Ночь была очень темная и страшно холодная; восточный ветер пронизывал насквозь, неся с собой колючие крупинки с болот и топей, а быть может даже из Великой Пустыни и дряхлого Египта. В едкий туман, окутывавший Темзу близ Лондона, входили, быть может, и мельчайшие частицы Иерусалимского храма, и прах мумий, и песок из-под верблюжьей стопы, и даже ил из тех мест, где выводятся крокодилы, и крупицы, которые осыпались с лика тупоносых сфинксов, лишив их выражения, и мусор, оставленный караванами купцов в восточных чалмах, и частицы листьев из джунглей, и оледеневший снег с Гималаев. О, на реке было темно, очень темно, и холодно, страшно холодно.
— А ведь вы, должно быть, повидали на своем веку немало всяких рек, — послышался рядом со мной голос из глубины толстого драпового пиджака.
— Правда, — ответил я, — как подумаешь, повидал немало. От Ниагары до горных рек Италии, которые, подобно национальному характеру, то смирны, то вдруг вскипят и выйдут из берегов, для того только, чтобы снова сократиться. Мозель, Рейн и Рону, Сену и Сону; реку святого Лаврентия, Миссисипи, Огайо; Тибр, По, Арно и…
Пиджак кашлянул, словно соскучившись слушать, и я замолчал. Хотя, будь я настроен более жестоко, я мог бы и дальше дразнить его, без конца перечисляя реки.
— А разве эта такая уж страшная после всех других? — спросил он.
— Очень страшная, особенно ночью, — ответил я. — Сена в Париже тоже очень мрачна в такую пору, и, вероятно, она видела много больше преступлений и пороков, но Темза кажется такой широкой и огромной, такой молчаливой и пасмурной, являет собою такое подобие смерти в самом средоточии жизни большого города, что…
Пиджак опять кашлянул. Ему не по вкусу пришлись мои разглагольствования.
Налегая на весла, мы сидели в четырехвесельной гичке речной полиции, в глубокой тени Саутворкского моста — под угловой аркой с Сэррейской стороны, — приплыв вместе с отливом от Воксхолла[1]. Хотя мы стояли близко от берега, удержаться на месте было нелегко, потому что река сильно прибыла и отлив с большим напором стремился к морю. Мы подстерегали некиих водяных крыс человеческого происхождения и тихонько, как мыши, притаились в глубокой тени; наш фонарь был спрятан, и отрывочный разговор велся шепотом. Над головами у нас еле виднелись массивные железные балки моста, а под ногами словно погружалась на дно его громоздкая тень.
Мы стояли здесь уже около получаса. Правда, спиной к ветру, но этот ветер, будучи решительно не в духе, никак не желал обходить нас стороной, а продувал прямо насквозь. Я был готов сесть хоть на брандер, лишь бы скорее перейти к действию, и робко предложил это моему приятелю Пиджаку.
— Ну разумеется, — по возможности терпеливо объяснил он, — но только нам лучше не показываться в прибрежной зоне. Речные воры могут в миг отделаться от краденого, выбросив его за борт. А нам нужно застукать их с поличным, вот мы и прячемся в засаде, чтобы поймать врасплох. Если они нас увидят или услышат, все пропало.
С опытом сыщика спорить не приходилось, и нам не оставалось ничего другого, как только просидеть на сквозном ветру еще полчаса. И поскольку водяные крысы по истечении этого времени рассудили за благо скрыться, не будучи изобличены в уголовщине, то и мы тоже двинулись вниз по течению не солоно хлебавши.
— Мрачный у них вид, правда? — сказал Пиджак, заметив, что я оглянулся на фонари на мосту и на их длинные ломаные отражения в реке.
— Очень, — сказал я, — невольно вздохнешь и задумаешься о самоубийцах. Какая ночь для страшного прыжка с этого парапета!
— Да-да, но самое излюбленное место для желающих топиться — это мост Ватерлоо, — возразил Пиджак. — Кстати… стоп, суши весла, ребята!., не желаете ли вы потолковать на этот счет с самим Ватерлоо?
На моем лице выразилось живейшее желание дружески побеседовать с мостом Ватерлоо, и поскольку мой приятель Пиджак был малый весьма обязательный, мы повернули обратно, вышли из фарватера и вместо того чтобы мчаться с отливом вниз по течению, стали подниматься против течения, опять держась близко от берега. Все краски, кроме черной, казалось, покинули землю. Воздух был черен, вода черна, баржи и понтоны черны; чернели сваи, чернели здания, и тени еще более глубокого оттенка чернели на черном фоне. Там и сям на верфи пылал уголь в железном факеле; но думалось, что и уголь был черным совсем недавно и скоро почернеет опять. Тревожное журчание воды, напоминавшее звук, с каким захлебываются и тонут, призрачное звяканье железных цепей, нестройное лязганье машин сливались в музыку, сопровождавшую плеск наших весел и их постукивание в уключинах. Даже самые эти звуки казались мне черными, как звук трубы показался красным слепому.
