Я вспоминаю, что жил в городе (во владениях моего августейшего отца, надо думать), и даже не очень давно, и город этот был тогда в самом прискорбном состоянии. Главные его обитатели были все превращены в старые газеты и в таком виде защищали оконные шторы от пыли, а наиболее ценное домашнее имущество было обернуто в папильотки. Я шагал по мрачным улицам, где все дома были заперты и заклеены старыми газетами и где мои одинокие шаги гулко отдавались на опустелых тротуарах. На городских проездах не было ни карет, ни лошадей - ничего живого, кроме нескольких сонных полисменов и нескольких предприимчивых мальчишек, которые пользовались всеобщим запустением, чтобы лазить на фонарные столбы. В западных районах не было движения; в лавках западных районов не было торговли. Водяные знаки, которыми мальчишки-поливальщики рано утром изукрасили мостовую, так и оставались нестертыми человеческой ногой. Возле конюшен расхаживали одичалые и страшные кохинхинские куры; как видно, в опустевшем городе не осталось никого, кто бы мог их кормить. В пивных, куда обычно подъезжали угощаться величавые лакеи, восседавшие, свесив ноги, на роскошных козлах, рядом с кучерами в париках, теперь было пусто и тихо, а оловянные кружки так блестели на полках, что никакой выпивки тут явно не было. Я видел балаган Панча, который прислонился к стене близ Парк-лейн как бы в обмороке. Он тоже был всеми покинут, и некому было даже увидеть его в этом печальном запустении. В Белгрейв-сквере я встретил последнего уцелевшего человека - конюха; он сидел на тумбе в рваном красном жилете, ел солому и плесневел от безделья. Если я верно припоминаю название городка, у берегов которого шепчется это море, - но сейчас на меня ни в чем нельзя полагаться, как я уже отмечал выше, - то называется он Павильонстон. Еще четверть века назад он представлял собой маленький рыбацкий поселок, а люди говорят, что было и такое время, когда это был поселок контрабандистов. Я слыхал, что он славился голландским джином и бренди и что в те времена жизнь фонарщика низко котировалась в страховых компаниях. Было замечено, что если фонарщик не очень усердно зажигал фонари, он жил спокойно; если же он старался поярче осветить масляными фонарями крутые и узкие улички, он обычно сваливался с утеса в море еще в расцвете лет. Сейчас газ и электричество проведены до самой кромки воды, и Юго-Восточная железнодорожная компания тревожит своими гудками самую глухую ночь.
Но старый рыбацкий и контрабандистский городок сохранился и сейчас, и он настолько соблазнителен в этом отношении, что я собираюсь выйти как-нибудь ночью на будущей неделе, в меховой шапке, широких штанах и с пустым бочонком - на своего рода археологические изыскания. Пусть никто из тех, у кого есть мозоли, не приезжает в Павильонстон, потому что здесь есть крутые лестницы со сбитыми ступеньками, соединяющие между собой главные улицы; они сделают нового посетителя калекой в какие-нибудь полчаса. По этим переулкам я и убегу со своим бочонком. Угол одного из них я превращу в Фермопилы и буду с ножом в руках защищать этот проход от таможенников, чтобы дать спастись моим храбрым товарищам, а затем нырну в темноту и вернусь в объятия моей Сьюзен. Раз уж я заговорил об этих опасных ступеньках, отмечу, что здесь есть деревянные коттеджи с покатыми пристройками и задними двориками площадью в девять квадратных футов, украшенные гирляндами сушеной рыбы; в одном из этих коттеджей и живет (хотя Департамент охраны здоровья мог бы возражать против этого) моя Сьюзен.
