управиться с ним и угомонить его, Том? Или это секрет?
— Если это и секрет, — сказал Том, — то за разгадкой ходить не далеко. Это ты, Лу. Ты его любимица, он души в тебе не чает, он ради тебя все сделает. Когда он скажет что-нибудь, что мне не по нутру, я ему пропою: «Мистер Баундерби, ваши слова очень огорчат и обидят мою сестру. Она была уверена и мне всегда говорила, что вы не будете притеснять меня». Уж тут-то он прикусит язык, будь покойна.
Том молчал в ожидании ответа от сестры, но, так и не дождавшись его, отложил мечты о будущем и снова дал волю своему унынию, усиленно зевая, вертясь на стуле и все ожесточеннее ероша волосы. Наконец он поднял глаза и спросил:
— Ты спишь, Лу?
— Нет, Том. Я смотрю на огонь.
— Не понимаю, что ты там видишь, — сказал Том. — Я лично ничего там не вижу. Должно быть, это еще одно преимущество девочки перед мальчиком.
— Том, — начала Луиза, медленно и раздумчиво, словно она читала произносимые ею слова в пламени камина, а начертаны они были не очень разборчиво, — ты радуешься, что будешь жить у мистера Баундерби?
— Одно-то хорошее в этом уж безусловно будет, — отвечал Том, слезая со стула. — Во всяком случае, это значит — уйти из дому.
— Одно-то хорошее в этом уж безусловно будет, — так же раздумчиво повторила Луиза. — Во всяком случае, это значит — уйти из дому. Да, да.
— Ты пойми, Лу, мне будет очень нелегко оставить тебя, да еще оставить здесь. Но ты же знаешь, что я должен уйти, хочу я этого или нет. И уж лучше мне отправиться туда, где я могу извлечь какую-то пользу из твоего влияния, чем в такое место, где ты мне ничем не сможешь помочь. Ты это понимаешь?
— Да, Том.
В ее голосе не слышалось колебаний, но она так медлила с ответом, что Том подошел к ней сзади и, перегнувшись через спинку стула, стал вглядываться в огонь, который столь сильно занимал ее, пытаясь сам что-то в нем увидеть.
— Огонь как огонь, — сказал Том, — и по-моему, он глупый и скучный, ничуть не лучше, чем все вообще. Что ты там видишь? Уж не цирк ли?
— Ничего такого я там не вижу. Но, глядя в огонь, я раздумываю о нас с тобой, о том, что мы уже почти взрослые.
— Опять раздумываешь! — сказал Том.
— У меня уж такие непокорные мысли, — отвечала Луиза, — ничего не могу с ними поделать.
— Очень прошу тебя, Луиза, — сказала миссис Грэдграйнд, бесшумно отворившая дверь, — ради бога, прекрати сию минуту это занятие. Ты же знаешь, бессовестная, что мне покою не будет от твоего отца. А тебе, Томас, не стыдно? С моей больной головой — и вдруг слышу, как ты подбиваешь сестру раздумывать, и это при твоем-то воспитании, на которое ухлопали столько денег, а ведь ты отлично знаешь, что отец твой строго-настрого запретил ей это.
Луиза начала было отрицать соучастие Тома в совершенном преступлении, но мать остановила ее неопровержимым доводом, решительно заявив, что «не с моим здоровьем слушать такие слова, потому что без подстрекательства у тебя не могло быть ни физической, ни нравственной возможности это сделать».
— Никто меня не подстрекал, мама, — я только смотрела, как огонь роняет красные искры, как они меркнут и гаснут. И, глядя на них, я думала о том, что, в сущности, жизнь моя будет очень коротка и многого совершить я не успею.
— Вздор! — сказала миссис Грэдграйнд с необычной для нее твердостью. — Вздор! И не стыдно тебе, Луиза! Говорить такие глупости прямо в глаза мне, хотя ты отлично знаешь, что, дойди это до твоего отца, мне от него покою не будет. И это после всех забот и хлопот о тебе! Сколько лекций тебе прочитали, сколько опытов показывали! Разве я сама, когда у меня вся правая сторона отнялась, не слышала, как ты со своим учителем долбила про горение, каление, сожжение и еще про невесть какие ения, лишь бы свести с ума несчастную больную. И после всего этого я должна терпеть твою болтовню об искрах и пепле! Я жалею, — со слезами в голосе заключила миссис Грэдграйнд, под натиском даже столь призрачных фактов падая в кресло и выпуская свой сильнейший заряд перед тем, как сдаться, — да, я от души жалею, что стала матерью. Лучше бы мне вовсе не иметь детей, вот тогда бы вы поняли, каково это — обходиться без меня!