Ловкие гребцы нашей гички шутя справились с отливом и лихо доставили нас к мосту Ватерлоо. Здесь мы с Пиджаком вышли на берег, прошли под черной каменной аркой и поднялись по крутой каменной лестнице. Не доходя нескольких шагов до верхней площадки, Пиджак представил меня мосту Ватерлоо (или знаменитому сборщику пошлины, олицетворявшему это строение), в необъятной шинели и меховой шапке, закутанному до самых глаз в толстую шаль.
Ватерлоо принял нас весьма радушно и заметил, что ночь для нашего дела самая подходящая. Он сообщил нам, что мост сперва назывался Стрэнд, а теперешнее свое имя получил по предложению владельцев, когда парламент решил провести ассигновку в триста тысяч фунтов на сооружение памятника в честь одержанной над французами победы. Парламент понял намек и сэкономил деньги, заметил Ватерлоо с самым легким оттенком цинизма. Разумеется, покойный герцог Веллингтон первым перешел мост и, разумеется, заплатил пенни, и, разумеется, некий благородный лорд хранил эту монетку всю свою жизнь. Педаль и стрелку в проходной будке (весьма остроумное приспособление, страхующее от жульничества) изобрел мистер Летбридж, в то время служивший бутафором в Друрилейнском театре.
Мы интересуемся самоубийствами? — спросил Ватерлоо. Гм! Что ж, можете быть уверены, он их видел немало. Да вот как раз на днях одна бедно одетая женщина вошла в будку, бросила пенни и хотела идти дальше на мост без сдачи! Ватерлоо это показалось подозрительным, он шепнул товарищу: «Пригляди за воротами», а сам побежал вслед за нею. Она дошла до третьего пролета и уже собралась спрыгнуть с парапета, как он ее подхватил и передал полиции. Утром в полицейском участке она рассказала, что хотела покончить с собой из-за того, что у нее неприятности и муж плохой.
— Очень может быть, — заметил Ватерлоо, обращаясь ко мне и к Пиджаку и укутывая подбородок шалью. — Неприятностей на свете хватает, да и плохих мужей тоже.
Другая молодая женщина прорвалась как-то среди бела дня, ровно в полдень, пустилась бежать по мосту; и прежде чем Ватерлоо ее догнал, вспрыгнула на парапет и боком бросилась в воду. Дали тревогу, лодочники подоспели вовремя: ей повезло. Платье поддержало ее на воде.
— Вот оно как выходит, — сказал Ватерлоо. — Если люди бросаются с перил прямо, посередине пролета, то они не тонут, а разбиваются, бедняги, вот оно как, разбиваются об устои моста. А если вы спрыгнете с краю пролета, — продолжал Ватерлоо, продев палец в петлю моего пальто, — если спрыгнете с краю, то попадете прямо в реку, под самой аркой, уж это верно. Что вам надо сделать, это обдумать хорошенько, как вы прыгнете в реку! Был тут у нас бедняга Том Стиль из Дублина. Упал плашмя на воду, сломал грудную кость и прожил еще два дня!
Я спросил Ватерлоо, есть ли у его моста такая сторона, которая чаще служит для этой страшной цели. Он задумался и сказал, что да, такая сторона есть. По его мнению, это Сэррейская сторона.
Однажды трое приличного вида мужчин заплатили деньги, тихо и спокойно, прошли рядком шагов десять, и вдруг средний как заорет ни с того ни с сего: «Валяй, Джек!» — и мигом спрыгнул в воду.
Нашли ли тело? Гм. Ватерлоо что-то не припомнит. Они были наборщики, вот кто они такие были.
Удивительное дело, до чего люди проворны! Да вот, как-то на святках, уже вечером, подъезжает кэб, а в нем молодая женщина, по мнению Ватерлоо разве чуть подвыпила, а так недурна собой, очень недурна. Она остановила кэб у входа на мост, сказав, что хочет заплатить извозчику, что она и сделала, поспорив немного из-за платы, потому что сперва она как будто не очень-то знала, куда хочет ехать. Как бы там ни было, она заплатила за проезд и пошлину тоже, поглядела Ватерлоо прямо в глаза — понимаете ли, ему даже показалось, будто она его знает, — и сказала: «Как-никак, а я с этим покончу». Ну, кэб отъехал, оставив Ватерлоо в некотором сомнении, как вдруг женщина соскочила на полном ходу, не упала, даже не пошатнулась, пробежала несколько шагов по мосту, обогнала двух-трех пешеходов и бросилась в реку со второго пролета. На дознании показывали, будто она с кем-то поругалась в «Герое Ватерлоо» и будто бы все это вышло из-за ревности. Из своего опыта Ватерлоо вынес убеждение, что ревности тоже немало на свете.