Юго-Восточная компания с ее поездами, которые приходят точно к часу океанского прилива, и ее великолепными паровыми пакетботами, принесла Павильонстону такую известность, что сейчас уже растет новый Павильонстон. Я и сам из нового Павильонстона. Мы сейчас немного перемазаны известью и глиной, но строимся вовсю. Мы строимся так быстро, что, пожалуй, несколько перестарались и построили целую улицу лавок, в которых торговля развернется, можно думать, только лет через десять. Мы, в общем, распланированы довольно разумно; еще немного усердия и упорства (а в этом никак не было недостатка до сих пор), и мы станем очень красивым местом. Должны стать, - потому что местоположение городка великолепное, воздух здесь восхитительный, а наши прохладные холмы и луга, покрытые сплошным ковром дикого тмина и украшенные миллионами полевых цветов, если верить нашим пешеходам, бесподобны. В новом Павильонстоне мы, пожалуй, немного злоупотребляем маленькими окнами, в которых больше кирпича, чем стекла: мы не слишком изобретательны по части отделки, и порой перед нами открываются неожиданные виды на море - через щели в входных дверях; в общем, все же, у нас уютно и комфортабельно, и уже имеются достаточные удобства. Но министр внутренних дел (если есть такой чиновник) должен бы очень поторопиться закрыть кладбище у старой приходской церкви. Оно находится в самом центре нашего города, и ничего не будет хорошего для Павильонстона, если оно там останется на слишком долгое время.
Гордость Павильонстона - его Большой отель. Еще лет десять назад, когда вы ехали в Париж на специальном пароходе Юго-Восточной компании, вас обычно ссаживали на платформе у магистрали Павильонстонской станции (тогда еще не узловой) в одиннадцать часов темным зимним вечером, при резком ветре; в безлюдной пустыне за станцией ждал маленький омнибус, где вас хлопало по лбу дверью, как только вы входили, и никто на вас не обращал внимания, и вы были один на всем свете. Вы долго подпрыгивали по бесконечным меловым кочкам, пока вас не высаживали у необыкновенного строения, которое только что перестало быть хлевом, но еще не стало по-настоящему домом, где никто вас не ждал и никто не знал, что с вами делать, когда вы приезжали, и где вас долго носило по комнатам, пока не приносило каким-нибудь чудом к холодной говядине и, наконец, к постели. В пять утра вас выносило из постели; после убогого завтрака в очень помятой компании, среди всеобщего смятения, вас несло на борт парохода, и там вы лежали в жалком положении на палубе, пока за бугшпритом не встанет Франция и не запляшет на волне, усиленно кивая вам.
Сейчас вы добираетесь в Павильонстон свободно и легко и ни за что не должны отвечать, доверившись целиком Юго-Восточной компании до той минуты, когда выходите из железнодорожного вагона, точно при высшей отметке прилива. Если вы намерены сразу совершить переезд на судне, вы должны только подняться на борт и быть там счастливым - если можете: я, например, не могу. Если же вы направляетесь в наш Большой Павильонстонский отель, самые бойкие носильщики, какие только есть под солнцем, с такими веселыми лицами, что это уже само по себе доброе приветствие, подхватывают ваш багаж на плечи, откатывают его в вагонетках, увозят его на тележках, все время наслаждаясь своей атлетической с ним игрой. Если вы склонны вести в Павильонстонском отеле светскую жизнь, вы вступаете в это заведение как в свой собственный клуб; и обнаруживаете, что для вас уже готовы газетная комната, столовая, курительная, бильярдная, музыкальный салон, общий завтрак, общий обед дважды в день (один скромный, другой парадный), горячие ванны и холодные ванны. Если хотите поскучать, скучные люди найдутся в изобилии; с субботы до понедельника в особенности на вас могут (если вы захотите) нагнать основательную скуку. Если же вы захотите жить уединенно в нашем Большом Павильонстонском отеле, скажите только слово, загляните в прейскурант, выберите себе этаж, выберите цену - и, пожалуйста, поселяйтесь в своем замке на день, на неделю, на месяц или на год, не ведая никаких приезжающих и отъезжающих, если только у вас нет, как у меня, склонности проходить рано утром по аллее из сапог и башмаков, которые до завтрака так исправно пребывают в полном блеске у всех комнатных дверей, что, по моему впечатлению, никто никогда не встает, чтобы забрать их внутрь. Быть может, вы собираетесь совершить переход через Альпы и хотите попрактиковаться в итальянском языке в нашем Большом Павильонстонском отеле? Обратитесь к управляющему - он всегда разговорчив, любезен и обладает всевозможными талантами. Или вам нужна помощь, содействие, успокоение, совет в нашем
Большом Павильонстонском отеле? Пошлите за славным хозяином, и вот он уже ваш друг. Если случится вам или кому-нибудь из ваших когда-либо заболеть в нашем Большом Павильонстонском отеле, вы не скоро забудете его или его любезную супругу. А когда вы будете платить по счету в нашем Большом Павильонстонском отеле, ничто в нем не испортит вам настроения.