Глава IX
Успехи Сесси
Нелегко жилось Сесси Джуп под началом у мистера Чадомора и миссис Грэдграйнд, и в первые месяцы ее послушничества мысль о бегстве не раз приходила ей на ум. Так густо, с утра до ночи, сыпались на нее факты, и жизнь вообще так сильно напоминала разлинованную в мелкую клетку тетрадь, что она и впрямь убежала бы — не будь одного соображения.
Как это ни печально, но соображение, удержавшее Сесси от бегства, не было итогом математических выкладок, — напротив, оно бросало вызов всем и всяческим расчетам, и любой статистик страхового общества, составляющий таблицу вероятностей, исходя из данных предпосылок, мгновенно опроверг бы его. Девочка не верила, что отец ее бросил, она жила надеждой на встречу с ним и была твердо убеждена, что, оставаясь в этом доме, исполняет его желание.
Прискорбное неразумие, с каким Сесси цеплялась за эту надежду, упорно отвергая утешительную мысль, что отец ее — как дважды два — бессовестный бродяга, лишенный естественных человеческих чувств, наполняло сердце мистера Грэдграйнда жалостью. Но что было делать? Чадомор докладывал, что она чрезвычайно тупа на цифры; что однажды получив общее понятие о земном шаре, она не проявила ни малейшего интереса к подробным измерениям его; что ей крайне трудно дается хронология и запоминает она только те даты, которые знаменуют какое-нибудь горестное событие; что она разражается слезами всякий раз, когда ей предлагают быстро сосчитать (в уме), сколько будут стоить двести сорок семь муслиновых чепцов по четырнадцать с половиной пенсов за штуку; что хуже ее во всей школе не учится никто; что после двухмесячного ознакомления с основами политической экономии, не далее, как вчера, ее поправил мальчишка, трех футов от пола, ибо она дошла до такой нелепости, что на вопрос, каков первейший закон этой науки, ответила: «Поступать с людьми так, как я хотела бы, чтобы они поступали со мною».[29]
Мистер Грэдграйнд, качая головой, говорил, что это очень грустно, что это доказывает необходимость энергичного и длительного перемола на жерновах знания посредством дисциплины, строгого расписания, Синих книг[30], официальных отчетов и статистических таблиц от А до Зет! и что нужно удвоить усилия. Что и было исполнено — от чего Джуп впадала в тоску, но ученее не становилась.
— Хорошо быть такой, как вы, мисс Луиза! — сказала Сесси однажды вечером, покончив с уроками на завтра с помощью Луизы, которая пыталась хоть немного распутать клубок ее недоумений.
— Ты так думаешь?
— Не думаю, а знаю, мисс Луиза. Все, что мне сейчас так трудно, было бы совсем легко.
— Может быть, тебе от этого не стало бы лучше, Сесси.
Сесси, подумав немного, проговорила:
— Но мне не стало бы хуже, мисс Луиза. На что Луиза отвечала:
— Я в этом не уверена.
Девочки так редко сходились друг с другом — и потому, что жизнь в Каменном Приюте, своим однообразным круговращением напоминая шестерню, не располагала к общительности, и потому, что запрещалось касаться прошлого Сесси, — что они все еще были между собой почти как чужие. Сесси, глядя Луизе в лицо темными удивленными глазами, молчала, не зная, сказать ли что-нибудь еще, или ничего не говорить.
— Смотри, как ловко ты ухаживаешь за моей матерью и как ей хорошо с тобой. Мне бы никогда так не суметь, — продолжала Луиза. — Да ты и себе доставляешь больше радости, чем я себе.
— Но простите, мисс Луиза, — возразила Сесси, — ведь я — ах, я такая глупая!
Луиза, против обыкновения, засмеялась почти весело и заверила Сесси, что со временем она поумнеет.
— Если бы вы знали, — сказала Сесси, чуть не плача, — до чего я глупа. На всех уроках я делаю одни ошибки. Мистер и миссис Чадомор без конца вызывают меня, и в моих ответах всегда ошибки. Я, право, не виновата. Они как-то сами собой получаются.