— Бывают ли у нас сумасшедшие? — отвечал Ватерлоо на мой вопрос. — Гм, бывают-таки. Да, мы задержали одного или двух, — надо полагать, сбежали из сумасшедшего дома. У одного не было полпенни, я его не пропустил, так он отступил немного назад, разбежался и трах головой об стенку, как баран. Шапку он окончательно испортил, а голове ничего не сделалось — по-моему, оттого, что и раньше у него не все было в порядке по этой части. Иной раз у человека не бывает полпенни. Если он в самом деле из бедных и устал, мы даем ему монетку и пропускаем. Другие же оставляют нам веши — по большей части носовые платки. Я брал шарфы и перчатки, булавки от галстуков, перстни (больше от молодых господ, ранним утром), но чаще всего платки.
— Завсегдатаи? — переспросил Ватерлоо. — Господи, ну конечно! У нас есть самые настоящие завсегдатаи. Один, до того ссохшийся, истасканный старикашка, что вы и представить себе не можете, является с Сэррейской стороны ровнехонько в десять часов вечера; должно быть, тащится куда-нибудь в притончик на Мидлсекской стороне. А возвращается он ровнехонько в три часа утра и тут уж едва переставляет одну за другой свои дряхлые ноги. Он всегда сходит вниз, к воде, потом опять поднимается по лестнице и уходит куда-то по Ватерлоо-роуд. Всегда проделывает одно и то же, и в одно и то же время, минута в минуту. И каждую ночь так — даже по воскресеньям.
Я спросил Ватерлоо, не приходило ли ему в голову, а вдруг этот завсегдатай как-нибудь сойдет к воде в три часа ночи, да и не вернется. Ватерлоо ответил, что не похоже. Старый воробей, его на мякину не поймаешь — такое мнение Ватерлоо вывел из своих наблюдений.
— Есть и еще один старый чудак, — продолжал Ватерлоо, — тот проезжает точно по календарю, в одиннадцать часов шестого января, в одиннадцать часов пятого апреля, в одиннадцать часов шестого июля и в одиннадцать часов десятого октября. Ездит на маленьком шершавеньком пони, в этакой дребезжалке вроде кресла. Седые волосы, седые баки, закутан во всякие шарфы и шали. Обратно он проезжает в тот же день, и три месяца мы его больше не видим. Капитан флота в отставке, старый-престарый, большой чудак, служил еще при Нельсоне[2]. Он всегда норовит получить пенсию в Сомерсет-Хаусе до того, как часы пробьют двенадцать. Мне приходилось слышать, что ежели бы он получил пенсию после двенадцати, то, по его мнению, это противоречило бы акту парламента.
Рассказав эти анекдоты самым естественным тоном, что служило лучшим доказательством их достоверности, наш приятель Ватерлоо снова погрузился в шаль, словно истощив все свои ораторские способности и вдоволь наглотавшись восточного ветра, но тут второй мой приятель Пиджак вмиг извлек его из глубины, спросив, не приходилось ли ему при исполнении обязанностей подвергаться оскорблению действием? Воспрянув духом, Ватерлоо немедленно пустился разрабатывать новую тему. Мы узнали, как «оба вот эти зуба» — тут он указал на пустоту, зияющую на месте двух передних зубов, — были вышиблены каким-то безобразником, который однажды ночью напал на него (Ватерлоо), пока его (безобразника) приятель шарил по карманам фартука, где хранилась пошлина; как Ватерлоо, махнув рукой на зубы (не до них было, заметил он), сцепился с похитителем фартука, упустив безобразника; и как он спас капитал и поймал грабителя, подвергнув его штрафу и заточению. А кроме того, как один парень, тоже ночью, напал на Ватерлоо, который в то время