Хороший постоялый двор во времена дилижансов и почтовых карет был очень достойным местом. Но никакой, даже самый лучший, постоялый двор не справится со своими обязанностями, когда надо принять ежедневно, в течение всего года, четыре или пять сотен человек, которые все промокли до костей, а половина смертельно измучена морской болезнью. Вот чем славен наш Большой Павильонстонский отель. И далее: кто в старомодной гостинице, в суматохе приездов и отъездов, качки и тряски, выйдя из вагона или сойдя с парохода, спеша приехать или торопясь уехать, мог бы подсчитать свои расходы? А в нашем Павильонстонском отеле нет такого слова, как расходы. Для вас все делается; за каждую услугу установлено определенное и умеренное вознаграждение; все цены вывешены во всех комнатах; и вы можете заранее написать себе счет так же точно, как бухгалтер.
Если вы художник и хотели бы изучать за небольшие деньги физиономии и бороды разных наций, приезжайте, с получением сего, в Павильонстон. Вы найдете здесь представителей всех наций мира, все виды бритых и небритых физиономий, стриженых и отпущенных волос - все это непрерывным потоком проходит через наш отель.
Курьеров вы увидите сотнями; толстые кожаные мешки для пятифранковых монет, закрывающиеся с шумом выстрела, - тысячами; вы увидите больше багажа в одно утро, чем вся Европа, еще пятьдесят лет назад, могла увидеть за целую неделю. Наблюдать за поездами, пароходами, болеющими морской болезнью путешественниками и их багажом - это наше главное павильонстонское развлечение. По части других общественных увеселений мы не очень сильны. У нас есть литературное и научное общество, а также клуб для рабочих, и пусть он устраивает еще много-много летних праздников на поле, пусть у них кипит котелок, играет оркестр и танцует народ, и пусть я еще не раз на склоне холма буду с удовольствием наблюдать это приятное зрелище, слишком редкое в Англии! Есть еще две или три церкви и столько часовен, что я еще не успел их подсчитать. Но по части общественных развлечений у нас небогато. Если какой-нибудь мелкий антрепренер приедет со своей труппой, чтобы дать нам, в сенном сарае, представление ("Мэри Бакс, или Убийство на песчаных холмах"), мы его не очень привечаем: он у нас прогорает и спешит уехать. Нам больше нравятся восковые фигуры (особенно подвижные; в этом случае они не грозят нарушением второй заповеди) *. Цирк Кука (мистер Кук мой друг, и всегда оставляет по себе добрую память) дарит нам только один вечер проездом. Бродячий зверинец также не считает нас достойными более продолжительного визита. Он заглянул к нам недавно и привез жилой фургон с окнами из цветных стекол, который ее величество королева долго хранила в Виндзорском дворце, пока не нашла удобного случая передать его владельцу зверинца. С этого представления я унес пять недоуменных вопросов и с тех пор спрашиваю себя: привыкают ли звери когда-нибудь к этим тесным местам заключения; имеют ли обезьяны тот же ужасный запах, когда они на воле; наделены ли дикие звери от природы музыкальным слухом, и не по этой ли причине все четвероногие начинали вопить в отчаянии, как только вступал в дело оркестр; что делает жираф со своей шеей, когда его запирают в клетке; не испытывает ли слон стыда, когда его выводят из его логовища и заставляют стоять на голове в присутствии всей компании.
