Корабль продолжало бить о скалы; и вскоре, получив пробоину в подводной части, он накренился к берегу. Когда его ударило, несколько человек из команды вскарабкались на флагшток, испугавшись, что судно немедленно развалится на куски.
В этот критический момент мистер Меритон обратился к несчастным с лучшим советом, какой можно было дать им; он предложил всем перейти на тот борт, которым судно накренилось к скалам, и порознь выбираться на берег, пользуясь каждой возможностью, какая представится. Сделав таким образом все, что было в его силах, для спасения павшей духом команды, он вернулся в рубку, где к этому времени собрались все пассажиры и большая часть офицеров. Последние всячески старались утешить несчастных женщин и с беспримерным благородством отдавались чувству сострадания к прекрасным и милым своим подругам по несчастью, забывая об опасности, грозившей им самим.
В милосердном деле утешения принял теперь участие и мистер Меритон, высказывая убеждение, что судно продержится до утра, а утром все будут спасены. Видя, что один молодой джентльмен громкими возгласами выдает свой ужас и то и дело выкрикивает, что судно сейчас расколется, капитан Пирс бодро попросил его успокоиться, заметив, что, если корабль и распадется на куски, сам-то он не распадется и будет цел и невредим.
Трудно дать убедительную картину этой прискорбной катастрофы, не описав места, где она произошла. "Холсуэл" наскочил на риф у той части берега, где он встает высокой и почти отвесной каменной стеной. Но как раз в том месте у ее подножья образовалась промоина - пещера в десять - двенадцать ярдов глубины, а в ширину равная длине большого корабля. Стены этой пещеры поднимаются почти вертикально, так что взобраться на них крайне трудно; а пол усеян острыми и неровными каменными глыбами - точно отвалившимися когда-то от ее потолка при землетрясении.
Судно лежало бортом против устья пещеры, протянувшись в длину почти от одной ее боковой стены до другой. Но когда его ударило, было слишком темно, и несчастные люди на нем еще не могли уяснить себе всю опасность, весь безмерный ужас такого положения.
В добавление к обществу, уже раньше собравшемуся в рубке на юте, сюда приняли трех негритянок и двух солдатских жен; их пятерых и еще мужа одной из них впустили, хотя матросам, когда они буйно ломились в дверь якобы за свечами, мистер Роджерс и мистер Браймер, третий и пятый помощники, оказали отпор и не дали войти. Итак, набралось теперь до пятидесяти человек. Капитан Пирс сидел - на стуле, на койке или на чем-то еще - между двумя своими дочерьми, поочередно прижимая их к сердцу. Остальное горестное общество расположилось на полу, усеянном музыкальными инструментами и обломками мебели и других вещей.
Здесь же устроился и мистер Меритон. Он нарезал на кусочки несколько восковых свечей, рассовал их по разным местам рубки, засветил все, какие нашел, стеклянные фонари и уселся, решив дождаться рассвета, а тогда сделать, что будет в его силах, для спасения тех, кто разделял с ним опасность. Но, видя, что женщины истомлены и бледны, он принес корзину апельсинов и уговорил некоторых из них высосать для подкрепления сил немного соку. К этому времени они все были довольно спокойны, кроме мисс Менсел, бившейся в истерике на полу.
Но, вернувшись к матросам, мистер Меритон увидел, что внешний вид корабля значительно изменился: борта заметно подались, а палуба, казалось, вздыбилась; обнаружил он и другие опасные признаки, указывавшие, что судно долго не продержится. Поэтому он попробовал пройти на бак и осмотреться, но тут же увидел, что корабль распался на две половины и передняя, изменив свое положение, легла мористей. В этой крайности, когда казалось - еще мгновение, и канешь в вечность, он решил ловить момент и последовать примеру судовой команды и солдат, которые теперь десятками покидали фрегат, пытаясь выбраться на берег, хотя вид и характер берега был им совершенно неизвестен.
Пробуя разные средства, срубили между прочим флагшток и попытались уложить его как мостки между бортом корабля и скалами, однако безуспешно он раскололся, не достигши скал. Но при свете фонаря, поданного на палубу одним матросом через люк рубки, мистер Меритон увидел какой-то длинный брус, как будто положенный мостком с борта на скалы, и решил воспользоваться им для своего спасения.