— А мистер и миссис Чадомор никогда, вероятно, не ошибаются?
— Нет! — с жаром воскликнула Сесси. — Они все знают.
— Расскажи мне про свои ошибки.
— Даже стыдно рассказывать, — неохотно согласилась Сесси. — Вот, например, сегодня мистер Чадомор объяснял нам про натуральное процветание.
— Должно быть, национальное, — заметила Луиза.
— Да, верно. А разве это не одно и то же? — робко спросила Сесси.
— Лучше говори «национальное», раз он так сказал, — уклончиво отвечала Луиза.
— Ну хорошо, — национальное процветание. И он сказал: пусть этот класс будет нацией. И у этой нации имеется пятьдесят миллионов фунтов стерлингов. Разве это не процветающая нация? Ученица номер двадцать, отвечай: процветает ли эта нация, и обеспечено ли тебе благосостояние?
— А как ты ответила? — спросила Луиза.
— Вот то-то, мисс Луиза, — я ответила, что не знаю. Откуда же мне знать, процветает эта нация или нет, и обеспечено ли мне благосостояние, раз я не знаю, чьи это деньги и принадлежит ли мне сколько-нибудь из них? Но оказалось, что это совсем ни при чем. В цифрах об этом нет ничего, — всхлипнула Сесси, вытирая слезы.
— Это была грубая ошибка, — заметила Луиза.
— Да, мисс Луиза, теперь-то я поняла. Тогда мистер Чадомор сказал, что он задаст мне еще один вопрос: предположим, что наш класс — огромный город, и в нем миллион жителей, и за год только двадцать пять человек из них умирают от голода на улицах. Что ты можешь сказать о таком соотношении? И я сказала — ничего другого я придумать не могла, — что, по-моему, тем, кто голодает, вероятно ничуть не легче оттого, что других, неголодающих, целый миллион — хоть бы и миллион миллионов. И это тоже было неверно.
— Разумеется, неверно.
— Тогда мистер Чадомор сказал, что задаст мне еще один вопрос. И он сказал — вот казуистика…
— Статистика, — поправила Луиза.
— Верно, мисс Луиза, я всегда путаю ее с казуистикой, это еще одна моя ошибка. Вот статистика несчастных случаев на море. И вот я вижу (это говорит мистер Чадомор), что в течение определенного времени сто тысяч человек пустились в дальнее плавание, и только пятьсот из них утонули или сгорели живьем. Сколько это составляет процентов? И я сказала, — тут Сесси, сознаваясь в своей вопиющей ошибке, залилась горючими слезами, — я сказала нисколько.
— Нисколько, Сесси?
— Нисколько, мисс. Ведь это ничего не составляет для родных и друзей погибших. Нет, я никогда не выучусь. А хуже всего то, что хотя бедный мой папа так хотел, чтобы я училась, и я очень стараюсь учиться, потому что он этого хотел, а как раз ученье-то мне не по душе.
Луиза молча смотрела на темную хорошенькую головку, виновато склоненную перед ней, пока Сесси не подняла на нее глаза. Тогда она спросила:
— Твой отец, Сесси, сам был очень ученый и потому хотел, чтобы и тебя хорошо учили?
Сесси медлила с ответом, и лицо ее выражало столь явное опасение, как бы не нарушить запрет, что Луиза поспешила добавить:
— Никто нас не услышит; а если бы и услышал, что может быть дурного в таком невинном вопросе?
— Нет, мисс Луиза, — сказала Сесси, ободренная словами Луизы, и покачала головой. — Мой папа совсем неученый. Он едва умеет писать, и редко кто может прочесть то, что он пишет. Я-то могу, конечно.
— А твоя мать?
— Папа говорит, что она была очень ученая. Она умерла, когда я родилась. Она… — Сесси дрожащим голосом сделала страшное признание — …она была танцовщицей.
— Твой отец любил ее? — Луиза задавала вопросы со свойственной ей глубокой, страстной пытливостью — пытливостью, блуждающей во тьме, точно отверженное существо, которое скрывается от людских взоров.
— О да! Любил так же горячо, как меня. Папа и меня-то любил сначала только ради нее. Он повсюду возил меня с собой, когда я была еще совсем маленькая. Мы никогда с ним не расставались.
— А теперь, Сесси, он оставил тебя!