Павильонстон становится гаванью только во время прилива, как, впрочем, я уже дал понять, когда говорил о специальных поездах. Во время отлива мы представляем собой кучу грязи с пустым каналом посредине, в котором всегда что-то копает и черпает пара мужчин в огромных сапогах - с какой, собственно, целью, я не мог бы вам объяснить. В это время все выброшенные на берег рыбачьи лодки валяются на боку как мертвые морские чудовища; угольные баржи и другие суда безнадежно увязают в грязи; пароходы имеют такой вид, точно их белые трубы уже никогда больше не будут дымить, а красные лопасти никогда не будут вращаться; зеленая морская слизь и водоросли на грубых камнях у входа кажутся памятниками древних приливов, которые уже никогда не вернутся; фалы на флагштоках поникают главой долу; свет маленького деревянного маяка теряется в ленивом сиянии солнца. Здесь я должен сказать о нашем маленьком деревянном маяке, что, когда он светится по ночам - красным и зеленым светом, - он так похож на фонарик у двери врача, что были случаи, когда обезумевшие мужья, поднятые по преждевременной домашней тревоге, кружили вокруг него, пытаясь найти ночной Звонок.
Но как только начинается прилив, начинает оживать и павильонстонская гавань. Она слышит вздохи поднимающейся воды задолго до того, как приходит сама вода, и в ней сразу же начинается движение. Когда набегают первые маленькие волны, еще едва накатывающиеся одна на другую, флюгера на верхушках мачт пробуждаются и трепещут. По мере того как нарастает прилив, рыбачьи лодки приходят в хорошее настроение и начинают танцевать, флагшток поднимает ярко-красный флаг; пароход дымит, лебедки визжат, болтаются в воздухе лошади и кареты, появляются первые пассажиры с багажом. Вот уже все суда всплыли и бурно взыграли у пристани. Вагонетки, которые пришли сюда за углем, уже нагрузились доверху, пароход дымит вовсю и время от времени выдувает пар на гребной вал, как гигантский кит, чем приводит в чрезвычайное смятение нервных зевак. Вот уж поднялись и вода и ветер, и вам приходится придерживать шляпу на голове (если хотите увидеть, как дамы закрепляют свои шляпы китовым усом, приезжайте в Павильонстон!). Все в гавани бурлит, плещется, играет. Телеграф объявляет о специальном поезде из Лондона, и вы уже знаете, сами не зная - откуда, что прибывают двести восемьдесят семь человек. Рыбачьи лодки, которые уходили в море, входят в гавань на гребне прилива. Звонит колокол, свистит и шипит паровоз, плавно вкатывается поезд, и из него выскакивают, расталкивая друг друга, эти двести восемьдесят семь человек. Начинается не только морской, но и людской и багажный прилив - все это несется, течет и подпрыгивает. После бесконечной суматохи пароход отходит, и мы (на молу) бываем в восторге, когда его качает и валит на бок, и разочарованы, когда этого нет. Вот входит в гавань другой пароход; таможенники приготовились к встрече, собираются портовые рабочие, подбираются швартовы, и гостиничные носильщики спешат с грохочущими тележками и тачками, горя нетерпением начать новые Олимпийские игры с новыми партиями багажа. И так бывает у нас в Павильонстоне во время каждого прилива. И если вы хотите жить жизнью багажа или увидеть, как живут такой жизнью, или подышать упоительным воздухом, который нагоняет на вас сон в одну минуту в любой час дня и ночи, или размяться на море или в море, или побродить по Кенту или просто убежать из Лондона, чтобы насладиться всеми этими удовольствиями (или каким-нибудь одним из них), приезжайте в Павильонстон.