Итак, он лег ничком и пополз вперед; однако он скоро понял, что мост не связан со скалой. Он добрался до его конца и соскользнул, получив при падении сильный ушиб. Не успел он подняться на ноги, как его смыло прибоем. Тогда он поплыл и продержался на воде, пока новая волна не прибила его к задней стене пещеры. Там он ухватился за маленький выступ скалы, но руки онемели, и он чуть было не разжал их, когда один матрос, уже имевший упор под ногами, протянул ему руку и поддерживал его, пока он кое-как не утвердился на скале; отсюда он вскарабкался на уступ повыше, куда уже не достигал прибой.
Мистер Роджерс, третий помощник, оставался при капитане и несчастных женщинах еще минут двадцать после того, как Меритон покинул корабль. Видя, что Меритон долго не возвращается, капитан спросил, что с ним случилось, на что мистер Роджерс ответил, что второй помощник вышел на палубу посмотреть, нельзя ли что-нибудь предпринять. На судно обрушилась затем большая волна, и женщины закричали: "Ох, бедный Меритон! Он утонул; если бы он оставался с нами, он был бы жив!" - и все они, в особенности мисс Мэри Пирс, выражали глубокое огорчение, полагая его погибшим.
Теперь волна обрушилась на носовую половину судна, достигнув основания грот-мачты. Капитан кивнул мистеру Роджерсу, и они, взяв фонарь, прошли вдвоем на крытую палубу юта, где постояли немного, вглядываясь в скалы. Капитан Пирс спросил мистера Роджерса, как он думает, есть ли хоть какая-то возможность спасти девочек; и тот ответил, что не видит никакой, потому что они могли различить только черную поверхность отвесной скалы, пещера же, давшая укрытие тем, кто спасся, была им не видна. Тогда они вернулись в рубку, где мистер Роджерс повесил на место фонарь, а капитан Пирс сел между двух своих дочерей.
Так как волны по-прежнему - и все быстрее - заливали судно, мистер Макманус, мичман, и мистер Шутц, пассажир, спросили Роджерса, что они могут сделать для своего спасения. "Следуйте за мной", - ответил Роджерс; и они отправились втроем на крытую палубу юта, а оттуда и на верхнюю палубу. Только они дошли, тяжелый вал обрушился через борт, и рубка подалась; до мистера Роджерса доносился, прерываясь, крик женщин, как видно настигнутых волной: рев моря временами заглушал их голоса.
За Роджерсом на корму проследовал и мистер Браймер. Они стояли рядом минут пять, когда обрушился тот тяжелый вал, и вместе ухватились за какую-то куриную клетку. Та же волна, что оказалась роковой для многих из оставшихся внизу, вынесла его с товарищем на скалу, о которую они сильно ударились и изрядно расшиблись.
На скале нашли пристанище двадцать семь человек; но сейчас был отлив, и будучи уверены, что с наступлением прилива их всех смоет, некоторые пробовали залезть повыше по задней или боковым стенам пещеры, куда не достигал бы прилив. Кроме Роджерса с Браймером это удалось еще от силы шестерым.
Мистер Роджерс измучился вконец, пока добрался до этого места, и если бы понадобилось напряжение сил еще на несколько минут, он едва ли выдержал бы. Пробраться к мистеру Меритону ему теперь не позволяло то обстоятельство, что между ними двумя расположилось еще не менее двадцати человек, из которых ни один не мог подвинуться без риска для жизни.
Они убедились, что весьма значительная часть экипажа - матросы, солдаты и кое-кто из младших офицеров - были в таком же положении, как и они, хотя многие из тех, кто добрался до нижних утесов, погибли при попытке залезть повыше. Теперь им была видна половина корабля, и в страшном своем положении они тешили себя надеждой, что она уцелеет до рассвета; потому что как ни тяжело было их собственное бедствие, они думали с отчаянной тревогой о страдании женщин на борту, и каждый вздымавшийся вал наполнял их трепетом за их судьбу.
Но, увы! Их опасения оправдались - и очень скоро! Немного прошло минут с того мгновения, как мистер Роджерс взобрался на скалу, когда общий вопль, долго потом звучавший в их ушах - вопль, в котором был горестно различим крик женского отчаяния, - возвестил о страшной катастрофе. Несколько секунд - и все затихло, кроме рева ветра и грохота валов; разбитый корабль погрузился в пучину, и с той поры никто не видел хотя бы малого обломка от него".