— Только потому, что желал мне добра. Никто не понимает его, как я, и никто не знает его, как я. Когда он оставил меня ради моей же пользы — он никогда не сделал бы это ради себя, — я знаю, что у него сердце разрывалось от горя. Он ни одной минуты не будет счастлив, пока не воротится.
— Расскажи мне еще про него, — сказала Луиза. — И больше я никогда не буду спрашивать. Где вы жили?
— Мы разъезжали по всей стране, а подолгу нигде не жили. Мой папа… — Сесси шепотом произнесла ужасное слово — …клоун.
— Он смешит публику? — спросила Луиза, понимающе кивнув головой.
— Да. Но иногда публика не смеялась, и тогда он из-за этого плакал. В последнее время она очень часто не смеялась, и он приходил домой совсем убитый. Папа не такой, как все. Люди, которые не знали его так хорошо, как я, и не любили его так сильно, как я, иногда думали, что он немножко сумасшедший. Случалось, они зло шутили над ним; но они не знали, как он страдает от их шуток, это видела только я, когда мы оставались одни. Он очень застенчивый, а они этого не понимали.
— А ты была ему утешением во всех его горестях?
Она кивнула — слезы текли у нее по щекам.
— Надеюсь, что да, и папа всегда так говорил. Он стал такой робкий, боязливый, считал себя несчастным, слабым, беспомощным неучем (он сам постоянно твердил это). Вот потому-то он и хотел, чтобы я непременно многому выучилась и чтобы я выросла не такая, как он.
Я часто читала ему вслух, это как-то подбадривало его, и он очень любил слушать. Книги я читала нехорошие — мне теперь нельзя говорить о них, — но мы не знали, что они приносят вред.
— А ему они нравились? — спросила Луиза, не сводя испытующих глаз с лица Сесси.
— Ах, очень нравились! И сколько раз они удерживали его от того, что в самом деле могло повредить ему. И много было вечеров, когда он забывал о всех своих бедах и думал только о том, позволит ли султан Шахразаде рассказывать дальше[31], или велит отрубить ей голову раньше, чем она кончит.
— И отец твой всегда был добрый? До самого последнего дня? — спросила Луиза, в нарушение строгого запрета явно раздумывая над рассказом Сесси.
— Всегда, всегда! — отвечала Сесси, стискивая руки. — И сказать вам не могу, до чего он был добрый. Я видела его сердитым только один раз, и то он рассердился не на меня, а на Весельчака. Весельчак… — она шепотом сообщила убийственный факт, — это дрессированная собака.
— А почему он рассердился на собаку? — спросила Луиза.
— Они воротилась домой после представления, а потом папа велел ей прыгнуть на спинки двух стульев и стоять так — это один из ее номеров. Она глянула на него и не сразу послушалась. В тот вечер у папы ничего не выходило, и публика была очень недовольна. Он закричал, что даже собака знает, что он уже ни на что не годен, и не имеет к нему жалости. Потом он начал бить собаку, а я испугалась и говорю: «Папа, папа, не бей ее, она же так тебя любит! Папа, ради бога, перестань!» Тогда он перестал ее бить, но она была вся в крови, и папа лег на пол и заплакал, а собаку прижал к себе, и она лизала ему лицо.
Тут Сесси разрыдалась, и Луиза, подойдя к ней, поцеловала ее, взяла за руку и села подле нее.
— Доскажи теперь, Сесси, как отец оставил тебя. Я так много у тебя выспросила, что уж расскажи все до конца. Если это дурно, то виновата я, а не ты.
— Вот как это было, мисс Луиза, — начала Сесси, прижимая ладони к мокрым от слез глазам: — Я пришла домой из школы, а папа тоже только что передо мной воротился из цирка. И вижу, сидит он у самого огня и раскачивается, будто у него что болит. Я и говорю: «Папа, ты ушибся?» (это случалось с ним, да и со всеми в цирке); а он говорит: «Немножко, дорогая». А потом я подошла поближе и нагнулась к нему, и вижу, что он плачет. Я стала утешать его, а он прячет от меня лицо, весь дрожит и только повторяет: «Дорогая моя! Радость моя!»
Тут в комнату ленивой походкой вошел Том и посмотрел на девочек равнодушным взглядом, красноречиво говорившим о полном отсутствии интереса ко всему на свете, кроме собственной персоны; но и та в настоящую минуту, видимо, мало занимала его.
— Я просила Сесси рассказать мне кое о чем, — обратилась к нему Луиза. — Ты можешь остаться. Но помолчи минутку, не мешай нам, хорошо, Том?