ОСТРОЛИСТ
В трех ветках
Перевод М. Клягиной-Кондратьевой
ПЕРВАЯ ВЕТКА
Всю жизнь я хранил одну тайну. Я застенчивый человек. Никто не заподозрит этого, никто не подозревает этого, никто никогда не подозревал этого, но все-таки я по натуре застенчив. Это и есть тайна, которой я не открывал до сих пор даже намеком.
Я мог бы глубоко взволновать читателя рассказом о тех бесчисленных местах, куда я не попал, о тех бесчисленных людях, к которым не пришел в гости или которых не принял у себя, о тех бесчисленных случаях, когда уклонялся от приглашений и все - только потому, что я от рождения и по складу характера человек застенчивый. Но я не стану волновать читателя и приступлю к выполнению своего намерения.
А намерен я дать безыскусственное описание своих путешествий, а также открытий, сделанных мною в гостинице "Остролист", где радушно встречают и людей и животных и где я однажды был занесен снегом.
Это случилось в тот памятный год, когда я навеки расстался с Анджелой Лит, на которой вскоре должен был жениться, - а расстался я с ней, убедившись, что она предпочитает мне моего закадычного друга. Еще на школьной скамье я в глубине души признавал, что Эдвин гораздо лучше, чем я, и теперь, хотя сердце мое было жестоко уязвлено, я понял, почему Анджела предпочла его, а потому постарался простить их обоих. Тут-то я и решил отправиться в Америку, а оттуда... к черту на рога.
Не сообщив о своем открытии ни Анджеле, ни Эдвину, но решив написать им по трогательному письму со своим благословением и прощением и отослать эти письма на почту с катером, который отойдет к берегу, в то время как сам я буду уже на пути в Новый Свет и вернуть меня будет невозможно, - иначе говоря, замкнув горе в своей груди и по мере сил черпая утешение в своем великодушии, я тайком покинул все, что мне было дорого, и тронулся в печальное путешествие, о котором уже говорил.
Стояла самая глухая, темная зимняя пора, когда я в пять часов утра навсегда покинул свою квартиру. Брился я, разумеется, при свечах, очень озяб, и меня угнетало неодолимое чувство, будто я встал с постели, чтобы пойти на виселицу, - это чувство я неизменно испытываю, когда мне приходится вставать спозаранку в темное зимнее утро.
Как ясно я помню, до чего унылый вид был у Флит-стрит, когда я вышел из Тэмпла! Пламя уличных фонарей трепещет на порывистом северо-восточном ветру, словно газ и тот корчится от холода; крыши домов побелели; звездное небо мрачно; рыночные торговцы и другие редкие ранние прохожие бегут рысцой, чтобы разогнать свою полузастывшую кровь; гостеприимный свет и тепло исходят из немногих кофеен и трактиров, открытых для подобных посетителей; жесткий, колючий снег (ветер уже забил им все щели) хлещет меня по лицу, как стальной хлыст.
До конца месяца и до конца года оставалось девять дней. Почтовый пароход, направлявшийся в Соединенные Штаты, должен был выйти из Ливерпуля первого числа будущего месяца - если позволит погода, - и я мог располагать этими девятью днями по своему усмотрению. Я принял это во внимание и решил заехать в одно место (называть которое нет нужды) на отдаленной окраине Йоркшира. Оно было дорого мне, потому что именно там я впервые увидел Анджелу в одном фермерском доме, и я испытывал грустную радость при мысли о том, что зимой попрощаюсь с этим местом, перед тем как отправиться в изгнание. Признаюсь, мне не хотелось, чтобы меня начали искать раньше, чем я бесповоротно осуществлю свое намерение, поэтому я накануне отъезда написал Анджеле в обычном тоне, выразив сожаление, что срочное дело, все подробности которого она скоро узнает, неожиданно отрывает меня от нее на неделю или дней на десять.