Этот печальный рассказ, такой подходящий для зимнего вечера, сменяет самая прекрасная и трогательная изо всех известных мне историй, связанных с кораблекрушением. Корабль Ост-Индской компании "Гровнер" на пути из Индии наскочил на мель у берега Кафрарии *. Решено, что офицеры, пассажиры и команда - всех сто тридцать пять душ - попытаются пройти пешком по бездорожью через дебри, кишащие лютым зверьем и жестокими дикарями, до голландских поселений на мысе Доброй Надежды. Наметив эту далекую цель, они в конце концов разделяются на две партии - и не довелось им больше встретиться на земле.
Среди пассажиров - одинокий ребенок, семилетний мальчик, у которого здесь нет никого из родных; и когда первая партия тронулась в путь, мальчик горько заплакал, потому что с нею уходил один человек, который был к нему добр. Плачет ребенок - можно бы подумать, не большое это дело для людей в такой крайности; но это их растрогало, и его тотчас включают в отряд.
С этого часа забота о мальчике становится для его спутников священным долгом. Его перевозят через широкие реки на плотике, который матросы подталкивают, переправляясь вплавь; его несут по очереди через глубокие пески и высокие травы (все остальное время он терпеливо идет сам); с ним делятся той тухлой рыбой, какую добывают себе в пищу; ложатся и ждут его, когда грубый плотник, его первый друг в отряде, поотстанет с ним. Ежечасно грозит им смерть во всяческих страшных обличиях - то львы или тигры, то дикари, то голод, то жажда, но они никогда - отец рода человеческого, да святится имя твое! - не забывают о ребенке. Капитан остановился, выбившись из сил, преданный ему рулевой возвращается, и товарищи видят, что он садится рядом с ним - и обоих не встретят больше люди до великого Судного дня; но, когда остальные спешат скорее вперед, спасая свою жизнь, они берут с собой ребенка. Плотник умирает, поев с голоду ядовитых ягод; стюард, приняв после него командование отрядом, берет на себя и священную опеку над ребенком.
Видит бог, чего только не делает он для бедного малыша! Как он бодро несет его на руках, когда сам слаб и болен; как он кормит его, когда сам недоедает; как прикрывает его полами своей рваной куртки, с женской нежностью глядит в его исхудалое личико и кладет его головку на свою загорелую грудь; как утешает его в его страданиях, а когда он поотстанет, захромав, поет ему песенки, забывая о собственных израненных, стертых ногах. Отбившись на несколько дней от отряда, они роют могилу в песке и хоронят своего доброго друга бондаря, двое одиноких путников в пустыне... а потом наступает час, когда они оба больны и просят своих несчастных, теряющих веру товарищей (как мало их осталось!) подождать их один день. Те ждут день подле них, ждут подле них два дня. Наутро третьего они очень тихо похаживают вокруг, подготовляя, что нужно, в дорогу; потому что ребенок заснул у костра и все единодушно решили не будить его до последней минуты. Эта минута проходит, костер догорает - и ребенок мертв.
Верный друг его, стюард, недолго протянет после него. Тяжко гнетет его горе, несколько дней он кое-как плетется, потом ложится на землю и умирает. Но бессмертным духом своим - кто сомневается в том он вновь соединится с ребенком там, где и он и бедный плотник восстанут ото сна при словах: "Так как вы сделали это одному из сих братьев моих меньших, то сделали мне" *.
Я вспоминаю, как разбрелись, как блуждали и как погибли почти все, кто был захвачен этим нашумевшим некогда кораблекрушением (спаслась в конечном счете лишь малая горсточка), вспоминаю еще долгие годы вновь и вновь оживавшую среди английских офицеров на мысе Доброй Надежды легенду о белой женщине с младенцем, которую будто бы видели плачущей у входа в дикарскую хижину где-то далеко в глубине страны - люди, перешептываясь, ставили это в связь с исчезновением нескольких леди, которые были сняты с тонущего корабля и которых не раз потом искали, но так и не нашли, - вспоминаю, и мысли об иного рода странствии приходят мне на ум.
Мысли о страннике, который, нежданно отозванный из дому, свершил далекий путь и уже никогда не воротится. Мысли о том несчастливце, что безысходно погрузился в глубины своей печали, в горечь своей тоски, в беспомощное самоосуждение, в безнадежное желание выправить то, что сделал плохо, и сделать то, что оставил несделанным.