заведовал конным въездом на мост, и без церемонии перебросил его через колено, сперва раскроив ему голову кнутом. Как Ватерлоо «справился» и пустился вдогонку за этим парнем по Ватерлоо-роуд, через Стамфорд-стрит и кругом к Блекфрайерскому мосту, где парень «вломился» в распивочную. Как Ватерлоо тоже туда вломился, но «сообщник и подстрекатель» парня, который по воле случая оказался там же и выпивал у стойки, задержал Ватерлоо, а парень выскочил за дверь и пустился по Холленд-стрит, туда, сюда, и нырнул в пивную. Как Ватерлоо вырвался на свободу и побежал вслед за парнем, а за ним пропасть народу: увидев, что он бежит сломя голову и лицо у него в крови, люди вообразили бог весть что, и одни орали «Пожар!», а другие «Убийство!» в радостной надежде, что случилось либо то, либо другое. Как этого парня самым позорным образом накрыли в сарае, где он было спрятался, как в полицейском суде хотели уже передать дело на судебную сессию, но в конце концов парень помирился с Ватерлоо, уплатив за него доктору (Ватерлоо провалялся с неделю) и подарив ему «три фунта десять». Точно так же узнали мы и о том, что смутно подозревали и прежде: а именно, что эти ваши любители-спортсмены в день Дерби, будь они даже военные, могут, «если, — как говорит капитан Бобадил[3], — будет на то их добрая воля», вести себя отнюдь не так, как подобает джентльменам и людям чести: такому мало потешаться над штатскими олухами, остроумно посыпая их мукой и забрасывая тухлыми яйцами, ему подавай и другие развлечения — вздумал удрать, не заплатив пошлины, да еще набросился на Ватерлоо и хватил его хлыстом по голове; а когда, наконец, его призовут к ответу за это нападение, то он, по выражению Ватерлоо, «оказывается в нетях», то есть его не могут нигде разыскать, как я истолковал себе это выражение. Кроме того, в ответ на мои расспросы, переданные через моего приятеля Пиджака уважительно и восхищенно, Ватерлоо сообщил нам, что сборы с моста возросли больше чем вдвое после того, как пошлину уменьшили вдвое против прежнего. А когда мы его спросили, много ли фальшивой монеты попадается среди собранных денег, он ответствовал, сопровождая ответ взглядом более глубоким и загадочным, чем самые глубокие места в реке, что у него — не так уж много. После чего окончательно погрузился в свою шаль на весь остаток ночи.
Тут я и Пиджак снова уселись в нашу четырехвесельную гичку и быстро понеслись вниз по реке вместе с отливом. И в то время как сердитый восточный ветер скреб и пилил нас, словно иззубренной бритвой, мой приятель доверительно сообщал мне разные интересные подробности насчет речной полиции; в промежутках мы нагоняли «дежурные лодки», болтавшиеся как водоросли в темных уголках под самым берегом — наша же лодка была «контрольная», — и они доносили нам, что «все в порядке», светя на нас потайным фонарем, и мы отвечали им тем же. В каждой из дежурных лодок сидел один пассажир — инспектор, а гребли там «распашными», что — к сведению тех, кто, в отличие от меня, не проходил этой науки под руководством лодочника-пожарного, выигравшего призовой ялик на гонках и за время моего обучения истребившего сотни галлонов рома с желтками (за мой счет) во всех известных трактирах выше и ниже моста, вовсе не потому, что он любил выпить, а потому, что медицина особенно рекомендует этот рецепт против больной печени, — значит грести втроем, причем двое гребут одним веслом каждый, а третий — двумя сразу.