В то время Северная железная дорога еще не была построена, и ходили почтовые кареты, о которых я вместе с иными людьми теперь притворно грущу, но которых в те годы все боялись как огня. Я заказал себе место на козлах самой скорой кареты и вышел на Флит-стрит со своим чемоданом, чтобы сесть в кэб и добраться как можно быстрее до гостиницы "Павлин" в Излингтоне, откуда отходили почтовые кареты. Но когда один из наших тэмплских сторожей, который вынес мой чемодан на Флит-стрит, сказал мне, что огромные льдины, уже несколько дней плывшие по Темзе, за ночь примерзли друг к другу, и по ним можно перейти от садов Тэмпла на южный берег, я стал опасаться, как бы моя поездка на козлах в такой мороз не положила конец всем моим горестям. Что и говорить, сердце мое было разбито, но я еще не дошел до того, чтобы желать смерти от замерзания.
Войдя в гостиницу "Павлин", где все проезжие из чувства самосохранения пили горячее пиво с сахаром, я спросил, нет ли свободного места внутри почтовой кареты. И тут узнал, что все равно, сяду ли я внутри или снаружи, но буду единственным пассажиром. Тогда я еще яснее понял, до чего плоха погода; ведь обычно в этой карете ехало особенно много публики. Однако я выпил стаканчик горячего пива (которое показалось мне необыкновенно вкусным) и сел в карету. Меня до пояса завалили соломой, и, сознавая, что вид у меня довольно нелепый, я тронулся в путь.
Когда мы отъехали от "Павлина", было еще темно. Некоторое время по сторонам дороги появлялись и снова исчезали бледные, неясные призраки домов и деревьев, а потом наступил суровый, пасмурный морозный день. Люди растапливали камины, дым столбом поднимался в разреженном воздухе, а мы с грохотом катили к Хайгетской арке * по такой твердой земле, что мне казалось, будто я в жизни не слыхал, чтобы железные подковы стучали столь громко. Но вот мы выехали за город и увидели, что все вокруг нас - дороги, деревья, соломенные крыши домиков и усадебных строений, стога во дворах ферм - все как будто постарело и поседело. Работы на воздухе прекратились; на постоялых дворах в водопойных колодах замерзла вода; близ них не слонялись прохожие; двери были закрыты наглухо; в будках у застав ярко пылали огни, и дети (даже сборщики дорожных пошлин имеют детей и, видимо, любят их) - дети протирали пухлыми ручонками промерзшие стекла окошек, чтобы увидеть хоть одним блестящим глазком проезжающую мимо одинокую карету. Не помню, когда именно пошел снег, но помню, что, когда мы где-то меняли лошадей, кондуктор сказал: "Нынче старушка в небе что-то уж очень усердно ощипывает своих гусей". Тут я заметил, что так оно и есть: белый пух падает быстро и густо.
Скучный день тянулся медленно, и весь этот день я дремал, как и полагается одинокому путешественнику. Я согревался и храбрился после еды и питья, особенно после обеда, - но все остальное время унывал и мерз. Я никак не мог понять, где мы едем и который теперь час, и вообще был, можно сказать, не в себе. Мне чудилось, будто карета и лошади все время, без передышки, поют хором "За счастье прежних дней" *. Они соблюдали ритм и выводили мелодию с величайшей точностью, а в начале припева ни разу не забыли усилить звук, что раздражало меня ужасно. Пока мы меняли лошадей, кондуктор и кучер прохаживались по дороге, притопывая ногами и оставляя отпечатки своих сапог на снегу, и вливали в себя столько утешения в жидком виде, не приносившего им ничего кроме пользы, что, когда снова стемнело, мне стало чудиться, будто это не кондуктор и кучер, а два огромных белых бочонка, поставленных стоймя. Иногда наши лошади спотыкались и падали - как нарочно всегда в безлюдных местах, - и мы поднимали их, что для меня было приятным развлечением, так как я за это время согревался. А снег шел, снег все шел и шел не переставая. Так мы ехали всю долгую ночь. Так через сутки добрались до Большой Северной дороги и весь день напролет снова пели "За счастье прежних дней". А снег шел, снег все шел и шел не переставая.