Ибо много есть такого, чем он пренебрегал. Там дома иное из того, что его окружало, казалось мелочью, - но как много значат эти мелочи сейчас, когда их отделила от него необозримая даль! Немало, немало хорошего делали ему люди, а он не умел это почувствовать, как должно; и было немало мелких обид, которых он не простил; была любовь, на которую он отвечал слишком скупо, и дружба, которую слишком мало ценил; были миллионы ласковых слов, недосказанных им, миллионы недодаренных ласковых взглядов, несчетное множество легких маленьких дел, в которых он бы мог проявить себя по-настоящему большим и добрым человеком. Ах, мне бы один только день, восклицает он, один бы день, и я бы многое исправил! Но никогда не взойдет оно, солнце Этого счастливого дня, и никогда не вернется несчастный из своего далекого плена.
Почему судьба этого путешественника вдруг заслонила предо мной, в новогоднюю ночь, все другие истории путешествий, только что занимавшие мой ум, и простерла надо мной торжественную тень? Или некогда и я отправлюсь в такое же странствие? Именно так. Кто скажет, не буду ли тогда и я терзаться таким же поздним сожалением? Не буду ли и я в моем изгнании вспоминать с тоской свой опустелый дом, свою несделанную работу? Я стою на берегу, где волны - года. Они вздымаются и опадают, и я почти не замечаю их; но с каждой волною прибой надвигается ближе, и я знаю, что в конце концов он и меня, как того, унесет в то же дальнее путешествие.
НАШ ФРАНЦУЗСКИЙ КУРОРТ
Перевод Л. Борового (под редакцией З. Александровой)
Завоевав, после многих лет верности, право на некоторое непостоянство по отношению к нашему английскому курорту, мы два или три сезона флиртовали с одним из французских курортов. Некогда он был известен нам только как город с очень длинной улицей, которая начиналась у бойни и кончалась у парохода; казалось, нам было суждено видеть эту улицу только на рассвете зимнего дня (в те времена на континенте еще не было железных дорог); проснувшись настолько, чтобы уже можно было понять, как неудобно мы спали, мы должны были, волею судьбы, громыхать по этой улице в парижском дилижансе, оставляя за собой море грязи и уже предвкушая переезд по другому, бурному морю. В связи с этой последней стихией перед моим умственным взором встает достойный француз в котиковой шапке с расшитым капюшоном поверх нее, который однажды был моим попутчиком в вышеупомянутом дилижансе. Проснувшись с бледным и помятым лицом, он огорченно посмотрел на грозные волны, с упоением резвящиеся на орудии пытки, которое именуется по морскому "бар", то есть отмель, и спросил нас, подвержены ли мы морской болезни. Чтобы он не был слишком потрясен видом того жалкого существа, в которое нам вскоре предстояло превратиться, а также для того, чтобы его утешить, мы ответили: "Сэр, ваш покорный слуга болеет морской болезнью всегда, когда только возможно". Он повернулся к нам, нисколько не вдохновленный этим блестящим примером: "О боже, а я болею всегда, даже тогда, когда это невозможно".
Средства сообщения между французской столицей и нашим французским курортом совершенно изменились с тех пор; но моста через Ламанш все еще нет, и там продолжается прежняя качка. Если не говорить о тех редких случаях, когда погода бывает приличной, надо признать, что трудно совершить акт переезда в наш французский курорт с достоинством. Несколько мелких обстоятельств в своей совокупности превращают приезжающего в объект многих унижений. Во-первых, как только пароход входит в порт, все пассажиры попадают в плен: они сейчас же захватываются превосходящими силами таможенных чиновников и препровождаются в некий мрачный каземат. Во-вторых, дорога в каземат огорожена веревками высотой по грудь человека, а по ту сторону этих веревок все англичане, которые сами недавно перенесли морскую болезнь, а сейчас чувствуют себя хорошо, собираются, одетые по-праздничному, чтобы насладиться зрелищем полной деградации своих сограждан. "О боже милостивый! Как ему было плохо!" - "А вон тот промок до нитки!" - "А вон какой бледный!" - "А следующий - ну и зеленый же!" Даже мы сами (не лишенные от природы чувства собственного достоинства) сохраняем живое воспоминание о том, как мы двигались, шатаясь, по этому ненавистному проходу в сентябрьский день, при штормовом ветре, и как были встречены, точно неотразимый комический актер, бурей смеха и аплодисментов, потому что наши ноги вели себя до крайности глупо.