— Пожалуйста! — сказал Том. — Я только зашел сказать, что отец привел старика Баундерби, и я хочу, чтобы ты вышла в гостиную. Потому что, если ты выйдешь, он непременно позовет меня обедать. А не выйдешь, ни за что не позовет.
— Сейчас приду.
— Я подожду тебя для верности.
Сесси продолжала, понизив голос:
— Под конец папа сказал, что он опять не угодил публике, и что теперь всегда так, и что он пропащий человек, и мне без него было бы куда лучше. Я говорила ему все самые ласковые слова, какие только приходили мне на ум; и он как будто успокоился, а я стала рассказывать про школу, про все, что мы делали и чему нас учили. Когда больше рассказывать было нечего, он обнял меня и долго целовал. Потом он попросил меня сходить за примочкой, которой он всегда лечил ушибы, и велел купить ее в самой лучшей аптеке, — а это в другом конце города; потом он опять поцеловал меня; и я ушла. Я уже спустилась с лестницы, но опять поднялась наверх, чтобы еще раз взглянуть на него, и спросила: «Папочка, можно, я возьму с собой Весельчака?» А он покачал головой и говорит: «Нет, Сесси, нет, родная. Ничего не бери с собой, что заведомо мое». Я ушла, а он остался сидеть у огня. Вот тут-то, должно быть, ему, бедному, и подумалось, что ради меня ему лучше уйти, потому что, когда я принесла лекарство, его уже не было.
— Послушай, Лу! Не прозевай старика Баундерби! — напомнил Том.
— Больше мне нечего рассказывать, мисс Луиза. Я берегу примочку, и я знаю, что он воротится. Как только увижу, что мистер Грэдграйнд держит в руках письмо, так у меня дух захватывает и в глазах темнеет, — все думаю, что это от папы или мистер Слири прислал мне весточку о нем. Мистер Слири обещал тотчас написать, если услышит что-нибудь о нем, и я уверена, что он меня не обманет.
— Лу, не прозевай старика Баундерби! — повторил Том и присвистнул от нетерпения. — Он того и гляди уйдет!
С тех пор, каждый раз, как Сесси, приседая перед мистером Грэдграйндом, робко спрашивала: «Простите, сэр, за беспокойство… но… не получали ли вы письма обо мне?» — Луиза, если ей случалось быть при этом, отрывалась от любого занятия и с не меньшей тревогой, чем Сесси, ждала ответа. И каждый раз, после неизменного ответа мистера Грэдграйнда: «Нет, Джуп, ничего такого не было», у Луизы, так же, как у Сесси, дрожали губы и глаза ее участливо провожали Сесси до дверей. Мистер Грэдграйнд, бывало, как только Сесси выйдет из комнаты, не преминет заявить, что, ежели бы Джуп с ранних лет была воспитана надлежащим образом, она сама, путем здравых рассуждений, доказала бы себе полную беспочвенность своих несбыточных надежд. Однако, по всей видимости (впрочем, он-то этого не видел), несбыточные надежды способны были оказывать столь же сильное воздействие, как и любой факт.
Но это наблюдение оправдывалось только на примере дочери мистера Грэдграйнда. Что касается Тома, то он быстро приближался к отнюдь не редкому идеалу расчетливости, достигнув которого человек преимущественно хлопочет о самом себе. А миссис Грэдграйнд если вообще выражала какое-нибудь мнение по этому поводу, то слегка высовывалась из своих платков и шалей, точно соня из норы, и начинала:
— Иисусе Христе, разнесчастная моя голова, и как только она не отвалится! Долго еще эта упрямая девчонка будет приставать ко всем со своими письмами! Честное слово, уж, видно, судьба моя такая, просто наказание божие! И почему это вокруг меня вечно такое творится, что я покою не знаю! Удивительное дело, точно все сговорились, чтобы мне никогда покою не знать!
Но тут обыкновенно мистер Грэдграйнд устремлял взор на свою супругу, и под тяжестью этого леденящего душу факта она снова впадала в оцепенение.
Глава X
Стивен Блекпул
Я одержим нелепой мыслью, что английский народ заставляют так же тяжело трудиться, как и любой другой народ, живущий под солнцем. Я признаюсь в этой своей слабости, дабы объяснить, почему я желал бы, чтобы ему дали хоть немного вздохнуть.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5
|
|