Я забыл уже, где мы очутились на второй день в полдень и где следовало нам быть в это время; знаю только, что мы нарушили расписание, отстав на много миль, и с каждым часом запаздывали все больше. Намело огромные сугробы; вехи занесло снегом; дорога слилась с полями; исчезли заборы и живые изгороди, которые могли бы указать нам путь, - мы тащились по сплошной призрачно-белой пелене, которая в любую минуту могла провалиться под нами, а тогда мы неминуемо полетели бы под косогор. Но кучер и кондуктор - они вместе сидели на козлах и все время совещались, внимательно глядя по сторонам, - удивительно ловко отыскивали дорогу.
Когда вдали появлялся город, он казался мне рисунком на огромной грифельной доске, причем церкви и дома, на которых снег лежал самым толстым слоем, были особенно густо заштрихованы грифелем. Когда же мы въезжали в город, я видел, что все часы на колокольнях стоят, циферблаты облепило снегом, а вывески гостиниц замело - чудилось, будто все здесь обросло белым мхом. Карета становилась просто-напросто громадным снежком; мужчины и мальчики, которые бежали за нами через весь город, вытаскивая наши увязающие колеса и понукая наших лошадей, казались мужчинами и мальчиками, вылепленными из снега, а унылая, дикая пустыня, в которую они, наконец, выпроваживали нас, была какой-то снежной Сахарой. Как будто хватит; однако я даю честное слово, что снег еще шел, снег все шел и шел не переставая.
Весь день мы пели "За счастье прежних дней", и весь день - если только не проезжали город или деревню, - видели следы горностаев, зайцев, лисиц, изредка птичьи следы - и больше ничего. В девять часов вечера, на Йоркширских болотах, веселые звуки нашего рожка, желанные звуки человеческих голосов и мерцание движущихся фонарей рассеяли мою дремоту. Я понял, что здесь мы будем менять лошадей.
Мне помогли вылезть из кареты, и я спросил слугу, чья обнаженная голова мгновенно стала белой как волосы короля Лира:
- Что это за гостиница?
- "Остролист", сэр, - ответил он.
- Мне кажется, - сказал я виноватым тоном кондуктору и кучеру, - что здесь я должен остановиться.
Надо отметить, что и хозяин, и хозяйка, и конюх, и форейтор, и все конюшенные власти уже успели спросить кучера (в то время как остальные обитатели гостиницы с величайшим интересом прислушивались к разговору), намерен ли он ехать дальше. А кучер уже успел ответить: "Да, я ее протащу до конца, - подразумевая под словом "ее" карету, - если только Джордж меня не бросит". Джорджем звали кондуктора, и он поклялся, что не бросит кучера. И вот слуги уже начали выводить сменных лошадей.
Переговоры эти подготовили для меня почву, и когда я объявил, что сдаюсь, слова мои ни для кого не были неожиданностью. Признаюсь, что, если бы путь для меня не был расчищен этими переговорами, очень сомнительно, чтобы я, человек от природы застенчивый, решился высказать свое желание. Теперь же меня одобрили даже кондуктор и кучер. Все присутствующие поддерживали меня, говоря друг другу, что джентльмен сможет уехать дальше на почтовых завтра - сегодня он только зря продрогнет, - но ведь хорошего мало, если джентльмен продрогнет... а чего доброго, будет погребен заживо под снегом (последнее суждение, произнесенное весельчаком-слугой, вздумавшим сострить на мой счет, имело огромный успех); и вот из кареты вытащили мой чемодан, залубеневший, как труп на морозе; я дал, что полагается, кондуктору и кучеру, пожелал им спокойной ночи и счастливого пути и, немного стыдясь, что бросил их на произвол судьбы, последовал за хозяином, хозяйкой и одним из слуг "Остролиста" наверх.