А теперь - о том, что "в-третьих". В-третьих, пленников, запертых в мрачном каземате, проталкивают, по двое или по трое зараз, в другую, внутреннюю камеру, где изучают их паспорта; а у дверей, на проходе, стоит военная личность, которая рукой преграждает дорогу. Две мысли возникают обычно в уме британца во время этих церемоний: первая - что необходимо пробиться в эту камеру хотя бы ценой самых бешеных усилий, точно это спасательная шлюпка, а каземат - судно, идущее ко дну; вторая - что рука военной личности есть оскорбление нашего национального достоинства, и отечественное правительство должно по этому поводу "сделать демарш". Британские ум и тело разгорячаются в результате этих размышлений, и вот уже даются горячечные ответы на вопросы и совершаются самые экстравагантные поступки. Так, Джонсон настаивает, что Джонсон это его имя, данное при крещении, а вместо того чтобы назвать фамилию своих предков, произносит национальное "черт!". И никак уже нельзя заставить его увидеть различие между ключом от чемодана и паспортом, и он будет упорно протягивать первый, в то время как у него просят второй. Поэтому, когда настает "в-четвертых", он уже пребывает в состоянии чистейшего идиотизма. Когда его, в-четвертых, выталкивают через маленькую дверь в дико ревущую толпу комиссионеров, это уже - безумец с дикими глазами и волосами дыбом, пока его кто-нибудь не спасет и не успокоит. Если у него нет друзей и никто его не спасает, его обычно сажают в омнибус, везут на вокзал и доставляют в Париж.
Тем не менее наш французский курорт, когда вы до него, наконец, доберетесь, - отличное место. Вокруг - разнообразная и красивая природа, а внутри - много характерного и приятного. Что и говорить, здесь могло бы быть поменьше дурных запахов и гниющего мусора и более совершенный сток; город мог бы быть чище во многих местах, а стало быть, и несравненно здоровее. И все же это светлый, свежий, приятный и веселый город; и если вам случится пройтись по любой из его трех хорошо замощенных главных улиц около пяти часов дня, когда тонкие кулинарные запахи наполняют воздух, а через окна гостиниц (здесь полным-полно гостиниц) видны длинные столы, накрытые к обеду и украшенные салфетками, сложенными веерообразно, вы по справедливости признаете, что это город, необыкновенно подходящий для того, чтобы в нем есть и пить.
На вершине холма, над новым, деловым городом, есть старый, обнесенный стеной город, богатый холодными колодцами. Если бы он отстоял на несколько сот миль дальше от Англии - а ведь сейчас, в ясный день, отсюда можно разглядеть траву, которая растет в расщелинах меловых утесов Дувра, - вас бы уже давно замучили до смерти рассказами об этом городе. Он более живописен и причудлив, чем добрая половина тех скромных мест, которым туристы, следующие за своим гидом, как стадо овец, присвоили совсем незаслуженную славу. Не говоря уже о домиках со строгими двориками, о таинственных закоулках и многооконных уличках, тихо белеющих на солнце, здесь есть старинная колокольня, которая давно попала бы во все Ежегодники и Альбомы, если бы добраться до нее стоило дороже. К счастью, она избежала этой участи, так как находится всего-навсего на нашем французском курорте, и вы можете по собственному желанию любоваться ею, но никто не заставляет вас бесноваться от восторга. Мы считаем одной из величайших за последнее время удач то обстоятельство, что Билкинс, этот единственный авторитет по вопросам вкуса, нигде, насколько мы могли выяснить, не отметил нашего французского курорта. Билкинс нигде о нем не писал, нигде не отмечал какие-либо его достопримечательности, ничего в нем не измерял и вообще его не трогал. За это избавление да благословит небо и городок и память бессмертного Билкинса!