Так, плывя к морю по нашей черной дороге, под сурово нахмуренными бровями Блекфрайерского, Саутворкского и Лондонского мостов, поочередно возникавших перед нами, я узнал от моего приятеля, что в отряде речной полиции, в ведении которого находится район от Бэттерси[4] до Баркинг-Крика[5], насчитывается девяносто восемь человек, восемь дежурных лодок и две контрольных; что они скользят по реке так бесшумно и прячутся в таких темных углах — их как будто нет нигде и в то же время они могут оказаться где угодно, — что этот отряд постепенно превратился в службу речной охраны, так как на реке почти перевелись крупные преступления, да и на лондонских улицах благодаря усиленному надзору тоже стало гораздо труднее жить воровским промыслом. А что касается разного рода речных воров, сказал мой приятель, то среди них есть «бродяги», которые по ночам бесшумно шныряют между рядами судов в порту и, забравшись на нос, прислушиваются к двум храпам: храпу номер первый — капитанскому, и храпу номер второй — его помощника; капитаны и помощники всегда храпят оглушительно, наподобие орудийных раскатов, и уж наверняка захрапят, как только вернутся на корабль и завалятся спать. Услышав двойной артиллерийский храп, «бродяги» спускаются в капитанскую каюту, хватают капитанские невыразимые, которые эти господа имеют обыкновение скидывать прямо на пол, вместе с часами, деньгами, подтяжками, сапогами и всем прочим, а затем потихоньку убираются прочь. Есть еще «грузчики», или рабочие, которые разгружают суда. Они носят просторные брезентовые куртки с широким рубцом внизу, так что получается большой круговой карман, куда они могут, как клоуны в пантомиме, прятать тюки поразительных размеров. Очень много товаров крадут таким образом с пароходов (сообщил мне Пиджак); во-первых, потому, что пароходы перевозят больше товаров в маленьких тюках, чем другие суда, а во-вторых, потому, что пароходы должны разгружаться крайне быстро, чтобы вовремя уйти в обратный рейс. Грузчики легко сбывают свою добычу в матросских лавчонках, и против этого можно предложить единственное средство — чтобы эти лавки торговали с патентом, как распивочные, и были бы под таким же неослабным надзором полиции. Грузчики, кроме того, проносят контрабандой на берег украденные матросами товары. Табаку проносят столько, что продавцы контрабандного табаку находят для себя выгоду прессовать его, чтобы фунтовая пачка могла влезть в обыкновенный карман. Затем, сообщил мой приятель, есть еще «перевозчики», это не такое жулье, как грузчики; их дело переправлять на сушу более громоздкие кипы товара, несподручные для грузчиков. Они иногда продают матросам бакалею и прочие товары, для прикрытия истинного своего ремесла и для того, чтобы попадать на корабль беспрепятственно. Многие из них имеют свои лодки и наживают порядочные деньги. Кроме них, существуют еще «черпальщики», которые, под предлогом вычерпывания угля и тому подобного со дна реки, шныряют возле барж и других беспалубных судов и при случае сбрасывают за борт все, что под руку подвернется, а потом, когда баржа уйдет, потихоньку поднимают. Подчас они проделывают это с помощью своих черпаков. Некоторые работают прямо-таки артистически, и такое искусство называется «сухим черпанием». Кроме того, немало таких материалов, как обшивка, ценная древесина, медные гвозди, уносят с верфей корабельные плотники и другие рабочие и сбывают торговцам, многие из которых избежали разоблачения только благодаря отчаянной ругани и крайней находчивости при объяснении, откуда у них взялись краденые товары. Точно так же существуют еще и особые ловкачи, к кому «баржи приплывают сами собой» — они тут ни при чем, разве только сначала перерезали трос, а потом очистили баржу — ни в чем не повинные простачки, имевшие несчастье заметить эти суда, плывущие по реке без призора.
Теперь мы очень проворно и почти бесшумно сновали между рядами бесчисленных судов, чьи корпуса, стоявшие близко один от другого, поднимались над водой, словно черные улицы. Там и сям шотландский, ирландский или иностранный пароход с высокой трубой и высокими бортами, разводя пары перед приливом, казался неподвижной фабрикой среди обычных строений. Улицы то расширялись в площади, то суживались в переулки; но ряды судов в темноте были так похожи на дома, что я почти вообразил себя в узких улочках Венеции. Все было удивительно тихо: оставалось полных три часа до высшей точки прилива, и никто еще не просыпался, кроме разве собак то тут, то там.
Так, не поймав ни одного из бродяг, грузчиков, перевозчиков, черпальщиков и других злоумышленников, мы вышли на берег в Уоппинге, где в старом здании управления речной полиции теперь помещается полицейский участок и где старое здание суда, с окнами, выходящими на реку, выглядит довольно странно: самое устрашающее в нем — это чучело кошки под стеклянным колпаком, да очень приятный портрет превосходного старого офицера речной полиции, мистера Эванса, чья должность теперь перешла к его сыну. Мы просмотрели книги протоколов, которые ведутся отличным почерком, и не насчитали за целый год и пятисот записей, включая в это число пьяных и нарушителей общественного спокойствия. Потом мы заглянули в кладовую: там пахло пенькой и была свалена непромокаемая одежда, каболка, багры, весла, запасные носилки, рули, пистолеты, кортики и т. п. Затем в камеру, которая освежалась через отдушину, проделанную высоко в деревянной стене и похожую на кухонную полку; в камере сидел пьяный, которому было отнюдь не жарко и очень хотелось знать, скоро ли наступит утро. Затем в комнату получше сортом, дежурку, где стояла целая батарея каменных бутылок, в полной готовности, оставалось только налить их горячей водой и отогреть какого-нибудь незадачливого утопленника. Наконец мы обменялись рукопожатием с нашим приятелем Пиджаком и, чтобы согреться, бежали бегом всю дорогу до Тауэр-Хилла, подчас навлекая на себя сильнейшие подозрения полиции.