Мне показалось, будто я в жизни не видывал такой большой комнаты, как та, в которую они меня провели. В ней было пять окон с темно-красными шторами, которые не пропустили бы даже целой иллюминации, а в верхней своей части были очень замысловато перевиты и подобраны и самым причудливым образом извивались по стене. Я попросил комнату поменьше, но мне сказали, что комнаты поменьше нет. Впрочем, добавил хозяин, меня можно будет отгородить ширмой. Тут принесли огромную старинную японскую ширму с туземцами (японцами, надо думать), предающимися на всей ее поверхности каким-то бессмысленным занятиям, и оставили меня жариться перед громадным камином.
Моя спальня находилась чуть не за четверть мили от этой комнаты, под самой крышей, в конце длинной галереи, а ведь никто не поймет, какое это бедствие для застенчивого человека, у которого нет ни малейшего желания встречаться с кем-нибудь на лестнице. Это была самая мрачная из всех спален, способных навевать кошмары на спящих, и вся мебель в ней, начиная с кровати под балдахином на четырех столбиках и кончая двумя старинными серебряными подсвечниками, была высокого роста, с прямыми плечами и осиной талией. Внизу, в моей гостиной, стоило мне выглянуть из-за своей ширмы, как ветер бросался на меня не хуже бешеного быка; если же я сидел в кресле, огонь обжигал меня до того, что лицо мое становилось красным, как новый кирпич. Камин был очень высокий, а над ним висело скверное зеркало, точнее волнистое зеркало, и даже когда я вставал во весь рост, оно показывало мне только верхнюю часть моего черепа, а ведь ни один череп не назовешь красивым, если верхушка его срезана на уровне бровей. Когда же я становился спиной к огню, темные своды мрака над ширмой и за нею притягивали мой взор, и в неясной дали подборы всех десяти штор на пяти окнах закручивались, переплетались и расползались по стене, словно гигантские черви.
Мне кажется, что все замеченное мною во мне самом другие люди, сходные со мной по характеру, тоже наблюдают в самих себе; поэтому решаюсь сказать, что когда я путешествую, то едва я куда-нибудь приеду, как мне уже не терпится оттуда уехать. И вот, не успел я отужинать жареной курицей и подогретым портвейном, как уже во всех подробностях объяснил слуге порядок своего отъезда на следующее утро. Завтрак и счет в восемь. Экипаж в девять. Пара лошадей, а если будет нужно, то и четверня.
Сколь я ни был утомлен, ночь показалась мне с неделю длиной. В передышках между кошмарами я думал об Анджеле, и меня все больше угнетала мысль, что я нахожусь на кратчайшем пути в Гретна-Грин *. Какое мне дело до Гретна-Грин? Не этой дорогой я отправляюсь к черту на рога, а через Америку, с горечью говорил я себе.
Наутро я увидел, что снег все еще идет, что он шел всю ночь и что я занесен снегом. Ни выбраться из этой гостиницы на болотах, ни добраться до нее нельзя, пока дорогу не расчистят рабочие из города. Когда именно им удастся расчистить путь до "Остролиста", никто мне сказать не мог.
Наступил сочельник. Правда, эти святки я всюду провел бы грустно, значит это не имело значения, но все-таки сидеть в заносах - то же самое, что умирать от холода, а это не входило в мои планы. Я очень скучал. Однако я так же не мог предложить хозяину и хозяйке принять меня в их общество (хотя мне этого очень хотелось), как не мог бы попросить их подарить мне что-нибудь из их столового серебра. Тут-то и обнаруживается моя великая тайна - врожденная застенчивость. Подобно большинству застенчивых людей, я всех считаю застенчивыми. Я не только стеснялся напрашиваться к хозяевам, но опасался, как бы такая просьба не повергла их в величайшее смущение.
Пытаясь все же получше устроиться в одиночестве, я прежде всего спросил, какие книги имеются в доме. Слуга принес мне "Дорожный справочник", две-три старые газеты, небольшой песенник, к которому были припечатаны образцы тостов и застольных речей, маленький сборник острот, один из томиков "Перигрина Пикля" * и "Сентиментальное путешествие" *.