На старых стенах, которые четырехугольником окружают верхний город, есть очаровательная дорожка под сводом тенистых деревьев. Гуляя там, вы разглядываете сверху улички; перед вами открываются то одни, то другие виды на новый город, на реку, на холмы и на море. Особую прелесть и своеобразие придают этому зрелищу некоторые высокие дома, которые берут начало внизу, в глубине улиц, но как бы расцветают к новой жизни наверху: двери, окна и даже сады этих домов выходят на городскую стену. Мальчик, который войдет в ворота одного из этих домов, взберется по многим ступенькам вверх и вылезет из окна четвертого этажа, может считать себя новым Джеком, который поднялся по бобовому стеблю в Волшебную страну. Здесь удивительно большое детское население; английские дети с гувернантками, читающими романы на ходу, во время прогулок по тенистым аллеям, или с няньками, которые судачат на скамейках; французские дети с улыбающимися боннами в белоснежных чепцах, а сами дети - если это мальчики - в соломенных головных уборах наподобие пчелиных ульев, рабочих корзинок и подушек для коленопреклонений в церкви. Три года назад в обеденное время всегда можно было встретить, среди этих гуляющих детей, трех сморщенных стариков, один из которых носил потертую красную ленточку в потертой петлице. Если они гуляли для того, чтобы нагулять аппетит, они, несомненно, жили в пансионе, где все было оплачено заранее; иначе бедность не позволила бы им совершать такие опрометчивые поступки. Это были понурые, подслеповатые, скучные старики, в сношенных башмаках, оборванные, в длиннополых сюртуках с высокой талией и жиденьких брюках, и все же какой-то призрак былого благородства витал над ними. Они мало разговаривали друг с другом, и вид у них был такой, что они могли бы, пожалуй, выразить даже кой-какие политические несогласия, если б у них хватило на то физической силы. Однажды я слышал, как Красная ленточка слабым голосом жаловался остальным двум на то, что кто-то "разбойник", а затем все трое стиснули челюсти и наверное заскрипели бы зубами, если б у них были таковые. Пришла зима, и Красная ленточка отправился туда, куда уходят все отслужившие ленточки, а в следующем году оставшиеся двое по-прежнему бродили здесь, спотыкаясь среди обручей и кукол, - привычные, хоть и непонятные для детей фигуры, они, вероятно, казались большинству из них безобидными созданиями, которые никогда не были детьми и на которых они, дети, никогда не будут похожи. Пришла еще одна зима, и еще один старик ушел, так что в этом году последний из триумвирата уже перестал гулять - к чему теперь гулять? - и сидел в одиночестве на скамье, а перед ним так же весело, как всегда, мелькали обручи и куклы.
На Places d'Armes {Площадь для военных парадов (франц.).} старого города есть маленький захудалый рынок; отсюда он, через старые ворота, просачивается вниз по склону, чтобы смешаться с шумным рынком нижнего города и затеряться в его толчее и суматохе. В летнее утро очень приятно наблюдать с вершины холма этот рыночный поток. Он начинается, полусонный и скучный, с нескольких мешков зерна; разливается множеством сапог и башмаков; устремляется с грохотом вниз, по пестрому руслу старых веревок, старого железа, старой посуды, старого платья, гражданского и военного, старого тряпья, новых хлопчатобумажных товаров, ярких картинок с изображением святых, маленьких зеркалец и нескончаемой тесьмы; ныряет затем куда-то в сторону, теряясь из виду на некоторое время, как это бывает с ручейками, и лишь мелькнув на мгновение в виде рыночной пивной; и вдруг снова возникает за большой церковью, растекаясь пестрой толпой женщин в белых чепцах и мужчин в синих блузах, грудами домашней птицы, овощей, фруктов, цветов, горшков, сковород, церковных стульев, солдат, деревенского масла, зонтиков и других приспособлений для защиты от солнца, девушек-носильщиц с корзинами за плечами, поджидающих нанимателя, и низенького сморщенного старика в треугольной шляпе, у которого на груди целая кираса из стаканов, а на плечах - малинового цвета величественное сооружение, украшенное флажками и напоминающее расцвеченный таран мостильщика, только без ручки. Он звонит в колокольчик то здесь, то там, возвещая о том, что продает прохладительный напиток. Он кричит хриплым и надтреснутым голосом, который каким-то образом оказывается все-таки слышен сквозь гомон торгующихся покупателей и продавцов. Вскоре после полудня этот поток пересыхает на всем своем течении. Церковные стулья возвращены в церковь, сложены все зонтики, унесены все непроданные товары, исчезают все прилавки и стойки, выметена площадь, наемные кареты недвижно стоят в ожидании седоков, а на всех деревенских дорогах вы видите (если вы так же усердно бродите по дорогам, как мы) крестьянок, чисто и удобно одетых, которые возвращаются домой на удивительно славных осликах, живописно привесив к седлу молочные кувшины, аккуратные бочонки из-под масла и тому подобное.
Есть на нашем французском курорте и другой рынок, то есть несколько деревянных хибарок среди улицы, у порта, - он посвящен рыбе. Наши рыболовные суда славятся повсюду; наши рыбаки, хоть и любят яркие цвета наперекор хорошему вкусу (смотри у Билкинса), принадлежат к числу самых живописных людей, каких мы когда-либо встречали. У них не только свой квартал в городе, но и несколько собственных деревень на близлежащих утесах. Они имеют свои собственные церкви и часовни; они общаются только друг с другом и заключают браки только между собой; у них свои собственные обычаи; и одежда у них собственного покроя и навсегда неизменная. Как только один из их мальчиков научится ходить, на него надевают длинный ярко-красный колпак; и как любой из них не подумает выйти в море без головы, так не подумает он выйти в море без этого необходимого к ней добавления. Далее, они носят необыкновенно щегольские сапоги с огромнейшими отворотами, которые хлопают по голенищам и очень прихотливо над ними вздымаются; а выше сапог, они упакованы в удивительные куртки и штаны юбочного покроя, - сделанные по всем признакам из просмоленного старого паруса и для того, чтобы они окончательно залубенели, пропитанные еще смолой и солью, - так что те, кто носит это одеяние, приобретают особую походку; есть на что посмотреть, когда они ходят, переваливаясь, среди своих лодок, бочонков, сетей и снастей.
Тамошние девушки имеют обыкновение бегать к морю с корзинками и бросать их в лодки, когда те возвращаются на волне прилива, обещая свое сердце и руку тому славному рыбаку, который будет так мил и наполнит ей корзину. Бегают они босиком, и оттого обладают самыми прелестными ногами, какие природа когда-либо вытачивала из лучшего красного дерева; а ступают они как Юнона. Глаза их так лучисты, что их длинные золотые серьги кажутся тусклыми по сравнению со своими блестящими соседями; когда же они принарядятся и к Этим красотам и к свежим личикам прибавятся еще многочисленные юбки полосатые, красные, синие, всегда красивые, чистые и не слишком длинные - да еще чулки домашней вязки - темно-красные, синие, коричневые, фиолетовые, лиловые, которые им с утра до ночи вяжут женщины постарше, нянча детей, похожих на фламандские картины, - да еще кокетливые коротенькие ярко-синие жакеты, тоже вязаные и плотно облегающие их стройные фигуры; да ко всему этому еще прирожденное изящество, с каким они носят любой чепец и повязывают самым простым платком свои роскошные волосы, - ну, словом, запыхавшись от такого длинного перечня, скажем в заключение, что мы нимало не удивлялись тому, что всюду - в поле или на пыльной дороге, у ветряных мельниц или на какой-нибудь маленькой сочной лужайке над морем, - всюду, где нам встречались вместе молодой рыбак и рыбачка нашего французского курорта, рука молодого парня во всех случаях, как нечто само собой разумеющееся, и без нелепых попыток скрыть столь очевидную необходимость, обвивала шею или талию рыбачки. И глядя на крутые улицы - дом над домом, терраса над террасой, - на яркие одежды, разложенные под солнцем на грубых каменных парапетах, мы никогда и нисколько не сомневались, что приятная дымка, окутывающая эти предметы, вследствие того, что мы смотрим на них сквозь коричневые сети, подвешенные на высокие шесты для просушки, - что эта дымка, в глазах каждого настоящего юного рыбака, есть дымка любви и красоты, еще более оттеняющая прелести богини его сердца.
Надо отметить, к тому же, что это люди трудолюбивые, семейственные и честные. И хотя мы хорошо помним, что, по указаниям Билкинса, обязаны преклоняться перед неаполитанцами, мы берем на себя смелость предпочесть им рыбацкое население нашего французского курорта - особенно после нашего последнего посещения Неаполя, в этом году, когда мы обнаружили во всем городе людей только четырех состояний, а именно: лаццарони, священников, шпионов и солдат, причем все они - нищие. Правительство в своей отеческой заботе разогнало всех своих подданных, кроме негодяев.
А для нас теперь наш французский курорт неотделим от нашего хозяина в эти два летних сезона, г. Лойаля Девассера, гражданина и муниципального советника. Разрешите иметь удовольствие представить вам г. Лойаля Девассера.